Наталья Рубанова
Повесть Белкиной
роман-пунктир
Вместо пролога
Из его ежедневника
Передо мной темно-зеленая папка с растрепавшимися грязно-серыми тесемками. Развязываю.
В начало – где-то 150 страниц, 12 кегль, Times New Roman – вложен листок с вызывающим: «Повесть Белкиной». Ничего более банального придумать, конечно, нельзя: от этого слегка передергивает.
Листаю. Times New Roman чередуется с «находкой графолога»: постоянно меняющийся женский почерк то уходит вниз, то судорожно карабкается наверх, а то и вовсе замирает на линии горизонта бисерными точками.
А руки-то дрожат: мои.
Вскрываю текст, как консервную банку: тот – в отсутствие формы – скрежещет. На меня смотрят нервные, непричесанные строчки, не оценить которых я, впрочем, не могу.
Двойное отрицание. Всё просто.
Когда стоишь на балконе, смотришь вниз – а там: лето, наглое чужое солнце и люди, кажущиеся сверху вниз более приятными, чем при ближайшем рассмотрении, – и знаешь: все, что ты хотела сказать, в общем-то, уже сказала пару-тройку лет назад, велосипеда не изобрела и лучшие твои тексты, по идее, где-то как-то напечатаны, – вспоминаешь о возрасте и прикидываешь, что половина из пафосного и затертого «жизнь» уже прошла. Ты не знаешь, лучшая или худшая, но все же подсчитываешь, пытаешься еще определить ущерб, но уже не пытаешься тот возместить. Вот и я: стою на балконе, смотрю на чужую летнюю жизнь. Там, на асфальте, пожилая дама и киндеренок на велосипеде: том самом, который не изобрела я. Дама – в коричневом, киндеренок – в разноцветном, лучи солнца – золотистые. У меня в пальцах ополовиненная бутылка ледяного пива. В голове нет слов, а в руках – синицы: только журавль в небе – но небо такое далекое, что при всем желании не дотянуться. Даже на цыпочках… Даже если прыгнуть с шестом… Мне совершенно не хочется грустить и, тем более, навязывать кому-то эту печаль. Кому не интересно, пусть проваливает. Я, на самом деле, не об этом. О чем же?
Когда не по расчету – да и что рассчитывать-то, и на что, где эти самые шиши? – когда боль уже и не боль вовсе, а так – спазм души, занятой мочеиспусканием; когда включается ежедневная программа запуска робота, а на всяческие ненужности, приравнивающиеся к кислородной подушке, нет времени/сил/денег и проч., мне уже не хочется, как когда-то, зареветь бешеным зверем: завыть, задрожать – да так, чтобы земля – бешеным зверем – задрожала, завыла, заревела.
Смешно и нелепо – дурацкая юношеская влюбленность – с кем не бывало! – ан нет.
Это урод снится мне несколько раз в год много лет подряд. В каждом сне я чувствую тепло и невозможность подойти к нему: даже во сне – приблизиться – не могу. Обычно после таких видений я судорожно хватаюсь за виртуальную руку последнего хасбанта. От этого не легче, и я встаю затем, чтобы минуту-две мерить шагами длинный, как кишка, коридор. Да что, собственно, произошло? Сон из прошлой жизни…
Кофе горек настолько, насколько может быть горек кофе после тяжелого сна. Все как всегда. Ничего нового: суббота, утро, дача… Я ёжусь. Мне холодно от этого чужого солнца. Но и оказаться сейчас с тем, кто снится мне столько лет подряд, я бы не хотела. Нет, не хотела.
– Ма! – крик из спальни, обрывающий ночной мираж. – Ма! – это Мальчишка зовет.
Звоню. Отменяю встречу с автором. С нормальным, адекватным автором, сдающим рукопись в срок – и в нужном «формате». С автором, без особых проблем способным заменить, скажем, «синий» на «голубой»: бесценное, между прочим, качество.
Читаю.
И чем дольше, тем меньше верю в реальность происходящего. Наверное, даже собственная рука кажется теперь абсурдом. Быть может, это – единственное, в чем я прав. Быть может, я делаю глупость, печатая это. Скорее всего.
00. 00.00
Главному редактору
Здраствуйте, уважаемый главный редактор!
Извените сразу за не те буквы. Учиться-заниматься было некогда. Я раньше никогда нечего ни писала, да и что может написать обычная женщина не писательница, когда и мужики писатели плохо могут? Это не мои слова. Полины.
Я кончила когда-то профтех, потом 19 лет отрубила на лампочке. Завод этот вы наверно знайте. А потом с завода меня уволили, по ихниму сократили. Я помыкалась-помыколас, но так ни куда и ни устроилась по спецальности. Спецальность моя сейчас никому не нужная. А тут еще беда муж зопил, шоферит он. у меня. Денег совсем нес тало. Вот думаю кошмар, а еще сын на ноги не стал, 18 ему армия на носу а в армии сами знаете. Очко зубной щеткой драить. Вобщем пошла я уж год в клиненговую службу. По нашему в уборщицы, может взятку в военкомате? Так я к чему это: книжка вот. еще некто непечатал… в папке адрес фирмы вашей и фамилия главного. редактора. главного. На страх свой и риск как говориться отправила. Приехать хотела сама, чтоб привезть, да времени небось знаете. мало. Встаю в полшестого, еду на одну работу, потом на другую – сплю, а все равно еду. Прихожу домой поздно. А дома… Ладно. не то разжалоблю. вобщем, ни поймите неправельно. Я эту вещь которая в папке прочитала – не все может и поняла, но как то задело оно меня это ее писание, чего-то как-будто во мне вспыхнуло и погасло тут-же. не пойму сама. Мне писание это покойная сестра оставила. Случайно. Забыла очень странно. Приезжала мне денег занять. Я просила до нового года. За день до смерти. Тройюродная. Умница была, высшее образование. И глаза как ночь черная, долго в них смотреть никто не моги. До костей пробирало, не потому что страшно, а потому-что не поймешь, толи боль вних в глазах этих ее черных, то-ли смех над тобой. Сгорела только быстро – Полиной звали. Полиной Андревной Белкиной. Где-то она говорила, ее рассказы печатали. Сейчас нормальную литературу почти не издают, она повторяла часто а потом умерла, хорошо хоть детей у ней не было много, только сынок один. Она его мальчишкой называла, ни когда по имени. Мальчишка, вставай или мальчишка пошли! Она к нему как к взрослому. относилась. Ни какого сюсюконья, потому и любил ее. Он сечас с бабкой остался в Бресте, отвезли его хоть не в детдом – да и не отдала бы. Нашла бы отца его убила бы, он же ни копейки за десять лет…
Так уж если вам понравится назовите просто повесть Белкиной.
Будьте здоровы. Здоровья вам.
Й.пк.н – слово, значение которого неизвестно.
Название черного узора, вышитого по белому.
Н. Ашмарин, «Словарь чувашского языка»
Сотое ноября
Да сволочь просто! А я-то, я-то чего? Завелась – хоть и на секунду, но завелась же! – чего? Все эти 0,33-набоковские вариации на тему возвращения – пардон-те – в прошлое, едва ли могут прельщать двуногое животное, хоть сколько-нибудь себя любящее. А я – такое вот двуногое животное, аморальный рот: минимальный объем – 0,33. Максимальный – не ограничен. Женский алкоголизм – вечный паёк нарколога! Хорошо, что Мальчишка в это время уже спит…
«Я … … – он говорит все то, что кем-то положено говорить в случаях, когда приближаешься к некоему нелегальному возрасту, а я подозреваю некий объем. Тару. Стеклянную емкость. Это он теперь говорит, не в том бородатом году. – Поженимся?» – «Спасибо, не хочется», – может быть, он тоже подозревает тару, стеклянную емкость, поэтому смеется. Смеюсь и я, услышав рефренное «Я … …» – но во второй раз добавляет, непонятно зачем, «до сих пор». Понятно, зачем! Мне пришлось засветиться: есть на свете сером вещи, которые необходимо сообщать и б.-у.шным возлюбленным. Сообщать тоном, не позволяющим этим самым возлюбленным определить собственную б.-у.шность.
Но меня злило то, что я разозлилась. На него. С его нелегальным возрастом. На голубые береты вэдэвэшников. На пыльный стол. Исписанный блокнот. Телефон, который вечно не вовремя. Итэдэитэпэ. Что такое вовремя? Когда оно наступает? Существует ли? Я смотрела в окно и слушала его голос. Он был, в сущности, прежним. Мне не хотелось осязать обладателя этого голоса: пожалуй, мы могли бы вместе выпить, не более – с обладателем. Но чем он, черт возьми, обладал? Когда-то – моим глупым пульсом, и только. И только?
«Слушай, – не отпускает, я же говорю: сволочь! – приезжай, а?»
В это время Кот прижимает уши к голове и, выжидательно глядя на меня, молчит. И тут я вспоминаю, что…
* * *[НОРМАЛЬНЫЙ ЧЕЛОВЕК]…единственный нормальный человек в нашей веселой и счастливой семейке – это кот. Шерсть у него как у голубой норки, а морда «сладкая» какая-то – в общем, made с любовью, хоть и in Russia. Кота так и зовут: Коt.
Когда отец заложит за воротник (а закладывает он, вообще-то, не так уж редко – попробуй-ка, не закладывай при таком раскладе!) и мама истерично начинает гоняться за ним по квартире, будто Фрекен Бок за Карлсоном, все, кроме кота, шизеют крещендо. Сестра визжит, бабушка охает, дед хватается за ружье и сердце, отец или беспомощно улыбается, разводя большие свои ладони, или преподносит нам всем чудные уроки ненормативной лексики, – последнее зависит от степени его опьянения. Я в это время наблюдаю за котом, с высоты шкафьего полета возлежащего на пылящемся собрании никому теперь не нужных сочинений признанного классика: толстенные тома в добротных зеленых переплетах служат коту другой стороной баррикад.
– Профессор, блин! Профессор кислых щей ты, вот ты кто! – кричит мама, гоняясь за отцом с полотенцем и периодически попадая скрученной тугой махровостью по его начинающей лысине. – Востоковед хреновый! Все диссертации пишем, а потом нажираемся, как сапожники! – мама сверкает пятками.
Все еще стройные мамины ноги в поблескивающих чулках доставляют коту ни с чем не сравнимое эстетическое наслаждение: кажется, он самодовольно наблюдает именно за ними.
– Лара, Ларочка, да я ничего, – отмахивается от ударов отец, а потом лексит что-то совсем уж неприличное.
Лара – она же мама, она же: Ларочка, Ларюсик, Лори, Лариска, Ларетта, Лариса Дмитриевна, – садится рядом с ним, хватается голову и поет свою любимую песню:
– Семенов, ты ужасен. Ты испортил мне молодость! Да что молодость… жизнь сломал! Если б двадцать лет назад я вышла не за тебя, а за Максика Лощилина… Впрочем, – осекается она, – здесь дети, – и строго смотрит на нас с сестрой.
В этот патетический момент отец перебирает четки, а кот прыгает со шкафа и симпатичненько так картавит:
– Совсем сбгендиги! Сумасшедший дом пгосто! Кащенко!
Немая сцена: мама замирает в театральной позе, даже отец вроде бы трезвеет, бабушка крестится, сестра чешет затылок, а дед откладывает ружье.
– С ума сошги! Все! – кот нагло расхаживает по кухне, пользуясь случаем: все в оцепенении смотрят на него, не веря ушам своим. – Уйду от вас, згые вы! – шерсть серебрится, хвост трубой, а морда наглая и таинственная.
Первой приходит в себя, конечно, мама – ей так по должности положено: мама у нас – женщина деловая. Так вот, наша деловая мама и говорит:
– Слушай, кот, а чего ж ты столько лет молчал?
– Ф-р-р, – фырчит кот. – А чего с вами газговагивать? Вы ничего умного все гавно не скажете.
– Это, почему же, не скажем? – сводит идеально выщипанные брови мама (ей так по должности положено – брови сводить).
– Потому что, – прыгает кот обратно на шкаф, и сворачивается клубочком. – Есги скажу, обидитесь.
– А ш-што… П-пусть с-скажет, – отец порывается встать, но теряет равновесие. – Слышшь, др-руг, погврр-им!
– Перестань, глупец! – негодующе смотрит на пьяного папу трезвая мама. – Тоже мне, друга нашел! О детях бы подумал!
Мы с сестрой переглядываемся: чего о нас думать? Предкам и в голову не придет… но это не для печати.
– Да, о детях! – подхватывает бабушка. – Совсем от рук отбились! Вот бы их в нашу бытность – сразу бы дурь-то вся из головы повыходила! А то и сыты, и обуты-одеты, и все им надо чего-то. Радовались бы, что в тюрьмах не сидели!
Мы с сестрой опять переглядываемся и радуемся, что в тюрьмах не сидели: нам пионерлагерей хватило. А дед хихикает: дед – классный!
Кот же смотрит на нас с высоты шкафьего полета, подмигивает, а потом прыгает вниз так неожиданно, что до самой потери пульса пугает маму: та хватается за сердце, хихикает и умирает. Отец, окончательно трезвея и видя все это безобразие, тоже хихикает и умирает, предусмотрительно ложась рядом. Дед стреляет из ружья и, хихикая, испускает дух; вслед за ним, давясь от смеха, отправляется на тот свет и бабушка. Сестра, держась за живот, умирает из солидарности к родственникам. Томик Хармса падает с потолка на Царство мертвых. Так вот и остаемся один-на-один с котом.
– Что я буду делать теперь с этой горой трупов? – спрашиваю.
– Как что! – Удивляется кот. – А что обычно дегают с ними?
– Ну, вообще-то, закапывают. Или сжигают.
– Так и закопай, – советует кот, «помечая» свои владения. – Иги сожги.
– Так ведь надо справки из жэков этих вонючих собирать – типа, там, «свидетельство о смерти» и все такое…
– Не ггупи! – кот недовольно поводит усами. – Бюгокгатию газвели! Какие еще спгавки? Гучше о себе подумай.
– А что тут думать? – спрашиваю, не зная, хочу ли стать трупом прямо сейчас или чуть позже.
– Знаешь, скогько лет здесь жиг, все думаг: ну когда же вам надоест? – он неодобрительно посмотрел на моих бэушных родственников, замертво улыбающихся не очень чистому кухонному полу.
– Что «надоест»?
– Что-что… Дугью стгадать, – кот сплюнул и, взяв отцовскую сигару, закурил.
– Ты куришь? – я удивляюсь.
Впервые в жизни мне пришлось столкнуться с таким котом. А он – не будь дураком – уже уселся в «профессорское» кресло, надел мамин шелковый халат, и, закинув лапу на лапу, начал расти. Рос он примерно минут двадцать, пока не стал где-то метр семьдесят. Можете представить мое восхищение, смешанное с ужасом? Не кот, …а кто?
– Не бойся, я вегетагианец, – предупредил он мой вопрос. – Просто надо поговогить, как мужчина с мужчиной…
– Но я не мужчина! – засопротивлялась я.
– Ха! Это еще вопгос! – кот двусмысленно рассмеялся.
В ужасе стала разглядывать я свое тело: руки и ноги покрылись темными волосками, на шее и лице проявилась щетина, пальцы стали какими-то грубыми, а между ног… о, боже! за что? – да еще идиотичный «ёжик» на голове…
– Послушай, кот, – мягко пробаритонила я новым для себя голосом. – Это все из-за тебя, да? Это ты всю нашу веселую счастливую семейку загубил, а теперь из меня какого-то придурка лепишь-творишь-малюешь? Давай-ка, вертай все взад!
– Чего вегтать-то? Вегтать-то чего? – попятился кот. – Да и где тот зад… Помнишь, смеягись? «От винта, – сказал Каглсон, отгоняя гогубых от жопы». Оппаньки… Жениться вам, багин, пора…
– Чего??? Ты что, белены объелся?!
– Жениться, да. Самки – оно всегда…
– Ах ты, морда кастрированная! Ты-то откуда знаешь? Всю жизнь на балконе просидел!!
– Знаю. С генами впитаг! – кот выпятил грудь. – А бегадонной не багуюсь, нет уж, пгемного благодагствуйте!
– Ага. С крокодилами. Жениться… Да я тебе щас как… – надо было отдать должное «новым» моим кулакам.
– Погоди-погоди, – кот вытянул вперед правую лапу в останавливающем жесте. – Ты впегед батьки не гезь на стенку-то. Китайская все-таки, стогько веков стгоили! А вот и невеста твоя. Смотги, кака краля!
Я настолько обалдела от этой наглости (меня – и женить?! Да я даже замуж-то ни за кого не хотела), что стала машинально рассматривать невесту. Или начал? Б-р-р…
В общем и частном, женщин я не очень люблю: эгоистичные мало- и развитые существа, вечно претендующие на «что-то большее» – им всегда хочется «чего-то большего», если вы замечали. Ладно, не к столу сказано. А тут еще «краля» эта… Маленькая, хроменькая, горбатенькая, минимум девяноста лет от роду, она несла себя подобно королеве, вверившей микробный свой шлейф юному темнокожему пажу с глазами цвета переспелой вишни. Но самым гнусным оказывалось то, что хроменькая невеста нацеливала отвратительную свою пасть прямо на мои губы! О!..
Тут-то я заорала (или заорал?):
– Да по какому праву? По какому такому праву ты м е н я, кот поганый, женишь? Кто сказал, что Я этого хочу? Да ты посмотри на старуху, из нее песок скоро посыплется, а все туда же – ишь, стерва, уже в койку заманивает! – чуть не стошнило, когда увидел/а, как невеста приглашает меня в постель. Папы-мамы, между прочим, постель!
– Ничего, стегпится-сгюбится, – промурлыкал кот, рассматривающий слайды: сейчас был как раз «Неравный брак» Пукирева. – А вот и документы. Все в ажуге. Твоя подпись?…
Я удивленно взял/а бумажку, и увидел/а свой бессмертный автограф. Расписка.
– Да пошел ты! Ничего я не подписывала! Это фальшивые документы! Ты просто подделываешь почерки, а мою загогулину подделать всего-ничего… Да ты сам подумай, котяра! Ну неужели я с этой ведьмой буду жить?! – последний довод показался мне наиболее рассудительным, но кот только подмигнул:
– Ты пгиггядись погучше!
В это время моя продвинутая соседка за стеной на всю громкость включила Арефьеву. Наверное, это было в тему, в масть, – но кому?
Ищет дедушку Интерпол,
А он – девушка:
Сменил пол…
Я в ужасе начал/а приглядываться, и в какой-то момент увидел/а на постели миниатюрную брюнетку с родинкой над верхней губой слева. Ее ретро-обнаженность, напоминающая однажды виденные эротические картинки начала прошлого века («Ученые дамы» – так, кажется, они назывались), почти принуждала собой воспользоваться. Тогда я, совсем растерявшись, хлопнул/а кулаком по столу:
– Кот, а не кажется ли тебе, что перед свадьбой нужно хотя бы познакомиться? Не Азия! И вообще…
– Знакомьтесь! – кот ухмыльнулся и закурил сигару. – Говогите! Вгемя пошго.
Я, поборов нечто, не имеющее названия, возникающее в случае, когда вас насильно женят на женщине, подошла (или все-таки подошел?) к брюнетке, и ойкнул/а. Одна ее часть оказалась юной, влекущей. Другая – та, что находилась ближе к стене, и которую сразу было не разглядеть, – старой, страшной. Голову даю на отсечение, ничего более уродливого вообразить не представлялось никакой возможности. «Надо линять, – подумал/а я. – Чем скорее, тем лучше. Но только чтобы она сама так решила, иначе кот с меня живой не слезет».
– Э…милая… – подозвал/а я ее. – Какого дьявола ты здесь околачиваешься?
Она не ответила.
– Э… милая… Видишь ли, я никогда на тебе не женюсь, будь ты хоть Синди Кроуфорд.
– Почему? – поинтересовалось 0.5 брюнетки.
– Потому что я – женщина.
– Ты – женщина? – 0.5 старухи расхохоталось.
– Так… – я начинал/а злиться не на шутку. – Еще одно слово – строем в космос пойдете. Обе! Выдры…
– А как же контракт? Ты же контакт подписывал!
Здрасть-пжалста! «Подписывал»! Надо ж так меня опустить!
– Поддельные документы. Насильственная смена пола в измерении, мне неведомом. К тому же, в бессознательном состоянии.
– А как же первая брачная ночь? – в один голос заохали 0.5 старухи и 0.5 брюнетки.
…И тут все полетело вверх тормашками. Через какое-то время я обнаружил/а, что стою на голове, а кот – на ушах. Все было перевернуто вверх дном, – но нет, не подумайте: ровным счетом никакого беспорядка. Просто все перевернулось.
Кот уныло стряхивал пыль с горностаевой мантии, сказочным образом оказавшейся у него на плечах. Невеста же, поворотив ко мне лучшую свою часть, скалила свежеотбелённые зубы. Кот тем временем взял большую коробку и, соорудив из нее нечто вроде кафедры, надел дурацкую треугольную шапочку с нелепой кисточкой (никогда не знала, как та называется), и толкнул речь.
Речь на Кота тумбочке
(расшифровка стенограммы)
Мигостивые судаги и судагыни! Дамы и пгости-господи! Калюжанки и сосгуживицы! Сотгудники и сотгуднички! Годственнички бедные и сиготы казанские! Гости незваные и монгого-татагы! Господа хогошие и нехогошие, тогстые и тонкие, здоговые и богьные, беднейшие и богатейшие! А также их годители, дети, погюбовнички, дгуги и дгужки, товагки и товагищи! Годные и бгизкие покойных! Пгишествеи мое всгечайте!
Новой фигософии молитеся, ибо Я есть истинный ваш гугу, а кто сгова такого не знает – учитегь. Дык! Я пгишел, чтобы дать вам вогю: а пгисгоняться к двегным косякам, выходить на подмостки, пить иги не пить, – тепегь гадать нечего. Дышать газучились, смегтные мои! Цигуном бы позанимагись хоть – богьно погезен! Подышаги-подышаги! Упс… В здоговом теге – здоговый дух, на самом деге – одно из двух… А как насчет подумать? И нечего в кгозет говмиться, пан пгофессог! Как же так? Ай-ай-ай… Книжицы не тогько писать, но и читать надобно-с: ученье – свет, туннегь дгинный… А вы, господа инженегы? Окно в миг – «гадуги» да «сапфигы»…
Пгишествие, Пгишествеи мое встгечайте! Да помните: коги все, как есть, оставите, Системка поедом съест! Кого-кого. Да тебя пегвого и сожгет! А ежги кто, пгостите, эвогюциониговать хочет, читайте книжки мои ученые. Там и пго потенциаг, и пго… Да уймись, дугачина, не там ищешь! Потенциаг, говогю, котогый еще до гождения в тебя вбиги. Застегнись, не вгемя… Дегаем паузу… Та-ак… Кто хочет эвогюциониговать, пгошу тепегь поднять гуки… Гогосуем. Так… Тгиста тгинадцать… Так… Семьсот четыге… Пятнадцать тысяч…Та-ак… Шестьсот девяносто тги… Так-так… Пять миггионов… Согок тги… Девяносто девять… Так-так… Миггиагд четыгеста! За мной! Угга!! Даешь!!!!! Что так вяго? Что так вяго, спгашиваю? М-да, богатыги – не вы… А вам, дамочка, только бы ссыгки на цитаты и указывать: ничего, ногмагьно по ночам спите? Классики и совгеменники в кошмагах не явгягись? Ах, дискугс… Виноват-с: с мегтвыми или о дискугсах, или о гитпроцессе!..
Э-эй! Есть кто живой? А кто живой, тому Системку и оценивать. Как-как, а-дек-ват-но. И без иггюзий! Что такое «иггюзия», маррриванн? Ну, это догго: читала б ты словагь в шкоге… Поговогим гучше, к пгимегу, о Законе. Закон – эт что? Пгавильно, сгедство подавгения, Вовочка. Кого? Что ты, Вовочка, говогишь такое, повтоги?… Пгавигьно, сгедство подавгения масс. Вас, значит, сгедство подавгения. Потому как не вы законы пишете, а те, у кого бабга богьше. Но, скажу по секгету, кто Системкой-то вогочает, тот самый и ущегбный. Коголь-то ваш, сгам пиагом-то пгикгывший, вам с тги когоба наобещаг, – вы и гапки квегху. А потом – оппаньки: вымя есть, а хегеса – нету! Но, что ни говоги, жениться по любви… Аггочка, догогуша, погодите… В общем, Системка до тех пог стоять будет, пока вам ее кговушкой своей когмить-поить не наскучит. Есги в микгосхемку ее – погоди, маррриванн – впишетесь, на хгеб хватит, а на нет и суда нет, один Стгашный да гогодный. Как пгогибаться пегестанете, вас – ам! – оппаньки: и нет вас, да и кто скажет, что быги?
А-у, гю-ди-ки! Слышите? Запашок откуда-то, не пойму… В штаны нагожили, никак?.. Ты, вот ты! Ты пошто к стенке жмешься? Пошто когенки дгожат, я тебя спгашиваю?! Пгидумал себе дядьку с богодой, тги буквы на корону его нацепиг… Дугачина ты, пгостофиля… Всё б тебе на печке…
Попаги вы, бгатцы… на одном месте уж скогько топчетесь? Всё фогм непогноценности ищете: да взять хоть б киношки с газетками. Заагканить же вас ими хотят, на-ту-галь-но! В плен инфогмационной фикции – да-да! – ведут: что-то, дескать, «пгоисходит». Но ни-че-го не пгоисходит, тогько вы в овощи пгевгащаетесь, дгуг дгужку по магкам часов мегяете… Моцарррта – пгокладками – на части гвете… Кто такой Моцарррт? Гучше могчите!.. Потому и похогонен в могиге для бедных: да не вогнуйся, сгышь? Тебе не снигось: я ж сказаг – могигы такие тогько гениям погагаются… Тебя ж, ванёк, хоть и дугак ты, за идиота дегжат. Как почему? Что носишь? Жгешь? Пьешь? Дышишь как? Сам, что ли, допетгил? Когда, с кем, сколько газ? Не живешь ты: инстинктики убгажаешь! Как смею? Дык Пришествие ж! Тгетьего не дано… А ты, запиши, запиши, пейсатигь, не то забудешь: «Чеговек – ничто без гиста, втигающего ему: «Это ты». Но это – не ты…».
С этими словами кот, единственный нормальный человек нашей веселой и счастливой семейки, начал резко уменьшаться, уменьшаться, уменьшаться… и через минуту, став не больше здоровенной крысы, легко запрыгнул мне на плечо. Тогда же вернулось ко мне и прежнее мое обличье.
И… гладя великолепную шерсть кота, не сходящего с моего плеча, я снова слышала, как мама гоняет отца по квартире. «Лара! Ларочка, уймись!» – кричал он, пряча бутылку, а хитрый дед хватался за ружье, а бабка грозила пальцем, а сестра затыкала уши ватой и поднимала с пола упавший томик Ювачёва, а в доме, который построил Джек, синица воровала пшеницу, а я хныкала на балконе – мне, на самом деле, так хотелось на море (просто пройтись босиком по берегу!), но оно было временно недоступно по глупым, лишь издали – одушевленным, причинам…
* * *Сто первое ноября
…С одной стороны, я смотрю на себя со стороны. Но, если я смотрю на себя только с одной стороны (никто ведь не видел одновременно переднюю и заднюю части Луны?), значит, я не замечаю другой. «Полный шуй!» – говорю, с трудом вспоминая, что негоже писать о себе самой: да это вообще никуда не годится, отдает вульгарной дневникообразностью и не представляет ровным счетом никакого интереса – и все потому, что кто-то решил: тем ценнее «произведение», чем меньше возможностей разглядеть в нем «автора». И тут я понимаю, что как бы сама являюсь автором: мне от этого становится плохо, тесно, неуютно. Я как бы «должна» – кому? что? – эти безумные буковки! Но – т-с-с! – не то Мальчишка проснется! – по порядку.
Разотождествляем автора с героиней – и, р-раз. Выдумываем историю, которая к автору ровным счетом никакого отношения не имеет – и, д-два. Записываем белибердень согласно Правилу Этого Литературного Языка, беря за скобки мат – и, т-три. Слушаем, бьется ли сердце: четыре-и. Господи, боже! Как скучно выводить эти буковки, как несчастна я в них!
«Чтобы страдать, ему не хватает воображения», – подает голос Буковски. «…непременно работать над этюдами!» – подаю голос я, и немедленно начинаю. И даже придумываю название: «Душа toples». Кому-то оно покажется эротичным.
Ворчу…
[ДУША TOPLES]работа над этюдамиЭтюд первый, перечеркнутый
Королеву отравили! – крики из отхожего места. – Королеву! А-а-а!
«Королева» выходит из себя: у нее красивые, ничего не выражающие, глаза; от волос пахнет рвотой. «Королева» пытается прикурить. Как и «Король». «Свита» пытается прикурить. Все, как теперь говорят, в хлам.
Этюд второй (страница вырвана)
Девушка В Модных Кандалах затягивается первой. Девушка В Модных Кандалах гремит ими почти нежно. Дверь захлопывается за ней ровно в полночь: в детстве она верила в сказки. Странно: Девушка В Модных Кандалах не замечает хрустальной туфельки.
Этюд третий – не совсем понятно, о чем
Девушка В Модных Кандалах прислоняется к стене, и елозит туда-сюда: на обоях остаются следы ее жизни. Обои сморщиваются. Отваливаются. В коридоре хлам, а Молодой Человек Внутренней Наружности чему-то смеется. Девушка В Модных Кандалах переходит в гостиную: «Живи один, дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум…» – Девушка В Модных Кандалах приценивается к силе своего влечения, и медленно выходит вон. – «…усовершенствуя плоды любимых дум…» – «А вы читали “Золотые плоды”»? Занятная вещица!» – Девушка В Модных Кандалах стоит в ВОНе. – «…не требуя наград за подвиг благородный…» – «А вы читали Пушкина? Презанятный автор, знаете ли! Я до сих пор, когда открываю…».
Этюд четвертый – понятно, о чем
Девушка В Модных Кандалах кладет в рот кусочек суши. Ей хочется убежать, но выходы замурованы. Она смотрит на Молодого Человека Внутренней Наружности, а он – на нее: так они и смотрят друг на друга, смотрят и смотрят, смотрят и смотрят, пока не протираются до дыр. У Девушки В Модных Кандалах появляются сначала еле заметные дырочки, а потом – дырки-дырищи-пробоины – в левом плече. В правом. В висках. Под ложечкой. А где у нее ложечка?
Девушка В Модных Кандалах понимает, что п о п а л а, а вот Молодой Человек Внутренней Наружности поглощает маринованный имбирь. Имбирь обжигает гортань, но это дело привычки: Молодой Человек Внутренней Наружности считает, что лучше один раз наесться маринованного имбиря, чем всю жизнь понижать градус.
– Хочешь совет? Тебе нужно научиться терпению.
Девушка В Модных Кандалах смотрит на Молодого Человека Внутренней Наружности. От ее взгляда у него появляются пробоины в левом плече. В правом. В висках. Под ножичком. А где у него ножичек?
– Монахи Ордена иезуитов – точнее, основатель Ордена, Игнатий Лойола, – советует для выработки терпения совершать следующее, – растягивает он слова. – Нужно взять колышек мореного дерева, и каждый день – два раза, утром и вечером, в течение целого года, поливать его.
– Заранее зная, что из него ничего не вырастет?…
– Заранее зная, что из него ничего не вырастет.
Они молчат несколько секунд, разглядывая друг друга до дыр в интимных местах, но негде.
– Тебе тоже. Тоже нужно учиться терпению, – посмеивается Девушка В Модных Кандалах. – Но для начала придется застраховать все имеющееся имущество, платежеспособность и вменяемость. Потом 50 баксов ты отдашь за рассмотрение заявки. 150 – независимому эксперту. 150 выложишь, чтобы открыть ссудный счет в банке. Еще 100 – за открытие депозитной ячейки. Полтора процента подаришь нотариусу за договор купли-продажи и ипотеки (это примерно 600 баксов). Штук пять – в рублях – за госрегистрацию прав на недвижимость…
– Хватит! – он пытается остановить ее.
– …пойдешь в псих, – кож, – нарко и – вен. за справочками. Зарегистрируешь жизнь, трудоспособность, флэт и право собственности на него. Это где-то два процента от флэт’а, то есть, примерно 800 баксов. Учти, 800 будут ежегодными. Хочешь?
– «Единственные рублевые кредиты на 20 лет под 15 процентов годовых…» – Молодой Человек Внутренней Наружности допивает сакэ. – Хочу!
– Тогда выходи каждое утро на улицу: копируй Джоконду мелками на асфальте, а потом смывай. Упражняйся в течение жизни. Когда же выпадет очередной снег и ты совсем изведешься, возьми колышек мореного дерева и каждый день – два раза, утром и вечером, весь год, – поливай его. Заранее зная, что из него ничего не вырастет.
– У меня есть мореное дерево, – сказал Молодой Человек Внутренней Наружности. – Когда мы хотим поболтать с Лойолой, я поливаю его. Это происходит несколько раз в сутки.
– Зная, что Лойола никогда не ответит…
– Зная, что Лойола никогда не ответит.
Этюд пятый, «Отдушина»
Начинается Великое Обляденение. Солнце выдается по карточкам. Привилегированный класс получает его ежедневно по часу, «голубые шапки» – чуть меньше, литературные негры – два через два по 22 минуты, сфера подслушивания и прислуживания – в неограниченном количестве, Остальные Оставшиеся В Живых – раз в неделю по восемь с половиной. «8½», однако, запрещен, а биографию Ф.Ф. изымают у каждого Голодающего По Старым Добрым, когда солнца хватало на всех.
Храмы Лилит напоминают закрытые клубы для солидных господ. Лунный свет оценивается на раз-вес золота: выдается он дозировано, и только при наличии клубной карты. Переиздается Толковый словарь Даля (подарочное издание, суперобложка, формат 1х1 м): лишь немногие в состоянии купить его, чтобы прибить – «Читать модно!» – к стене.
Дети до четырнадцати уверены, будто «свинина», «говядина» и «баранина» – всего лишь продукты в вакуумной упаковке, а потому членораздельная речь постепенно выходит из повсеместного употребления. Письменность за ненадобностью забывается. Азбуки летят вверх тормашками. Сожжению подлежат электронные и печатные носители информации, а также работники архивов и книгохранилищ, балетные, литераторы, художники, музыканты, режиссеры, актеры, сценаристы, ученые, учителя, врачи, студенты, редакторы, корректоры, журналисты, дизайнеры, верстальщики, фотографы и проч. Горят их дома, студии, театры, издательства, школы, больницы, мастерские. Строят Город де Сад.
– Я совсем обляденела! – шипит Душа toples. – Великое Обляденение начинается! Кому тут нужна моя рефлексия? Я чувствую себя параллельной кривой!
– Нам не нужна ваша рефлексия, – напоминает Душе Кто Надо. – Ее имеет смысл вырезать – удалить, ампутировать: как угодно-с.
– Ха-ха! – смеется Души toples до тех самых пор, пока не плачет: наркоз, как всегда, не предусмотрен.
…а в чудом уцелевшем бук-шопе к каждой книге прилагается горячительное. Самым дорогим изданиям полагаются виски, коньяк или марочные вина бывших в употреблении стран. Рангом ниже – бренди, а также некоторые аперитивы; за ними – столовое вино и пиво. К некоторым подвидам литры подается первак, горилка и спирт, но наибольшим спросом пользуются комплекты типа «покетбук + водка» или «новинка + текила». Однако чаще всего книга выдается в нагрузку и тут же удаляется в корзину.
– …твою маман! – Душа, воистину, toples. – Твою маман! Идите вы все в жопу! Все! В жопу! Все! В жопу! В жопу! Все! Холодно же… Хо-лод-но-та мне ка-ак… А эти: «Никакой души нет, никакой души нет!» Заморозили, проклятые… Ну, я им устрою…
И устроила: разделась Душа догола, да пошла по трупам.
* * *Сто второе ноября
– Я сижу в баре, среди бела дня, поэтому наедине с барменом, который рассказывает мне свою жизнь. Почему, собственно? – пожал плечами Гантенбайн.
– А почему бы и нет? – спросил Мартовский Заяц.
Пока они болтали, Лето наступило на Весну, Осень – на Лето, Зима – на Осень, Весна – на Зиму, я – на свои грабли. Говорят, когда Энштейна попросили объяснить теорию относительности «в двух словах», он сказал что-то о двери туалетной кабинки, относительно которой находится человек: в зависимости от стороны, с которой тот периодически оказывается, и течет его время.
Между тем, птицы уже вовсю трещали, действуя на оголенную проводку нервов самым отвратительным образом: когда вы стоите у дверцы туалетной кабинки со стороны, диаметрально противоположной вашим желаниям, вы ощущаете некоторый дискомфорт; когда вы стоите так последние лет эдак…
Мне важно, чтобы это было понятно. Для точности перевода с русского на русский могу повторить: слова суть шахматы. Слова – сложнонедоношенные конструкции из букв, которые я не умею выговаривать при свете. Иногда я не могу их даже записать, и они повисают на мне, не считаясь с тем, что перед ними, так скажем, дама: давят своей массой. Однажды… – я понятно изъясняюсь? Мне нужно, чтобы это было понятно… – однажды я подумала: раз уж не удается начертать нужные знаки в нужном месте, значит, пахнет свободой. Свободой от сюжета. Вы понимаете? Мне важно, чтобы это было понятно!
Важно ли мне, чтобы это было понятно? Немой – не мой – период.
Не тот.
* * *[НЕ ТОТ ПЕРИОД]«Это ж как надо устать, как устать, чтоб в полдень – и головы от подушки не оторвать!» – слышу. Из-за двери. Кто говорит? СЛОН. «Смерть Легавым От Ножа» – наколка на волосатой руке, вцепившейся в поручень метро.
Головы не отрываю. Могла бы – оторвала. Но – кровь. Не отстирается. А белье не мое. И постель, и квартира эта.
– А я? Я сама – своя?
Ни в чем не уверена.
«А ты купи слона!», «Не уверен – не обгоняй», «Водители и пешеходы! Будьте взаимно вежливы!».
Он ко мне переехал в ту зиму. Как-то все так закрутилось, в узел связалось: и страсть, и обстоятельства, и трепет, с шепотом смешанный …как в юности.
Ведь, когда видишь человека пару раз в неделю – и человек этот приносит тебе цветы – или не приносит, не в цветах же дело, – а потом остается и утром уходит – или: я остаюсь и утром ухожу, – это не будни: подарки. Holliday.
Ежедневность не сразу затягивает петлю. Можно сказать, нас эта дама и не прогнула вовсе. Только… тоска какая-то собачья появилась. По «подаркам» этим. После того, как переехал. Не сразу, но все равно – собачья… Скуль такой – на острие любви и недосягаемости чего-то безымянного.
«Сказала, ключи забыла…» – слышу: на чужой простыне, на чужой кровати, в чужой квартире. Кто говорит? СЛОН.
Скоро оторву голову.
От подушки?
Он – сама чуткость. Не ревновал: верил. Ведь, если ревность – значит – страх. Испуг. Ужас. Бессильная и, часто беспочвенная, злость на то, что кто-то может оказаться лучше тебя, интереснее тебя, нужнее тебя в данный момент…
Но обижался через раз на мою вечную чем-то занятость. А я не могла только его одного слушать: мне ощущения – слов, звуков, запахов – важны были. Новые. Разные. Всегда. Не телесные (телесных с лихвой хватало): другие. Каких он не мог дать. Иногда. И не потому, что плох, а – не мог, и все… Или я не чувствовала?
И вот, я лежала и выдумывала историю на тему «Как жить- выживать дальше», только и всего: на чужой кровати, в чужой квартире. Одна. Иногда это – кусочек дырчатого счастья.
Друг без друга мы, Брут, сдохнем: ты да я, – написала я на воображаемом клочке бумажки и, вполне реально смяв ту, отвернулась к стене. – Как, впрочем, и друг с другом.
Ласковый, зверюга… да не бывает таких – неж-ных! Это, наверное, одно из немногих определений, ему подходящих – неж-ный.
Помню, 31-го елку привез. Дивную, блин, елку! Пахучую. Украл. В лесу украл! Покупать не хотел. Хотел сам – из своих рук – в мои руки – чтоб никто кроме не коснулся, чтоб только я и он! Я удивилась, а он голову мою к груди своей прижал – и: «Дурочка. Девочка…»
До ящика не снизошли: до двенадцати не считали и царских напутствий не слушали; сидели с оплавленной свечкой – на полу, ноги по-турецки, кофе – тоже по-турецки. Но шампанское – по-русски – большими бокалами – до трех; а пять минут четвертого он говорит: «Завтра не уходить?» Так и остался, а салат мой креветочный прокис…
«Тихая семейная жизнь? Сдерживаемое раздражение и успокоенная страсть», – часто повторяла моя знакомая. А еще про лодку, которая о быт…
Для нас быта не существовало. Никаких разговоров о посуде. Носков его я вообще ни разу не видела, а пушистые мои свитера он стирал сам: «Твои руки беречь надо! Смотри, пальчики тоненькие какие».
Но – и почему Земля круглая?! – все хуже и хуже. Боженька, куды бечь, кому кричать, кому сказать о том? Нет такого боженьки, нет такого места, нет уха такого! А я, между тем и тем, «теряла нервные клетки». Не могу объяснить – может, это и есть то самое идиотское состояние, когда страсть потихонечку угасает, а любовь вырождается в привычку? Мутирует, превращаясь из бокалов для шампанского (богемское стекло, прабабушкины) в простую кухонную утварь: удобно, просто, не бъется, вытирать не обязательно…
У нас был свой дом. Кофеварка, полочка для обуви и гладильная доска. Собственные жалюзи и подушки. Личные вещи и огромная полка с дисками: он сидел на джазе, и не только. Что еще нужно для «тихого семейного счастья»?
Я же, меряя босыми ногами квадратные метры вымученной долгими годами ожидания двухкомнатности, хваталась за виски: моя мигрень странным образом прогрессировала. Увы, я понимала в чем дело, и кому роет могилу злая собака: мне не хватало моего чертова пространства, моего расстояния от руки до стены, которое – весну за весной – могло только увеличиваться, но никак не уменьшаться. Так это Он отобрал у меня мое пространство?! Да по какому праву?!
Я зашла в комнату: он спал на тахте – такой большой, беззащитный, небритый… Мне стало стыдно за собственные мысли: какое еще пространство? Какое такое пространство, когда он так дышит? «Полина…» – пробормотал во сне. Мне захотелось разбить что-нибудь. Кинуть в стену компьютер, торшер, этот его стакан с недопитым – три дня – чаем… Заорать – чтоб только проснулся! – достучаться – упасть на пол, закрыть лицо руками, прошептав тысячу и одно «не могу».
– Что случилось, Поль? Ты шутишь? – спросил бы тогда он.
– Нет, – ответила бы я. – Не шучу. Просто не могу так жить больше.
– Но почему, милая? – сон его как рукой бы сняло. – Дело… во мне?
– Нет-нет, – быстро ответила бы я. – Мне просто-напросто не хватает пространства.
– Какого пространства, Поль? – наверное, он подбирал бы слова; да я даже не представляю, что он мог бы сказать…
– Ты все знаешь. Мне тесно, тесно, тесно!! Мне нужны краски, линии, свет, драгоценные камни фантазии… – я, наверное, зарыдала бы от банальности собственного пафоса.
– Дурочка, в реальности не бывает таких камней, а если и бывают, то только здесь, – и положил бы свою руку мне на сердце.
– Но я задыхаюсь! Задыхаюсь в этих стенах, задыхаюсь, сама не знаю от чего…
– Это пройдет, – сказал бы он, а потом, взяв мое лицо в свои руки: – Так ведь люблю тебя…
Я долго смотрела, как он спит. Было слегка не по себе – казалось, находясь в другом измерении, он может прочитать мои идиотские мысли. И вдруг я увидела все со стороны – и наш дом, и дурацкую эту кофеварку, и диски, и компьютер, и что-то, не имеющее названия, – но «этим, не имеющим названия», были МЫ – невидимые глазу, неслышимые уху – нашему же собственному глазу и уху, заключенному в рамки трехмерности.
А через некоторое время я с удивлением обнаружила, что мы парим над крышей, изрядно засранной кошками и голубями.
Тут он проснулся. Голову повернул. «Сколько времени?»
Я, спохватившись, надела одну из своих масок, которые так ненавидела, но потом выкинула за ненадобностью: так та, к счастью, и разбилась. Он удивленно посмотрел на меня глазами, цвета которых мне никогда в жизни не описать, и снова зачем-то спросил про время. Но я-то теперь понимала: он все знает, все помнит!
Плечи мои задрожали.
– Не надо, просто не тот период, – сказал он тихо.
– Не тот, – согласилась я, с неожиданной легкостью проходя сквозь игольное ушко.
Кошки и голуби!
* * *Сто третье ноября
Некто евгений батраков (далее – е.б.) из славного града Абакана, оправдывая фамилью и пытающийся пойти по трупам из грязи в князи, накатал летом 99-го нечто страниц на 140 о разлагающем влиянии алкоголя на талант (и не только), да и закинул комплекс собственной неполноценности во все терпящий, безотказный – как шлюха за почасовую оплату – Инет. Перед «это» тире е.б. не ставил, а Блока, Гоголя, Шопенгауэра, Лермонтова, Зиновьеву-Аннибал и проч., нарекал не иначе как шизоидами, педермотами и растлителями душ. Такое дело напомнило мне кундеровское слово «литость», с чешского едва ли переводимое. Ближайшим русским эквивалентом оказывалась слишком мягкая «несостоятельность». Но лучше Кундеры не сказать про то никому: «Литость – мучительное состояние, порожденное видом собственного, внезапно обнаруженного, убожества». А вот и е.б.: «Представители искусства это люди-манипуляторы, занимающиеся этим либо в своих собственных интересах, либо в интересах своего покупателя. Поэтому мы считаем, что искусство, искушение всегда обслуживает конкуренцию. Искусство это служанка конкуренции. Поэтому, пребывать в искусстве означает уже пребывать во грехе» (е.б. – шная орфография и пунктуация не изменены). Стало не по себе, губы неприятно скривились. Нечистое белье – единственная интересующая е.б. «составляющая» художника – было вывернуто наизнанку топорно, без изящества (ведь только изящный слог мог бы хоть немного «оправдать гниль» текста; но не было его – слога). «Искусство, будучи иллюзорным средством, как разновидность наркотика, создает лишь иллюзию, иллюзию некоторого благополучия, – размышлял е.б. – …пытаться стать лучше благодаря романам да кинофильмам, все равно, что лечить сифилис, покрывая мазью то тут, то там появляющиеся язвы» Я потерла глаза – нет, все так, черным по белому, а е.б., помахивая сквозь экран монитора потной ручонкой, все «развенчивал» и «развенчивал», так скажем, открывая народу глаза: «…ведь этот философ был сыном Генриетты Шопенгауэр, обладающей склонностью к изящным искусствам, которая занималась литературным творчеством, – что само по себе уже есть признак вырождения, – и накатала 24 тома». Й. пк. н – прочитала я черно-белый узор, и задала ему собственное значение скукожилия.
[ «ЖП»[1]: Скукожилия]Приветик, подруга! Ты не звонишь, не пишешь.
Я была на бизнес-тренинге, теперь я знаю, как попасть в один процент успешных людей, как достигнуть поставленной цели.
Могу и тебя научить. В пятницу и субботу иду на другой тренинг, так что, подруга, я скоро разбогатею.
Осталось только встретить любимого.
Из e-mail’а – А я чё видела-то? Видела-то – чё? Эт говорить легко только, что все можно – р-раз! – и с начала, с листа чистого… Где он – чистый лист этот, кто его выдумал? Помню, в юности мать дневник мой нашла – да не «дневник» даже: так, блокнотик, а там… Да что говорить! Прочитала… Потом, пока первый раз замуж не сходила, все шлюхой припечатывала… Сама-то, можно подумать, правильной была! Но тут как нашло на нее: может, по себе судила, не хотела, чтоб я ошибки повторяла… А мне ее – не нужны были, своих хотелось: все самой прочувствовать, ощутить… Не знаю, как объяснить, да и зачем уж – все равно с двумя детьми хана мне… Я-то раньше боялась, что от Витьки дебил родится – пил он. И отец его алкоголик, да и мамаша поддавала… Чего вышла? Да было-то девятнадцать… Все доказывала: сделаю, как захочу – зачем?!.. Ей доказывала… Дура… А потом – Игорь, да… Уж утро, а все друг от дружки не оторваться… Мне ни с кем потом так хорошо не было… Жена, конечно, скоро узнала: разбежались поначалу… Женька-то мой, шкурой чую, тоже сейчас изменяет. С такой же козой, поди, что и я в девяносто первом… Иначе какого черта каждый день до двенадцати «по работе» ездить? Знаю я эту его работу… Женька ведь – Витькин друг, отбил он меня у него, уже когда Юрик родился. Ну, развелись… Скандалил: «Не отдам сына!»… Потом, правда, сам понял, что со мной-то ему лучше. А зарабатывать – нет, не умел: я от экономии этой проклятой вешалась уж просто… Еще свекровь… Все подзуживала, все за спиной… «Вероника шибко гордая, всё молчит, никогда ничего не расскажет – и не знаешь, что у ней на уме…» А мне о чем с ней говорить-то? Жаба, честно – жаба. И пальцы на ногах ужасные – кривые, с желтыми ногтями… Вечно босиком по квартире… Меня аж до тошноты… а когда беременная ходила, так вообще на стенку лезла – не могла я эти когти ее видеть, и все… Да… Мы-то с Витькой, конечно, в свое время погуляли: очень быстро только прошло время это… Как испарилось… А Женька мне всегда нравился, нас друг к другу тянуло – ну и кто виноват, что встретились на полгода позже, чем нужно было? Правда, иногда думаю – «А нужно ли было?» Папашка Витькин как узнал, что мы разводимся, совсем одурел – я от него в комнате раз заперлась, дверь шкафом задвинула; Юрка в кроватке плачет… Боялась, свекр дверь-то эту вышибет к чертям…
Потом к матери перебралась, в однокомнатную… За Женьку через полгода вышла. Зачем?… А по любви. Сначала-то все хорошо. И к Юрику он всегда, как к сыну родному… Ну, переехали на Новопесчаную. Вид из окна хоть нормальный, не то, что в хрущобе Витькиной. Деньги у Женьки тогда водились, баловал меня жутко, что было – то было. А я, честно, как школьница влюбленная: даже есть перестала. Потом Олежек родился – быстро все как-то. Я, конечно, не работала – двое маленьких, помочь некому: мать-то себя убила… Она вообще странная была, с закидонами… Всё антидепрессанты глотала… Я сначала не плакала – как в ступор какой вошла, не верила… Как же так, думаю, неужели правда? Да что там говорить… А Женька закодировался – зашибал-то сильно, сам уж не справлялся… Одно время вообще с катушки сорвался: запои по месяцу… Как-то раз зимой у магазина уснул. Деньги вытащили, конечно, документы тоже, мобильник, ключи… На работе его долго терпели, а потом все одно уволили: кому пьянь-то нужна? Сидели без ничего даже не помню, сколько: детей на ломбардные денежки кормили – было хоть, чего сдать… А Женька нажрется, и давай орать: «Проваливай, сука!» – дальше мат-перемат. Наутро не помнит ничего, потом опять – сказка про белого бычка: где деньги брал, не знаю… Потом, говорю, закодировался: вроде полегче… Но как срок подходит, дрожу: да еще Юрик с Олежеком болеют – то один, то другой, не продохнуть… Когда для себя жила – не знаю. Не помню. Может, и не было такого. А Женька возвращается в ночь… ха, работает. Все выходные «на рыбалке»: а куда уйдешь? Ни устроиться куда – в саду сразу болеть начинают, ни квартиру снять – не на что, ни мужика завести: кому я с двумя нужна? Да и привыкла… Живу. И нечего про «чистый лист»: мой исчеркан весь. На кладбище лишний раз не вырвешься… Так все глупо, девочки…
– Глупо… А я вышла в двадцать семь. Мужа, видите ли, официального захотелось. «Муж в законе», ха! Вышла… Сначала все идеально: и заботливый, и нескучный… Про постель – вообще песня: соседи снизу приходили – скрип им, видите ли, мешал… Макс не красавец – да, как говорят в таких случаях, не очень-то и хотелось: «другим» брал – и это «другое» все недостатки до поры до времени перекрывало. Но вот когда «пора» пришла…
Мою как-то пол – толкаю, значит, швабру под кровать, а швабра-то на что-то натыкается. Я нагибаюсь: смотрю – тапок мой старый. Странно, думаю: выкину сейчас, чего валяется. А достаю – слышу: звенит внутри что-то. Я рукой – внутрь, а там все цепочки мои золотые, кольца-серьги, браслеты все – в мешочке-то целлофановом… Я – к Максу: «Что за дела?» В общем, девочки, в автоматы он играет – несколько раз всю зарплату за вечер просаживал. Говорят, болезнь… А по мне – так дурь. В прошлом месяце он этой дури на двадцать тыщ…
– А я так за Рубцова и не вышла, а хотелось… одно время. Даже не знаю, что в нем и привлекало-то больше – он сам или квартирка. Возможно, квартирка: цинично? Ну, не двадцать… Что сказать: ревновал. После работы сразу домой бежала – только б не подумал, будто я «с кем-то». А мне, девочки, Рубцов… Черт! Может, любила… пока жить вместе не начали. Не отпускал ведь никуда, а потом, когда все равно уходила, в молчанку играл – по три дня, по шесть… Пыточка тоже, знаете ли… Клетка плюс кухня. Я четыре раза сбегала – и толку? Он приезжал, умолял… Психопат. А через неделю все сначала. Курица ему нужна, а не кошка. А я-то – кошка… Вот опять ушла, он еще не знает…
– Дамы, а я пока разводилась, думала сойду с ума: концерт, дележ книг, картин, собак – таксик черный гладкошерстный и таксик песочный длинношерстный (слава богу, без детей обошлись)… Этот еще в скрипку-то – стулом… Мразь бездарная… Всё, сыта. Никаких фаллосов больше. Бородок. Никаких галстуков с бабочками. Ни-ког-да. Живу с Региной: как по нотам – легко с ней…
– Бабы, да сколько ныть можно? Я вот, например, счастлива. Да, счастлива. У меня муж, ребенок. И… больше ничего не надо – лишь бы здоровы…
– Ты чё, Верк, перегрелась? Муж-то бросил, все знают…
– Уже? Ах, как хочется, чтоб как у всех – да где ж его взять, нормального? Да хоть какого-нибудь… Люстру повесить…
– Забудь про нормального. Электрик тебе нужен, дура.
– Чего эт ты на ней крест ставишь? Может, Верка вообще звездой станет.
– К осени, ха!
– Ага. А что взять со звезды? Только свет в конце туннеля…
– Все бы тебе смеяться, Софочка!
– Помню, был у меня банкир… Скупой, правда, скотина: максимум, на что мог раскошелиться, так это на торт с вином. Повозились мы с ним с месяц: ненавижу жадных мужиков. Он – каждый раз, когда в постель ложились, пел: «Я мечтаю купить тебе шикарное белье!» А я ему как-то: «И что же тебе мешает?». Видно, банкир до сих пор считает меня очень корыстной особой…
– Вот раскудахтались! Что, кроме как о мужиках, и поговорить не о чем?
– Да помолчи лучше, Рит! Ты у нас вообще особый случай.
– ?…
– Да не любила ты… Никогда. Никого.
– Зато сплю крепче…
– Девочки, не ссорьтесь!
– Надюх, налей еще…
– Да я вот и…
– Закусывай, закусывай давай! Я полночи пекла…
– Да, супер! Рецепт дашь?
– Да я на глазок…
– А глазок у тебя о-го-го! Вон, администратор щас как таращился!
– Девочки, может, жару поддать?
– А и поддай!
– Попарь меня, Мариш, веничком!
– Ага, получше ее отходи – смотри, попу какую себе наела! И теперь жалуется, что ее не любит никто!
– Ой-ой-ой…А-а-а…
– А ну, не скули… Зой, да ты че? Че, так больно? Ты че ревешь?
– Девки, у нее истерика, давайте холодной водой…
– Какой водой – пива еще…
– А может перегрелась?
– Да ладно, перегрелась – я ж говорю: истерика.
– Много ты знаешь…
– Поль, стихи почитай, что ли… обстановочку разряди…
– Какие стихи, солнышко, пропила я все стихи…
– А ты вспомни… как в девяносто пятом, а?…
– Не вгоняй в краску, я тогда влюбленная была и глупая…
– Поль, почитай…
– Не-а, совесть не позволяет…
– А пить тебе твоя совесть позволяет?
– Пить позволяет. У нас с ней договор.
– Да ладно, почитай…
– Не обещайте деве юной…
– Девочки, милые, как же я вас всех люблю…
Лечить больное горло мороженым, открывать ставни, которых нет, впускать сиюминутное солнце (из-за этого – почти не выходить из дома: ждать, что все решится само), изображать перед собой клоуна, слышать вой собаки и плач кота, тратить последние деньги на тысячу маленьких ненужностей, решать уравнения с абсолютным количеством неизвестных, искать качество слов, что никогда не будут написаны – и, тем более, сказаны, жевать трехмерную жвачку – не стану: фи, «…да это дурной тон!». Сделаю по-другому – раскрашу рукопись углем, нарисую рожу, покажу ей язык, выругаюсь, отвернусь к стенке. Не вспомню, как раньше. Бабская проза! Скукожилия…
Приветик, подруга! Любимый не звонит уже две недели.
Дал мне постирать две футболки, а сам пропал.
Я так думаю, может мне их [футболки] на половые тряпки пустить, качественные получатся тряпочки-то.
Как ты думаешь?
Из e-mail’а * * *Сто четвертое ноября
Формат – тоже рамки. 90х60х90. 60х90/8. Что более токсично? Что менее ядовито? Делаем талию. Делаем мейнстрим. Силикон серийной продукции. В глушь, в Париж! А до Бреста – исторической ррр. – рукой поддать. От смены декораций сумма принятого яда не меняется. 60х90/8: на какой полосе делаем мейнстрим, г-н редактор?
Тем временем одна барышня старательно занавешивает меня кучей речевых конструкций. Куча эта не имеет цвета и запаха; одушевленные и неодушевленные предметы, прикидывающиеся тем-то и тем-то, ни на что не способны, как не способна, впрочем, ни на что ни одна часть речи. Барышне кажется, будто ее сюжет привлекателен. Почему бы не прервать его? Я ведь от сюжета, как из кожи вон! …И, кстати, каких-то 90 минут назад всего лишь шла в вагон-ресторан.
Барышня, парам-пам-пам, маникюрша. Или продавщица. Она может с таким же успехом оказаться медсестрой или медбратом. У нее куча, так скажем, поклонников и мелкая дочь. Или сын. Видя моего сонного Мальчишку, она замечает, улыбаясь розовой помадой, будто я «тоже нормальная, не то, что эти вот», и кивает на стареющих стриженых девочек в джинсе и с пирсингом, направляющихся в тамбур курить. Я чувствую себя не до конца разоблаченным Цинциннатом Ц. Барышня едва ли слышала о Цинциннате Ц., но наверняка чует, что существует и непрозрачность. Впрочем – кем? чем? (творительный падёж) – она не полномочна меня просвечивать. Мой мозг плавится от заигранной партии, а на лице появляется вымученная улыбка, напоминающая разбивающуюся об асфальт маску из папье-маше. «Люди такие интересные, я так люблю общаться! Каждый по-свое…» – барышня отформатирована. Зачем я выходила из купе? Почему поезд идет не в Париж, а в Брест? Кто там, в Париже? На кой черт он мне сдался?
– Ма, я не хочу к бабушке, она говорит, у них всех сажают.
– Не говори глупостей, тебя пока не за что.
Я треплю Мальчишку по голове; он знает, что мы с ним одной крови: мы смеемся даже в кариесном сортире белорусского поезда.
* * *[КТО-ТО, В ПАРИЖЕ…]Кто-то, в Париже – «Париж прекрасен, но он смердит»[2] – чувствует то же, что и я. Не суть, «она» или «он»: важен сам факт ее/его существования. Qui a – ки э – fonde cette ville – фонде сэт виль?..[3]
Вы можете не расслышать. Или усмехнуться. Сделать такой-то или такой-то вид: это ничего не изменит, ведь я – воровка огромного города, воровка целой улицы, а значит – богачка!
Краду дождь, воздух, асфальт, свет фонаря, мелодию французского аккордеона: жизнь назад, в переулке. А он/а, чей язык мне, невежде, неведом, уже дышит в затылок. От этого слегка не по себе – двойник («нечисть»?): так и идешь прямо по воздуху, и памятники на тебя – снизу вверх…
Je voudrais – жё вудрэ – commander une – командэ юн – communication avec Paris – комюникасьон авек Пари[4]…C’est urgent! – Сэ тюржан![5]
«А ты? Ты видишь смысл, в своей Франции?».
Мне отвечают на загипсованном унисексе: «Девятого июля в Париже дождь. Ветер западный, пять метров в секунду. Температура днем плюс двенадцать-четырнадцать».
Да вот же, вот мой двойник, видишь? Бредет по кварталу Дефанс: запрокинув голову, разглядывает выпуклости небоскребов и впадины немыслимых, каких-то инопланетных, геометрий. Я же бреду по Маросейке, сворачивая то один, то в другой переулок: в них еще возможно закружиться, но раствориться – уже нет. Или это я бреду по кварталу Дефанс, а мой двойник – по Китай-городу?..
La ligne – ля линь – est occupee – э токюпэ[6]: звонок на тот свет!
Сент-Шапель, шедевр готического зодчества… (хрупкая, не очень красивая француженка в красных плетеных сандалиях, подрабатывающая экскурсиями и мечтающая о выходных) строился 33 месяца – с 1246-го по 48-й год… Сент-Шапель закрыт в праздники, «…а я? Я для чего закрыт/а? И праздничные ли это дни?» – шепотом горячим: ты – мне. Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги. Сноски
1
Женская проза.
2
Г.Миллер
3
Кто основал этот город?
4
Я хотела бы заказать разговор с Парижем.
|