книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Во славу русскую

Анатолий Евгеньевич Матвиенко

Во славу русскую

© Анатолий Матвиенко, 2026

© ООО «Издательство АСТ», 2026

Глава 1

Как же давно я здесь не был!

Большая карета, называемая дормез, неспешно катилась по ровной польской дороге, чуть покачиваясь на рессорах. Колёса ещё деревянные, до изобретения резинового хода пройдут десятилетия, но трясло не слишком. В прошлой моей жизни, когда приходилось рассекать на другой карете – «скорой помощи» марки УАЗ – по дальним деревням около Могилёва, на ухабах порой подбрасывало гораздо чувствительнее. Носились там, конечно, раз в десять быстрее, чем в начале девятнадцатого века, что порой заканчивалось страшными авариями. В одну из них попал и я, вероятнее всего – погиб, неожиданно для себя очнувшись в 1812 году, в разгар войны с Наполеоном.

С тех пор прошло четырнадцать лет, но до сих пор иногда побаливает штыковая рана. Её мне нанёс не французский солдат и не польский шляхтич, а полоумный русский гвардеец. Метил в меня, сводил счёты, потому что некая дама предпочла не его. Но сзади стоял государь император Александр I. Выходит, его я закрыл своим телом. Возведённый за спасение царя в графское достоинство, а впоследствии получивший из его рук генеральский чин, не ропщу на судьбу, вряд ли бы в белорусской службе «хуткай дапамогi» (скорой помощи) сделал бы столь головокружительную карьеру.

Та же судьба подкидывает порой удивительные совпадения: сидевший передо мной граф Александр Павлович Строганов был сыном генерал-лейтенанта Павла Александровича Строганова, под началом которого как раз и служил проткнувший меня ублюдок.

– Александр Павлович, позвольте полюбопытствовать, вам воевать не пришлось?

Мой спутник смутился. Не удивительно, если молодость пришлась на время славных битв, им пропущенных. Зная о моих регалиях, он чувствовал себя не в своей тарелке.

– Увы, Платон Сергеевич, к французскому нашествию мне только семнадцать исполнилось. Испросился в армию позже, отец препятствовал всячески – мол, я единственный наследник фамилии, у меня сплошь сёстры, прервётся род по мужской линии. После, стыдно сказать, определил меня в дивизию под своим командованием. Да только не воевали мы, а как Франция капитулировала, вошли в Париж победителями, – граф печально вздохнул. – Второсортный из меня победитель. Ни крови не видел, ни пороху не нюхал.

Мысленно я влепил себе оплеуху. Вот же идиот! Конечно, спустя четырнадцать лет, минувших после отлучения от интернета, я далеко не всё помню о военачальниках Отечественной войны, хоть с многими теперь довелось познакомиться лично. История Строганова-старшего известная, единственного сына тот берёг, да не сберёг, во время европейского похода Русской императорской армии парню оторвало голову пушечным ядром. В этой реальности сидит передо мной тридцатилетний красавец-мужчина и в ус не дует. Даже не догадывается, что перед ним – его спаситель. Вслух сказал:

– Не расстраивайтесь, ваше сиятельство. Война – это мерзость. Хотя и даёт некоторым шанс выжить и выдвинуться. Но слишком страшной ценой.

– Скоро русский кордон, не зовите меня более «сиятельством», гражданин Платон Сергеевич. В Российской республике титулы упразднены.

– Слышал. Но не огорчаюсь. Я чуть более года в России графствовал, как меня государь отправил по посольской части в Северо-Американские Соединённые Штаты. Там, знаете ли, титулы тоже не в чести. Если ты белокожий и при деньгах, то в любом случае уважаемый. Надеюсь, что хотя бы поместья мои не отошли в казну. Покойный император даровал мне десять тысяч душ!

– С крепостными попрощайтесь, Платон Сергеевич. Правительство им всем вольную дало.

– Я опередил его и написал вольную сразу, всех крестьян в арендаторы перевёл.

Гражданин граф едва рот не открыл от изумления. А вот так, господа-помещики, пока вы из своих крестьян последние соки выжимали, среди Нижегородской губернии появился в 1813 году клочок капитализма, где наряду с арендаторами ещё две тысячи французов трудилось, отловленных в Беларуси и туда свезённых. Их холопствовал для начала, чтоб приучились понимать, кто в доме хозяин, иными словами – закабалил как крепостных. Через пару лет управляющий Порфирий Осипович отчёт прислал – трудятся лягушатники и в свою лягушандию не рвутся, отчего я повелел и их освободить. Не по доброте душевной, а из чисто меркантильного умысла – наймиты работают лучше пригонных. Тёщу, правда, так и не убедил. В поместье, доставшемся моей супруге Аграфене Юрьевне по наследству от матери, крепостные освобождены только после «Великой Декабрьской революции», что там творится – понятия не имею.

– Что же вы раньше в Россию не вернулись? – поинтересовался Строганов.

Нужно было раньше, конечно – раньше! Кто же мог предположить… Все преимущества послезнания отечественной истории утрачены, она изменилась. В 1813 году у Александра I родился наследник, страна вышла из военного лихолетья в гораздо лучшем положении, чем в моей реальности, там у императора были лишь дочери, умершие в детском возрасте. Аракчеев готовил указ об освобождении крестьянства и введении основ конституционной монархии, Сперанский составил лучший в мире Свод законов. Но случились вещи непредвиденные. Тем более – не увиденные из-за океана.

Аракчеевщина всё равно вызвала недовольство. Когда умер Александр I, это случилось в ноябре двадцать пятого, престол унаследовал не его твердокаменный брат Николай, а двенадцатилетний сын. Питерская гвардейская свора восстала с ещё большей решимостью, и не нашлось жёсткого, волевого человека, способного отдать приказ покрошить гвардейских мерзавцев картечью из пушек.

Бунтовщики выступили на Сенатской, захватили Санкт-Петербург, «случайно» пришили наследника, арестовали большинство членов императорской семьи, низложили правительство. В общем, февраль семнадцатого наступил почти на сотню лет раньше.

Об этом мы с Аграфеной Юрьевной узнали из статей в «Нью-Йорк Пост» и хотели бы вернуться в Россию быстрее, но нас держал госпиталь. Деньги на содержание русской дипмиссии в Северо-Американских Соединённых Штатах перестали поступать давно, и мы с женой основали первую платную клинику в бывшей британской колонии. Поскольку мои фельдшерские познания, даже не врачебные, превосходили всю медицинскую науку планеты, а я без зазрения совести подделал себе российский лекарский диплом, то буквально за пару лет мы стали самым преуспевающим стартапом на Восточном побережье.

Медициной я ограничил прогрессорство, не пытаясь играть в «Трудно быть богом» по мотивам братьев Стругацких. Когда-нибудь Россия и Америка столкнутся, не хотелось вооружать будущего соперника ничем. Врачевание – другое дело. Тем более, скоро начнётся кровавая война между Севером и Югом, американцев в ней погибнет гораздо больше, чем во Второй мировой. Так пусть хоть полевая медицина спасёт кого-то, в той реальности умершего от ран. Пару секретов, позволяющих увеличить число солдат, возвращаемых из лазаретов в строй, я выгодно продал военному отделу Конгресса.

Больше двух месяцев ушло, чтобы продать сам госпиталь. Его приобрела богатая еврейская семья: они лучше и раньше других поняли, насколько важно заботиться о здоровье.

Только в марте 1826 года мы с Грушей и девочками сошли с океанского корабля в Ливерпуле. В Англии больше необходимого задержались всего на неделю. Ещё в Штатах я внимательно следил за всеми доступными публикациями о взрывчатых веществах. Где-то в начале 1820-х годов изобретён первый пистон, тем самым открывается дорога к унитарному патрону для револьверов и винтовок… Но я не помнил химический состав вещества, тем более – как его сделать, исходя из местных технологий. В Англии мне удалось найти Джозефа Мэнтона. Он, как все изобретатели, считал себя недооценённым, поэтому охотно поделился сведениями. Обиженный местными скупердяями, от меня он получил самую лестную оценку, выраженную в стопке золотых соверенов с профилем Георга IV.

Дальнейший наш путь пролегал через Париж, и там я решил оставить семью, трижды поклявшись им – это совершенно ненадолго.

Беспокоиться было из-за чего. Если провести параллель с хронологией моего прежнего мира, почти сразу за февралём семнадцатого наступил «красный октябрь». Не считая деталей, в России повторялся сюжет Великой Французской революции, а также русской революции моей реальности. Прекраснодушная интеллигенция, поднявшая массы на слом самодержавия, не смогла удержать контроль над разрушительными процессами и погибла, когда власть захватили другие, сами не ходившие на «штурм Зимнего», зато более расчётливые и циничные.

Груша цеплялась за меня, не желая отпускать, и не могла парировать единственный аргумент: девочек в революцию брать с собой негоже, одних оставлять в Париже – тем паче. К слову, Маше Париж приглянулся сразу, такой европейский и цивилизованный город-праздник после закопченного работяги Нью-Йорка, праздник, который всегда с тобой, как через много лет напишет Эрнст Хемингуэй. Полин и Натали, родившиеся за океаном, смотрели на парижскую суету с любопытством, но одновременно терзались, им никогда не приходилось оставаться без меня.

Там же я приобрёл просторную карету-дормез и четвёрку неплохих лошадей, приговаривая: наши люди на карете в булочную не ездют.

Тут ещё надобно добавить. Провалившись в 1812 год, я поначалу удивлял русских необычным своим выговором и лексиконом, а также непривычными местному уху фразочками. Мне их прощали в силу моей легенды, польского происхождения и долгой жизни во Франции, хоть ни один поляк наполеоновских времён не понял бы фразу «наши люди в булочную на такси не ездят» из «Бриллиантовой руки». Потом постарался говорить как все в Санкт-Петербурге – по-русски и по-французски, в Нью-Йорке – по-английски. Но дома всё равно был русский, созвучный эпохе, со всеми этими «окстись», «понеже», «изрядно», «надысь», «извольте»; вместо «выпить чаю» – «испить чаю» или даже «откушать чаю». Потом начал замечать, что мысли свои, вполне соответствующие XXI веку, тоже порой начал облекать в старые слова. Почти как в фильме «Иван Васильевич меняет профессию»: паки-паки, иже херувимы.

Без этих лексических вывертов, вроде «херувимов», о событиях, предшествующих выезду из Парижа, я рассказал экс-графу кратко, не распространяясь о попаданчестве, прогрессорстве и патронных капсюлях. Мы с ним встретились случайно в Варшаве, он также возвращался домой после каких-то европейских забот.

Он же меня просвещал в делах, о которых в газетах ещё не написали. В том числе – о германизации жизни при новой власти. Поскольку немецкий язык я подзабыл, в Варшаве купил словарь с самоучителем. Строганов мне помогал.

– В столице подучите лучше, Платон Сергеевич. Провинциальная публика ленива, их немецкий… Впрочем, скоро сами услышите.

Так мы коротали время, а мой лакей Пахом что-то обсуждал с лакеем Строганова Григорием, они ехали рядышком на облучке. Я поделился с экс-графом планами – посетить имения, жалованное императором на Волге, и другое, доставшееся в приданом от жены.

– Стало быть, едете во Владимир.

– Что значит – во Владимир? – удивился я. – Нет у меня в нём дел.

– Выходит, вы не в курсе, Платон Сергеевич, что Владимиром ныне зовётся бывший Нижний Новгород. По личному повелению председателя Верховного Правления Павла Ивановича Пестеля.

– Не скрою, удивили. Так что – на Руси два Владимира?

– Прежний нарекли Клязьминском. Река там протекает – Клязьма.

– Стало быть, Петербург поименуют Невском, а Киев – Днепровском?

– Сиё мне не ведомо. Только купечество нижегородское, кое ныне владимирским зовётся, за подсчёт барышей принялось. Знайте, председатель перенос столицы во Владимир замыслил. Оттого купеческие обчества скупают дома в городе, землица каждый день дорожает. Шутка ли – столица российская. Потом продадут сам-три, а то и сам-пять.

– Лопнут от барышей, – мне стало весело при мысли о купцах, потирающих руки. – А Пестель-Государь, небось, отгрохал себе палаты с видом на Волгу?

– Не успел. Переезд затеял из ненавистного ему Питера, да и застрял в Москве. Нет пока во Владимире казённых зданий, пригодных вместить Верховное Правление, коллегии да войсковой штаб. Фискалы с Синодом только перебрались. Адмиралтейство, Почта и Призрение в Санкт-Петербурге замешкались. Так и правит наш вождь на три столицы.

– Pardon, Александр Павлович, разъясните другое. Ладно Санкт-Петербург, вотчина романовская, ему не люб. Чем Москва плоха?

– Владимир народнее. Пестель нижегородцев почитает, Минина с Пожарским. Кстати, ещё раз напоминаю, как в Республику въедем, извольте попридержать свои «пардон» и «силь ву пле». Язык оккупантов двенадцатого года под запретом, потрудитесь по-русски говорить. А в Верховном Правлении немецкий уважают. Вы же помните Пестеля, Кюхельбекера, Дельвига. У них с русским языком… не очень, знаете ли.

– Как же, поэтические опусы Дельвига и Кюхли читывал. На благо Республики запретил бы им Пестель по-русски писать, не позориться.

– Недооцениваете Павла Ивановича. Запретили, и давно-с, и слава богу.

По бокам кареты проплывали последние аккуратные польские маёнтки. Летний ветер лениво шевелил шторку на окне, экипаж покачивался на рессорах, да Пахом покрикивал на четвёрку лошадей. Мы приближались к Брест-Литовску.

В тринадцатом году я насоветовал императору отпустить Польшу на все четыре стороны, от неё России больше хлопот и разорения, чем прибытку. Линия раздела прошла там, где в моём мире веком позже пролегла Линия Керзона.

О близости к кордону сообщил длинный хвост очереди из телег и карет. Так, говорят, выглядела белорусско-польская граница в девяностых, когда все кому не лень гонялись из Бреста в Польшу за ширпотребом с полными баками топлива, бензин и солярку продавали, сами скупали всё, что у поляков дешевле. Отдельной очередью стояли машины на транзитных номерах из Германии. Разница в том, что лошади были не впереди, а под капотом. Но сейчас-то что?

Так… В кои-то веки надо припомнить, что я, пусть не граф, но генеральские звания здесь никто не отменял, всё же лицо ва-ажное. Но только я сунулся сказать Пахому, чтоб объезжал и гнал прямиком к погранцам, Строганов меня одёрнул:

– Извольте сесть. Впереди нас толпятся такие же граждане. Мы не из Верховного Правления, к Повелевающим не причислены. Полно вам волноваться! Кликну Гришку обед сообразить.

Обед был съеден и забыт, а мы даже успели подремать, когда четвёрка поравнялась наконец со шлагбаумом. Потому солдатский окрик: «Хальт! Аусвайс!»[1] ворвался в мои дремотные грёзы ружейным выстрелом.

Я вышел из кареты, разминая ноги, и протянул российский заграничный пашпорт, выправленный ещё Министерством иностранных дел Российской империи, у Пахома был такой же, только без упоминаний титула.

– Найн! Не действительны! – рявкнул солдат пограничной стражи.

У Строганова приключилось не лучше. Его паспорт был выдан после «великой» революции, но лакей Григорий ко времени выезда в Варшаву ещё состоял дворовым крепостным. Граф на основании ревизской сказки справил ему как сельскому обывателю покормёжные и пропускные письма. Однако за время отъезда из дома Гришка вдруг обрёл свободу от крепостных оков, оттого его документ также утратил силу.

Стоявший перед нами солдат угрюмо осмотрел «нарушителей» и потащился прочь.

– Попадись мне эдакое расхристанное чучело в лейб-гренадерском полку, не побрезговал бы сквозь строй прогнать. Сапоги в гармошку, несвежие рейтузы пузырями, зелёный мундир сохранил свой колер лишь частью: позор, а не защитник Отечества, – пробормотал сквозь зубы мой спутник, и я не нашёл что возразить.

Пугало унесло кипу бумаг в караулку. Мы потащились следом.

– Хер цугфюрер! Кайн папире![2] – доложил страж кордона, качнув давно не чищенное ружьё со штыком в нашу сторону.

– Чево? – тот поднял мутный взгляд от стола, на котором для виду лежала горка бумаг, а главное украшение составили пара раздавленных мух.

– Так что это… Господа хорошие бумаг не имеют.

– Мятежники?! Под арест!

– Никак нет, херр цугфюрер. Просрочены бумаги-то. Имперские пашпорты да крепостная подорожная.

– Ага, – заключил постовой начальник и принялся думу думать. Сие дело заняло минут десять. И с польской, и с русской стороны к посту стянулись недовольные ожиданием. Наконец, херр офицер выдал плод раздумий собравшимся:

– Вона как. Тадыть в Варшаву надо.

– Как в Варшаву? – задохнулся от возмущения Строганов, а я промолчал, происходящее слишком напомнило мне вояж в Украину, лет за семь до попаданства. Там если уж попал в руки властей на нижней ступеньке иерархии, добром точно не отпустят.

– Известно как – поспешая. Там к русскому консулу, он вам временный пропуск да и выправит, – сторож границы печально руками развёл, потом нагнулся и заговорщически шепнул: – Али платите сто рублёв и езжайте с Богом.

Мы возмущённо переглянулись. Конечно, оба не бедны. Однако на сто рублей семья мелкого чина месяцами живёт – не тужит.

Вдруг раздался громкий шум с брестской стороны. Впереди шествовал солдат в таком же мундире, как и у кордонного, но чистый, подтянутый, лоснящийся. На рукаве форменки алела повязка, в белом круге чёрный двуглавый орёл.

– Разойдись! Цурюк, граждане. То бишь – назад все.

За энергическим военным важно протопал синий мундир генеральского вида. Цугфюрер резко вскочил, чуть стол не опрокинув. Заметив, что мы двое по-прежнему отираемся у караулки, махнул нам дланью – скройтесь с глаз от греха подальше.

Пока высокий фюрер песочил маленького, я шепнул Строганову:

– По две беленьких с каждого и поехали, Александр Павлович? Как раз – доллары и фунты на российские сменял.

– Не куковать же до морковкина заговенья, – согласился тот.

Синий мундир удалился, весь в усах и шпорах, однако пограничник с грустью глянул на четыре ассигнации и покачал головой.

– Извиняйте, господа хорошие. Ситуация, так сказать. Никак нельзя-с. Разве что завтра.

Вернувшись в Тересполь, мы отужинали в трактире, потом местный еврей всего за десять целковых провёл экипаж по полю к Бугу. Там был спрятан плот, на другой конец реки протянута верёвка. Импровизированный паром был достаточно велик, чтобы перевезти экипаж и лошадей. В итоге мы пробрались в Россию, как говорится, аки тать в ночи. К Минску подъехали через неделю, по пути расставшись с сотней – повстречался патруль и, само собой, затребовал «аусвайс». Созерцая, как унтер хапужисто прибрал купюры, Строганов заметил:

– Ныне Россия – самая дорогая страна для путешествий.

Старинный друг отца Александра Павловича, получивший от республиканской власти кресло губернского начальника, радостно встретил нас и зазвал в свой кабинет. Там половину стены занял огромный портрет Пестеля. Увы, поспособствовать с документами минский глава решительно отказался.

– Никак не могу-с, при всём уважении и доброй памяти о юных годах с вашим батюшкой. «Русская Правда» и законы революционные однозначно велят: новые бумаги справлять по месту жительства. Особо касаемо бывших крепостных – только в волости, к коей приписаны были согласно подушным спискам.

– Как же быть, ежели новшества в дороге застали? – огорчился Строганов.

– Пока перемены не улягутся, во благо дома сидеть. Там, глядишь, и наладится.

Не решивши дело с «папире» и заночевав в еврейском трактире в нижнем городе неподалёку от собора Петра и Павла, мы наутро двинулись в Смоленск и Москву.

Глава 2

Увиденное по пути вселяло и тревогу, и надежду. Да, народ вздохнул свободнее, а такие люди трудятся радостней и плодотворней, нежели подневольные. Однако порядку, коего на Руси и ранее не хватало, ещё поубавилось. Вернее сказать, порядок совсем исчез.

Под самой первопрестольной нас пытались ограбить. Может, и не придал бы казусу особого значения, но у двоих были ружья. Пуля – дура, для кого-то из нас всё могло бы и закончиться среди леса. Строганов сплоховал, замешкался, а я извлёк пару двуствольных пистолетов и выскочил наружу. С ротой егерей бил французов, числом, превосходящим в разы, тут какие-то босяки посмели мне угрожать?

Конечно, они не ожидали такого. Я дважды спустил курок, без разговоров застрелив двух налётчиков с ружьями. Разряженный пистолет кинул Пахому, а сам заорал на лихих людей:

– А ну убрать бревно с дороги! Живо! Не то в каждом дырок наколочу!

Дивная штука – человеческое стадо. Только готовы были наброситься на четверых путников, распаляясь близью лёгкой добычи. А как отпор встретили – сникли, хоть и осталось разбойников дюжина против нас четырёх. Под пистолетным дулом сосну откатили, приговаривая: «не серчайте, барин, бес попутал». Потом проводили экипаж голодными глазами.

– По закону положено заявить в отделение Общего Благочинья, – уронил Строганов, и я не понял – шутит он или говорит всерьёз.

– Что же вы предлагаете, сударь! Я, действительных документов не имеющий, словно рябчиков пострелял полноправных российских граждан. Тут ста рублями не отделаемся. Пожалуй, начинаю понимать новую логику, хоть и давно на Родине не был. Лучше другое скажите: вы с Пестелем знакомы?

– Не выпало счастья, хоть письмо к нему рекомендательное имею. Убеждают меня на службу поступить. Только с каждым днём убеждаюсь – та ли в России служба, чтоб к ней стремиться?

– Это уж сами решайте. Главное, чтоб на своём месте приносить пользу, а не вред Отечеству. Подумайте ещё: то же самое место может занять мурло, подобное встреченному нами на границе под Брестом. Я, кстати, с Пестелем раз встречался. Он на Бородино отличился изрядно. Интересно, каким ныне стал? Власть меняет людей.

– Уж точно, – согласился Строганов, изучивший пачку свежих газет, прикупленных в Минске. – Вконец зачерствел, видать, коль за день две дюжины казней утвердил, сотни три душ в ссылку отправил, сплошь его друзья по Южному обчеству.

Господи, как здесь всё быстро! Гораздо скорее, чем в моей бытности. Что крайне прискорбно, в числе ссыльных я увидел полдюжины фамилий офицеров, с кем плечом к плечу воевал во французской кампании…

Каких-то полгода прошло, а на дворе вовсю «красный террор» или даже 1937 год! «Обострение классовой борьбы», «диктатура пролетариата», «лес рубят – щепки летят», «нет человека – нет проблемы». Правда, здесь наверняка придуманы другие лозунги.

По пути к Смоленску мы свернули в Залесье, чудесный уголок, почти не затронутый революцией. Управляющий Савелий Егорович наладил хозяйство на арендной основе после смерти графини Хрениной. Отец его, старый унтер Егорка, был жив ещё, вышел на крыльцо, шапку стянул… А потом на меня вихрем налетела Глафира, малость располневшая, но всё же хорошенькая, такая ядрёная русская бабёнка во цвете лет.

– Ваше сиятельство! Платон Сергееич! А Машенька где? И Аграфена Юрьевна?

На этот вопрос мне пришлось отвечать не единожды, поймав недоумённый взгляд Строганова: чего мне приспичило отчитываться перед дворней. Знал бы он, сколько с ними в двенадцатом в Залесье пережито…

Отдохнули мы и в баньке попарились. Я отчёты Савелия просмотрел. До десяти тысяч в урожайные годы имение приносило! Все деньги в банке, копеечка к копеечке.

Тут я малость засомневался. В начале XIX века банковская система в России пребывала в зачаточном состоянии. Устойчивость она приобрела во второй половине, но то – в романовской империи, а не в республике под командованием херра Пауля Пестеля. Но – всё одно лучше, чем имение в долгах и перезаложено, деньги украдены, в хозяйстве разруха. Савелий – молодец!

Идиллия продержалась ровно до следующего утра.

– Барин! Ба-арин!!

Принявший на пару со Строгановым после баньки, я с трудом открыл глаза.

– Пожар?

– Нет, Платон Сергеевич, из уездного Благочиния, начальник какой-то приехал. Лейтером себя именует, хозяина или управляющего требует. Я Савелия кликнула, но коль ваше сиятельство тутака… – Глафира нервно теребила фартук.

– Иду. Только не величай меня перед лейтером «сиятельством».

Обосновавшийся в гостиной в любимом кресле графини Хрениной субъект был немолод, благообразен, высок и явно славянских кровей, но чем-то неуловимо напомнил мне Швондера из «Собачьего сердца». Для полного сходства заявил:

– Я к вам, граждане, и вот по какому делу.

Далее он произнёс заученный текст, из которого следовало, что Смоленское Высшее Уездное Правление постановило ввести дополнительный налог на самые крупные и успешные землевладения. В связи вышеизложенным надобно незамедлительно внести в уездную казну нужную сумму и быть готовыми платить регулярно.

Цифру он озвучил по-русски и, чтоб я лучше понял, повторил на ломаном немецком:

– Тысяча рублей, айн таузен рубл.

– Кайн проблем, – парировал я на столь же корявом немецком, от которого Гёте (он, кстати, сейчас жив) схватился бы за голову и закричал «шайзе». Или промолчал бы, всё же культурный человек. – Только объясните мне, отчего не изволите исполнять циркуляр от 26 апреля?

– Какой-такой циркуляр? – насупился лейтер.

– О льготах героям войны 1812 года. Позор! Вы, служащий Смоленского Высшего Уездного Правления, не слышали о столь важном циркуляре?! – я сделал вид, что переполнен возмущением. – Так знайте, перед вами…

Перечень моих боевых наград с формулировкой, за что именно они получены, звучит внушительно. Завершил его я невинным вопросом:

– А вы где изволили служить в двенадцатом, гражданин лейтер?

– По интендантской части, гражданин генерал. Виноват-с. Учтём. Не извольте беспокоиться.

Он ретировался, не приняв даже приглашение откушать с нами чаю, я надеялся в неформальной обстановке подробнее рассмотреть насекомое отряда «чиновникус вульгарис», а Савелий, подслушавший наш короткий диалог, после ухода Швондера начал просить: покажите да покажите текст того циркуляра.

Наивная простота! Циркуляр я выдумал во время разговора. Но если лейтер даже захочет ознакомиться с тем циркуляром и обнаружит его отсутствие, столоначальники этого… как его… Смоленского Высшего Уездного Правления, кажется – так его назвали, соберутся и начнут рассуждать: запрашивать ли у московских лейтеров дубликат документа, сознавшись, что просрали оригинал? Скорее всего, не сознаются.

На пути в Москву, обдумывая ситуацию, я предложил Строганову: давай к Пестелю вместе пойдём. Мой спутник не возражал. Более того, предложил и там держаться вместе, остановившись у его московской родни, державшей большой особняк в Замоскворечье. Там большому дормезу и четвёрке лошадей место обязательно найдётся.

* * *

В Москве мы подали прошение на высочайшее имя гражданина Пестеля о личной аудиенции. Строганов приложил к нему рекомендательное письмо, а я упомянул военное братство – оба были под пулями на Бородинском поле, оба отличились. Я, конечно, больше, но, само собой, на то не напирал.

Мой товарищ по путешествию из Варшавы, всё более становившийся близким другом, ввёл меня в московский свет, где имел куда больше связей. Мои придворные знакомства, завязанные в год войны и в следующий год, изрядно подрастерялись. Кто уехал в провинцию из Санкт-Петербурга ещё до переноса столицы в Москву, кто попал в опалу при республиканских властях и предпочёл не мозолить глаза. Кто в Сибири, а кто уже и в земле…

Строганов, знатный и богатый холостяк, а графское достоинство по-прежнему ценилось, несмотря на официальный запрет сословных отличий, был вхож в любые гостиные, куда ввёл и меня. Светская жизнь мне показалась несколько сумбурной. Питерская знать буквально сидела на чемоданах, не зная, состоится ли обещанный переезд в Нижний Новгород, переименованный во Владимир, али проще назад вернуться. Чтоб не путать с прежним, новую столицу перекрестили в «Нижний Владимир». Москвичи смотрели на питерских с хорошо знакомым по моей прежней жизни выраженьем на лице «понаехали».

Меня грела мысль, что снова, как и в двенадцатом году, встречусь с людьми-легендами. В расцвете сил Пушкин, уже родился Лермонтов… В Париже я сумел отыскать Жозефа Ньепса и выкупил его «гелиограф», то есть первый фотоаппарат образца 1822 года, Ньепс себе ещё сделает, а также набрал реактивов. Конечно, вряд ли смогу уболтать Александра Сергеевича при его неугомонном характере отсидеть недвижимо часов шесть-восемь, такова длительность экспозиции у сего чуда техники. Но – чем чёрт не шутит.

Пока мы развлекались, а я получил небывалый успех у самых усидчивых дам, осчастливленных первыми в России фотопортретами, крутились шестерёнки государственного механизма. С небывалой оперативностью – всего через неделю – вождь всея Руси пригласил нас на аудиенцию.

Четырнадцать лет назад, переступая порог Зимнего в ожидании встречи с Александром I, я имел сложившееся представление о самодержце. Осведомлённый о заговоре с убийством своего отца, тот палец о палец не стукнул, чтоб предотвратить покушение, и с благодарностью принял корону из окровавленных гвардейских рук. Вздумав поиграть в солдатики, обрёк русскую армию на тяжелейшее поражение под Аустерлицем. Но преодолел сомнения и провёл правильные решения в 1812 году, вернул из опалы Кутузова, что во многом определило крушение Наполеона. В этой реальности – с моей скромной помощью.

Пестель же был для меня человеком-загадкой. В той жизни пересидел восстание на Сенатской в Украине, находился под арестом. Его Союз Спасения и «Русская Правда» стали достоянием историков много позже и на развитие событий не повлияли никак. Здесь же его вынесло наверх. А то, что он успел натворить, ни малейшей приязни не вызывало.

В день визита мы описали полукруг у Кремля и выехали к воротам Спасской башни. В двенадцатом, попав сюда пленником, я мало что разглядел, больше помнилось из прежней жизни. Помимо воли глаза искали мавзолей с неупокоенным бренным телом другого всероссийского вождя. По понятной причине ничего подобного не нашлось. Зато сама Красная площадь была очищена от торговых рядов и тем самым приобрела сходство с двойником из ХХI века. Разумеется, о чистке распорядилось уже нынешнее Верховное Правление, как рассказали мне новые московские знакомые, при империи торговые точки возродились здесь первыми, стоило только последнему французу покинуть разграбленный город.

Внутри Большого Кремлёвского дворца было гораздо скромнее, чем в Зимнем. Строганов отметил: гарнизонная солдатня здесь выглядит лучше, чем пограничные мартышки, хоть до имперской лейб-гвардии Романовых как до Луны. Пока мы шагали по коридорам, большей частью – довольно пустынным, я шепнул ему:

– Видишь? Твои знакомцы не соврали. Не хватает людей у Верховного Правления и Благочиний. Не бегут сюда с поклоном устраиваться на тёплое местечко.

– Я тоже не горю желанием, – согласился экс-граф. – Любопытство разбирает, однако. Вот думаю, не может всё так плохо быть. У толкового человека на любом месте выйдет дело, надобно только усилия приложить. А коль у них с людьми скудно, берут на начальственные посты всяких посредственных ничто… – В этот момент мы поравнялись с очередным столоначальником весьма непритязательного вида, и Строганов торопливо поправился: – Недостаточно сведущих людей. Или жадных, беспринципных.

– Ты – не такой.

– Зря иронизируете, Платон Сергееич. Да – я иного сорта. Честь Строгановых не уроню, куда бы меня судьба ни забросила.

Судьба? При чём тут она… Мы сами бросились ей навстречу. Никто же не тянул нас в гости к Пестелю.

Он меня сразу узнал, едва мы переступили порог его кабинета, бывшего генерал-губернаторского и очень консервативного – с тяжёлой мебелью, тяжёлыми шторами. Новшеством был только огромный конный портрет обитателя кабинета.

– Гутен таг, Платон! Иди же ко мне. С Бородина тебя не видел. Меня как ранили, унесли, не про всех с тех пор знаю, кто уцелел, а кто… В моём полку половина осталась. И все бы полегли, если бы не твой отчаянный кунштюк на фланге. Фантастиш! Ты – настоящий герой, майн камрад.

Он полез обниматься с истинно республиканской непосредственностью, потом рассеянно кивнул Строганову.

– Ком цу мир! Проходите, не чинитесь, камрады. Присаживайтесь в кресла ближе к столу, прикажу чаю принести.

На мой непредвзятый взгляд, за время, с войны минувшее, Пестель изрядно подурнел, лицо расплылось, волосы съехали назад, приоткрыв белёсый череп. Ранее чисто брившийся, он отпустил короткие жёсткие усики. Сальная щётка под носом его не молодила, да и мужественности не добавила.

Дабы казаться ближе к простому, «чёрному» люду, народный вождь выдумал особый мундир – чёрного цвета, но с серебристыми эполетами и аксельбантами. Главный революционер оставил на виду имперские регалии за Отечественную войну, пришпилив их к угольно-тёмному сукну, да прибавил к ним парочку новых республиканских, с коими грудной иконостас нового государя казался солиднее и значительнее.

Взгляд остался живым, горящим. В нём прибавился неприятный лихорадочный блеск. Спокойный ранее, Павел Иванович резко жестикулировал, часто вскакивал, начинал суетно носиться от окна к двери, будто сжигаемый неуёмным внутренним пламенем.

Говорил он, как и жил – дёргано, отрывисто, втыкая русские слова в немецкую речь и наоборот. Пестель витийствовал подолгу и пустопорожно, затем возвращался к практическим мыслям.

– Прискорбно, камрады, рядом со мной разумных и толковых людей не осталось. Все они – Муравьёв-Апостол, Рылеев, Бестужев, Каховский, Одоевский – больше к власти рвались, а не о народе думали. Пришлось их… Душа кровью обливается.

– Другого выбора не было, Павел Иванович, – неискренне заметил Строганов.

– Да. Да! Или они, или Россия. Кого мог – пощадил. Урал, Сибирь, власть окрепнет – верну окаянных. Пусть его. Но не сейчас. Так что – беда у меня… Довериться некому.

– А Кюхельбекеры? – осторожно ввернул я, чтобы поддержать разговор.

– Господи, что с них взять. Младший – куда ни шло, оставил его на Балтийском флоте. Касательно Вильгельма… Знаешь, как лицеисты его звали? Кюхля!

– Точно, – вставил Строганов. – О нём эпиграмму рассказывали. Сейчас… Вот! Дай Бог памяти…

За ужином объелся я,

Да Яков запер дверь оплошно,

Так было мне, мои друзья,

И кюхельбекерно и тошно.

Пестель расхохотался.

– Точно! Я тоже вспомнил. Сей стих в юности Александр Пушкин сочинил, входит в моду такой поэт. Кюхля, про эпиграмму прослышав, вызвал Пушкина на дуэль. Пистолеты им зарядили клюквой. Представь, он и клюквой попасть не сумел! С пяти шагов! Потом его Ермолов выгнал с Кавказа. И я обречён с такими дело иметь. А что поделать? Надо хоть кого-то из героев революции во власти держать.

Пушкин про однокашников много писал. Жаль, я далеко не все фамилии помню. Только одна на ум пришла.

– Если про лицеистов… Павел Иванович, мне рассказывали про некого «дьячка Мордана». Или Модеста Корфа. Математика, финансы – по его части.

– Превосходно, Платон! Вижу, сама судьба тебя привела. Только вот Модест – такой же германец, как и я. Лишь единственный министр остался с прежних времён…

– Русский?

– Увы, мои друзья, это – Карл фон Нессельроде. Негоже выходит – Верховное Правление сплошь из немцев состоит, пусть и обрусевших. Мне надо в приближённые русского, верного, без камня за пазухой. Чтоб народ видел – коренная нация в правительстве есть. Платон Сергеевич, что скажете?

– Вы мне место в правительстве предлагаете? Польщён, право слово! – я лихорадочно искал вежливую причину для отказа. Таковая нашлась быстро. – Вот только не титульной нации моё происхождение. Известно, что я – внебрачный сын ляшского князя Друцкого-Озерецкого. Нации польской роду литовского, как говорят в белорусских губерниях. А что императором Александром произведён в графья…

– То в Республике скорее грех, нежели благо, – перебил Пестель. – Ладно, вам в какой-то коллегии место попроще найду. А вы, Александр Павлович?

– Столбовой русский дворянин, граф. Бывший, конечно.

– Зер гут! Стало быть, Александр, мне вы нужны во власти. Рекомендательное письмо я читал, справки о вас навёл.

– За высокую честь благодарствую. Только неожиданно весьма.

Пестель подбежал к креслу, на котором сидел Строганов, ухватился руками за подлокотники и низко наклонил потное усатое лицо.

– Будете главой Коллегии Государственного Благочиния[3]! Фюрером над Бенкендорфом, Дибичем и прочими старшими ляйтерами[4]. А заодно и над другими присматривать. Осилишь, я верю. А то мне и страной, и К.Г.Б. одновременно править – сил больше нет. Помоги!

Строганов умоляюще глянул в мою сторону, надеясь на поддержку. Наступил ожидаемый момент – соглашаться ли на службу в сомнительном учреждении, где намерен вершить благие дела. Или, по крайней мере, принести меньше вреда, чем какой-то недалёкий, но честолюбивый клерк, умственные способности которого при империи не дали бы подняться выше коллежского регистратора.

Я пожал плечами. Это твой выбор, ты взрослый уже. Видел же, что мне сподручнее было отказаться.

– Согласен! – Строганов выпалил, как в воду бросился.

– Славно, – заключил Пестель. – Завтра же и приступайте. А вы, Платон Сергеевич, что думаете делать?

– Проведу ещё какое-то время в Белокаменной, потом имение своё навещу, оно под Нижним Владимиром. А там и вы к нам нагрянете, со Строгановым.

Мои слова послужили очередным пинком в бок усатого лысеющего мячика, тот снова заскакал по кабинету в тоске от того, что провалился его перенос столицы в более «народный» город.

– Задача, камрады, совсем не из лёгких. Переезд довершить не удалось пока. Да и республику в глубинке не так привечают, как в Санкт-Петербурге и Москве, где Благочиние утихомирило бузотёров. Вот что, дорогой мой Платон Сергеевич, герой вы наш. А совершите ещё один подвиг во славу русскую, будьте представителем Верховного Правления на Волге!

Ого, как я удачно зашёл… Это же – всё равно, что мандат ВЧК за подписью Феликса Дзержинского. С ним любой Швондер, что смоленский, что поволжский, мне не страшен, этих «комиссаров в пыльных шлемах» смогу послать подальше и без хлеба.

– Почту за честь.

– Сказать вынужден сразу, ассигнований на новую должность не выделено пока. Вы как-нибудь сами, гут?

Раз сам товарищ Дзержинский выдал тебе маузер, товарищ чекист, неужели ещё зарплата нужна?! Я встал и поклонился, прижав пятерню к сердцу.

В качестве жеста особого расположения хер Пестель изволил проводить нас до двери.

– Данке, Платон Сергеевич! Мои двери для вас всегда открыты. Ауфвидерзейн, камрады.

Внутри дормеза, вдали от любопытных ушей, Строганов с иронией отметил:

– Обещанного чаю он нам не дал. Какие другие обещания канут в Лету? Ох… то ли я затеял… Но обратного пути нет.

Есть. Только предыдущий путь нужно пройти до конца. Или хотя бы до развилки. Скоро поймёт.

Глава 3

Александр Павлович принялся за дело. Перво-наперво познакомился с заместителями – Иоганном Карловичем фон Дибичем, именовавшим себя в русских документах Иван Иванычем, и Александром Христофоровичем Бенкендорфом. Волею Пестеля Дибич принял бразды правления полицией, не слишком от имперской отличавшейся, только переименованной в Обыкновенное Благочиние.

Но чем дальше, тем чаще Строганов хватался за голову и спрашивал себя – во что он ввязался. Или даже вляпался. Особенно это касалось политической полиции. Название она получила пышное и старомодное – Вышнее Благочиние. Доказывая себе и другим надобность сего установления, Пестель написал в «Русской Правде»:

«Законы опредѣляютъ всѣ тѣ предметы и дѣйствія, которыя подъ общія правила подведены быть могутъ и слѣдовательно издаютъ также правила долженствующія руководствовать дѣяніями Гражданъ. Но никакіе законы не могутъ подвести подъ общія правила ни злонамѣренную волю человѣческую ни природу неразумную или неодушевлённую».

«Лучше бы государь сочинил сие по-немецки и без затей, а на русский язык приказал кому-то перевести, – сокрушался Строганов. – Из путаных слов его получается, что со злонамеренными личностями по закону обходиться не следует; выход один – переносить смутьянов из природы неразумной в природу неодушевлённую. То есть вешать».

Для придания особого веса словам, как ему казалось, главный фюрер предпочёл стиль возвышенный и старинный, так писали при Екатерине Великой или даже при Петре I.

Обещанная ранее отмена смертной казни отложилась. Для исполнения наказаний Пестель повелел внутри К.Г.Б. особый приказ основать – Расправное Благочиние, призванное к решению дел, по маловажности своей могущих затруднить судебные места Государственного Правосудия и не требующих точности судебного обряда, с немедленным исполнением приговора злоумышленникам.

А что может быть проще разбирательства о противлении Верховному Правлению? Какая требуется точность? Не собирать же присяжных по пустяку. Росчерк пера – и в Сибирь, ежели бунтарю повезёт отделаться столь незначительно.

Строганов представить себе не мог на посту главы Вышнего Благочиния личность более соответственную замыслам Пестеля, нежели Бенкендорф.

– Гутен таг, майн фюрер! – при виде нового начальника в здании Благочиния на Лубянской площади тот вытянулся как в высочайшем присутствии.

Очевидно было, что закоренелый служака, на одиннадцать лет старший, не сгорает в восторге от пребывания над собой свежеиспечённого обер-фюрера. Он сам на то место заглядывался и, понятное дело, Строганову не обрадовался. Точно так же Александр Христофорович не любил прежнее начальство, особенно императора Александра I, упорно не видевшего графские таланты. И Пестеля не жаловал, таланты Бенкендорфа признавшего, но недооценившего. А раньше французов ненавидел, оттого бивал их геройски в Отечественную войну. Почему-то лучшие жандармы получаются из личностей, которые никого не любят и сами не любимы никем.

Строганов важно опустился в кресло, давно и тщетно облюбованное Бенкендорфом, потребовав доклада. Тот снова вытянулся во фрунт, что новобранец перед унтером, и по пунктам доложил недельное исполнение службы.

– Айн. Раскрыто бунтов противозаконных, вооружённых, во вред Республике направленных – четырнадцать. Цвай. Разогнано обществ злоумышленных, собраний запрещённых, несущих всякого рода разврат и в души разброд, тридцать семь. Драй. Лихоимств да корыстолюбия в частях Правления изобличено девяносто восемь.

– Отчего ж не сотня, Александр Христофорыч?

– Девяносто семь в разнарядке, Александр Павлович. И так бывает, что на службе Правлению на отдельных постах раз в две недели стяжателей садим в острог. Новый лишь к делам приступит, его снова в острог.

– Понятно…

Строганов был ошарашен. Он сознавал, что без твёрдой руки порядок в державе не поставить, одно только путешествие от Польши до Москвы на многое раскрыло глаза. А как относиться к общей картине российских беспорядков, нарисованной ляйтером Вышнего Благочиния? И насколько заведённые дела соответствуют правде, тем более – Вышнее Благочиние хватает людей по разнарядке, а не по свидетельствам виновности. О господи, что это делается… В какую круговерть он влез по своей воле?!

Невзирая на замешательство начальства, Александр Христофорович продолжил:

– Тайный розыск доносит, мой фюрер, что писаки наши угомониться никак не желают. И пишут, и пишут, и пишут. Революция им не нравится, строгость мер лишнею обзывается. Думаю так: гражданам вредно правительство обсуждать. Поверите ли, Александр Павлович, искренне в толк не возьму, что потребно сим бумагомаракам.

– Понимаю, – глава К.Г.Б. рассеянно глянул письменный рапорт Бенкендорфа, от количества ошибок в коем лицейский наставник упал бы в беспамятстве. – Давайте уж по-немецки, герр генерал. А куда смотрит Государственный приказ печати и культуры?

– Осмелюсь доложить, его голова господин Дельвиг есть лицо поверхностное и безответственное. На циркуляр об упорядочении книгоиздательства и укорочении вольнодумства отмахнулся лишь, что загружен нынче подготовкой полного собрания сочинений вождя; иными авторами заниматься ему недосуг.

– Вот как. Кто же, по-вашему, ныне особенно вреден?

– Как обычно, мой фюрер, некто Пушкин. Извольте почитать его пасквиль про бунтовщиков против революции, коих вождь помиловал, петлю ссылкой заменив.

В доносе Тайного розыска, тщательно переписанном на русском языке, содержалось стихотворение, которое мятежный поэт зачитал на одной из разогнанных злоумышленных сходок.

Во глубине сибирских руд

Храните гордое терпенье,

Не пропадёт ваш скорбный труд

И дум высокое стремленье.

Оковы тяжкие падут,

Темницы рухнут – и свобода

Вас примет радостно у входа,

И братья меч вам отдадут.

– Печально, – заключил Строганов, соображая, как отвлечь внимание подчинённого от несомненно талантливого поэта, вдобавок – доброго знакомого по Питеру. – А ведь так хорошо начинал Александр Сергеевич. Здесь же каждая строчка дышит Вандеей и контрреволюцией. Особенно про меч. Явный призыв к свержению Верховного Правления.

– Так точно. Возмутительно.

– Знайте, Александр Христофорович. Вольнодумство и якобинство хороши только один раз. Ни одна держава не вынесет революции каждый год. Французы убедили нас, мы не повторим их ошибок. С нас хватит декабря двадцать пятого года, и больше никаких революционеров, – он видел, что каждое слово попадает точно в цель Бенкендорфовой души, снимая малейшие сомнения в приверженности начальства делу Пестеля. – Кстати, как там другие смутьяны поживают? Я про иудейский вопрос.

– Прошу простить, – Бенкендорф метнулся в канцелярию и наказал доставить еврейскую папку. Доклад по памяти не был сильным его местом. – Вождь державы повелел создать специальные огороженные поселения на юге Малороссии для некрещёных. Там ныне расквартированы двадцать тысяч внутренней стражи под началом генерала Дубельта.

Глава Вышнего Благочиния замер в ожидании ответа, высокая чёрная глыба в мундире, подобном пестелевскому, но с меньшим числом побрякушек. Как бы ни был он хорош на своём месте, где острый ум вреден, а главное – нюх и хватка, внешний вид генерала удручал. Он совершенно зря под стать верховному вождю зарастил губу чёрными усами, без которых отлично обходился в войну двенадцатого года; потную лысину Александр Христофорович тщетно пытался прикрыть, зачёсывая на неё редкие чёрные кудельки, росшие над ушами. Разве что остричь его налысо под каторжанина, вздохнул про себя Строганов и уточнил:

– И как дело продвигается?

– Трудно, мой фюрер. Евреям Палестину обещали, да только там Османская империя. Никто добром принимать их не хочет. Государь повелел дать оружие и в Палестину отправить, страну иудейскую себе отвоёвывать.

– Мудрое решение, – заключил Строганов, представивший Чёрное море и восторг османских властей при виде каравана судов с евреями, кочующими к Палестине через Босфор. – Новое дело всегда такое – трудное. Лучше пробовать, ошибившись, чем по русскому обычаю на печи лежать и годами разглагольствовать, отчего не хочется за ту работу браться.

– Дабы не было мора среди евреев, государь наш постановил собирать их да работу им придумать в лагерях концентрации, чтоб плоды их труда на продукты менять.

– Вот как? Но евреи не всякий труд приемлют. Им бы торговлю, ростовщичество, мелкий промысел на худой конец. Да-с… Я подумаю, как ускорить процесс, – пообещал Александр Павлович заместителю. – Вернёмся к поэту. Ваши предложения?

– Какому поэту? – удивился Бенкендорф, и Строганов понял, что сплетни о короткой памяти Александра Христофоровича не на пустом месте выросли.

– Не важно. Смутьяном я сам займусь.

* * *

Близ набережной Яузы в особняке главы Коллегии образования Александра Семёновича Шишкова, дарованном ему Верховным Правлением из отобранного у бунтовщиков имущества, собирались любители русской и польской словесности. Александр Семёнович, сменивший имперского министра образования, известного содомией и иными пороками, являл собой образец наилучшего русского и консервативного. Служение Отечеству он посвятил, дабы оберегать молодое поколение от заразы «лжемудрыми умствованиями, ветротленными мечтаниями, пухлой гордостью и пагубным самолюбием, вовлекающим человека в опасное заблуждение думать, что он в юности старик, и через то делающим его в старости юношею». Вдобавок Шишков принадлежал к коренной нации, к удовольствию Пестеля разбавив, наконец, русской кровью тевтонские ряды Верховного Правления.

Овдовев до назначения, сей увядший муж в свои семьдесят два года женился на вступающей в пору расцвета польской красавице Юлии Осиповне, урождённой Нарбут. Интересуясь пледом и тёплым чаем с вареньем, а не супружескими утехами, называя себя нетребовательным гостем в собственном доме, он снисходительно взирал на развлечения прелестницы, собиравшей молодёжь в гостиной.

Александра Павловича на шишковские посиделки приглашать не собирались. Но коль однажды выразил такое желание приближённый верховного фюрера, отказа не последовало.

Весть о его назначении на пост главы Коллегии Благочиния долетела до московских салонов, но ещё не улеглась, не стопталась от частого применения в виде темы для сплетен; оттого молодые люди, сохранившие в душе осколки либерализма, куда более страшились сурового Бенкендорфа, нежели нового и непонятного Строганова. Надев фрак и приняв цивильное выражение лица, тот явился в богемный кружок совершенно не страшный, отнюдь не карающим ангелом, да ещё в сопровождении генерала Руцкого, овеянного героическим ореолом двенадцатого года.

– Bonjour, Александр, – приветствовал его тёзка, невысокий курчавый поэт с необычно смуглой кожей.

– Гутен таг, – чуть нахмурился Строганов. Понятно, что в разрешённом очаге вольнодумства возможно многое, на улице немыслимое, но чтобы шефа Коллегии Г.Б. встречали французским бонжуром – извините, перебор.

– Полноте, друг мой. Долой сомненья – с твоим приходом на Лубянку в прошлое уйдут мрачные времена Бенкендорфа, – Пушкин перешёл на заговорщический шёпот. – А то поговаривают, что при Республике жандармы лютуют строже, нежели при царях.

– И что прикажешь мне делать, Александр Сергеевич? Новая власть от горшка два вершка. Ей критику принять – смерти подобно. Не то снова переворот, жертвы и кровь, – выкручивался Строганов. – Ты же не хочешь такого для России. Поэтому заклинаю: умерь пыл. Следи за словами и не доводи до греха.

Поэт прихватил бокал с лакейского подноса.

– Что ж грозит мне, коль друг мой Александр – глава К.Г.Б.?

– Не надо, прошу. Знаешь, брат, – не полиция ведёт дело, бумага ведёт. Я перед Верховным Правлением и Пестелем в ответе, а уж кляузничают на меня сверх всякой меры. Поэтому – увы. Чем смогу подсоблю, но на эшафот вместо тебя не стану. Не дерзи без меры, а лучше познакомься с Платоном Сергеичем Руцким.

Высоченный генерал богатырского сложения, возрастом несколько старше Строганова, с чувством пожал руку поэту и предложил сделать «гелиоскопический портрет». Узнав, что позировать придётся совершенно недвижимо много часов подряд, Пушкин отказался.

– Мерси, Платон Сергеевич, заботу ценю, но, право, не стоит. А сейчас давайте польского поэта послушаем. Вы же поляк по батюшке?

– Верно, – кивнул генерал. – Только не жалую соотечественников после Бородино.

Тем временем худой и взъерошенный молодой человек распрямился среди гостиной. Разговоры умолкли. Тонким от напряжения голосом он прочитал крымский сонет на польском языке и получил признание собравшейся публики.

– Александр Сергеевич, кто это? – шепнул Руцкий Пушкину.

– Адам Мицкевич из Вильни, друг Юлии Осиповны.

– Друг или…

– Нет, mon cher ami. Хозяйка – дама общительная, но строгих правил. При живом муже ни-ни. Хотя пытались многие-с, иные – сразу с ночи после венчания, – по печальному тону поэта генерал догадался, что Александр Сергеевич состоит в числе сломавших саблю при штурме сего редута. Отбросив переживания прошлого, Пушкин гордо вскинул голову. – Мой черёд. Вы «Евгения Онегина» слышали? Ну, не беда. Ещё не все главы написаны. Сегодня впервые шестую прочту.

Он стал в позу, гордо откинув голову. Правая рука сжимала листки, но он в них не заглядывал.

Голос Пушкина заглушил все звуки вокруг. Не потому, что был он громок. Внемля каждому слову, слушавшие даже вздохнуть страшились, чтоб ненароком не спугнуть чудо поэзии… Только сердца стучали – им не прикажешь.

Когда стихли аплодисменты, Руцкий спросил у Строганова:

– Как тебе? Не человек – человечище!

– Ох… Не умаляя талант Мицкевича, скажу, что рядом с Пушкиным и великий Шекспир – школяр.

Действительно, в эпоху, когда любой грамотный благородного происхождения умеет сочинять элегии не хуже, чем стрелять из дуэльного пистолета, гордый коротышка, размахивавший рукой среди шишковской гостиной, возвысился над всеми поэтами мира, как скальная глыба над морской равниной. Строганов придумал было, как замять дело с нелепым доносом о провокационном «Во глубине сибирских руд…», как услыхал следующие вирши.

Исполня жизнь свою отравой,

Не сделав многого добра,

Увы, он мог бессмертной славой

Газет наполнить нумера.

Уча людей, мороча братий,

При громе плесков иль проклятий,

Он совершить мог грозный путь,

Дабы последний раз дохнуть

В виду торжественных трофеев,

Как наш Кутузов иль Нельсон,

Иль в ссылке, как Наполеон,

Иль быть повешен, как Рылеев.

При звуках последних слов Юлия Осиповна, раскрывшая ладони для хлопка и прелестные губки для «брависсимо», уронила руки, с немым вопросом взирая на Строганова. Тот вцепился в пушкинский локоть и утащил безумца к гардеробной.

– Ты с ума сошёл! Одним лишь «братья меч вам отдадут» на Сибирь наработал, и вот – на тебе.

– Арестуешь? – прищурился Пушкин.

– Всенепременно. А чтоб от Расправного Благочиния уберечь, сей же час отправлю в Нижний Новг… Что это я? Во Владимир. У тебя ж там имение есть, Болдино, чай в карты не проиграл? Вот и сиди в том Болдино, стихи пиши. Соснам да берёзам хоть про Рылеева, хоть про Бестужева читай.

– Соснам да берёзам говоришь… За четыреста вёрст от Москвы.

– До сибирских острогов три тыщи вёрст. А во Владимир столица когда-нибудь да переедет, – глядя в тёмные глаза русского карбонария, Строганов добавил: – Время пройдёт, Рылеев и прочие цареубийцы в историю канут. Тогда и шуми про них на каждом углу.

– Что ж. И на этом благодарствую… друг, – с тем словом Пушкин принял у лакея цилиндр, трость и плащ-крылатку, а глава К.Г.Б. понял, что другом поэт назвал его в последний раз. Неблагодарен мир, такие в нём и люди.

* * *

Если бы я в карете скинул сюртук и остался в жилетке, Строганов в неё бы всплакнул. В переносном смысле, разумеется.

– Вот что мне делать с Пушкиным? Донесут Бенкендорфу, тот выждет момент, чтоб меня не было в Кремле, и под этим соусом шепнёт Пестелю, мол – кропает бунтарские вирши вражина, а Строганов делает вид, словно всё гладко.

Пахом стеганул кнутом попрошаек, пытавшихся преградить путь дормезу, в Москве подобных маргинальных личностей развелось чрезвычайно много. До нас донеслись его проклятия, резкий звук кнута, похожий на выстрел, потом крик боли и угрозы. Не знаю, как там с наведением порядка среди инакомыслящих, мелкая уличная преступность распоясалась совершенно. Наверно, их и раньше хватало, но сидели тише, пока не стали равноправными «гражданами» типа Шарикова.

Реклама: ООО ЛИТРЕС, ИНН 7719571260, erid: 2VfnxyNkZrY
Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.

Примечания

1

Стой! Документы! (Здесь и далее – плохой немецкий, если не оговорено иное.)

2

Господин начальник! Нет документов!

3

Учреждение Государственного Благочиния в качестве министерства силовых структур предусмотрено в «Русской правде» Павла Пестеля. По структуре ГБ из «Русской Правды» получилось весьма похожим на Главное управление имперской безопасности III Рейха (Reichssicherheitshauptamt), включавшее и обычную полицию (Kripo), и политическую (Gestapo). – Здесь и далее сохранены реальные наименования правительственных организаций, как они названы в «Русской правде».

4

Führer (фюрер) – большой начальник, leiter (ляйтер) тоже начальник, рангом пожиже фюрера, но крупнее, нежели zugführer (цугфюрер).