книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Дело княжны Саломеи

Эля Хакимова

Дело княжны Саломеи

Глава 1

– Как люди образованные, а не жалкие рабы предрассудков, господа не будут против того, чтобы лишние места в их купе заняли попутчики!

Максим Максимович Грушевский всегда говорил о себе, что он человек Александровской эпохи, то есть либерал и гуманист. Посему прямо возразить на смелое заявление юноши в студенческой тужурке ему было нечего. Так что, хоть и подивившись смелости, которая в его времена называлась бы наглостью, он лишь отчаянно пошевелил своими роскошными белоснежными усами и прокряхтел нечто вроде «однако же…» и «но позвольте-с…». Чернокосую, всю в родинках спутницу самоуверенного студентика эти маневры впечатлили настолько, что краска сошла с ее круглого лица и сделала вполне видимыми россыпи веснушек по щекам и вздернутому короткому носику.

Поскольку поезд уже отправлялся, а кондуктор бегал по вагону с ополоумевшим видом погорельца, Грушевский смирился с непрошеными попутчиками и опасливо устроился на бархатной скамье напротив молодых людей. Второй законный обитатель купе по своему обыкновению не произнес ни слова, хотя именно он и выложил по семь рублей двадцать пять копеек за первый класс в международном вагоне. Он совершенно не выказал никаких признаков недовольства, и даже не вполне оставалось ясным, заметил ли он прибавление в их обществе. С задумчивым видом он сидел у окна и рассматривал закорючку на билете, поставленную кассиром Петергофского вокзала, с которого по Варшавской железной дороге в данный момент отъезжал поезд в Лужскую губернию.

– Не трусьте, Сонечка, – покровительственным тоном успокоил свою знакомую студент. – Я же говорил, что капиталисты тоже люди. Как просвещенные индивидуумы, они понимают, что это нелепо и деспотизм, ехать одним в таком просторном купе, когда всякие другие страдают третьим классом. Господа, позвольте представиться! Это Соня Колбаскина, студентка высших женских курсов при Психоневрологическом институте. – Студент на всякий случай ткнул пальцем в сторону единственной особы в купе, которая могла бы носить женское имя. – Я Николязд. Николай Зданевич, футурист.

Максим Максимович, как всегда, когда с ним приключалось что-то ошарашивающее, принялся мысленно философствовать – на основании подмечаемых в действительности мелких примет идти от деталей к общему. Новое поколение казалось ему странным и чуждым, но отчего-то страшно симпатичным. Вот, например, сии молодые люди даже выглядели непривычно. Барышня в круглых очочках, черной соломенной шляпе с прямыми полями и в скромном темном институтском платье крепко прижимала к животу свою сумку, будто защищаясь ею от разбойников. Юноша, совсем напротив, воинственно задирал голову, как гладиатор на арене цирка. На рукаве студенческой тужурки была повязана траурная лента. Грушевский с сочувственным уважением покосился на вялый букет черных цветов в его руках.

– Она объелась конфет и совершенно не в состоянии перенести двух часов дороги третьим классом, – продолжал разглагольствовать юноша, не обращая внимания на запунцовевшую девушку, которая незаметно пнула его по ноге. – Формально у всех пассажиров равные права, ведь мы тоже заплатили за проезд! Еще и подороже вашего, если учесть разницу в доходах.

Внимательнее оглядев непрошеных гостей, Максим Максимович не заметил никаких следов недомогания на румяной физиономии девушки. Наоборот, вид она имела цветущий, как и полагается юным здоровым девицам с толстой черной косой, плотной, как колбаска, фигурой и ясными чистыми глазенками. Вся она была, как свежий выборгский крендель с пылу с жару в булочной Андреева. Барышня, правда, страшно стеснялась и смотрела все больше на свои остроносые ботинки с резиной по бокам и с ушками, чем на спутников.

Коля оказался юношей весьма общительным и разговаривал с подкупающей прямотой и юношеской горячностью. Его энтузиазм невольно увлекал Максима Максимовича, истосковавшегося в добровольном уединении, почти схимническом затворничестве, на которое он обрек себя после кончины горячо любимой супруги и выхода в отставку. Отставной патологоанатом, титулярный советник Максим Максимович Грушевский так привык к однообразной своей жизни, что рядовое событие, обычное для недальних путешествий, было одним из самых ярких пятен в его теперешней жизни. Прежде, еще до смерти Пульхерии Ивановны, все казалось цветным: будни четвертого участка Рождественской полицейской части Санкт-Петербурга, тихие вечера в уютной квартирке на Гороховой, летние вакации на дешевенькой дачке в Сестрорецке… Детей им с Пульхерией Бог дал двоих, да тут же и прибрал еще во младенческом возрасте, так что доживали свой длинный век они с женой вдвоем, в любви и полном согласии.

Поэтому, когда супруга оставила его, однажды тихо отойдя во сне, Максим Максимович почувствовал, что закончилась и его собственная жизнь. Но по какой-то ошибке мертвец продолжил проживать чей-то чужой век в незнакомом мире. Он все еще куда-то ходит, чем-то дышит, что-то говорит. Воспоминания и тени прошлого не утешали, работа не приносила удовлетворения, прожитое и заслуги не внушали гордости. Не став даже слушать уговоры начальства, он вышел в отставку, когда пришел его срок, и засел в пустом доме в ожидании, когда и он, так же во сне, тихо отойдет в мир иной, где встретит свою ненаглядную Пульхерию.

Днями и ночами напролет сидел он в своем стареньком продавленном кресле и смотрел в противоположную стену. Взгляд уныло застывал на цветке в пыльной кадке, увядшем без заботливых рук милой хлопотуньи. С тоскою замирал на образах с давно не горевшей лампадкой. Перебирался на «Ночь» – гипсовый барельефик Торвальдсена под стеклом. Был еще некогда парный к нему – «День», да потерялся в длинной череде переездов. На оставшемся барельефе женщина с ангельскими крылами летела куда-то, прижимая к груди двух спящих малюток. Наверное, так сейчас Пульхерия летит где-то с их умершими детками… А затем тоскующий взор невольно застревал на полочке с тонкими брошюрами и книжками поэтических сборников. В свое время немало потешался он над женой за любовь к современной поэзии, и как, бывало, по-девичьи краснела Пульхерия Ивановна и махала на мужа пухлой ручкой. От неизбывной ипохондрии он стал читать собрания сочинений, которыми так увлекалась покойная. Поначалу просто перелистывал тоненькие книжки и журналы, чтобы хоть как-то приблизиться к покинувшей его супруге. Но постепенно он увлекся свежими незнакомыми голосами и непонятными песнями, льющимися со страниц с россыпями черных буковок. Сердце трепетало при виде отметок у неровных столбцов или потертых уголков страниц, некогда часто перелистываемых другой читательницей.

Сонечка немного освоилась в незнакомом обществе и сразу же заметила книжку, отложенную Грушевским в сторону. Зачитанный томик «Стихов о прекрасной даме» с белыми колокольчиками над вязью названия. Разговор зашел о современной поэзии. Коля категорически отрицал ценность символистов, проча будущее исключительно новаторским экспериментам в области языка. Продекламировал наизусть манифест Маринетти, вождя европейского футуризма. По его признанию, Коля и сам баловался стихами – Дай найти мне любовь средь исканий, Очаруй, увлекая, пьяни! Ха-ха! – но сейчас пишет все больше прозу (вместе с Васей Крученых он решил написать книгу без единого старого русского слова!) и устраивает художественные акции. Он живо изложил свои взгляды буквально на все на свете. В том числе и на любовь. Любовь? А как же, естественно, надел студенческую тужурку и влюбился. Но все это уже в прошлом, ткнул он в траурную повязку на рукаве и неотвратимо увядающие тюльпаны черного цвета, которые небрежно теребил в руках.

– Удивительная молодежь пошла, – не сдержавшись, воскликнул Максим Максимович. – То ли было в наши времена! Вам всего четырнадцать… пятнадцать… с половиной…

Он споткнулся, заметив недовольную мину на лице оратора, который нехотя поправил:

– Шестнадцать. Будет через полгода. Но возраст не имеет никакого значения.

– Совершенно никакого, – зардевшись, подтвердила Соня и продекламировала: – Сбейте оковы, дайте мне волю, я научу вас свободу любить!

– А сама окурки за Блоком собирает! – перебил ее Коля.

– Как вы можете, Николай… это подло!

Под укоризненным взглядом Максима Максимовича Коля извинился перед барышней и продолжил рассказ о своей артистической деятельности. Но ведь и правда, искусство уже пережило все эти ваши шелка и туманы, оно должно отражать современность, иначе оно не искусство! Скандал – вот цель и даже содержание его. Вот сейчас, например, в Москве его хорошие товарищи устраивают замечательную в этом смысле выставку «Ослиный хвост». Смелые художники Миша Ларионов и Наталья Гончарова.

– Тезка той самой?! – ахнул Грушевский.

– Потом будут про жену Пушкина говорить как об однофамилице «той самой», – раздраженно отмахнулся Коля, отчего на пол посыпались крашеные лепестки несчастных тюльпанов. – По-моему, изображение полуботинок и дороже, и выше, и полезней всех мадонн Леонардо да Винчи. Надо изображать жизнь большого города! Надо писать пощечины и уличные драки!

Вот, например, он и еще несколько футуристов задумали акцию с целью театрализации жизни – раскрашивание живых людей. Мужчин раскрашивать несложно, было бы желание художника, а вот с женщинами труднее. Мало кто из них настолько сознателен, чтобы позволить нанести черную краску на половину лица. Правда, они получили согласие одной смелой дамы предоставить для нужд современного искусства все свое тело. Но по доносу тупой и отсталой мещанской публики им запретили раскрашивать обнаженные женские груди. Просто позор!

– Позвольте поинтересоваться, – Грушевскому с трудом удалось вставить слово в поток праведного гнева, исторгнутого несовершенствами мира из благородной футуристической груди юноши. – А нельзя ли, mademoiselle Колбаскина, взглянуть хоть одним глазком на Блоковские эээ… раритеты?

– Нну, хорошо, – с сомнением протянула барышня и стала копаться в саквояже. На самом дне, под пачками каких-то прокламаций, лежал белый платок с вышитыми вензелями. Развернув его, она продемонстрировала три-четыре сморщенных окурка, удостоенных лобызаний священных уст. Правда, вид у них был такой же жалкий, как и у всех остальных выкуренных недорогих папирос.

– Глупости какие в головах у девиц! – презрительно скривился Коля. – Это же надо, шпионила за несчастным поэтом до самого дома, собирала брошенные папиросы, еще и к ручке его двери небось в поцелуе прикладывалась, тьфу!

Жаркая волна, захлестнувшая несчастную барышню, выдала ее с головой.

– А сам-то хорош! Знаете, куда он едет? На свадьбу своей богини в шелках и туманах! Нужен он там больно, его никто не приглашал!

– Помолчите, Софья, – резко парировал Коля, – а не то вы не довезете свои прокламации до крестьян, которые и читать-то не умеют!

– Очень даже умеют! Зачем бы тогда Зимородову школу открывать? Ага, съели!

– Господа, господа, – осуждающе проворчал Грушевский и покачал головой. Пристыженная молодежь перестала пререкаться.

– Действительно, Сонечка, – усовестил все же барышню Коля, – постеснялись бы иностранца.

Он имел в виду спутника Максима Максимовича, который до сих пор не произнес ни слова, хотя, как только увидел платочек с окурками, достал инкрустированный портсигар и задымил гаванской сигарой на все купе.

– Вообще-то принято спрашивать у присутствующих дам разрешения закурить, – отважилась Соня сделать замечание незнакомцу.

– Но ведь вы собирали окурки, – резонно заметил тот на чистейшем русском языке, чем опровергнул романтичную версию о своем возможном иностранном подданстве.

– Не затем же, чтобы курить!

– А зачем?

Грушевский, будто только что вспомнив о своем товарище, сначала бросил осуждающий взгляд на курильщика, а затем, заметив, что Соня начинает покашливать, просто потушил сигару сам, для чего аккуратно вынул ее из длинных пальцев спутника. Курильщик лишь грустно вздохнул и уставился в окно на пролетающие поля с поднявшейся уже зеленой порослью пшеницы, живописные рощи и сосновые полянки.

– Тюрк Иван Карлович, – запоздало представил товарища Грушевский.

– Тот самый?! – воскликнула девица, с интересом поедая глазами странного попутчика, будто он только что материализовался из пустого воздуха, а не ехал с ними в одном купе всю дорогу.

– Это конгениально, – расширил глаза и Коля. – Придет время, и всех безумцев выпустят на волю, они смешаются с нормальными людьми, а в домах умалишенных и тюрьмах будут сидеть варвары мещане и скучные фармацевты!

– Сомневаюсь, – возразила Соня. – Сумасшедших не будет вообще. Потому что не из-за чего будет сходить с ума, так как в будущем искоренят социальную несправедливость, самодержавие и все в этом роде.

И будто за подтверждением этих смелых прогнозов все хором уставились на Ивана Карловича.

Глава 2

Надо признать, что именно как о сумасшедшем Грушевский и сам узнал о своем компаньоне впервые. Еще до того, как прочел в нескольких газетах, много солиднее «Петербургского листка», заметки о возвращении на родину безумца миллионера, представителя одной из самых знатных фамилий империи. И о «темном пятне на сияющем собрании отечественного дворянства».

Василий Михайлович Копейкин, старинный друг по университету, который продолжил научную карьеру, в отличие от Грушевского, застрявшего на скучном поприще казенной службы, неожиданно пригласил заехать к нему в Мариинскую больницу.

– Понимаешь, старина, меня попросили подыскать достойного человека в качестве компаньона и личного доктора для одного чудака, – сразу приступил к делу профессор Копейкин, расхаживая по кабинету и куря папиросу, которую зажал пинцетом, чтобы не марать руки перед следующей операцией. – Он, видишь ли, не то чтобы болен, а скорее не здоров. Черт их разберет, изломанных дворянчиков. Этим экземпляром несколько лет занимался один швейцарский психиатр, у которого бедолага и жил. И вот наш идиот возвращается, так сказать, на родину, а родственники опасаются, как бы он здесь чего не учудил, с непривычки к родному воздуху.

– Но помилуй, Вася, это не моя специальность, я ведь больше дело имел с мертвыми, чем с живыми!

– Вот и прекрасно, он, говорят, такой и есть, в смысле, смирный совсем. Да послушай же, тебе не придется делать ничего сложного или хлопотного. Поездишь с ним по близлежащим губерниям, он задался целью осмотреть картинные собрания в имениях родственников и знакомых. Очень обяжешь, друг, позарез нужны деньги на новый корпус для рожениц. И тебе не повредит, а то сидишь в своем пыльном углу, с тех пор как… Ты мне давно уже не нравишься, старина, давай прекращай-ка это свое пещерничество. Ну, вот и сговорились, вот и славно!

– Да постой же ты, чудак-человек, право… – кинулся возражать Максим Максимович.

Но Василий Михайлович и слушать его не пожелал, мигом выскочил из кабинета, прокричав сестре, чтобы нашла у него на столе какое-то письмо от попечителей Мариинской, князей таких-то, и отдала его доктору Грушевскому. Пока та искала нужные бумаги, гость задумчиво рассматривал коллекцию древнеегипетских статуэток, стоявших в стеклянной горке, вперемежку со склянками, в которых плавали обесцветившиеся в спирту органы. Василий Михайлович умудрялся находить время еще и для своего хобби – медицины Древнего Египта и все мечтал выкроить как-нибудь годик-другой да махнуть с экспедицией в Египет. Недавно один английский лорд, друг по переписке, прислал ему в качестве приманки настоящий скальпель, найденный в гробнице придворного врача фараона девятнадцатой династии. Но вот похожая на моль сестра с желтыми бровями и ресницами, будто обесцвеченными в перекиси, принесла конверт, в котором лежало письмо с «любезной просьбой» и визитка фрейлины Ее Императорского величества вдовствующей императрицы Марии Федоровны, высочайшей патронессы Мариинской больницы.

Грушевский вышел на Литейную, побродил среди книжных развалов устроенной перед Мариинской уличной книготорговли. Зачем-то купил подшивку старых журналов «Нивы». Мимо прогремела конка с неизменными призывами «пить коньяк Шустова» и «растить усы при помощи Перуина» на синих бортах. Бездумно скользнул по обложкам предлагаемых книг. «Вавочка» и «Счастье» Вербицкой, Бебутов, Брешков-Брешковский… Споткнулся на открытках с голыми нимфами, плюнул в сердцах. Продавец, похожий на задорную таксу, подскочил к нему, словно по сигналу охотничьего рожка к дичи:

– Чем-с изволите интересоваться? – Ушлый малый с профессиональной чуткостью определил, что сальности покупателю не по вкусу. Модные усики остренько вздернулись, черные глазки загорелись. – Обратите внимание, любопытный материал в последнем выпуске «Вестника французской графологической школы». Громкое дело с участием нашего соотечественника – известного чудака князя Тюрка.

– Что-что? – очнулся Грушевский. – Того самого, который…

– Вернулся на родину, осиянный скандальной славой, – услужливо кивнул малый. – Он, и никто иной, устроил конфуз во время аукциона, на котором продавалась знаменитая рафаэлевская «Мадонна с вуалью». То есть почтенная публика думала, что рафаэлевская, пока князь Тюрк не доказал, что подпись на картине фальшивая. Чем опровергнул авторитетное заключение французских экспертов-графологов. Так наш русский идиот посрамил заграничных специалистов!

В конце статьи поместили фотографию того самого Т. Это оказался человек с исключительно благородной внешностью молодого Дон Кихота, худощавый, застывший в какой-то неудобной позе и пристально смотрящий прямо в глаза Грушевскому. И хотя он имел вид человека, забывшего, где находится, но сосредоточенность и спокойствие в его глазах убеждали, что он несказанно далек от сумасшествия или слабоумия. Неужели это именно его, обладателя такого проницательного взгляда и уникальных способностей, на родине в один голос обвиняют в идиотизме?! Здесь, однако, загадка, решил про себя Грушевский и отправился прямиком во дворец на Невском, по адресу, указанному в письме Васе Копейкину. Уж больно любопытным показалось ему знакомство с человеком, утершим нос лучшим парижским докам. К тому же совестно было перед профессором Копейкиным даже не попытаться ублажить попечителей его драгоценной больницы.

Для себя он твердо решил оставить свою новую должность, как только подберется другой кандидат, которого обещал ему Копейкин. Хотя его компаньонство никакими хлопотами не грозило, но чувствовался во всей этой истории неприятный запашок. Родня Тюрка вела себя в высшей степени вежливо и холодно. Впрочем, виделся он лишь с теткой несчастного Ивана Карловича, весьма знатной дамой такого высокого полета, что никакого другого повода для знакомства Грушевский себе представить не мог. Фрейлина Ее Императорского величества приняла старого полицейского доктора в своем дворце на Невском проспекте. Говорила коротко и вежливо, как с лакеем, хотя и предложила чаю, от которого гость предпочел отказаться.

Едва взглянув на рекомендательное письмо, фрейлина потребовала паспорт Грушевского. Бессрочный паспорт, выданный еще в тысяча восемьсот девяносто пятом году, не имел фотографии. В графе «На основании каких документов выдан сей паспорт» значилось бесхитростное: «лично знаком». Этот документ Максим Максимович выправил, когда ездил в Самару по делу фабриканта Выродова – местному врачу, не знакомому с судебной патологоанатомией, требовалась консультация специалиста. Прочитав паспорт и чуть поморщившись, словно он дурно пах, Анна Владимировна пригласила своего племянника.

Перед Грушевским предстал высокий, худой человек с чрезвычайно неэмоциональным лицом. Да и вся его фигура отличалась некоторой нескладностью и неподвижностью, словно он был железным механизмом, который давно не смазывали. Человеком Тюрк оказался спокойным до крайности. До таких нечеловеческих пределов, что Максим Максимович про себя не уставал удивляться этой особенности его нового знакомого. Ростом он оказался много выше Грушевского, станом строен, руки и ноги имел чрезвычайно длинные. Глаза, так поразившие на фотографии, в жизни оказывали такое же сильное воздействие, а цвета и вовсе оказались удивительного темно-синего и вроде даже постоянно меняли оттенки, наподобие хамелеоновых. Впрочем, глазеть на него Грушевский не дерзнул, лишь вежливо поклонившись. И хотя Тюрк стоял перед теткой навытяжку, Максиму Максимовичу подумалось, что, возможно, его недомогание не требует таких забот и волнений, какие проявляет родня. Он-то ожидал увидеть едва ли не слюни, распущенные по манишке, а здесь вполне себе приличный человек.

– Иван Карлович Тюрк, – представился тот и поклонился с послушанием хорошо выученного пса.

– Максим Максимович Грушевский, очень приятно.

– Царица Агафья, урожденная Грушевская. Житие ее было 18 лет, – вдруг выпалил Тюрк.

– Что ты, батюшка? Нездоров, что ли? – сразу раздражилась Анна Владимировна, веко ее задергалось, а без того узкие губы сжались в тонкую нитку.

– В кремле видел. Некрополь в Архангельском соборе, надпись на одном надгробье царской семьи в допетровскую эпоху, – пояснил Тюрк. – Рядом царевич Илья. Житие его было шесть дней.

Так Грушевский впервые узнал об одной очень редкой особенности Тюрка – феноменальной памяти на любые тексты, печатные ли, высеченные или рукописные.

– Что за Агафья? Почему Агафья? Немедленно говорите, сударь. Тоже в родстве с Романовыми? – требовательно подняла бровь Анна Владимировна, с трудом успокаивая бурю негодования. Нетерпеливо постукивая сухой ладонью по ручке кресла, она с подозрением воззрилась на гостя. Сходство дама имела не с человеком, но с грифом: и одета в черно-белые перья, и воротничок высокий, и глаз в монокле вращала совсем золотой.

– Это, изволите видеть, моя прапрапрабабка. Молодая была образованная боярышня, знала несколько языков, приглянулась взошедшему тогда на престол Федору Алексеевичу, сыну Марьи Ильиничны Милославской и царя Алексея Михайловича. Но умерла в юности при родах. Так что формально не в родстве… – замялся Грушевский. Фамилия его действительно была древней и уважаемой, но семья давно обеднела и уже много поколений жила своим трудом. Вот уж не думал, что придется смахнуть пыль веков с имен своих пращуров перед лицом такой знатной слушательницы.

– Ну, прощай, сударь, мне с Максим Максимовичем о деле надо поговорить. – Анна Владимировна не глядя протянула племяннику руку для поцелуя. Тюрк резко, словно на пружине, встал и с лицом, на котором не дрогнул ни один мускул, развернулся и пошел к дверям, руки так и не поцеловав.

Фрейлина безнадежно вздохнула, опустила холеную кисть на подлокотник кресла. Но в этот момент Тюрк вспомнил, вернулся и схватил ее руку, основательно перепугав пожилую даму, уже начавшую было говорить с Грушевским.

– Видите теперь, как я страдаю? – с видом великой мученицы спросила она. – Иван Карлович – человек совершенно не светский. А пригласили мы вас ему в компаньоны для нескольких путешествий вблизи Петербурга. Сначала поедете в Свиблово. Там одна моя старая знакомая свою дочь-княжну замуж продает, тоже фантазерка. Ну, да я ей не судья. Там вас встретят, я списалась с управляющим. Даром, что праздник у них. Вы Тюрка подальше от людей-то приличных держите, авось и обойдется. О гонораре переговорите с моим секретарем.

– Мадам, – выпрямился Грушевский. – Я согласился помочь вам по просьбе моего друга профессора Копейкина. Если вам угодно отблагодарить его, средствам вашим будут рады в Мариинской больнице. Ее подопечные нуждаются больше, нежели старый слуга государя и отечества.

Фрейлина несколько удивленно приподняла бровь и сжала свои тонкие губы, еще раз оглядев стоявшего перед ней Грушевского. Помолчав, она подала ему руку и перекрестила:

– Ну, с Богом! Надеюсь, хотя бы против того, чтобы Иван Карлович оплачивал дорожные расходы, вы ничего не имеете. Вернитесь только до моих именин, а там посмотрим, куда дальше его везти.

Вся встреча заняла каких-то пятнадцать минут, на прощание княгиня подала сухую твердую ручку в бриллиантах и упомянула, что была бы весьма признательна, если бы Грушевский оставил в секрете от прессы и вообще от кого бы то ни было все, что узнает о Тюрке за время их компаньонства. Так и стал Максим Максимович компаньоном Тюрка, «настоящего и стопроцентного идиота», как его расписывали на все голоса газеты, которые Грушевский купил впервые с тех пор, как незабвенная Пушенька перестала класть их под утренний стакан крепкого чая в старом серебряном подстаканнике. А всего-то и предстояло доктору, что сопроводить Ивана Карловича в нескольких поездках по ближайшим губерниям, помогая по мере своих возможностей проведшему почти всю жизнь за границей племяннику знатной фрейлины в осмотре картин из ее личных собраний и галерей ее знакомых.

В следующий раз встретившись на вокзале, Грушевский и Тюрк только и сказали друг другу пару обязательных при светском знакомстве слов, и все. Впервые видел Максим Максимович человека, на лице которого даже изредка не ночевало никакого выражения. Ни удивления, ни проблеска радости, ни скуки, ни даже равнодушия. По большей части Тюрк думал о чем-то своем и глядел не наружу, а внутрь себя. Очень мало путешествовавший до сих пор Максим Максимович решил хотя бы на эту поездку не спешить. Тесно знакомиться с Тюрком, может, и бессмысленно, если учесть, как шатко их компаньонство. Но и загодя отказывать в возможной дружбе тоже глупо, вдруг он ему приглянется? И таки Тюрк ему больше понравился, чем нет. Огромную роль в этом сыграло одно маленькое происшествие, послужившее темой для многочисленных разговоров, поводом для удивленных восклицаний и причиной еще большей славы Ивана Карловича среди обитателей купе. А случилось вот что.

Когда Грушевский уже подробно познакомился со многими революционными взглядами Коли, когда Сонечка уже совсем бросила тушеваться не только перед солидными усами Грушевского, но и перед вполне безобидным и чисто выбритым Тюрком, а купе стало уютным и обжитым, как гостиная или любимая кофейня, что часто случается в путешествиях с приятной компанией, из коридора послышалось мелодичное позвякивание и робкое дребезжание, которое пыталось вплестись в уверенный перестук железных колес по рельсам.

– Желают господа чай, напитки? – соблазнял путников невидимый за запертыми дверьми купе буфетчик. – Пирожки от Филиппова с мясом, капустой, яблоками! Пирожное-комплимент от шеф-повара из лучшего вагона-ресторана на всей Варшавской железной дороге!

Взглянув на заскучавшую Соню и неловко отвернувшегося к окну Колю, Грушевский решил, что стакан чая подкрепит силы и не повредит даже девушке, у которой подозревались желудочные недомогания из-за конфетных излишеств. Однако в открытой двери возник не усатый буфетчик в белой куртке и колпаке, везущий блестящую тележку, на которой располагались оглашенные лакомства, а высокая женщина в темном, почти монашеском, платье и сером платке на плечах. Она не заметила, что Грушевский вовсе не для нее открыл двери, и вошла в купе прямо и уверенно, неся, словно хоругвь, картонку с наклеенным на ней листком.

– Ооо-ааа, – невнятно промычала она, предъявив публике картонку с объявлением и поправив тяжелую сумку на плече. Женщина оказалась на вид приличной дамой и настоящей красавицей, немногим за тридцать. Кроткие ее глаза взирали куда-то вверх, словно узрели ангелов у златого трона Творца, а не потолок самого дорогого купе в этом составе. В клеенчатой сумке виднелись книги. Увы, красавица книгоноша была слепа. Она на ощупь вынула из сумки несколько евангелий в красивом переплете с вытесненным на корешке крестом.

Тюрк с невероятной ловкостью умудрился схватить исписанный лист на картонке и тут же углубился в изучение текста, для чего воспользовался невесть откуда появившейся карманной лупой необыкновенной конструкции. Впрочем, Грушевский отлично знал, что обычно пишут в таких посланиях, которые разносили книгоноши, в случае, если сами не могли сообщить о продаже книг душеспасительного содержания и монастырских изданий евангелия с пространными комментариями какого-нибудь особенно красноречивого батюшки. Максим Максимович поморщился, но, вздохнув, совсем уже смирился с потерей полтинника, приготовленного для буфетчика, как тут Иван Карлович остановил его знаком.

– У вас, любезная, превосходный почерк, – пробормотал Тюрк и пригласил восхититься вместе с ним Грушевского. – Обратите внимание на эти черточки в заглавных согласных, такие бывают у высоких стройных брюнеток.

– Хм… – сконфузился за компаньона Максим Максимович. Он покраснел как рак, оказавшийся в кастрюле с кипятком. Несмотря на совсем краткое знакомство с юными Колей и Соней, ему стало стыдно перед ними за грубияна компаньона. Он шепотом одернул Тюрка: – Иван Карлович, бог с вами! Вы, верно, не обратили внимания, она ведь совсем слепая… Как, помилуйте, она могла что-то написать?

– Ну, что вы, со зрением у нее проблем нет, – не отвлекаясь от текста, возразил Тюрк. Грушевский не мог припомнить, чтобы хоть раз Иван Карлович поднял глаза на гостью. – Она отлично заметила и мой перстень, и ваши часы. С глазами все в порядке, чего нельзя сказать о речи.

– Еще бы, – возмутился, еле сдерживаясь, Максим Максимович. – Она же немая! Надеюсь, еще и глухая, и не слышит, как вы издеваетесь над несчастной!

– Вот эти точки и запятые определенно говорят о проблемах с речью, но не о полном ее отсутствии, – продолжал, ничтоже сумняшеся, князь. – Одну секундочку, это не картавость, это… да, совершенно верно, это акцент.

– Да кто ви такой ест?! – с заметным польским акцентом завопила вдруг женщина, выпучив глаза на Тюрка. Куда делись ее кроткий вид и благочестивое выражение невинного лица? Грушевский, открыв рот, во все глаза наблюдал за невиданным перевоплощением религиозной до ханжества книгоноши в разбитную и грубую бабенку, видавшую виды и тертую, как прошлогодний калач. Женщина распрямила угодливо согбенную спину и уперла руки в крутые бока. – Лайдак! Як сен поважашь! Как ви посметь оскорблять невинный пани со святыми книгами?!

– Судя по первой профессии, невинность не самая сильная ее сторона, – увлеченно воскликнул Тюрк, не обращая внимания на фурию, готовую выцарапать ему глаза и уже растопырившую для этой цели пальцы. – Обратите внимание на соединения между буквами в словах и расстояние между полями. Боюсь, из-за недостаточного самоконтроля и крайней вспыльчивости особа эта вряд ли будет процветать, промышляя без напарника, который сможет вовремя ее останавливать…

Тут дверь с грохотом отворилась, и давешний буфетчик, схватив мошенницу за шиворот, ловко выволок ее из купе, приговаривая на ходу:

– Простите, господа, не доглядел-с! Мешают тут господам, иди, иди, бог подаст!

Через секунду после того, как захлопнувшаяся дверь сыграла роль театральных кулис по завершении представления, публика опомнилась. Грушевский и Коля вскочили. Максим Максимович открыл дверь и выглянул в коридор, но не увидел ничего, кроме сиротливо поблескивавшей тележки с брошенными на произвол судьбы пирожками.

– Улепетнули! – восторженно констатировал Коля, выглядывая из-под локтя Грушевского. Преступников действительно и след простыл. Как им удалось моментально испариться в тесном коридоре едущего на всех парах вагона? Максим Максимович, потрясенный происшествием, уселся на свое место. Тюрк так ни разу и не отвлекся от картонки с каракулями.

– Но позвольте… как?! – не выдержал Максим Максимович, с изумлением вытаращившись на Тюрка. – Вы ведь ни разу даже не взглянули на нее!

– Зачем? – невозмутимо пожал плечами Тюрк. – Внешность, как и сущность, подделать проще простого, а вот почерк – совершенно невозможно.

– Да, вот вам и идиот! – хлопнув себя по коленкам, озвучил общую мысль Коля и радостно рассмеялся. Соня нервно хихикнула, скорее всего, не осознавая, каким странным образом впервые реагирует на происшествие. Невозмутимый Тюрк не обратил ни малейшего внимания на всеобщий восторг публики. Приподнятое настроение сохранялось у присутствующих на протяжении всего дальнейшего путешествия.

А поездка и сама по себе предстояла не лишенная приятности. Во-первых, летом всегда хочется устремиться прочь из пыльного, жаркого города на прохладное лоно природы. Во-вторых, имение Свиблово, находившееся в ста пятидесяти верстах от Санкт-Петербурга, гремело на всю губернию, и посмотреть на него было бы весьма любопытно. Имение это, кстати, принадлежало когда-то семье фрейлины и ее племянника Тюрка. Однако теперь оно находилось во владении богатейшего купца, чаеторговца Зимородова. С помощью своих баснословных капиталов он превратил почти заброшенное поместье со старинным домом екатерининских еще времен в передовое хозяйство с великолепным регулярным английским парком, тополями, вывезенными из Крыма, электрифицированным домом (со своим собственным почтовым отделением), доходными предприятиями в сельцах по всей округе и школой для образования крестьян.

Зимородов Андрей Карпович, богатейший и, по слухам, просвещеннейший представитель своего сословия, сделал все, чтобы имение, которому он прочил будущее своего родового гнезда, внушало мысль о том, что после хозяев-дворян им владеет семья не менее, а может, и более достойная. Он также числился почетным членом Московского совета детских приютов Ее Императорского Высочества великой княгини Елизаветы Федоровны и принца Ольденбургского, от имени которых организовал госпиталь при своих ткацких и кожевенных предприятиях недалеко от имения. Про огромный двухэтажный дом с четырехколонным портиком, озеро с живописными насыпными островами, огромный парк на собственных шести тысячах десятин земли не умолкая шумели все столичные газеты. К удивлению Грушевского, туда же ехали и его новые знакомые – Коля и Сонечка. Как, впрочем, подозревал Максим Максимович, и еще добрая половина пассажиров поезда, не считая собственных выездов и нанятых лихачей, которые скакали сейчас где-то по пыльным летним полям вдоль железнодорожных путей.

А дело было в том, что купец как раз надумал жениться. Насколько уяснил Грушевский, именно невеста чаеторговца и была той самой богиней, которая пробудила первое чувство в суровой душе футуриста. Да и госпожа Колбаскина ехала не столько ради жаждущих просвещения крестьян и рабочих Зимородова, сколько ради гостей на свадьбе. Среди них ожидалось появление многих людей с громкими именами, известными по обложкам популярных стихотворных сборников. Она с придыханием сообщила, что еще в Петербурге на вокзале имела счастье созерцать Брюсова с таинственной спутницей, возможно Ниной Петровской, которую считают новой Мари Дюплесси. А значит, будет почти все общество, которое с прошлой осени начало собираться по средам в знаменитой башне Вячеслава Иванова на углу Таврической и Тверской. Блестящее общество это намерено присутствовать на свадьбе миллионщика и одной из самых прекрасных, известных и очаровательных дам просвещенной столицы, а именно княжны Саломеи Ангелашвили, или Ангеловой, как ее представляли при дворе. По грядущей потере объекта своей любви и справлял траур Коля. Ее далекими предками были византийские императоры, потомки Алексея III Ангела, породнившегося с грузинскими царевнами, которые и передали ей в наследство невообразимую прелесть, красоту и ум.

Прибыв на станцию в Малаховке, от которой до Свиблова оставалось чуть больше версты, путешественники расстались. Летнее утро встретило всех приехавших горожан сияющим небом, свежим ветерком, ароматом листвы и разнотравья, криками торговок семечками и мороженщиков. Максиму Максимовичу, может, самому и неловко было бы явиться в незнакомый дом в столь знаменательный день, но человек он был подневольный, а Тюрку явно никакие приличия были неведомы. Грушевский догадывался, что Зимородову (а скорее, его управляющему) не хотелось отказывать родственнику знатной фрейлины, да и, в связи с ожидаемым наплывом гостей, без того забот полон рот. В конце концов, одним больше, одним меньше – один черт, решил про себя вслед за ними и Максим Максимович.

Сойдя с перрона, компаньоны попрощались с Соней и Колей и расстались с ними друзьями, сговорившись непременно встретиться у церкви, в которой собирались венчаться молодые. Церковь эту – храм Николы-Бережки в виде кулича и пасхи – Коля рекомендовал как масонское капище и обещал показать все тайные знаки, которыми, по слухам, изобилует иконостас и стены внутри. Загоревшись хорошенько рассмотреть каждый горящий светильник, шнур с кафинскими узлами, «всевидящее око» и змею, кусающую свой хвост, необычные для православного храма, Грушевский крепко пожал студенту руку, пообещав называть того Николяздом и другом.

Наняв лихача, Тюрк и Грушевский быстро домчались до въездных ворот усадьбы. Выстроенное по проекту самого Щусева, это примечательное сооружение вместе с привратницкой представало взору гостей в виде маленького замка в рыцарском стиле. Дом оправдал самые восторженные ожидания. Изначально строившийся с большим размахом дворец разделил судьбу многих построек екатерининских времен – яркое помпезное начало, резкое охлаждение и постепенное забвение. Хозяева, сменявшие друг друга на протяжении двухсот лет, почти не перестраивали и не ремонтировали дом, получил его в свои руки Зимородов едва ли не в виде романтичных руин.

Осанке управляющего и его роскошным бакенбардам позавидовал бы директор банка, одет он был на английский манер, так что Грушевский невольно одернул свой старенький летний сюртук из светлой чесучи. Сей солидный господин, к которому проводили прибывших гостей, сразу вспомнил письмо фрейлины, с хорошо скрываемым интересом незаметно оглядел Тюрка (едва обратив внимание на Грушевского). Почтя за благо встать из-за огромного стола красного дерева, он лично провел гостей по правому крылу первого этажа, небрежно указывая то на гаридон с жирандолью, то на бронзовый торшер, оставшиеся еще от первых владельцев усадьбы. С особенным пиететом и гордостью он демонстрировал новоприбывшим электрическое освещение, телефон и ванные комнаты с отдельными туалетами. В связи с наплывом гостей перед свадьбой в самом доме комнат не осталось, извинился управляющий, но уважаемым гостям приказано выделить домик в китайском стиле, сразу за теннисным кортом, куда их проводит старший лакей. На чье попечение управляющий их и оставляет, а сам удаляется.

Лакей оказался болтливым малым с хитрой рыжей физиономией, который пользовался полным доверием импозантного управляющего, вследствие чего и знал себе цену. Он продолжил экскурсию по дому, поочередно проводив экскурсантов через анфиладу парадных комнат – Голубая гостиная, Большая библиотека, Рыцарский зал, Главная столовая, Первая буфетная, Вторая буфетная, Античный зал и еще много-много всяких помещений, подавляющих своей роскошью и просто хрустевшей на зубах новизной. В какой-то момент осоловевший Максим Максимович вдруг понял, что в одном из пройденных залов он потерял своего подопечного. Бросились обратно, насилу отыскали его.

Нашли Тюрка в большом двусветном зале, стены которого от потолка до пола были увешаны картинами. Люди в старинных нарядах смотрели с портретов кисти признанных мастеров милой старины. Жан-Луи Вуаль, Ричард Бромптон, Август Ритт, Доменико Бранди – назубок выстреливал заграничные имена лакей. Все эти сокровища прилагались к усадьбе, купленной купцом в приданое. Иван Карлович балансировал на хрупкой конструкции из покерных столиков, креслиц с изящными гнутыми ножками и оттоманки. Он с интересом разглядывал обратную сторону картины, снятой со стены почти под потолком.

– Иван Карлович, что с вами?! – воскликнул Грушевский, расстроенный своей неудачей на ниве заботы о больном.

– «Без дела и без скуки сижу, поджавши руки», – Тюрк прочел надпись, оставленную для потомков неким графом Данилой Паниным в парике и голубом кафтане на своем портрете кисти Боровиковского.

– Вввы барин, тогой, – рыжий, отворачиваясь и подглядывая одним глазом в ожидании неминуемой катастрофы, спрятался за спину Грушевского, – не балуйте…

Наконец Максим Максимович опомнился и, подтолкнув лакея, бросился вместе с ним на выручку альпинисту. Звук падающей мебели заглушил жалкое блеяние старшего лакея.

Глава 3

– Что это вы, Кузьма Семеныч, по полу ползаете, прямо как дите малое? – почти сразу же раздался тонкий и весьма высокомерный голосок сверху.

В картинную галерею заглянула прехорошенькая горничная в форменном платье, крахмальном белом переднике с крылышками на плечах и уличной шляпке крайне легкомысленного фасона. В руках бойкая девушка держала огромную коробку с надписью модного цветочного магазина на Невском проспекте.

– Фенька! Куды шлялась? – придав голосу всю возможную строгость, вопросил ее рыжий парень, стараясь выкарабкаться из-под завалов мебели без ущерба чину и достоинству.

Что за девка, чертыхнулся про себя старший лакей. Характерец не по чину, никакого уважения, а ведь как хороша, да по-французски так и чешет! Не смотря на капитал, скопленный Кузьмой Семеновичем, и должность старшего лакея в таком не старом возрасте, ему никак не удавалось отбить у Феньки тягу к городским господам и глупым мечтам об образованном супруге. Почти гарантированное место управляющего на кожевенной фабрике Зимородова и капиталец, достаточный хоть для открытия мелочной лавки в Санкт-Петербурге, казались ей менее интересными, чем бриллианты Тэта и мерзкие стишонки плюгавого студента! Доносила ему горничная, которая жила в светелке вместе с Фенькой, что именно та прятала под подушкой, бережно завернутое в платок с вышитыми амурами.

– Управляющий приказал забрать со станции свежие орхидеи для барышни, поезд опоздал, – без тени смущения соврала Феня. Она невинно взмахнула пару раз длинными ресницами, демонстрируя прелестные темные глаза, которые так и искрились смешинками. Черные брови вразлет больше пристали бы благородной даме, чем служанке.

– Врешь, вон господа с поезда давно уже в доме, – поймал ее с поличным лакей и совсем уж было собрался устроить выволочку врушке, да Максим Максимович откашлялся, призывая на помощь, ибо часть мебели, от которой так быстро освободился Кузьма, погребла под собой Грушевского. Феня снова прыснула со смеху, прикрывая ладошкой алый ротик с пухлыми сочными губками.

– Ну, некогда мне тут с вами passer le temps, цветы завянут, – прощебетала Феня и, напоследок довольно презрительно фыркнув, проворно скрылась в анфиладе. Эту самую девушку Грушевский имел удовольствие видеть на станции в компании молодого человека городской наружности, который все время норовил отвернуться от публики. Аграфена ела мороженое, которым ее угостили, и напропалую кокетничала, используя весь арсенал своих женских хитростей.

Выбравшись из-под мебельного завала, Грушевский заметил, что горничная исчезла, а на ее месте теперь высится мощная фигура женщины в атласном купеческом платье.

– Аграфену я наверх отослала, а тебя, Кузьма, к управляющему требуют, – низким голосом, заполнившим все помещение, пророкотала гренадерского роста купчиха. – Всех к себе собрал, видно, случилось что. Я к старцу, понадоблюсь, туда за мной пришлите.

– Домна Карповна, – заспешил лакей, – не сочтите за труд, проводите гостей в китайский домик. Господа, пожалуйте за Домной Карповной, они-с покажут дорогу.

И стремительно исчез, демонстрируя дисциплину и субординацию, отлично налаженную управляющим. Купчиха стояла и молча наблюдала за Грушевским, который спешно старался привести себя в порядок. К его досаде, виновник кутерьмы, каким-то чудом не упавший вместе со спасателями, стоял как ни чем не бывало у окна и все так же внимательно разглядывал оборотную сторону картины. На женщину он обратил внимания меньше, чем на стрекозу, залетевшую в открытое настежь французское окно соседней столовой.

– Грушевский, Максим Максимович. А это Тюрк, Иван Карлович, любитель живописи…

– Нет.

– Что, простите, нет? – не понял Грушевский, обернувшись к Тюрку.

– Я не любитель.

– Но позвольте, зачем же вы, бога ради, полезли за картиной?!

– Посмотреть надпись.

– Ну, знаете!.. – в растерянности развел руками Максим Максимович. Это было выше его понимания. Так, значит, они не картины по галереям смотреть таскаются, а какие-то никому не нужные писульки на обороте!

– Купчиха Чалова, вдовая, – представилась, в свою очередь, она. Это была замечательной русской красоты статная и вальяжная женщина. Вокруг головы ее пару раз была обернута толстая русая коса. В больших иконописных глазах светилось всепрощающее сочувствие и доброта, так что Грушевский тут же оставил тушеваться сам и стыдиться за своего товарища. – Почетная гражданка города Луги.

– Вы уж простите великодушно, – поклонился еще раз совсем успокоенный Грушевский. – Не хотели вас затруднять. Просто покажите дорогу, мы сами найдем.

– Какие уж тут затруднения! – печально и протяжно вздохнула Домна Карповна, отчего ее необъятная грудь заметно поднялась и опустилась. – Нынче все как с ума посходили. Я сестра Зимородова. Живу здесь из милости брата моего, за сиротами его смотрю да душу спасаю. А в последнее время чувствую опасность, пришел по наши души нечистый, как старец и предрекал. А все из-за нее.

Она плавным жестом махнула в угол, где стоял мольберт с картиной, покрытой кисеей. Словно повинуясь мановению полной руки, сквозняк сначала одернул белоснежную завесу, а потом и вовсе открыл портрет взору Грушевского. Никогда не видел он ничего подобного. Если художник польстил своей модели, то его воображению стоило позавидовать. Но что-то подсказывало, что девушка, изображенная талантливой кистью, беглой и как будто небрежной, словно торопившейся запечатлеть божественное мгновение, так же ослепительно хороша в жизни, как и на картине. Художник изобразил ее в полный рост, она просто стояла, сомкнув руки и задумавшись, смотрела куда-то за плечо наблюдателя. Будто спешила она по хлопотам молодости и вдруг отрешенно забылась, увидев мистическое потусторонье. Ее прекрасные византийские глаза внимательно приглядывались к чему-то тайному, вечному. Тонкую фигурку, словно дымка, окутывало какого-то невероятно мягкого цветочно-зеленого цвета платье с высоким воротничком и овальной камеей. Густые черные волосы, уложенные в скромную прическу, открывали высокий белый лоб и лебединую шею. В общем, это была настоящая красавица.

Непонятная истома хлынула из угла и охватила всего Максима Максимовича, а княжна тонкой водорослей тихо колыхалась в такт дыханию этого странного моря – тягучей смеси из непонятной надежды, сладкой тоски и восхищения. Ничего удивительного, что самые лучшие поэты посвящали стихи этой волшебнице. Грушевский и сам захлебнулся вдруг восторгом и страстным желанием пасть на колени перед портретом, как перед иконой. Тюрк, сделав пару шагов, заглянул за мольберт. Отсутствие надписи сильно уронило портрет в его глазах, и он тут же потерял всякий интерес к княжне. В отличие от Грушевского. А ведь, поди ты, казалось бы, просто картина – и только…

И только. Но веял над нами

Какой-то божественный свет,

Какое-то легкое пламя,

Которому имени нет…[1]

– Так это невеста? – придя в себя, уточнил Грушевский, которого все еще не отпускал из своего томительного плена удивительный портрет.

– Она, – подтвердила кивком Домна Карповна. – И месяца ведь не прошло, как преставилась его жена, а он заявил, что женится на этой. Княжна Саломея Ангелова. На днях с родителями приехали, весь дом с ног на голову поставили. Суета сует…

«Бедный Коля!» – пришло в голову Максиму Максимовичу. У несчастного футуриста не было ни единого шанса с такой королевой.

– Значит, он вдовец?

– В столице без оглашения не захотели венчаться, так он умаслил нашего архимандрита. – Домна Карповна подплыла к треножнику и торжественно накрыла его кисеей, как покровом лицо покойника. – Ничего не скажу про нашего Мельхиседека, любит, чтобы его ублажали, как в бане пар. Так уж упарил его братец, умаслил, с такими деньгами что ж?.. Сиротинушек вот только жаль. На что они такой-то лебеди? А ведь племянник мой – ровесником ей будет. Младшенькой шестой месяц всего.

Подстраиваясь под плавный, степенный шаг купчихи, гости вышли через французские окна соседней комнаты прямо в парк. Пройдя открытую лужайку, вошли в тенистую дубовую рощу, которую садовые архитекторы превратили в пейзажный парк с прихотливой сетью дорожек, полянками, мостиками и скамейками в самых укромных уголках. За приятною беседой гости добрались до тропинки к домику в виде китайской пагоды.

– Я вам послала в пагоду яйца, творог, сметану. В доме-то уж все позавтракали, не побрезгуйте. Вечером будет праздничный обед, так уж пожалуйте, после венчания. А я туда не пойду, у старца побуду.

– А что за старец? – полюбопытствовал Грушевский. В разговоре Тюрк не участвовал, так что Максим Максимович опять забыл про своего злополучного товарища, но, слава богу, на сей раз ни на какое дерево тот залезать не стал, а смирно шел за ними.

– Живет здесь на островке святой человек, – набожно перекрестилась Домна Карповна. – Грехи наши отмаливает, несет крест подвижнический, утешает нас, малых. Сам ни слова не говорит, а пророчества в записочках делает.

– Записки? – ни с того ни с сего подал голос Тюрк, заставив собеседников вздрогнуть от неожиданности. – Хочу к нему.

– Это можно, – успокоительно кивнула Домна Карповна собравшемуся возмутиться Грушевскому. Видимо, купчиха сразу поняла, что Тюрк, так же как и ее обожаемый старец, тоже не совсем в себе находится. Вздохнув по деревенскому завтраку, поджидавшему путников в домике, Максим Максимович покорился судьбе и пошел дальше, к озеру, где на одном из насыпных островков жил почтенный страстотерпец.

Глава 4

На островок вел кружевной мостик с белыми перилами. К двум другим насыпным островкам добирались на лодочках, здесь и пристань имелась. Само озеро было весьма живописным, в это яркое летнее утро оно блистало под лучами солнца, и засаженные деревьями островки казались невиданными плотами, плывущими по огненной глади расплавленного серебра. Павильон в греческом стиле на одном из островов казался перенесенным из Эллады. Статуя Аполлона в компании с бакантой[2] приветливо махала идущим по мостику людям.

– Там птичник, – пояснила Домна Карповна. – Недавно привезли попугаев, фламингу. Были еще маленькие птички с ноготок, цветные, померли.

По пути купчиха успела рассказать несколько историй про этого самого старца, с доверчивой простотой именуемого ею святым, или запросто Тимофеем Митричем. Вот, например, два года назад приезжал знакомый аптекарь из Луги, наслышанный о чудесах от самой Домны Карповны. Старец лишь взглянул на гостя, сразу подозвал его и вложил в рот ему десятирублевую, на коей начертал: «Долго буде париться». Сразу-то никто не понял, так оно всегда и бывает с пророчествами, пояснила купчиха. А недели через три угорел аптекарь, она лично ездила на отпевание в Лугу.

А с недавнего времени стала старцу Богородица являться. Приходила к нему с младенцем на руках, одетая как простая крестьянка, присаживалась к его кровати и беседовала с ним. Были другие свидетельства: крестьянская девочка видела с берега, как шла женщина прямо по воде, аки посуху. Сама Домна Карповна не удостоилась, но баба, приставленная к старцу, клялась, что и она чудо это узреть сподобилась.

Безумный дом в Москве устроил проверку Тимофею Митричу на сумасшествие. Да отпустили его профессора. Зимородов разрешил жить ему здесь на одном из островков, сказав, что для его зверинца как раз такого экспоната не хватает. К старцу многие приходят, приносят ему «дары с упованием некия пользы», да только он все раздает, себе ничего не оставляет. А на днях и вовсе попросил ушицы ему сварить из семи окуньков. Так злоязычный архимандрит предрек ему кончину через семь дней. Вот, ждут. Домна Карповна громко вздохнула своей могучей грудью.

Слыхал Грушевский про такой народец. В роду Нарышкиных была борода знаменитого юродивого Тимофея Архипыча, вымоленная у него подругой Анны Иоановны. Доколе эта борода будет храниться у потомков Нарышкиной, не прервется их род. Один из ее потомков в ларец с этой самой бородой поместил своих любимых белых мышей на время переезда, те бороду и съели. Шутки шутками, а этот незадачливый Нарышкин последним в роду и оказался. Юродивые ловко подмечали рельефные черты окружающего общества, авось и этот что интересное скажет?

Скромная избушка пряталась в самой глубине острова, надежно укрытая от посторонних взглядов купами деревьев и густыми кустами крыжовника. Довольно чистая и светлая горница была почти пуста, если не считать нескольких разнородных стульев с неудобными спинками. Для ожидающих посетителей, как догадался Грушевский. Сам Тимофей Митрич предсказывал лежа в полуподвале, и представлял собой массу живой шевелящейся грязи. Мрак, вонь, сырость составляли такой резкий контраст с тем ароматным летним чистым утром, из которого спустились в эту преисподнюю гости, что Грушевский едва не выскочил обратно в горницу, показавшуюся теперь настоящими царскими палатами. По всей видимости, старец, который лежал на своей лежанке не вставая, в ней же и совершал все свои отправления. Такая жизнь почиталась в среде непросвещенных крестьян и суеверных купчих-лабазниц за великий подвиг. Ходить за ним была приставлена одноглазая баба Алена, солдатская вдова.

– Кормила его сегодня, Алена? – строго спросила Домна Карповна дебелую бабу-солдатку, сидевшую у лесенки, по которой спустились посетители. – Ты уж не ленись, голубушка, почаще проверяй его, вишь, какой дух крепкий.

– Трудно, матушка, – равнодушно ответила та. – Если не доглядишь, он и лежит. А то и руку, бывает, замарает, ты подойдешь к нему, он тебя и перекрестит.

Максим Максимович, уж на что привычный по долгу службы был и к погорельцам, и к многодневным зарезанным, но здесь его передернуло. Старец этот лежал много лет, по словам купчихи, в церкви не молился, бога не знал, о себе говорил в третьем лице, и понимать его надо было со сноровкою. Бывало, пишет галиматью, вперемешку с русскими словами – греческие, латинские. Видать, ученый был когда-то, заметила одноглазая баба, убоялся премудрости и возвратился вспять. Посты не соблюдал и гостей заставлял есть с собой скоромное. Короче, морочит благодушную слепоту, констатировал про себя Грушевский, а благодаря суеверным дурам и вовсе дерзость его дошла до Геркулесовых столбов, тьфу! Как и Петр I, Грушевский склонен был видеть в юродивых и дураках, расплодившихся на Руси, «лицемерие, глупость и зло – обычное нагльство к обману простодушных невежд». Однако мнение свое он придержал при себе, с беспокойством оглянувшись на своего «больного». Как бы тому от этого хуже не стало! Тюрк стоял в сторонке и равнодушно взирал на старца. Обоняние его, казалось, и не заметило перемен.

– «Алавастр мира», сиречь водку, кушать любит, – с любовью прихвастнула Алена.

– Мати-сивуха! – вдруг резко выкрикнул хриплым голосом старец.

Все с изумлением уставились на него. Женщины истово закрестились.

– Редко когда говорит, – шепотом заметила Домна Карповна, встав на колена. – И правда, чувствует кончину…

– А разве святому можно водку? – поинтересовался Грушевский.

– Водку-то? – снова каркнул дядька, мигая своими глубокими, сверкавшими, как угольки, глазками. – Водку можно пить, поелику мы люди такие. Водку просим – воду пьем, воду просим – водку пьем! Все по велению святого Пятницы.

– Пел сегодня еще «О всепетая мати» и «Милосердия двери отверзи», – умильно отчиталась одноглазая.

– Предреки, батюшка, господам, – попросила Домна Карповна, – нарочно пришли к тебе за умом.

Старик зыркнул своими глазищами из густых зарослей косматых бровей и выпростал из-под грязного одеяла волосатую лапу. Алена подскочила с пером и обшитой сафьяном тетрадью.

– Кинареечка моя, – ласково пробормотал старец, – лапушка, вербочка.

«Лапушка» победоносно оглянулась на господ и поднесла книжицу. Пока старец писал, купчиха бормотала молитвы и клала крестные знамения, широко разводя руки над своими обширными персями. Закончив, старец кивнул Алене, та вырвала листок и подала Грушевскому. Поскольку в комнатке было темно, он торопливо поднялся по лесенке наверх и пулей выскочил на свежий воздух. Тюрк от него не отставал и не отрываясь глядел на листок, зажатый Грушевским в руке.

– Спасибо вам, Домна Карповна, – опомнившись, поспешил Максим Максимович поблагодарить купчиху. Та стояла в дверях избушки с просветленным благочестивым лицом.

– Ступайте, отдохните, – поклонилась она в ответ. – Венчание назначено на два часа, так уж, ежели за вами не пришлют, ступайте сами. Церковь за усадьбой, там увидите.

Распрощавшись с любезной купчихой, гости пошли к мостику.

– Удивительный народ русский, – рассуждал вслух Грушевский. – Такая широкая душа и искренняя вера, при таких диких нравах…

Оглянувшись, он увидел, что Тюрк встал как вкопанный посреди моста и не двигается с места. Иван Карлович не отрываясь смотрел на карман сюртука, в который Грушевский машинально положил записку. Наконец сообразив, в чем причина упрямства его подопечного, Грушевский тяжело вздохнул и сунул клочок бумаги в цепкие руки Тюрка. Тот принялся читать записку тут же, прямо на мостках. Грушевский стоял и наслаждался воздухом, плеском озерной воды и живописными берегами. Самому ему, после беглого осмотра, ничто в записке примечательным не показалось. Это были какие-то детские каракули, написанные очень ясным, четким почерком, будто ребенком, учившимся писать. Слова русские, греческие, латинские, написанные с грамматическими ошибками, да еще и кириллицей, в общем, представляли собой сущую белиберду.

«Пришли гуляти на свадебке, а будете искати беса. Цорная роза не спасет, а альпа (Белая, что ли? – предположил Грушевский, читая записку в первый раз) риза у ереси не уводит. Будьте мудры яко ехидны, и цели яко колюмпы (голуби?), и нетленен яко арпорс (если б вместо п, то это деревья) кипариси и кедри. Начало графинюшке, а венец княгинюшке. Тысяча девятьсот шестого года мензис (месяц) Иунию XIII студент холодных вод. Да не искусит вас Андриян, да не убоится Петр, да не спасет вас Марья».

Глава 5

Перекусив вареными яйцами и свежей сметаной, еще не успевшей согреться в горшочке, обернутом листьями лопуха, Грушевский как раз вышел на маленькую уютную терраску под гнутой китайской крышей, когда прибежал из усадьбы посланный за ними босой мальчик в рубашонке и плисовых штанах.

Тюрк, все это время просидевший как зачарованный над бумажкой с «пророчеством», без разговоров встал и вышел вслед за мальчиком. Он сказал, между прочим, фразу, чрезвычайно озадачившую Максима Максимовича.

– Свадьбы не будет.

Что он имел в виду, допытывался всю дорогу Грушевский, однако безрезультатно. Гости познатней и понарядней съезжались в каретах и открытых экипажах. У церкви уже собралась значительная толпа, состоявшая не только из местных жителей, но также из большого количества приезжих городского вида. Несколько журналистов с громоздкими камерами ждали на изготовке. Судя по всеобщему возбуждению, толпа начала собираться еще задолго до назначенного часа венчания. Обыватели много говорили о баснословном богатстве Зимородова, о чудесах парка и усадьбы, об обещанном вечером фейерверке и приглашенном из города духовом оркестре для увеселения публики. Ясный день, колокольный звон и всеобщее возбуждение невольно подстегивали воображение – ожидали чего-то уж совсем несусветно грандиозного.

Наконец, в ландо на резиновых рессорах подкатил жених. Под шепот и восклицания толпы он прошел к церкви и скрылся на время в алтаре. Впечатление Зимородов производил яркое. Это был высокий, физически сильный человек с русой бородкой и уложенной куафюрой. Его не лишенное приятности лицо и статная фигура навевали мысли о былинных русских богатырях. Черный фрак с белоснежной астрой в петлице смотрелся на нем несколько чужеродно, хотя и сидел как влитой на мощных плечах. В целом это был очень крупный, типично русский, по-своему красивый, но несколько хмурый человек. По его скуластому лицу крупной лепки все время пробегали следы сильных переживаний, как по земле – тени облаков.

Заметив среди моря людских голов знакомую студенческую фуражку, Грушевский окрикнул Колю.

– Ага, прибыл, – кивнул на храмовые врата юноша. – Эх, ничего не скажешь, хорош!

– Действительно, фигура примечательная, – согласился Грушевский. – Однако не слишком ли задержалась невеста?

– А вы не слыхали? Так здесь уже все об этом болтают. Говорят, невеста-то сбежала!

– Княжна Ангелова? – не поверил своим ушам Максим Максимович. Уж слишком это все смахивало бы на сюжет одной из тех песен, что распевали шарманщики. – Мне показалось, что она для такой эскапады слишком… благоразумна, что ли.

– Так вы ее видели? Где, там? – насторожился Коля. Почти все лепестки с несчастных тюльпанов давно облетели, и теперь в его руках остался пучок жалких стебельков и черных длинных листьев.

– Я видел только ее портрет, незаконченный.

– Верно, удачный портрет. Она действительно толковая, Саломея. Умеет слушать, независимая и остроумная. Меня всегда влекла в ней твердая самоуверенность, подлинная, а не внешняя только. А как внимательна к людям! И вовсе не считает себя красавицей, даже напротив, ругает, если кто ей такой вздор несет.

Было видно, что Коля сел на любимого конька. Эге, подумалось Грушевскому, да здесь не только детское чувство, но, может, что и посерьезнее. Глаза мальчика горели, весь он подался навстречу образу, который оживал сейчас перед его внутренним взором. В небе послышалось жужжание, многие из публики, запрокинув головы, с удивлением стали искать глазами источник странных звуков. В высоком, уже совсем бесцветном из-за начавшейся жары небе показалось странное темное пятно. Угловатая птица самолет пролетела прямехонько над церковью, помахав в знак приветствия крыльями. Кто-то, не выдержав от восторга, подбросил шапку и закричал: «Уррраа!» Коля тоже бросил картуз и, бешено махая руками, закричал вместе со всеми.

– Может, это она! Это самолет Жана Бровара, он хотел проверить свой самолет перед полетом над Эйфелевой башней, я был представлен ему в салоне княжны, в Петербурге, – улыбался во весь рот Коля. – Путешественник, предприниматель, покровитель искусств. Просвещенный человек, не то что наши сивобородые купчины! Он катал княжну на самолете, знаете, какая она смелая! Мой друг, художник Михаил Ле Дантю, написал с нее первый «Портрет женщины-авиатора». Правнук «той самой», как вы любите говорить, Камиллы Ле Дантю, которая в Сибирь за декабристом Ивашевым поехала. Вот вышел бы номер, укати ее Бровар на свою французскую виллу «Мануар де Рем»!

Н-да, вот тебе и Саломея, вот тебе и смирная[3], однако! Грушевский усмехался про себя, провожая глазами самолет.

– Так вы всерьез думаете, что она могла сбежать? Все же не верится как-то, – с сомнением проговорил Максим Максимович.

– Именно что могла! Она-то как раз и могла! Этакое мальчишество, авантюризм ей очень идет. Она, как и я, искательница приключений. Ага, видите вон того господина с усами, что выскочил из церкви? Это адвокат Гросс, тоже жертва Саломеи, то есть, я хотел сказать, ее друг и поклонник, масон и либерал. Поскакал в карете на железную дорогу, успеть к машине, чтобы перехватить, а она в самолете от них! Ух, княжна! Ух, огонь!

Только, как стало вскоре известно, вопреки радостным ожиданиям Коли, никуда княжна не сбежала. Ни на самолете, ни на поезде. Вот уже и жених вышел скорым шагом из храма и поехал в своем ландо, празднично убранном цветами, обратно в усадьбу. Потолкавшись у церкви еще около получаса, Грушевский с Тюрком решили вернуться в дом. Остальные гости из числа приглашенных в тех же каретах уехали еще раньше, сразу же вслед за женихом. Весь дом был осажден праздной публикой, слышались нескромные вопросы, «лихие» замечания. Ощущение смирения перед неминуемой катастрофой уже настолько овладело Максимом Максимовичем, что он плюнул на всех этих людей и побрел конфуцием в свою пагоду. Коля задержался вместе с остальными, твердо намереваясь выяснить, что же именно помешало венчанию и где невеста.

На тропинке, убегавшей в сторону озера, Грушевский столкнулся со старшим лакеем, тот стоял на распутье и с озабоченным видом чесал свою рыжую голову.

– Кузьма Семенович! – окликнул его Грушевский.

– Ах, господа… – Лакей был в растерянности.

– Можем ли мы чем помочь?

Лакей огляделся, нет ли поблизости других гостей. Дело в том, что большинство публики осталось в имении и бродило сейчас по парку и вокруг озера. В некоторых беседках и на лугу перед домом стояли столы, накрытые для фуршета, официантам дали указание угощать гостей, будто ничего не случилось. Состоялся ли обед для знатных гостей в доме, оставалось неизвестным. Впрочем, Грушевский не собирался докучать Зимородову в такой щекотливый момент. Для себя он решил, что пора собираться в обратный путь, невзирая на возражения Тюрка, которому так и не удалось рассмотреть все картины.

– Вы, чай, уже знаете, барышня пропали. Матушка ейная в бессознании пребывает уже с час, за лекарем послали. Меня вот за Домной Карповной откомандировали, а я все думаю, где княжна?

– Так что же, никто не видел ее?

– Модистки с утра дожидались ее понапрасну, мать все просила еще подождать, мол, вот-де она должна найтись. Никто из прислуги ее не видал, управляющий уже всех опросил. Здесь чудо какое-то, загадка…

– Ну, а на станции ее тоже никто не заметил? – продолжал допытываться Максим Максимович. Тревога лакея передалась и ему, и он уже не надеялся, как Коля, на лучшее.

– Никак нет-с. Послали телеграммы на следующие станции в оба конца. Никто, ни единая душа.

– Хм… А вот самолет летал, знаете, чей он?

– Мусью Бровара, как же-с. Только он тоже ничего не знает.

Они ступали стремительным шагом и уже очень скоро вышли к озеру. Остановившись у берега, лакей с опаской вгляделся в водную гладь.

– А знаете, барин, про это озеро у нас говорят, будто призрак здесь ходит.

– Да, я слышал от Домны Карповны.

– Такое здесь бывало уже. К утопленнице, – и Кузьма Семенович внимательно вгляделся в спокойную гладь воды, будто пытаясь прозреть темные глубины озера. Может быть, тоже человек с воображением и попыткой на мысль, подумалось тогда Грушевскому. – У графа Панина, того самого, который построил усадьбу, говорят, жена утопла здесь. Вот она и забирает невест к себе в услуженье. Много уже набрала, и простых девок, и из барского дома.

Глава 6

Домна Карповна сидела с Аленой в коморке у старца, тому явно стало хуже. По их словам, он весь день хрипел, время от времени показывая корявым пальцем куда-то в пустой угол за печку. Отлучиться в такой момент от больного Чалова не решилась. Лакею и Грушевскому ответила на вопросы о княжне вполне определенно, мол, видела ту в последний раз вчера, когда княжна приходила за пророчеством к старцу. Да только записочку княжна не взяла, прочитала ее и бросила. Одноглазая Алена в этот момент как-то встрепенулась, что не ускользнуло от Грушевского, но тут же опустила свой круглый глаз долу.

– Что за вопрос задавала? – поинтересовался ни с того ни с сего Тюрк.

– Да про свадьбу и спрашивала, о чем еще может спрашивать невеста перед венчанием? – пожала могучим плечом Домна Карповна.

На расспросы Грушевского о легенде про графиню Панину купчиха лишь мрачно сказала, что лучше об этом спросить управляющего. Выйдя на воздух, мужчины потолковали, что бы предпринять дальше.

– Взглянуть бы на записку с пророчеством. И еще я должен посмотреть портреты, – задумчиво пробормотал Тюрк.

Тьфу ты, чертыхнулся про себя Грушевский, экий остолоп бесчувственный. Тут потихоньку вышла Алена и что-то сунула в руку Тюрка. «Ну вот, радуйся теперь!» – с укоризной глянул на неисправимого Ивана Карловича Грушевский.

– Не знаю, может, попозже зайдете, – с сомнением покачал головой Кузьма Семенович. – Сами понимаете, господа, управляющему сейчас не до картин.

– Если понадобится какая помощь, смело обращайтесь, Кузьма Семенович, – попросил Грушевский лакея, перед тем как их тропинки разошлись.

– Что вы думаете по этому поводу? – Иван Карлович протянул записку старца Грушевскому.

Тот взял ее, просмотрел. Она ничем особо не отличалась от бумажки, которую старец дал им самим. Тот же размашистый детский почерк, те же грамматические ошибки. «Не думала не гадала ни о чем в свете тужить. А пришло времяцко, взяла грудь томить и несть под лексом, но под благодатью. Вечная невеста свадьбы не дождется. Agape тебя не заманит, Сторге не спасет, Мания погубит. Графинюшка княжну со смертью обвенчает».

– Чушь, как и все остальное, – нетерпеливо отмахнулся Грушевский. – Как вы думаете, куда же она подевалась? Не могла ведь она сквозь землю провалиться. А если девицы бегут из-под венца, то даже самые бесчувственные хотя бы для матери записочку оставляют.

– Мне непременно надо посмотреть картины, – талдычил свое Тюрк.

Впрочем, вскоре им представилась возможность поговорить с управляющим и осмотреть картинную галерею. А случилось это вот как. Доктора для княгини, матери Саломеи, не привезли. Оказалось, что он уехал в другой конец губернии, где от взрыва в гранитном карьере пострадало несколько рабочих. Поэтому к Грушевскому, как к единственному на всю округу человеку, имевшему отношение к медицине, и обратились за помощью.

Не став упираться и упоминать о том, что его бывшие пациенты не отличались больными нервами, да и вообще ни от чего уже не страдали, Максим Максимович поспешил в дом, где на втором этаже выделили покои семье невесты. Княгиня была почти без чувств, весь день она рыдала и билась в истерике, поэтому силы остались только на то, чтобы лежать на диване и хватать ртом воздух, как золотая рыбка, вынутая из аквариума. Бонна с детьми (а у князей Ангелашвили было еще двое детей, кроме исчезнувшей Саломеи) сидела в комнате, отделенной от спальни княгини крепкими дубовыми дверьми. Грушевский понадеялся, что крики и рыдания матери не доносились до малюток. Княгиня лежала, распростершись на подушках, бледная, с красными опухшими глазами. Князь беспрестанно ходил тут же из угла в угол, заложив руки за спину и все время что-то непонятное бормоча себе под нос. Единственным человеком, способным помочь Грушевскому, оказался некий сморщенный, как сушеный гриб, старичок, видимо родственник князей, судя по тому, что все вокруг именовали его дядюшкой. Расторопный, разумный и понятливый человечек. Только к его мягкому, как лесной мох, голосу в состоянии была еще прислушаться раздавленная несчастьем княгиня. Тем удивительнее это было, что вел он себя очень просто и внешне казался таким незначительным, как хлеб на любом столе, особенно по сравнению с тем изысканным впечатлением, которое производили князья. Небольшого росточка, с добродушным личиком и венчиком пушистых седых волос на голове, он один мог удержать в своих проворных ручках потерянных князей, а вместе с ними и весь расшатавшийся мир, от падения в бездну хаоса, истерики и бездействия.

Родители Саломеи отличались особой породистостью, оба были высокими, стройными и красивыми людьми. Княгиня оказалась старше, чем можно было ожидать от матери восемнадцатилетней красавицы. Это была женщина с тонкими чертами несколько удлиненного лица, пышными пепельно-русыми волосами, высоким бледным лбом и длиной шеей с широкими морщинами поперек. Даже в такой ситуации, находясь в своих покоях, она была в длинных перчатках, закрывавших тонкие руки по локоть. Отец выглядел в точности так, как должен выглядеть кахетинский князь, – удивительно привлекательный мужчина с гордым орлиным профилем, горящими влажными черными глазами, смуглый, стройный и сухощавый. Сделав все, что счел необходимым, велев горничным почаще менять компрессы на лбу у княгини, не волновать ее по возможности и каждый час давать успокоительные капли, Грушевский вышел от князей Ангелашвили в твердой уверенности, что Саломея никак не могла по собственной воле или по легкомыслию огорчить таких хороших и любящих родителей и такого верного дядюшку. Старичок взволнованно ломал руки, когда провожал Грушевского из покоев князей.

– Дети, дети… Как много счастья они приносят и как много боли! – невольно вырвался горестный стон из его впалой груди. – Я держал ее вот в этих ладонях во время крещения. Такая крохотная, теплая, спокойная, пахла ромашками и молоком… Знаете, она ведь все это время смотрела на меня, не плакала и не кричала, она все понимала. Вот бы дети никогда не взрослели!

– Страшен мир, в котором дети не взрослеют. Так еще хуже, поверьте мне… – вздохнул Грушевский, пытаясь представить девушку с портрета невинным младенцем, совсем как те малютки, которых забрал Господь у них с Пульхерией. – Бог даст, все образуется.

– Только на него уповаю, – горячо перекрестился дядюшка и поспешил обратно к родителям своей крестницы.

Управляющему, который дожидался у выхода из покоев князей, Грушевский сообщил, что женщина вне опасности. И, в свою очередь, поинтересовался, что предпринимается для поиска княжны и что удалось узнать на данный момент.

– Уж и не знаю, что предположить, – поразмыслив, решился ответить управляющий. Все же врач, видно по всему, крутилось в его банковской голове, человек в доме почти свой. – Я разослал слуг во все уголки имения, во все ближайшие деревни. Гости, к сожалению, затрудняют поиски. Господин Зимородов настаивает на соблюдении наивозможнейшей секретности всех мероприятий. Пока никаких следов.

– Весьма странное происшествие, – кивнул Грушевский.

– Расскажите легенду, – вступил Тюрк, который тенью следовал за Грушевским и молчал все время до этого момента.

– Право… – поднял управляющий темные строгие брови театрального «благородного отца». Но затем прищурился и начал говорить сухим отрывистым слогом, каким зачитывал бы сводки биржевых ведомостей. – Графиня Панина действительно умерла, но была ли это смерть насильственная, никто доподлинно не знает. На церковном погосте могильных плит ее и сына, умершего младенцем, нет. Склеп, выстроенный первым владельцем, графом Паниным, пустует. Существует, разумеется, сказка, которую передают местные эээ… жители. Рекомендую не обращать внимания на глупые небылицы и сплетни необразованной дворни. Несколько записей в домовой книге, которую вели все владельцы усадьбы, возможно и могут пролить свет на это дело. Действительно, было несколько утопленниц за эти двести-триста лет. Но здесь рядом озеро, мудрено хоть кому-то да не утонуть.

– Могли бы мы взглянуть на эту книгу? – Грушевский даже не сомневался, что Тюрк непременно пожелает увидеть запись, сделанную так давно.

– Я прикажу принести ее вам, извольте пройти…

– В картинную галерею, – подсказал Тюрк. – Мы подождем там.

– Как угодно-с, – сухо поклонился управляющий, прежде чем уйти.

– Что вы за человек такой, Иван Карлович! – выговаривал Грушевский, спускаясь по лестничному пролету на первый этаж. – Здесь такое творится, а вы со своими картинами, записочками…

– Какое такое дело?

– Да боже мой, ну княжна ведь пропала!

– Почему княжна? – удивился Тюрк. – Разве она не графиня?

– Кто?!

– Панина, утопленница.

Грушевскому только и оставалось, что развести руками. Пока Тюрк ползал по хрупким конструкциям из всякой мебели, которую только можно было найти в ближайших залах, заглядывая под картины в поисках никому, кроме него, не интересных надписей, Максим Максимович пристроился в уголке на кресле и даже вздремнул. Вот уже солнце спряталось за набежавшими тучами, а потом и вовсе стремительно закатилось за почерневший из-за наступающей грозы горизонт. Вот уже сбившиеся с ног слуги все реже и реже пробегали мимо дверей картинной галереи. Вот уже стал неразличим силуэт княжны на портрете в сумеречном углу, а последние праздношатающиеся устали заглядывать попусту в окна усадьбы из парка. Но Тюрк все лазал по стенам, как паук, переворачивая дам в напудренных париках и кавалеров в треуголках. Как только включили электрическое освещение, Кузьма Семенович принес им тяжелый фолиант домовой книги. Тюрк, не спускаясь на землю, попросил Грушевского прочитать первые страницы.

Открывалась книга записью, сделанной неким фон Венелем, которому эта земля была пожалована за верную службу еще Петром. Несколько поколений его потомков владели этими землями. Пока не разорились они, а имение не перешло в казну, откуда выкуплено было матушкой Екатериной и пожаловано графу Панину…

– Точно так-с, – подтвердил лакей. – Феньке еще дед, он тоже у господ в доме работал, сказывал. Были такие господа фон Венели. И дочь у них была писаная красавица. Да как разорились они, то из милости графа Панина жили в дальнем конце парка, сторожка та уж развалилась, а руины снесли, когда новый регулярный парк устроили. Был у ентой девицы фон Венель жених, капитан-поручик. Даже знакомый Панина по Петербургу. Вот когда граф-то женился на Венель, поручик долго бродил окрест. Прослышал об этом граф, запер графиню на острове, где сейчас старец живет. О ту пору мостика еще не было, только на яликах добирались. Уж не сказывал народ, что там на острове было, но крики слышали. Только раз ночью графу донесли, что графиня хочет сбежать из плена. Граф взял ребенка и ну на берег. А там, и правда, идет графиня в простой рубахе по воде, аки посуху, на том берегу поручик ее дожидается. Тогда граф закричал, что бросит младенца в воду, сынок заплакал, графинюшка обернулась, да не устояла и канула под воду вслед за дитятей. Поручика потом долго ловили, да уж поймали, нет ли, не знаю.

– Знаете вы, что Алена и старец видели вроде как… – Грушевский отчего-то не решился закончить мысль. Но лакей его и так понял. Вдруг впервые после жаркого и шумного дня дохнуло на них сырой прохладой, словно тихий вздох давнишней утопленницы долетел в этот богатый и современный дом. Внезапно погасло электричество, что удачно усилило мистическую атмосферу, навеянную старинной легендой.

– И еще из деревни, Малаховки, тож говорят, – совсем уж зашептал Кузьма Семенович. – Говорят, графинюшка забирает к себе в озеро невест, особливо несчастных. Были случаи, даже несколько, только в книге не все записано, напрасно искать будете. А перед тем как раз и видят ее то с ребенком, то без, по воде идущей.

– А вы не думаете ли, Кузьма Семенович… – вдруг одна мысль поразила Максима Максимовича. А ведь, пожалуй, Тюрк прав! Что, если старинная легенда и впрямь имеет отношение к тому, что происходит здесь и сейчас? Что, если несчастная утопленница, убиенная своим мужем, забрала к себе и княжну Саломею Ангелашвили? И это ее, а не Богородицу видели многочисленные свидетели на озере. Баллады символистов, странные песни, исполненные неясной тоски и предчувствия смерти, с новой силой зазвучали в романтичной голове Грушевского. Но тут раздался грохот салюта, и резкие вспышки фейерверка пронзили тусклые сумерки картинной галереи. Кузьма Семенович подпрыгнул на значительную высоту и перекрестился.

– Нашел! – тут же закричал Тюрк. – Вот, нашел.

Грушевский бросил книгу и подбежал к Тюрку, который стоял с картиной у окна и пытался получше ее рассмотреть. То ли по недосмотру, то ли случайно, по неведению, немецкий инженер, приглашенный для произведения праздничной иллюминации, все же сделал свою работу. Грянула канонада, в черном небе взорвались шары разноцветных звезд. В отблесках ярких огней и снопов искр Грушевский смог рассмотреть портрет. На небольшой картине, размером тридцать на сорок сантиметров, художник изобразил прелестную молодую женщину. Бесконечно печальные глаза ее с каким-то укором взирали с портрета кисти Рокотова. На оборотной стороне виднелась потертая, но вполне читаемая надпись: «Графиня Марья Родiоновна Панина, урожденная фон Венель, фрейлейна российского императорского двора, потом супруга и мать, скончалась в тысяча семьсот семьдесят пятомъ году Иулия во двенадцатый день отъ рожденiя своего на восемнадцатом году, по превосходнымъ дарованiям и разуму преждевременною кончиною поразила наижесточайшимъ оскорбленiемъ супруга, и оставила всемъ знаемымъ ее незабвенную и почтительную о себе память».

Глава 7

– Ну и что? – Грушевский вертел в руках портрет, абсолютно не разделяя торжества Тюрка.

– Он ее убил.

– Кто?

– Граф Данила Панин, муж, – кивнул Тюрк на утренний портрет «без дела и без скуки сижу, сложивши руки». – Судя по почерку, он способен на любую жестокость. Человек крайне эгоистичный, мстительный и, что особенно неприятно, готовый на все ради выполнения малейшей своей прихоти.

– Но помилуйте!.. – Максим Максимович тут же осекся, вспомнив разоблаченных Тюрком жуликов в поезде. Тот эпизод произвел на Грушевского неизгладимое впечатление.

– Понимаете, – задумчиво нахмурился Иван Карлович. Что-то в его голосе заставило компаньона промолчать и со всем вниманием вслушаться в тихий и доверительный тон Тюрка. – Когда я вижу рукописный текст, передо мной, словно из тумана, проявляется тот, кто писал его. Не могу точно объяснить, но такое чувство, будто я вспоминаю то, что произошло лично со мной. Вот я, человек знатный, сильный, впервые столкнулся с тем, что мое желание не исполнено. И кто мне сопротивляется? Та, кого я могу согнуть пополам двумя пальцами, которая колышется, как тростник на ветру, от одного звука моего голоса. Он подписывал портрет через несколько дней после того, как убил жену и сына. Но терзался он не от мук совести, а оттого, что не увидел их страха. Он не победил, но проиграл слабой женщине, своей собственности, которую он купил у ее родителей…

В момент, когда Тюрк передавал мысли графа Панина, он вдруг и вправду изменился. Впервые на его равнодушном лице проявились эмоции. Живые человеческие чувства давно умершего человека преобразили невыразительные до сих пор черты Ивана Карловича, словно скульптор вылепил из мертвого куска глины портрет настолько яркий и отчетливый, что Грушевский отшатнулся от незнакомца и наступил на ногу лакею. Взвывший лакей вернул Тюрка в его тело, а Грушевского – в этот мир. Граф Панин, ловкий царедворец и фаворит, гордец, ущемленный отставкой у Екатерины, нехотя покинул тело Тюрка и отступил во тьму, клубящуюся в углах зала. Злобный взгляд, который он бросил на портрет графини, не оставлял никаких сомнений в том, что он убил бы ее собственными руками еще тысячу раз.

– Кузьма Семенович, – обратился Грушевский к лакею, едва опомнившись от ужасного сеанса переселения душ, – живо собирайте народ, ведите к озеру. Боюсь предположить, но, видимо, до сих пор не нашли княжну потому, что не там искали. Мы с Иваном Карловичем сначала забежим к старцу. Покажем ему и Алене картину, хотя, убей меня бог, не понимаю, что нам это даст.

Лакей мигом убежал в сторону кабинета управляющего. Грушевский, сняв кисею с портрета княжны и на секунду задержавшись перед ним, не смея оторвать взгляд сразу же, обернул материей портрет Паниной и отправился к озеру.

Погода между тем резко переменилась. Словно повинуясь знаку, которым ей послужил фейерверк, начиналась страшная гроза. Резкие порывы ветра гневно гнули деревья, стройные тополя со скрипом склоняли непокорные кроны то в одну, то в другую сторону. Гостей уже давно выдворили из парка и с территории усадьбы. Даже самые любопытные из зевак, весь день праздновавшие скандал, предпочли удалиться в деревню или вовсе уехать на поезде подальше от этого дурного места.

Когда Грушевский с компаньоном подошел к озеру, хлынул проливной дождь. В полной темени казалось, что это не утрешнее прекрасное чистое озеро, а морская бездна разверзлась перед ними. Волны захлестывали мостик, и если бы не перила, вряд ли отважились они пойти по нему к невидимому в бушующей ночи островку. Время от времени раздавались сначала угрожающе накатывающие, а затем оглушительные удары грома. Словно невидимые великаны били в небесные литавры в какой-то трагической постановке. Острые молнии, ослепительные в кромешной тьме, прорезали рыхлые толщи дождевой воды и беззвучно падали в озеро. Только за несколько метров стал виден слабый огонек в оконце избушки.

В комнате наверху никого не оказалось, на одном из колченогих стульев стояла керосиновая лампа, тусклый желтоватый свет с трудом освещал крохотное помещение. В одном из углов едва теплилась лампада перед закопченной иконой с неразличимым ликом Спасителя. Вымокшие до нитки гости переглянулись и стали спускаться дальше в обиталище старца, темную смрадную нору, из которой поднимался шепот молитвы и сдерживаемые причитания.

Домна Карповна с Аленой стояли на коленях перед кроватью и молились. Они не сразу услышали посетителей, с которых ручьями стекала вода.

– Домна Карповна… – Грушевский не решился прервать молитву сразу и переждал несколько минут.

Алена встала и без единого слова оттеснила гостей наверх.

– Кончается, – всхлипнув, сказала она, уставившись в черное окно, за которым летняя гроза ревела и бушевала, как зимний буран. – Ишь, как черти радуются… А он, болезный, все про беса поминал, не дамся ему, говорит, пусть приходит. Не успеет, мол, его одолеть, как с княжной молодой поступил.

– Посмотрите, пожалуйста, вы не ее видели давеча? – Грушевский кивнул Тюрку, чтобы он открыл портрет графини Паниной.

Едва взглянув на картину, Алена перекрестилась и коротко кивнула. Холодок прокатился по спине под промокшим сюртуком Максима Максимовича, будто чья-то ледяная мокрая рука ласково погладила его виски и взъерошила влажный седой ершик на затылке. Это уже совсем чертовщина пошла какая-то, бесы угрожают сумасшедшим старикам, мертвые графини разгуливают по озеру… Как тут не поверить, что молодую княжну заманили к себе русалки! В этот момент из подпола поднялась купчиха.

– Скончался батюшка, – сдавленным мертвым тоном просипела она, и слышать это от такой крупной, полной жизни женщины было очень страшно. – На кого оставил нас, горемычных…

– Оооой-ооо, да на кого же нас покинууул!.. – стала хрипло подвывать Алена.

Тут случилось совершеннейшее чудо, как впоследствии неоднократно заверял Максим Максимович. Вдруг шум за оконцем резко затих. Разом перестали стонать деревья, шумно дышать волны на озере и стучать струи дождя по оконному стеклу. Слышен был только сдержанный шорох ветра, который вмиг разогнал замешкавшиеся облака. Полная луна осветила глубокое небо и с изумлением взглянула на мокрую, почерневшую от обильного дождя землю, словно не узнавая ее и удивляясь катастрофическим переменам за краткий срок своего отсутствия. Летняя гроза закончилась так же внезапно, как и началась. Не поверив своим собственным ушам, Грушевский открыл дверь и выглянул наружу.

Не переставая удивляться, Максим Максимович переглянулся с Тюрком. Тот не придал странному поведению небесных стихий ровно никакого значения. При помощи своей карманной лупы он внимательно рассматривал надпись на портрете графини.

– Вот тебе и ушица из семи окуньков, – тяжко вздохнула купчиха, горестно покачивая головой в такт прекратившимся причитаниям. – Хорошо, что послушала его. Приготовила все для погребения… То-то архимандрит обрадуется, кончились его мучения и смута среди паствы, снова ему покой и благоденствие. Алена, свечей поставь к нему, все, что есть, зажигай. Утром пришлю обмывать покойника и попа – отходную петь. Ну, господа, пойдемте и мы. Что княжна, отыскалась?

– Нет, Домна Карповна. – Грушевский откашлялся. – Думаю, пора полицию вызвать, боюсь, добром все это теперь не кончится.

– Знамо дело, – сурово кивнула купчиха, повязывая на голову с толстой косой цветастый платок, лежавший на плечах.

Яркая луна отражалась в черном зеркале спокойного озера. Со всех сторон от берега отплывали лодки с фонарями на носу и корме. Мужики огромными шестами ощупывали дно, перекрикиваясь с соседними рыбаками. Где-то там их ждал страшный улов.

Перейдя по мостику, расстались у развилки тропинок. Гостям надо было переодеться в сухое. Домна Карповна поклонилась им и пригласила в дом. Остальные гости уже уехали, в усадьбе остались только князь с княгинею, которым помощь доктора будет не лишней.

Тюрк шел перед Грушевским, обнимая картину, будто реликвию. Вдруг впереди послышался шорох. С тяжелых ветвей хлынул водопад дождевых капель, и показалась темная неясная фигура. Застывший Максим Максимович хлопал глазами, ожидая, когда шатающаяся фигура выйдет из тени кустов в столб лунного света. Вот сейчас появится она, девушка невиданной красоты, призрак несчастной княжны… или графини?..

– Мммаксим Максимыч, – раздался вдруг ломкий юношеский голос Коли. – Это вввы?

– Коля! – воскликнул Грушевский, выбегая навстречу «призраку». – Как вы здесь? Откуда?

Через несколько минут они уже вошли в пагоду. Керосиновая лампа давала достаточно света, хотя совсем не согревала. Во избежание простуды гости срочно переоделись в сухое. Студент облачился в сухие носки Грушевского и швейцарскую шерстяную рубашку Тюрка. Оказалось, что все это время Коля бродил по парку. Уехать из Свиблова, так и не узнав в точности, что стало с княжной, он не решился. Среди гостей и любопытствующих рождалось много слухов, один другого ужаснее или романтичнее. Но то, что следов беглянки не нашли ни в Луге, ни в Петербурге, Колю страшно напугало. Он перелез через ограду парка с твердым намерением остаться в имении до тех пор, пока не станет ясна судьба Саломеи.

Еще до грозы он видел поисковые бригады слуг и крестьян, организованно прочесывавшие парк и прилегающие леса. Едва не оглох, когда оказался слишком близко к фейерверкам. А затем промок до нитки под проливным дождем во время бури. Он с надеждой бросился выспрашивать у новых своих знакомых, что известно тем. Увы, ничем утешить его они не могли. Грушевский воздержался от того, чтобы поведать юному влюбленному мрачную легенду о графине Паниной, но Коля и сам стал догадываться о чем-то нехорошем.

– Я видел лодки там, на озере. Неужели они думают, что княжна… что она может утонуть? – прерывающимся от волнения голосом спрашивал мальчик.

– Ничего неизвестно, – пытался успокоить его Грушевский, но актером он был плохим. На его добром лице всегда отражалось то, что он думал.

– Ах, если бы вы знали ее! – восклицал все время Коля. Крупная дрожь никак не покидала его, зубы стучали как в лихорадке. Рубашка Ивана Карловича достигала его колен, и в таком наряде Коля выглядел еще более ранимым. – Самая лучшая на свете, самая красивая… Она обращалась со мною так, что никакому адвокату Гроссу и не мечталось. Она всегда хвалила мои стихи и запросто позировала Ле Дантю. А пианисту Боровских помогла окончить курсы в консерватории. Она организовала фонд в помощь неимущим музыкантам и художникам. А если бы вы только знали, какие она улыбающиеся письма пишет! Да вот же, вот, у меня есть одно…

И он бросился искать в своем мокром сюртучке безнадежно отсыревшее письмо. Слезы уже градом катились по его бледному лицу с лихорадочным румянцем так же обильно, как недавно лили дождевые струи. Грушевский смотрел на него, и сердце его разрывалось, но чем он мог утешить Колю? Люди умирают, и никого не пощадит смерть, как бы сильно их не любили, как бы сильно не страдали от их потери…

Кое-как успокоив юношу, Максим Максимович уложил его на неудобный диванчик в китайском стиле и дождался, когда благодатный детский сон сомкнул влажные от слез ресницы. Обернувшись, он застал Тюрка увлеченно читающим письмо Коли.

– Иван Карлович, что вы делаете?! – шепотом, чтобы не разбудить Колю, возмутился Грушевский.

– Вы знаете, действительно любопытный почерк… – не отвлекаясь от своего занятия, пробормотал Тюрк.

– Но это ведь как минимум неприлично! Помилуйте, читать чужие письма, это уж черт знает что такое!

– Неприлично? – задумался Тюрк, словно впервые слышал это слово. – Но мне интересно.

– И что с того? Приличия не зависят от ваших интересов!

– Кому это может повредить?

– Немедленно оставьте письмо, – совсем вспылил Максим Максимович, – и больше никогда при мне не делайте ничего подобного!

– Хорошо, – равнодушно пожав плечами и немного подумав, смирился Тюрк. – Но ведь он сам его нам дал.

– А вы и рады воспользоваться волнением юноши. Стыдно!

Но тут в дверь постучали. Это был мальчик, которого послал к Грушевскому Кузьма Семенович с берега озера. Спешно собравшись, он выскочили в прохладу занимающегося утра. Еще по-ночному темный лес, освеженный грозой, влажно шелестел листвой. Запахи зелени и мокрой травы, сока в сломанных ветках и сбитых цветках казались резче ранним утром.

– Нашли, – Кузьма Семенович, уставший, мрачный, с почерневшей от влаги шевелюрой, встретил Грушевского у мостков. Мужики с причаливших лодок благоговейно стояли поодаль. – Задели сначала корягу. Чуть лодку не перевернули. Потом нащупали ее. Не смогли крюком зацепить, так двумя шестами…

На мостках лежало тело утопленницы, покрытое рогожей. Из-под нее вытекали черные струи воды, змеились водоросли, клубилась густая тина. Грушевский унял непонятную при его опыте дрожь в руках и, став на колено перед трупом, отбросил край рогожи.

Глава 8

– Что скажете, Максим Максимович? – раздался нескромный вопрос, и из-за толпы мужичков вышел на мостки человек в новеньком непромокаемом плаще с капюшоном.

Только его здесь не хватало, с досады поморщился Грушевский, прежде чем выпрямиться навстречу нахалу. Это был журналист Животов Арсентий Петрович собственной персоной. Автор, широко известный по серии статей «Петербургские профили» в разных газетах города, а также по самым скандальным и дурно пахнущим заметкам в желтоватом «Петербургском листке». Эту гладкую, слегка полноватую, пышущую здоровьем физиономию, будто постным маслом облитую, Грушевскому часто доводилось видеть еще во время работы в полицейской части. Щеголеватый, с претензией на моду одетый пронырливый тип давно набил руку и слог на жареных новостях. Не гнушавшийся ничем, не стесненный ни малейшими понятиями о совести этот «Живоглотов», как про себя его называл Грушевский, проникал в прозекторскую чуть ли не первым, еще до патологоанатома копался во внутренностях убитых, сгоревших и утонувших, а также в их грязном белье – и в прямом, и в переносном смысле. Особенно если дело обещало быть громким или скандальным, или имелась хоть малейшая возможность раздуть его до такового. Надо отдать ему должное, скрепя сердце признал Грушевский, нюх у Животова, начисто лишенного чести, совести и брезгливости, все так же остер. Почуял трупный запах – и тут как тут. Вряд ли его заинтересовала бы свадьба, пусть и богатейшего купца на пусть и писаной красавице княжне. А вот скандал и мертвечина – это как раз для него.

– Ну что, как в старые добрые времена? – самодовольно улыбаясь, кивнул на труп Животов. В свое время ему удалось, уж неизвестно за какую мзду и посулы, уговорить помощника пристава участка, в котором служил Грушевский, позволить ему шесть дней «отслужить» в их части. Пристав, в свое время разжалованный за казенную растрату и карточную игру гвардейский офицер, страдал болезненной страстью не только к картам, но и к малейшей славе, пусть даже и на желтых страницах третьесортной прессы. Много неприятностей борзописец доставил за те несчастные шесть дней не только патологоанатому, но и почти каждому чину в участке. И в статье своей он так разнес даже самого пристава, что с тех пор никаких газет на глаза тому не показывали, от греха подальше.

– Какими судьбами? Неужто пишете статью «Шесть дней среди крестьян Лужской губернии»? – намекнул Грушевский на очерки Животова, для которых тот изучал быт изнутри. Он нанимался на различные работы, служил факельщиком, например, в похоронной конторе, скачком в пожарной части или официантом в трактире, чтобы затем написать все в «Шести днях среди шестерок»[4] или «Шести днях в роли факельщика», присовокупляя детали посмачнее. Для этого он готов был подыграть несчастной матери, не имевшей денег на похороны малютки, или польстить полотеру, лишь бы статья вышла более сочной.

– Ничего от вас не скроешь, Максим Максимович, – хихикнул журналист. – Прозреваете все насквозь, аки василиск!

– Вы бы попробовали для разнообразия шесть дней побыть в роли хорошего человека, – проворчал Грушевский, закуривая сигарету. – Ну хоть день, учитывая вашу натуру.

– Как только это станет интересно широкой публике, непременно, – легко пообещал Животов и достал блокнот с карандашом. – Однако, к делу, что вы можете сказать? Сама княжна утопилась, или ей в этом помогли?

– Вам я ничего не могу сказать. Кроме того, что это не ваше дело.

– Но позвольте, от прессы нельзя скрывать, общественность требует, так сказать, и я просто обязан удовлетворять…

– За официальными сведениями обратитесь к полиции, не мне вас учить. Я же здесь присутствую как лицо частное и свои мысли предпочитаю оставлять при себе.

– Дааа… – протянул Животов, убирая карандаш. – Я ведь как писатель этим случаем заинтересовался. Молодая княжна, купец-самодур, сами понимаете, каким успехом мог бы пользоваться такой роман.

Сей борзописец действительно пописывал на досуге еще и романы, которые пользовались успехом в низших слоях читающей публики, среди горничных и лакеев. Одни названия чего стоили: «Макарка-душегуб», «Игнатка-горюн», «Тайна Малковских трущоб».

– Кузьма Семенович, – Грушевский кивнул на Животова. – Вы, кажется, не всех гостей из парка проводили.

– Пожалуйте, сударь, – оттеснили от мостков журналиста мужики с баграми. Кузьма Семенович обратился к Грушевскому.

– Она это? Что-то больно страшная…

– Не знаю, кто это. Женщина пролежала в воде не менее месяца, судя по степени разложения. В деревне никто не пропадал? Не старая, среднего роста. Нужно осмотреть, но это только если пристав позволит.

– Придется звать полицию?

– Давно пора, – вздохнул Грушевский. – Тело перенесите на носилках, оно в очень плохом состоянии, так что осторожно. В подвал и под лед, пока пристав не приедет. Управляющему и Домне Карповне я сам все скажу. Что Зимородов, пришел в себя?

Дело в том, что, по словам лакея, Зимородов весь вчерашний вечер пил по-черному и был решительно не в себе, когда не спал. А спал так, что больше походил на мертвого. На вопрос Грушевского лакей коротко мотнул головой, мол, и не спрашивайте. Мимо мостков прошел поп из храма Николы-Бережки, его Максим Максимович помнил еще со вчерашнего дня венчания. Сейчас, в это прохладное утро, в дымке легкого тумана, наползающего с озера, не верилось, что лишь вчера было так жарко, душно, людно… Всего лишь несколько часов назад в каждом взгляде, в каждом человеке ощущалось ожидание праздника. А теперь белые пальцы тумана, выползающие из черной озерной воды, пытаются вернуть себе то, что отобрали у него люди.

Когда Грушевский возвратился в китайский домик, Коля еще не проснулся. Разметавшись на неудобном жестком диванчике, обитом тканью с восточными птицами и цветами, мальчик спал неглубоким беспокойным сном. Иван Карлович сидел перед портретом в той же позе, в которой его оставили. Вкратце рассказав Тюрку о страшной находке у озера, Грушевский еще раз взглянул на Колю и тяжело вздохнул. Словно услышав его во сне, студент очнулся.

– Ее нашли? – с ясными, будто не со сна, глазами резко выпрямился Коля. – Там, в озере?

– Коля, вам надо ехать в Санкт-Петербург, – Грушевский поспешил перебить запротестовавшего мальчика. – Мы с Иваном Карловичем проводим вас до станции, а потом вернемся сюда. По приезде в город мы непременно встретимся, и я все вам расскажу. Сейчас я знаю так мало, что боюсь невольно ввести вас в заблуждение. Каждый день заходите или посылайте записки вот по этому адресу, это моя квартира.

Бледный Коля встал, отворачивая глаза, надел еще сырую тужурку и в полном молчании вышел. Только на станции, когда уже подъезжал поезд, Коля остановился перед Грушевским.

– Обещайте, что найдете ее. Или ее, или… правду. И уж тогда не скроете от меня ничего, – потребовал он твердым тоном.

– Вы уже теряли кого-нибудь? – спросил в ответ Максим Максимович.

– Отец умер в прошлом году. Но он давно болел. Его сослали из Польши в Грузию как политически неблагонадежного. В Тифлисе я и познакомился с Саломеей, не думайте, что я один из пажей в ее петербургском салоне. Я и в университет поступил только для того, чтобы быть к ней ближе, поэтому приехал сюда, а не к тетке в Варшаву, как обещал отцу.

– Мужайтесь, Коля, – крепко, как взрослому, пожал ему руку Грушевский на прощание. – Все будет хорошо. Княжна найдется. Не слушайте сплетни, не верьте журналистам, сейчас пойдет свистопляска, дело будет громкое. Ждите меня, я обещаю, что найду истину, чего бы мне это ни стоило.

На обратном пути Тюрк не выдержал и спросил безразличным тоном, зачем Грушевский солгал Коле? Он ведь уверен в обратном, в том, что княжна мертва, что правду найти невозможно. Ну и что? Необязательно разбивать сердце мальчику прямо сейчас. Надежда, даже на нечто несбыточное, но хорошее, все же лучше уверенности в плохом. Таково уж сердце человеческое, вздохнул Максим Максимович. Однако Тюрк непримиримо покачал головой. Грушевский же затосковал по теплой гостиной и горячему завтраку.

Но в дом им так и не удалось попасть. На пороге они встретились с Домной Карповной, она собиралась на островок, проводить в последний путь старца Тимофея Митрича. Весть о новопреставленном уже достигла монастыря, а стало быть, и архимандрита. С ней рядом топтались церковный служка, местный поп в полном облачении и несколько домашних слуг, которые, хоть и не так, как купчиха, но верили в святость озерного жильца. Они не прочь были поприсутствовать на знаменательном обряде, авось и это зачтется где-нибудь там, в мире ином. Никого из чужих не было, так как мало кто знал о кончине старца. Но это и к лучшему, сказала Домна Карповна. А то ведь народишко пошлый, ему подавай доказательства святости, нетленность, аромат мирра и тому подобное. Без этого людям верить тяжело. Но, видно, так и надо, чтобы спасаться было труднее.

По пути Домна Карповна вкратце рассказала Грушевскому свою горькую жизнь. Рано лишившись матери, она выполняла в доме обязанности хозяйки, заменила мать своему брату. Перед смертью отец выдал ее за купца-старовера, жениха она впервые увидела перед алтарем, обо всем было сговорено за ее спиной. Немалое приданое тут же пошло в оборот, муж слова доброго не сказал за десять лет семейной жизни, зато бил смертным боем. Все пять ее беременностей заканчивались выкидышами. А после смерти мужа, скоропостижно скончавшегося от удара, все его наследство, по давнишнему уговору с ее отцом, полностью перешло брату, Андрею Карповичу Зимородову, который хоть и не бил Домну, а все же воли тоже не давал. Жила она в его доме нищей приживалкой, служанкой и подмогой управляющему. Единственная ее отрада – племянники. Воспитывала сиротинушек тетка, так как вечно больная мать не могла присматривать за ними. А отец так и вовсе угнетал в них всякую веру и любовь, особенно в сыне своем. Мальчик пошел в мать, рос нервным и слабеньким, таким только любовь помогает. Совсем он озлобился, даже на тетку шипит, а тут назло отцу связался с пропащими людьми, смутьянами и богохульниками. Раньше он хотя бы к тетке прислушивался, Бога почитал, в церковь ходил, хотел даже в монастырь – в монахи постричься, да отец не позволил, как бы не на беду свою.

Грушевский несколько иными глазами после этой беседы стал смотреть на вальяжную, дородную красавицу. Сколько же душевных сил понадобилось этой удивительной женщине, чтобы идти по столь тернистому жизненному пути так плавно и спокойно, с тихой верой, достоинством и смирением взирать на людей вокруг, на вечные небеса? Единственное, что покоробило Грушевского, – та страстность, непривычно волновавшая спокойную поверхность глубокого душевного моря Домны Карповны, с которой она говорила о племянниках. А ведь, пожалуй, купчиха очень сильно не хотела прихода в дом новой хозяйки. Княжна могла родить наследников Зимородову, которые отняли бы у первенца и деньги, и огромную чаеторговую империю, построенную еще ее отцом и мужем на приданое Домны. Впрочем, никаких выводов из этого волнения Грушевский делать не стал. Уж больно верующей была Домна Карповна, больно хороша была в своей праведности и смирении.

Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.

Примечания

1

Георгий Адамович.

2

Вакханка.

3

Саломея – смирная. Имя значится в православных святцах, происхождения возможно древнееврейского, от слова «шалом» – мир, покой, смирение.

4

Низший служащий на побегушках в трактире.