книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Кто изобрел Вселенную? Страсти по божественной частице в адронном коллайдере и другие истории о науке, вере и сотворении мира

Алистер Макграт

Кто изобрел Вселенную?

Страсти по божественной частице в адронном коллайдере и другие истории о науке, вере и сотворении мира

Alister McGrath

INVENTING THE UNIVERSE: WHY WE CAN'T STOP TALKING ABOUT SCIENCE, FAITH AND GO

First published in the English language by Hodder & Stoughton Limited.

Печатается с разрешения издательства Hodder & Stoughton Limited.

© Alister McGrath, 2015

© Бродоцкая А., перевод на русский язык, 2016

© ООО «Издательство АСТ», 2016

* * *

Книги Алистера Макграта делают мою работу крайне сложной. Ричард Докинз

Я физик и много лет посвятил исследованию теории квантового поля, многие считают меня закоренелым атеистом, но это не так. И сейчас, когда эта книга у меня в руках, я могу сказать, что мои взгляды полностью совпадают с взглядами Алистера Макграта. Эфраим Цхак, профессор, специалист по квантовой физике, Израиль

Эта книга выражает потребность человечества в Боге. Невозможно, даже обладая всеми научными знаниями, объяснить, как мы с вами тут оказались и что было до того, как это случилось. И прекрасно, что именно истинный ученый, блестяще эрудированный и образованный человек – Алистер Макграт, взял на себя труд дать достойный отпор воинствующим атеистам… Кэтрин Томпсон, профессор-физик, Чикаго

Вот книга, в которой встречается мощь и красота научного мышления с великолепием Божьего творения! Саймон Конвей Моррис, профессор биологии, Кембридж

Алистер Макграт сделал то, что можно и нужно было сделать давно, – помирил науку и веру! Он проделал удивительную работу, пытаясь доказать, что в науке мы не можем идти дальше, не заглядывая в Библию. И да, он совершенно прав – Дарвин никогда не был атеистом! Сильвия Бэкхем, биолог, Кливленд

Памяти великого наставника Чарльза А. Колсона (1910–1974), Болловского профессора математики в Оксфордском университете (1952–1972), профессора теоретической химии в Оксфордском университете (1972–1974).

От удивления к пониманию

Начало пути

Большинство из нас прекрасно знает, как замирает сердце в восхищении красотой и величием природы. Помню, как в конце семидесятых мне пришлось проехать по всему Ирану. Я ехал ночным автобусом через обширную пустыню между Ширазом и Керманом, и недужный двигатель наконец совсем заглох. Пока водитель его чинил, мы вышли на воздух. Мне никогда в жизни не доводилось видеть таких звезд, как в ту ночь – блистательных в своей торжественной неподвижности на темном безмолвном просторе. Словами не выразить, какое неодолимое благоговение охватило меня в ту ночь – восхищение, изумление и любопытство. Когда я вспоминаю ту поездку по пустыне, у меня до сих пор бегут мурашки по коже от восторга, хотя прошло уже очень много лет.

Восторженное изумление – путь к пониманию

Для некоторых это ощущение чуда, которое Альберт Эйнштейн называл «восторженным изумлением»[1], и есть конечная цель. Такой точки зрения придерживались многие романтические поэты. Великий немецкий романист и поэт Гете на склоне лет заявил, что удивление и восхищение для него – главное в жизни: достигнув ощущения чуда, не нужно больше ничего искать, не нужно идти ни дальше, ни глубже, надо наслаждаться самим этим чувством как оно есть[2]. Но для многих из нас это не главное, не конец пути, каким бы приятным ни было подобное чувство – это лишь отправная точка, начало пути исследований и открытий.

Это ощущение чуда было знакомо и великому греческому философу Аристотелю. Для него это был призыв к исследованию, к изучению нового, чувство, которое расширяет горизонты, углубляет понимание и открывает глаза[3]. Как сказал когда-то великий средневековый философ Фома Аквинский[4], это удивление порождает desiderium sciendi – «страстное желание узнать», а исполнение этого страстного желания приносит не только понимание, но и радость.

Этот путь открытий требует и воображения, и логики и ведет не в новые места, а к новому способу смотреть на вещи. На нем нас ждут два приобретения. Во-первых, это наука – одно из самых значительных достижений человечества, приносящее больше всего удовлетворения. В детстве я хотел изучать медицину. В этом был смысл. В конце концов, мой отец был врачом, а мать – медсестрой. Когда я поделился своими карьерными планами с двоюродным дедом, который заведовал отделением общей патологии в одной из ведущих клинических больниц Ирландии, он подарил мне старый микроскоп. Оказалось, что это врата в новый мир. Я принялся увлеченно изучать мелкие растения и клетки, которые обнаружил в капле воды из лужи на предметном стекле, и во мне пробудилась любовь к природе, которая ничуть не угасла и по сей день. Кроме того, я пришел к убеждению, что хочу знать и понимать природу. И решил стать не врачом, а ученым.

Мне не пришлось пожалеть об этом решении. С пятнадцати лет я сосредоточился на химии, физике и математике. Получив стипендию в Оксфорде по специальности «химия», я стал специализироваться по квантовой теории. Диссертацию я написал там же, в Оксфорде, на основании исследований, которые вел в лабораториях профессора сэра Джорджа Радда, где я разрабатывал новые методы изучения сложных биологических систем. А тот старый латунный микроскоп так и стоит на моем рабочем столе, напоминая о своей судьбоносной роли в моей жизни.

Но хотя я с ранних лет любил науку, меня никогда не покидало чувство, что в ней чего-то недостает. Она помогает нам понять, как что устроено, как работает тот или иной механизм. Но что все это значит? Наука дала мне исчерпывающий ответ на вопрос, откуда я взялся в этом мире. Однако она не могла ответить на другой, более важный вопрос: зачем я здесь? Какова цель жизни?

Наука прекрасно умеет ставить вопросы. На одни можно ответить сразу же, на другие – только в будущем, когда будет достигнут определенный научно-технический прогресс, на третьи, возможно, мы так и не сможем ответить: сэр Питер Медавар (1915–1987), которому я стремлюсь подражать как ученый, называл их «вопросами, на которые наука ответить не может и не сможет ни при каких мыслимых достижениях научно-технического прогресса»[5]. Медавар имел в виду то, что философ Карл Поппер называл «последними вопросами бытия» – например, смысл жизни. Так что же, если мы признаем, что эти вопросы существуют, и займемся ответами на них, то отринем науку? Нет. Мы просто с уважением отнесемся к ее границам и не станем силой превращать ее из науки во что-то иное.

Почему нам не уйти от последних вопросов бытия

Разобраться, что к чему, попытался испанский философ Хосе Ортега-и-Гассет (1883–1955). Ученые тоже люди. Если мы как люди хотим жить полной жизнью, нельзя ограничиваться однобокими представлениями о реальности, которые обеспечивает наука. Нам нужна «общая картина», «объединенная идея Вселенной». В юности я понимал, что нужен какой-то «обобщенный нарратив», обогащенная версия реальности, в которой слились бы воедино понимание и смысл. Найти его я не сумел. Тогда я решил, что то, что ускользало от меня, попросту иллюзорно. Однако сама мысль об этом не давала покоя ни разуму, ни воображению. Наука чудесно умеет объяснять, но не смогла удовлетворить более глубокие стремления человечества, ответить на более глубокие вопросы.

Для научной истины характерны точность и непреложность предсказаний. Однако за эти восхитительные качества науке приходится платить тем, что она остается на уровне вторичных соображений, не затрагивая главных, определяющих вопросов[6].

Любая жизненная философия, любой подход к размышлениям о действительно важных вопросах, согласно Ортеге-и-Гассету, неизбежно выйдут за пределы науки – не потому, что наука в чем-то ущербна, а именно потому, что ее интеллектуальные достижения имеют свою цену: наука приносит такие замечательные результаты, потому что сосредоточена на своих конкретных методах.

Для Ортеги-и-Гассета величайшее интеллектуальное достоинство науки состоит в том, что она знает свои пределы. Она отвечает только на те вопросы, на которые, как ей известно, может ответить на основании своих данных. Однако человеческая любознательность стремится дальше. Мы чувствуем, что нам нужны ответы на более глубокие вопросы, которые мы вынуждены задавать. Кто мы на самом деле? В чем смысл жизни? Как верно заметил Ортега-и-Гассет, мы, люди, и ученые, и нет, не можем жить без ответов на эти вопросы, пусть даже временных, на скорую руку. «Нам нет спасения от последних вопросов бытия. Так или иначе они в нас укоренены – независимо от нашего желания. Научная истина точна, но неполна». Нам нужен обогащенный нарратив, сочетающий в себе и понимание, и смысл. Именно об этом писал американский философ Джон Дьюи (1859–1952), когда заявлял, что «глубочайшая проблема современной жизни» – то, что мы не смогли объединить свои «размышления о мире» с размышлениями о «ценностях и цели»[7].

Итак, мы возвращаемся к неотвязному, будоражащему чувству удивления миром. Как мы видели, в науке оно, в частности, приводит к попыткам понять, как устроен мир вокруг нас. Но не только к этому. Именно второму его аспекту я и сопротивлялся поначалу, поскольку был убежден, что это полное противоречие науке. Узколобый материализм, которого я придерживался в юности, не оставлял для этого места. Но постепенно я пришел к пониманию, что нам нужна более богатая и глубокая картина реальности, иначе мы не воздадим должное всей сложности мироздания и не сможем жить полной, осмысленной жизнью. О чем мы говорим? О богоискательстве.

Как и многие юноши и девушки в шестидесятые годы прошлого века, я считал, что идея Бога – это морально устаревшая чепуха. Шестидесятые были временем интеллектуальных и культурных перемен. Догматы прошлого рушились – все спокойно и уверенно ждали, что грядет революция, которая сметет всю эту дедовскую чушь вроде веры в Бога. Я сам не заметил, как принял мировоззрение, казавшееся мне неизбежным следствием планомерного применения научного метода. Я решил верить только в то, что может доказать наука.

Поэтому я стал приверженцем довольно-таки догматического атеизма – меня восхищал его интеллектуальный минимализм и экзистенциальная холодность. Может быть, лучше считать, что жизнь бессмысленна? Принять такую суровую научную истину было с моей стороны интеллектуальной бравадой. Религия была бессмысленным реликтом, предрассудком, она предлагала ущербный суррогат смысла, развенчать который было проще простого. Я считал, что наука дает полное, всеобъемлющее объяснение мироустройства и безжалостно разоблачает своих соперников с их ложью и заблуждениями. Наука не одобряет Бога, все настоящие честные ученые – атеисты. Наука – добро, религия – зло.

Разумеется, это была безнадежно упрощенная бинарная оппозиция. Все было черно-белое – ни малейших представлений о множестве промежуточных оттенков, на существование которых нельзя было закрывать глаза. Однако в то время эта упрощенческая картина вполне меня устраивала. Я сам не заметил, как впал в состояние «свои-чужие»: «свои» чувствуют себя сплоченнее, а свою группу – привилегированнее, когда высмеивают, чернят и демонизируют своих противников. Кстати, традиционно считается, что это одна из самых скверных черт религии, однако в наши дни очевидно, что это свойство любого фундаментализма, и религиозного, и антирелигиозного. Религия была для меня интеллектуальным заблуждением и моральным злом. Она лишь замутняла картину мироздания, поэтому с ней не стоило иметь ничего общего.

Зато теперь я понимаю, что в шестнадцать лет картина мира представлялась мне крайне незатейливой. Мне недоставало подробных знаний истории и философии науки, которые показали бы мне, что все несколько сложнее, и даровали бы мудрость, позволяющую разобраться с парадоксами, неоднозначностью, ограниченностью и неопределенностью, которые неизбежны при любом серьезном столкновении с реальностью[8]. И все же года три я прожил в убеждении, что атеизм обладает абсолютной интеллектуальной элегантностью, а те, кто придерживается других точек зрения, безнадежно глупы.

В декабре 1970 года я узнал, что получил стипендию на изучение химии в Оксфордском университете. Однако я мог начать обучение в Оксфорде лишь в октябре 1971 года. Чем же заняться? Почти все мои друзья бросили школу, чтобы повидать мир или заработать денег. Я решил остаться и посвятить свободное время изучению немецкого и русского, которые должны были пригодиться мне в научной работе. Поскольку я уже два года специализировался по естественным наукам, мне было ясно, что надо бы подтянуть и биологию и начать думать о биохимии. Поэтому я решил потратить десять месяцев на чтение и размышления.

Просидев с месяц в отделе естественных наук школьной библиотеки (дело было в начале 1971 года) я наткнулся на стеллаж, которого раньше не замечал: «История и философия науки». У меня было мало времени на изучение подобного материала, и я привык считать, что это просто необоснованная критика простых непреложных истин естественных наук со стороны тех, кто их боится. Философия, с моей точки зрения, сводилась к бесцельному умствованию по вопросам, на которые легко и просто ответит любой ученый после нескольких продуманных экспериментов. Зачем тогда это все? Но потом, подумав, я решил, что эти книги стоит перелистать. Если я прав, что я теряю?

К тому времени, как я дочитал довольно скудный библиотечный запас книг на эту тему, я понял, что мне надо многое переосмыслить. Оказалось, что история и философия науки – это вовсе не скудоумное мракобесие, чинящее ненужные препятствия на пути научного прогресса: они задают самые главные вопросы о надежности и пределах научных знаний. Это были вопросы, с которыми я раньше не сталкивался: например, недостаточная детерминированность теорий данными, радикальная смена теорий в истории науки, трудности в постановке «решающего эксперимента» и невероятно сложные вопросы, связанные с «наилучшим объяснением» базы наблюдательных данных. Я был потрясен. Мое налаженное мировоззрение пошатнулось, словно под напором прилива, из-за которого помутнели чистые, тихие, а главное – простые воды всего, что я считал научной истиной.

Оказалось, все гораздо сложнее, чем я думал. У меня открылись глаза, и я понял, что уже не смогу вернуться к упрощенческому подходу к естественным наукам. Раньше я относился к ним по-детски невинно и втайне мечтал так и остаться в этой прекрасной тихой гавани. Думаю, в глубине души я горько раскаивался, что вообще взялся за эти книги и подверг сомнению простые истины моей научной юности. Но путь обратно был отрезан. Я ступил за порог, о существовании которого раньше и не подозревал, и теперь был волей-неволей вынужден обживаться в новом мире.

Выяснилось, что я уже не могу придерживаться прежних, как я теперь понимал, наивных представлений, что единственные достоверные знания – это знания научные, основанные на эмпирических данных. Мне стало ясно, что целый ряд вопросов, от которых я отмахивался, которые считал бессмысленными или нецелесообразными, придется пересмотреть. В том числе и вопрос о Боге. Мне пришлось отказаться от несколько догматических представлений, что из науки обязательно следует атеизм, и я начал понимать, что мир природы можно описывать самыми разными концепциями – природу можно толковать разными способами, не поступаясь при этом интеллектуальной целостностью. Как же теперь с этим быть?

Обогащенное понимание реальности

Лично мне удалось заново обрести обогащенное понимание и принятие физического мира благодаря вере в Бога, и это произошло в Оксфорде. Это решение было достаточно интеллектуальное, что называется, принятое головой, а не сердцем – просто я все лучше понимал, что вера в Бога привносит в жизнь и в науку гораздо больше смысла, чем атеизм. Эмоциональной потребности в идее Бога я не ощущал и был полностью готов принять нигилистическую позицию, если это будет оправданно. Но я ошибочно полагал, что его холодность – свидетельство истинности. А между тем истина вполне могла оказаться привлекательной.

Я уже открыл для себя, как прекрасна и удивительна природа, и понял, что «Мы обретали опыт, но смысл от нас ускользал», как писал Т. С. Элиот (пер. А. Сергеева). Постепенно я пришел к мировоззрению, которое так остроумно описал К. С. Льюис: «Я верю в христианство, как верю в то, что солнце взошло – не только потому, что вижу его, но и потому, что при его свете вижу все остальное»[9]. Как будто интеллектуальное солнце взошло и осветило научный пейзаж у меня перед глазами, и мне стали видны детали и взаимосвязи, которые я иначе совсем упустил бы. Раньше меня привлекал атеизм – мне импонировал минимализм его интеллектуальных потребностей; а теперь я открывал сокровищницу интеллектуальных выводов христианства.

Читатель убедится, что мое обращение, если это слово здесь подходит, было по большей части интеллектуальным. Я обнаружил новый способ смотреть на реальность – и это открытие восхитило меня. Подобно Дороти Л. Сэйерс (1893–1957), я был убежден, что картина мира, которую предлагает христианство, «удовлетворяет все интеллектуальные потребности»[10]. Однако – опять же подобно Дороти Сэйерс – я был так восхищен внутренней логикой христианской веры, что иногда задумываюсь, не было ли это «влюбленностью в интеллектуальную стройность»[11]. Я не считал себя ни в коей мере «религиозным», моя новая вера не привела ни к каким «религиозным» привычкам. Насколько я мог судить, я просто открыл новую теорию, новый способ смотреть на вещи: начинать надо с удивления, а потом приходить к более глубокому пониманию и принятию реальности. По словам Салмана Рушди, я открыл, что «идея Бога» – это одновременно и «вместилище нашего благоговейного восхищения жизнью, и ответ на великие вопросы бытия»[12]. Подобно Рушди, я пришел к пониманию, как жалка «мысль, что человеку по силам когда-нибудь удастся определить самого себя в терминах, исключающих его духовные потребности».

На том этапе я был склонен полагать, что моя христианская вера – это просто жизненная философия, а не религия. Мне было отчасти понятно, насколько она интеллектуально притягательна, однако еще предстояло открыть ее этические, духовные и творческие глубины. У меня было ощущение, что я стою на пороге чего-то чудесного и прекрасного, чего-то такого, чего разумом не уловишь, как ни стремись. Эйнштейн говорил, что природа «показывает нам лишь львиный хвост», лишь намекая на царственное великолепие зверя, которому этот хвост принадлежит и к которому может привести, и я это понимал[13]. Я был словно путешественник, прибывший на остров и исследующий прекрасные низины в окрестностях гавани. Но впереди меня ждали далекие горы и долины, которые еще предстояло разведать.

Постепенно я пришел к выводу, что не надо считать, будто моя вера противоречит науке – просто она восполняет детали «общей картины», основную часть – но все же лишь часть – которой составляет наука. Как подчеркивал физик-теоретик, нобелевский лауреат Юджин Вигнер, наука неустанно ищет «абсолютную истину», которую он определяет как «непротиворечивую картину, образующуюся при слиянии в единое целое маленьких картинок, отражающих различные аспекты природы» (пер. Ю. Данилова)[14]. Если между верой и наукой и был конфликт, то лишь с мировоззрением, которое иногда называют «научным империализмом» (сейчас его принято именовать «сциентизм») – это представление, согласно которому ответы на величайшие жизненные вопросы может дать наука и только наука. Такое извращенное понимание роли науки заимствует научный аппарат и терминологию, чтобы создать иллюзию, будто ответ на научный по сути вопрос дается на основании якобы «научных данных» с применением универсального метода, который обеспечит «научность» этого ответа. Такое передергивание ни к чему хорошему не приводит, особенно для самих ученых.

Когда надо что-то основательно обдумать, нам всем нужна помощь. Моим размышлениям на эту тему несказанно помогла беседа с профессором Чарльзом А. Колсоном (1910–1974) – это было примерно в 1973 году. Колсон был первым заведующим кафедрой теоретической химии в Оксфорде и работал в Уодем-колледже, где я был тогда студентом-старшекурсником. Колсон был выдающимся методистским проповедником без духовного сана и, естественно, время от времени читал проповеди в Уодемской часовне. Я слышал, как он говорил о фундаментальной связи веры с природой и о том, почему нужно отказаться от идеи «доказательства от незнания» – попыток с помощью идеи Бога заполнить пробелы в научных знаниях. Я как недавний атеист, которому приходилось ощупью искать себе путь в загадочном царстве христианской веры, обратился к нему после проповеди с некоторыми своими вопросами.

Колсон помог мне понять, что новообретенная вера отнюдь не требует от меня отказа от любви к науке – просто теперь можно смотреть на науку по-новому, более того, у меня появился стимул любить ее еще сильнее и еще больше ценить ее результаты. Колсон всячески убеждал меня, что интеллектуальная привлекательность христианства для ученого объясняется не местонахождением пробелов в знаниях, которые можно произвольно заселить богами – и никого ни в чем не убедить. С точки зрения Колсона, это требовало нежизнеспособной «дихотомии бытия» и «интеллектуального двоемыслия»[15].

Выход из положения давало просветленное христианское представление о реальности, которое позволяло глубже понять научно-технический прогресс и его достижения, но при этом обеспечивало и более общую картину, позволявшую обдумывать вопросы, которые наука задавала, но на которые не могла ответить. Колсон вел беседу одновременно мудро и дружелюбно и помог мне усвоить идею тесной взаимосвязи науки с верой[16]. Я придерживаюсь этой идеи и по сей день и посвятил ей эту книгу. И наука, и вера стремятся к полному непротиворечивому пониманию мира, в котором мы живем, и строят его модель. Почему бы им не объединить усилия, почему не опереться на сильные стороны друг друга и не компенсировать слабости[17]?

Вера и величие природы

Здесь напрашивается резонное возражение: по всей видимости, вера скорее вредит пониманию природы, чем обогащает его. По всей видимости, науке следует остерегаться контактов с религией, чтобы не запятнать себя. И в самом деле, многие полагают, что любая вера в Бога не позволяет в полной мере ценить красоту и чудеса природы. К примеру, Ричард Докинз утверждает – по-моему, справедливо, – что вполне можно относиться к природе с «благоговением» и уважением, даже если ты не религиозен и не веришь в Бога. Однако свой совершенно разумный довод Докинз портит голословным утверждением, что любая религиозность будто бы притупляет это благоговейное чувство, так как создает эстетически ущербное представление о Вселенной[18]. Логики здесь я не вижу, и никакими эмпирическими данными это не подтверждается.

Личный опыт научил меня, что христианский подход к природе позволяет еще больше ценить ее красоту. Говорить за других я не могу, но мне представляется, что благоговейное изумление тем, что мы наблюдаем в окружающем мире, бывает трех видов, – так проще представить себе, как именно религиозность влияет на наше восприятие красоты природы.

Во-первых, многим из нас знакомо непосредственное восхищение красотой и величием природы – чувство, которое возникло у меня в молодости в иранской пустыне, чувство, которое поэт Уильям Вордсворт описывал словами «Займется сердце, чуть замечу я радугу на небе» (пер. А. Ларина). Однако это благоговение возникает и при виде плодов любых сознательных теоретических размышлений, которые вызваны каким-то явлением природы или следуют из него. Говоря языком психологии, причина тут не когнитивная, а перцептивная. Она обходит наши концептуальные конструкции и ментальные схемы и при этом подталкивает к вопросам о причинах и предназначении этого благоговейного восторга. Вот почему Фома Аквинский был совершенно прав, когда утверждал, что «причина того, чему мы дивимся, скрыта от нас»[19], что и заставляет нас упорно искать смысл в этом замирании сердца, которое кажется нам путем к высшему пониманию.

За этим следует вторичное чувство изумления и любопытства по поводу математического или теоретического отражения реального явления, которое мы наблюдали. Об этом, втором источнике «благоговейного восторга» Докинз тоже знает и пишет, но, видимо, полагает, что люди верующие «обожают тайны и чувствуют себя обманутыми, когда те находят объяснение»[20]. Однако это не так. Вторая волна изумления порождается именно способностью математики так прекрасно отражать природный порядок вещей, а также духовными следствиями этого понимания. Об этом мы подробнее поговорим в дальнейшем на страницах этой книги в разделе «Критики креационизма».

А затем мы выходим на следующий уровень восхищения тем, на что указывает мир природы. К сожалению, Докинз умалчивает о довольно важном вопросе семиотики природы – о понимании физического мира как знаковой системы[21]. С христианской точки зрения сотворенный миропорядок – это изящное и красноречивое свидетельство существования Творца: «Небеса проповедуют славу Божию, и о делах рук Его вещает твердь» (псалом 18:1). Эта тема красной нитью пронизывает всю историю христианства – природа указывает на Бога и тем самым дает фундаментальный религиозный стимул изучению физического мира и восхищению перед ним. Великий богослов Аврелий Августин (354–430) еще в V веке сформулировал это довольно убедительно:

Некоторые люди ради обретения Господа читают книги. Но существует и более великая книга – реальное явление тварного мира. Смотри вверх, смотри вниз, замечай и читай. Господь, которого ты хочешь обрести, не пишет буквами и чернилами, Он просто показывает тебе все то, что Сам создал. Неужели тебе нужен глас более громкий[22]?

Получается, что таким образом мы ценим мир природы и восхищаемся им лишь сильнее, поскольку он означает для нас нечто еще более великое. Мы видим, что красота природы напоминает нам о более великой красоте Бога. Вот почему так много христианских богословов на протяжении веков посвящали жизнь изучению естественных наук: у них был фундаментальный религиозный стимул к исследованию природы.

Однако, несмотря на все разногласия, мы с Докинзом согласны в главном – в том, что любая «великая теория» (наподобие марксизма, дарвинизма – в понимании Докинза – или христианской веры), теория, позволяющая шире взглянуть на реальность, вызывает благоговейное восхищение. Недавние исследования психологии этого чувства показали, что восхищение просторами Вселенной, великолепием природного пейзажа либо явлениями вроде радуги лишь усиливается, если оно подкреплено теоретическими основаниями или следствиями из наблюдаемого[23]. Теоретические модели реальности, таким образом, красивы сами по себе и способны вызывать восхищение своей сложностью и способностью показывать «общую картину». Философ Мэри Миджли предполагает, что именно по этой причине марксизм и дарвинизм – «величайшие секулярные религии нашего времени» – обладают «квазирелигиозными чертами»[24]. Они основаны на идеологиях – «крупномасштабных и амбициозных системах представлений», отражающих «эксплицитные верования, согласно которым люди живут и в которые пытаются обратить окружающих».

Докинз не без иронии предполагает, будто религиозный подход к мирозданию что-то упускает[25]. Я прочитал довольно много его работ[26], но так и не смог сформулировать, что именно. Христианское прочтение мира не отрицает ничего из того, чему учат нас естественные науки, кроме упрощенно-сциентистского догмата, согласно которому реальность ограничивается тем, что можно познать при помощи естественных наук. Ведь христианский подход к миру природы лишь обогащает картину мироздания, а в представлениях Докинза, как мне кажется, этого недостает, – и именно обогащенная картина подталкивает меня к изучению природы. О чем мы и поговорим на страницах этой книги.

Великий миф. Извечное «противостояние» науки и религии

Пожалуй, некоторых читателей удивит любое предположение, что научные и религиозные представления можно сочетать, ведь западное культурное сообщество не покидает привычных рамок нарратива «наука против религии» – узколобого, догматического мировоззрения, согласно которому любой мыслящий человек должен выбирать науку, отказавшись от религии. От людей вроде меня, которые понимают, что при правильном подходе и понимании наука и религия способны взаимно обогатить друг друга, просто отмахиваются, как от глупцов, лжецов или безумцев – а иногда как от всех сразу.

И напрасно – а огорчаюсь я не только от того, что считаю, что это нелогично, но и по более фундаментальной причине: не выношу любого догматизма. Ему не место в науке – и не должно быть места в религии. Теперь я понимаю, что это распространенное заблуждение коренится в крайне спорных убеждениях сторонников нового атеизма. Ведь и Кристофер Хитченс заметил, что он не столько атеист, сколько «анти-теист»[27]. То есть Хитченс определяет свой атеизм от противного, не просто как отсутствие теистических представлений, а как полемическое высмеивание теизма. Это, конечно, помогает понять, почему новый атеизм так часто кажется зеркальным отражением теизма. Представляется, что ведущие его представители считают себя таковыми из-за одержимости тем, против чего они выступают: они не могут перестать об этом говорить, прямо как о бывших возлюбленных. Большинство атеистов считают веру в несуществование Бога чем-то функциональным и непримечательным, им не приходит в голову, что она – определяющее качество их жизни. А новый атеизм обращает ее в идею фикс.

Но этой не вполне понятной одержимостью Богом, в которого новые атеисты вроде бы не верят, сложности с этой философией не ограничиваются. Как пишет Грег Эпштейн, «капеллан для неверующих» в Гарвардском университете, то, что новый атеизм считает анти-теизм своей определяющей характеристикой, и стало причиной агрессивной напористости и презрительного тона адептов этого движения.

Анти-теизм предполагает деятельное выискивание самых скверных сторон веры в Бога и представление их как характерных черт всей религии. Он старается стыдить и смущать верующих, отвращать их от религии, запугивать тем, как глупо верить в злобного воинственного Бога[28].

Неукротимая ненависть нового атеизма к любого рода религии – лишь часть его довольно-таки догматической системы представлений, которая заставляет его отмахиваться от оппонентов с интеллектуальным снобизмом, не имеющим никакого отношения к качеству аргументации. Вспоминается, как Платон критиковал афинских политиков своего времени – «наглость они будут называть просвещенностью» (пер. А. Егунова)[29]. А еще из-за этой ненависти с новыми атеистами невозможно вести диалог, нацеленный на компромисс или переубеждение, поскольку новый атеизм, в отличие от других видов атеизма, более дружелюбных и недогматических, делает главную ставку на вечную истину о противостоянии веры и науки – более того, это противостояние он считает своей основополагающей идеей.

Однако, как мы сейчас убедимся, нарратив «наука против религии» давно устарел, закоснел и в целом не оправдал себя[30]. Зиждется она не на весомых данных, а просто на бесконечном бездумном повторении, которое искусно обходит научные достижения последнего поколения, подорвавшие ее правдоподобие. Когда исторические мифы отправились в отставку, стало ясно, что есть много способов истолковать отношения науки и веры, однако ни один из них нельзя назвать самоочевидной истиной или интеллектуальной нормой. Более того, изучение частных случаев «военных действий» между наукой и религией показывает, что обычно там все не так просто и главную роль играют политические, социальные или институциональные обстоятельства[31]. Таким образом, отношения науки и религии очень сложны, и их нельзя сводить к туповатым лозунгам, которые в конечном итоге льют воду на мельницу определенных политико-культурных движений, что было очевидно еще в «Веке разума» Томаса Пейна (1794), который, желая приуменьшить общественное и культурное влияние христианской церкви, приписывал и ей, и ее лидерам вопиющую иррациональность. Да, религия с наукой могут и враждовать. Но ни той, ни другой не нужна война – ни сейчас, ни, как правило, в прошлом. Обе стороны научно-религиозного «диалога» ценят стремление к пониманию и любовь к познанию, обе спорят с идейными противниками, обе вовлечены в «сложные компрометирующие отношения с государственной властью»[32].

«Нарратив конфликта» – это, в сущности, общественно-политическая конструкция, которую изобрели ради удовлетворения потребностей, в том числе идеологических, определенных общественных группировок. Это вовсе не вечная истина, которую необходимо принять. Это историческое стечение обстоятельств, которое можно изменить. Мы можем выбирать, под каким углом смотреть на вещи. Можем восстать против тирании тех, кто диктует нам, какого нарратива придерживаться, и требует, чтобы мы видели историю и определяли свои нынешние перспективы именно в этом свете. Я предлагаю альтернативный подход. Он сложен и не всегда очевиден, как и сама история. Зато он не пытается навязать нам узкие предвзятые рамки представлений об истории и о линии поведения в настоящем. Я предлагаю пересмотреть и принять более старый и мудрый подход, сочетающий стремление к слиянию науки и веры с уважением к их различиям и границам. Он допускает создание обогащенной картины жизни, где сплетены воедино факты и ценности, смысл и целесообразность.

К несчастью, западная культура и по сей день склонна смотреть и на историю, и на нынешний опыт сквозь призму сюжета о «войне религии с наукой» и видит то, что хочет, а того, чего не хочет, не видит. Так как же получилось, что эти нарративы оказывают на нас такое сильное влияние при всей своей очевидной ущербности? В своей фундаментальной монографии «Секулярный век» философ и культуролог Чарльз Тейлор отмечает, что некоторые «метанарративы» – то есть масштабные истории о смысле и объяснении – определяют и общественные настроения, и происходит это зачастую по причинам, основанным на достаточно ненадежных данных[33]. Когда кто-то пытается подвергнуть сомнению или отвергнуть подобные доминирующие нарративы, это считается признаком иррациональности. Нарратив «противостояния» – классический пример системы представлений, которая приобрела общественный вес не по интеллектуальным, а по культурным причинам и которой придерживаются те, в чьих практических интересах обеспечить ее доминирование как можно дольше. Но тем, кто тщательно исследует исторические свидетельства, как уже было сказано, представляется, что этот нарратив «наука против религии» устарел, закоснел и в целом не оправдал себя.

Несомненно, настала пора двигаться дальше и по-новому оформлять дискуссию об отношениях науки и религии – а может быть, и возвращаться к более старым представлениям об их взаимосвязи, впавшими в немилость по причинам, которые в наши дни кажутся, мягко говоря, неубедительными. Конечно, ученым далеко не сразу удастся пробиться в СМИ с этими обновленными представлениями. Но все равно надо двигаться дальше и разбираться с тем, как все обстоит на самом деле, не довольствуясь упрощенческой топорной моделью сложной ситуации. Нарратив «противостояния» разваливается сам по себе под напором мощного потока научных данных, говорящих о его недостатках.

Давайте расставим все по местам. Несмотря на излишний энтузиазм полемистов-сторонников нового атеизма, наука по сути своей не может быть ни за, ни против религии – как не может быть ни за, ни против политики. Она по праву возражает, если религия (или политика) мешает научному прогрессу, и по праву аплодирует, когда религия (или политика) поддерживает научные исследования и участвует в них. Точно так же наука не может быть религиозной, теистической либо атеистической, или политизированной, либеральной либо консервативной, хотя ее вполне можно воспринимать и под таким углом. И наука имеет полное право оспаривать политические или религиозные представления, если их выдают за научные данные.

Например, кое-кто безосновательно отрицает высадку астронавтов на Луну – по якобы религиозным мотивам. Глава кришнаитского движения Бхактиведанта Свами Прабхупада настаивал, что ведическая литература учит, что Луна находится «на 100 000 йоджан [1 200 000 километров] выше солнечного света» (пер. С. Неаполитанского). Разве можно до нее добраться? До Луны не просто очень далеко – между ней и Землей расположено Солнце. Неважно, что там насчитали современные ученые – расстояние до Луны в ведической литературе указано правильно[34]. Поэтому Прабхупада провозгласил, что все эти так называемые высадки на Луну – не более чем тщательно продуманная мистификация. Так вот, всем очевидно, что это не более чем псевдонаучная галиматья. Когда религия начинает вести себя как наука, у ученых есть все основания протестовать против нее и исправлять ее выводы!

Разумеется, наука – если она хочет быть именно наукой, а не чем-то другим, – придерживается метода, который часто называют «методологическим натурализмом». Так она устроена. Это определяющая характеристика науки, которая одновременно движет ее вперед и задает ей границы. Наука разработала набор проверенных надежных правил, согласно которым исследует реальность, и одно из них и есть методологический натурализм. Но речь здесь идет именно о правилах исследования реальности, а не о том, чтобы ограничивать реальность лишь тем, что можно исследовать подобным методом[35]. Из этого ни в коем случае не следует, что наука сводится к своего рода философскому материализму. Некоторые материалисты утверждают, что наука обязана точностью своих объяснений именно глубинному онтологическому материализму. Однако это лишь один из нескольких способов интерпретировать этот подход, а в научном сообществе есть и приверженцы иных подходов, пользующиеся широкой поддержкой. Это прекрасно сформулировала еще в 1993 году Юджини Скотт, которая была тогда директором Национального центра научного образования: «Наука не отрицает сверхъестественное и не противостоит ему, она его игнорирует по методологическим причинам»[36]. Наука как способ работы с реальностью не теистична и не анти-теистична. Как справедливо заметил философ Алвин Плантинга, если между «наукой» и «верой» и есть какой-то конфликт, на самом деле это конфликт между догматическим метафизическим натурализмом и верой в Бога[37]. Несомненно, некоторые – но лишь некоторые – ученые-атеисты считают науку изначально атеистической. Но дело, вероятно, в том, что они в первую очередь атеисты, а не в том, что они ученые. Практически все мои коллеги-ученые, придерживающиеся атеистических взглядов, не тратят времени на миф о том, что наука непременно предполагает атеизм. Величайшая интеллектуальная ценность науки – ее радикальная открытость, и закрыть ее и силой навязать ей свои догматические представления стремятся лишь мошенники и фанатики. Наша обязанность – оберегать науку от подобных людей.

Один из самых нежелательных результатов нарратива войны науки с религией – идея «непересекающихся магистерий» покойного американского биолога-эволюциониста Стивена Джея Гулда (1941–2002), которая рассматривает науку и религию как герметичные области, не взаимодействующие друг с другом ни при каких условиях[38]. По сути, подобный подход не ведет дальше одобрения задним числом политики, принятой в современной американской академической среде, что лишь способствует интеллектуальной изоляции и снобизму. Подобная черно-белая арена для дискуссий, которая обороняет интеллектуальные границы ценой запрета на творческое взаимодействие и диалог, для наших целей не годится, нам нужно что-то получше.

За последние годы накопилось значительное количество данных, требующих пересмотра старых представлений о взаимоотношениях науки и религии. Становится все очевиднее, что границы «науки» и «веры» проведены всего лишь по воле случая, вызванного историческими обстоятельствами. Карту их территорий можно рисовать по-разному и толковать как угодно[39]. С какой стати мы должны довольствоваться устаревшими, недостоверными картами их взаимодействия, хотя верность этих карт ничем не подтверждается? Пора разделаться с этим мифом. Нарратив противостояния веры и науки отжил свое. Самое время подвести черту и разобраться в подлинной природе их взаимоотношений.

Разговаривать с теми, с кем мы не согласны, и серьезно относиться к их идеям бывает трудно. Однако этого требует интеллектуальная честность. Так мы выясняем, не нужно ли нам перенаправить или перенастроить собственные представления. Необходимо расширять кругозор, а не замыкать его, а это значит, что нужно общаться с людьми, стоящими на разных позициях. Вот почему, как считают многочисленные критики нового атеизма, он предпочитает высмеивать верующих, а не серьезно обдумывать религиозные идеи. Пренебрежительная риторика позволяет ему представлять свое незнание религиозных идей как интеллектуальное достоинство, хотя на самом деле это просто предлог, чтобы избежать необходимости подумать. И, как мы убедимся на дальнейших страницах этой книги, новые знания, полученные за последние двадцать лет, не оставляют сомнений, что многое необходимо переосмыслить.

Эта книга – приглашение пойти другим путем. Я исследовал его последние сорок лет и хочу рассказать, какие вопросы при этом возникли, и что помогло мне на этом пути. Я прошу вас изучить другой подход к размышлениям о науке и вере, подход, который кому-то покажется странным, но который, как мне думается, позволяет свести их воедино – к вящему удовольствию для логики и к вящей радости для воображения. Тогда наука и вера дадут нам новые, потенциально взаимодополняющие «карты» человеческой самоидентификации. Доказать, что это истина в последней инстанции, я не могу, зато могу заверить, что это оправдывает все усилия и приносит глубочайшее удовлетворение.

Образ мыслей, с которым я вас познакомлю, не нов. Его можно проследить до эпохи Возрождения, когда нынешний (крайне ограниченный) смысл понятий «наука» и «религия» еще не сформировался. Этот образ мыслей был то ли подавлен, то ли забыт, заглушен шумной пламенной риторикой новых атеистов с одной стороны и недостаточной осведомленностью с тучными пастбищами нашего культурного наследия – с другой. Если что-то здесь и новое, так это нарратив противостояния, который поглотил более взвешенные, обоснованные и привлекательные подходы, принятые в прошлом.

Наука и религия – две главные движущие силы современного мира. При правильной постановке вопросов налаженный диалог обогатил и возвысил бы и ту и другую. «Общая картина» реальности, если ее правильно построить, создает интеллектуальное пространство для разногласий и различий, подтверждая одновременно, что наш мир непротиворечив и постижим.

Этот диалог необходимо наладить. Религия вернулась в общественную жизнь и в политические дебаты. Несмотря на все пророчества кабинетных философов и экспертов из СМИ, Бог не покинул нас, как и интерес к царству «духовного». Если уж на то пошло, это новый атеизм выглядит сейчас ветхим и закоснелым. Да, он задал много дельных вопросов о религии и Боге, однако его ответы представляются в наши дни легковесными, поверхностными. Ловко составленные лозунги вроде «Бог – это бред» или «Вера – это душевное расстройство» красиво смотрятся в заголовках газет, но никак не могут удовлетворить потребности души и сердца тех, кому нужны более глубокие ответы.

В этой книге вы найдете и поправки к устаревшим воззрениям, и новые перспективы для творческого подхода. Мне хотелось бы исследовать, каким станет мировоззрение, если обогатить его и наукой, и религией в их лучших проявлениях, мировоззрение, которое, как я убедился на собственном опыте, и избавляет разум от противоречий, и дает пищу воображению. Подчеркну, какую огромную роль играет такое мировоззрение. И научные теории, и теологические доктрины – это предложение взглянуть на вещи под определенным углом, составить определенное представление о мире, которое можно считать и доказанным, и истинным, причем истинность его измеряется отчасти тем, насколько понятным оно нам видится.

По ходу дела мы столкнемся со множеством важных вопросов, которые и сами по себе очень интересны. Мы послушаем самых красноречивых последователей и той, и другой стороны – в частности, ученых Ричарда Докинза, Стивена Хокинга и Карла Сагана и философов Мэри Миджли и Роджера Скратона. Чем бы ни кончился наш разговор, согласитесь ли вы со мной, в сущности, не так уж важно: главное – чтобы эта исследовательская экспедиция к новому мировоззрению оказалась для вас интересной и оправдала ваши надежды.

Истории, картины, карты

Поиски смысла

Лично мне, наверное, стало понятно, почему наука такая интересная, лет в семь-восемь. Я любил разбирать все на части, чтобы понять, как что устроено. Среди самых удачных экспериментов того времени – начала шестидесятых – был эпизод, когда я разобрал отцовские часы и выяснил, как функционируют все детали часового механизма. Как это было увлекательно! К сожалению, собрать часы снова было уже совсем не так просто. К счастью, они были старые, так что отец, конечно, рассердился, но все же не настолько, насколько его огорчила бы необходимость покупки новых часов.

Вот это наука умеет просто прекрасно – она разбирает все на части и понимает, как что устроено. Какие механизмы лежат в основе процессов, которые мы наблюдаем в окружающем мире? Как пчелы делают мед? Почему небо голубое? Почему мне не видно дальнюю сторону луны? Главный двигатель науки – человеческая любознательность. Нам страстно хочется найти смысл во всем, что мы видим, извлечь его из любого жизненного опыта.

Науку можно понимать как поиски наилучшей теории. Можно ли вывести из наших наблюдений более глубокое понимание структуры Вселенной? Поскольку мы убеждены в рациональности Вселенной, то верим и в то, что человеческий разум способен понять по крайней мере некоторые ее структуры. Как подчеркивал К. С. Льюис: «Мы не вчитываем рациональность в иррациональную вселенную, а отвечаем на рациональность, которой во Вселенной испокон веку было предостаточно»[40].

Слово «теория» – греческого происхождения и означает что-то вроде «способ смотреть на вещи». Следует различать то, что мы наблюдаем, и то, как мы понимаем наблюдаемое. Извлекать смысл из того, что мы видим, помогают интеллектуальные конструкции, своего рода понятийная сеть, которую мы набрасываем на то, что наблюдаем. Об этом прекрасно пишет историк науки Питер Дир:

Отличительная черта физики – упор на постижимость: она берет природные явления и старается описать их, опираясь не только на безупречную логику, но и на идеи и предположения, которые представляются ей верными и имеют смысл[41].

К религии это тоже относится. Как мы вскоре убедимся (в разделе «Главные вопросы бытия. Зачем нам ответы?»), тема религии как системы поиска смысла все чаще вызывает интерес исследователей, особенно в области эмпирической психологии: ученые пытаются разобраться, как религия дает людям возможность обрести смысл и в окружающем мире, и в собственной жизни, а в особенности – преодолевать жизненные невзгоды[42].

Когда я в октябре 1971 года собирался изучать химию в Оксфордском университете, то уже понимал, что глубочайшие вопросы бытия каким-то образом ускользают от науки. Тогда я еще не мог облечь свои опасения в слова, но уже начал понимать, что жизнь не исчерпывается изучением природных механизмов. Наука очень хорошо умеет разбирать все на части и показывать, как это устроено. Но есть ли способ собрать эти части заново и понять, что они значат? И есть ли в них вообще какой-то смысл?

Смысл и главные вопросы

В юности я часто размышлял о смысле жизни. Есть ли он вообще? Имеет ли цель человеческое существование вообще и мое в частности? На том этапе я был атеистом, поскольку считал, что на эти вопросы не просто не найдено значимых ответов – на них в принципе невозможно ответить. Если хочешь быть интеллектуально честным, будь атеистом. Но перед отъездом в Оксфорд я обнаружил, что чем больше я об этом думаю, тем сильнее сомневаюсь, не слишком ли рано я решил, что эти вопросы для меня закрыты, не слишком ли поспешно ответил на них на основании несколько поверхностного отражения реальности.

Наука хорошо, да что там – великолепно помогает понять процессы, благодаря которым мы, во-первых, возникли, а во-вторых, продолжаем существовать. Однако между тем, чтобы знать, как мы появились, и знать, зачем мы здесь, большая разница. Поначалу я верил, что наука может – или могла бы – ответить на все наши вопросы о цели и смысле. Однако в начале 1971 года, погрузившись в философию науки, я был вынужден сделать вывод, что на вопросы, которые Карл Поппер называл «главными» или «вечными», наука ответить не способна. «Важно осознавать, что наука не высказывается по “вечным” вопросам – о тайнах бытия или о назначении человека в этом мире»[43] (здесь и далее пер. Д. Лахути), – писал он. Однако эта истина, по его словам, постоянно становится жертвой недоразумений и недопонимания, например, когда речь заходит об этике. «Однако некоторые великие ученые и многие менее великие делали из этого неверные выводы. Тот факт, что наука не может высказываться по поводу этических принципов, принимали за указание на то, что таких принципов не существует, в то время как на самом деле поиск истины подразумевает этику». К этому мы еще не раз вернемся на страницах этой книги. И начнем прямо сейчас.

Наука не имеет отношения ни к теизму, ни к атеизму. Это просто наука

Конечно, естественные науки – одна из самых надежных разновидностей интеллектуальных изысканий, если не самая надежная, но они стяжали и сохраняют такую репутацию исключительно благодаря тому, что понимают, где для них проходят границы возможного. Нам следует остерегаться обобщения теорий за пределы территории, в которых они зародились и в которых прекрасно работают.

Эту проблему признают большинство ученых. В 1885 году Томас Генри Гексли, пламенный поборник идей Дарвина, произнес речь по поводу завершения памятника Дарвину для одного лондонского музея. В завершение речи Гексли объявил, что «если наука принимает символ веры, это самоубийство»[44]. Так и есть. Стоит науке принять любое политическое, религиозное или антирелигиозное мировоззрение – и ей конец. Она уже не сможет удержаться и будет постоянно кооптироваться с той или иной идеологией. Правда, когда религиозные или антирелигиозные активисты используют ее как оружие, она по крайней мере может протестовать против такого покушения на свое достоинство.

Покойный Стивен Джей Гулд постоянно подчеркивал, что наука не имеет отношения ни к теизму, ни к атеизму. Это просто наука, и все. И если наука ограничивается законным применением научного метода – а как же иначе? – то она не в состоянии так или иначе комментировать вопрос о Боге. Беда в том, что некоторые ученые, похоже, полагают, что их авторитет в собственном, достаточно ограниченном поле деятельности можно распространять на все остальные сферы жизни.

В отзыве на антиэволюционистскую работу, где утверждалось, что дарвинизм однозначно предполагает атеизм, Гулд вспомнил недоброй памяти миссис Макинерни, свою учительницу в третьем классе, которая имела привычку шлепать детишек по рукам, если они говорили или делали какую-нибудь выдающуюся глупость:

Говорю за всех своих коллег, повторяю в миллионный раз – и во время задушевных бесед с коллегами, и на страницах признанных работ: наука просто не может (если она ограничивается своими законными методами) судить о том, правит Бог природой или нет. Мы это не утверждаем и не отрицаем – просто мы как ученые не вправе делать по этому поводу никаких комментариев. Если кто-то из наших все-таки переступил границу и заявил что-то о том, что дарвинизм опровергает идею Бога, то я разыщу миссис Макинерни, и пусть она отшлепает их по рукам[45]!

Гулд совершенно справедливо настаивает, что наука имеет дело только с натуралистическими объяснениями и, таким образом, ставит всякое обсуждение вопроса о Боге вне сферы своей досягаемости. Она не может ни подтверждать, ни отрицать существование Бога. Для Гулда окончательный итог этого – что теория эволюции Дарвина на самом деле не имеет никакого отношения к существованию и природе Бога, если только не считать, что из существования Бога следуют какие-то представления, которые наука может опровергнуть, например, убежденность, что Вселенной всего шесть тысяч лет. С точки зрения Гулда то, что биологи-эволюционисты бывают и теистами, и атеистами, – не более чем наблюдаемый факт. Отметив репрезентативные примеры – в том числе агностика-гуманиста Дж. Г. Симпсона и православного Феодосия Добржанского, – Гулд заключает: «Либо половина моих коллег неимоверно глупы, либо дарвинизм как наука полностью совместим с конвенциональными религиозными представлениями – и в той же мере совместим с атеизмом».

Гулд ясно и недвусмысленно заявил, что естественные науки, в том числе теория эволюции, не противоречат ни теизму, ни атеизму. Разумеется, считать половину – причем неважно какую – коллег-ученых дураками было бы абсурдно, поэтому Гулд и не смог сделать никакого другого разумного вывода из того, как разнообразно его умные и образованные знакомые реагировали на реальность.

Ветеран британской философии Мэри Миджли – яростный критик склонности некоторых ученых предаваться всякого рода «псевдонаучным спекуляциям» в некоторых относительно популярных работах, обычно – в последних главах. До этого в книгах, как правило, корректно разбираются различные научные вопросы, и доводы основываются на надежных данных. Однако в последней главе все внезапно меняется. Миджли посмеивается над «яркими пророческими и метафизическими пассажами», которые можно найти на заключительных страницах, где авторы со знанием дела (и, честно говоря, с некоторым апломбом) обсуждают смысл жизни и другие великие вопросы[46]. Особенно резко Миджли критикует Ричарда Докинза: для нее он – ярчайший пример ученого, который придает научным занятиям как таковым непомерно огромный вес и, в частности, того, как известный популяризатор науки претендует на авторитет и в других областях. Откуда такая уверенность, что Вселенная лишена цели и смысла? Как можно это доказать? Миджли считает, что подобные вопросы следует оставить открытыми[47].

Примирить науку с атеизмом легко и просто. Но и с христианством ничуть не сложнее. Однако сама наука не должна придерживаться ни атеизма, ни теизма любого рода, в том числе и христианства. Повторяю, это просто наука. И так уж сложилось, что есть ученые-христиане, ученые-атеисты, ученые, придерживающихся любых политических, общественных, этических взглядов на жизнь. Это факт. Науке не свойственны никакие религиозные, политические, социальные воззрения. Можно говорить о том, соответствуют они друг другу или нет, но соответствовать – не значит следовать с необходимостью.

В поисках понятности и логичности

Мы – люди и поэтому стремимся составить из разных аспектов жизни целостную, логичную картину, которая бы нас удовлетворила. Нам мало просто искать смысл в отдельных предметах и явлениях. Мы хотим, чтобы они стали частью более масштабной модели. Мы не считаем свои ментальные миры чередой непоследовательных, никак не связанных друг с другом мыслей и идей – нет, нам нужно соткать из них узор, словно из нитей. Мы стремимся разработать «общую картину» реальности, в которой наука и религия прекрасно дополняют друг друга на умопостигаемой карте интеллектуального ландшафта и обеспечивают обогащенное представление о жизни, где все взаимосвязано. Для многих из нас самая трудная задача, которая стоит перед человечеством, – построение интерпретируемой модели, которая станет универсальным ориентиром в нашей жизни.

Все дело в историях, картинах и картах. Мы живем в мире, который сформирован бродячими сюжетами. Но какой из них самый осмысленный? Многие философы в наши дни называют творческий подход к поиску смысла жизни «мифом»[48]. Какой же миф самый лучший? Кому-то удобнее мыслить «картинами»: так легче визуализировать и организовывать «снимки» жизненных ситуаций, придавать логичность разрозненному набору впечатлений. А иногда говорят о «картах смысла», помогающих разобраться в сложном ландшафте реальности и проложить себе путь по нему.

Некоторые психологи описывают подобную ментальную карту реальности при помощи теории схем: схема дает одновременно и аппарат для представления некоторых аспектов реальности, и систему для организации информации о них[49]. Схемы часто представляются и навязываются через нарративы. Хорошие истории, картины и карты помогают нам углубить свое восприятие реальности – а плохие загоняют в тупики упрощенных представлений. Если ошибиться с ними, они обедняют и принижают, а если выбрать их правильно, они обогащают и просветляют.

Мы уже видели, что некоторые «великие нарративы» завладевают воображением целой культуры, но лишь временно, а затем теряют притягательность и утрачивают доверие. В наши дни упрощенческое, материалистическое мировоззрение вытеснило сложные холистические подходы, которые главенствовали в более ранние периоды развития западной культуры, в особенности в эпоху Возрождения. Ученые Возрождения считали природу многогранным живым организмом, где все взаимосвязано, а затем это представление сменилось механистическими моделями. С точки зрения такого «великого нарратива» природа толкуется как обезличенная конструкция из вещества и сил, управляемая причинно-следственными законами.

Однако если механический нарратив и доминирует в культуре, из этого не следует, что он интеллектуально точен или экзистенциально адекватен. Просто он вышел на передний план и когда-нибудь отойдет обратно. Есть и другие истории о поисках смысла, другие точки зрения, которые наша культура оттесняет на периферию. А нам иногда нужно двигаться дальше и возрождать старые представления, которые подавляли и замалчивали не потому, что они неправильные, а потому, что они неудобные и по сути своей подрывные. Культурная история науки и религии – едва ли не лучший тому пример.

Рассмотрим ее подробнее.

Истории о науке и религии

Отдельные группы в пределах тех или иных культур рассказывают свои истории, чтобы подтвердить и закрепить собственные притязания на мудрость и авторитет, с одной стороны, и исключить тех, кто может их оспорить, – с другой. Как мы уже отмечали, философ и культуролог Чарльз Тейлор показал, как определенные метанарративы выходят на главенствующие позиции, даже если они слабо укоренены в реальности[50]. А когда кто-то пытается оспорить эти доминирующие нарративы или отказаться от них, это представляют как признак иррациональности. Однако те, у кого хватает мудрости сомневаться в них, впоследствии считаются пророками, великими мыслителями, далеко опередившими свое время.

Выдающийся философ-постмодернист Мишель Фуко (1926–1984) прославился изучением проблемы безумия в эпоху Средневековья и в Новое время[51]. Почему эта работа оказалась такой влиятельной? Потому что показала, как власти зачастую применяли клеймо «безумие» вовсе не для обозначения душевных недугов, а как оружие в борьбе с подрывными, неудобными взглядами, представлявшими реальную угрозу для политических и культурных институтов. Нейтрализовать опасные идеи проще всего, если назвать их безумными. Интеллектуальную диктатуру маскировали под деяния на благо общества.

Точно так же обстояло дело с карательной психиатрией в СССР, где политических и религиозных диссидентов отправляли в психиатрические больницы. Эти люди были совершенно здоровы, просто придерживались воззрений, угрожавших официальной идеологии СССР. При этом одним выстрелом убивали сразу двух зайцев – и изолировали диссидентов от общества, и отметали их идеи как «безумные». К сожалению, подобный подход к демонизации веры характерен и для нового атеизма. Снисходительное замечание Ричарда Докинза, что вера – это «разновидность психического заболевания», в далекие восьмидесятые казалось смелым и тонким, но сейчас в нем слышится недовольное ворчание ретрограда[52].

Между тем истории, доминирующие в культуре, берутся не из воздуха. Как показывали культурологи-аналитики со времен Антонио Грамши (1891–1937), их создают и продвигают культурные и властные авторитеты. Одни интеллектуалы «состоят в заговоре» с доминирующими культурными нарративами, другие подвергают эти нарративы сомнению. И зачастую самые мощные доводы против доминирующих культурных нарративов выдвигают именно ученые. Физик Фримен Дайсон в эссе «The Scientist as Rebel» («Ученый как мятежник») провозгласил: «Наука в любой культуре – это союз людей свободных духом, восстающих против местной тирании, которой любая культура подвергает своих чад»[53]. Наука очень часто бросает вызов культурным авторитетам, в том числе и религиозному истеблишменту.

Это очень веский довод, и Дайсон подкрепляет его множеством примеров. Великий персидский астроном и математик Омар Хайям (1048–1131) считал науку мятежом против интеллектуальных ограничений ислама, а некоторые лучшие индийские физики XX века – например, Ч. В. Раман (1888–1970), – видели в ней мятеж против фаталистической этики индуизма.

Но иногда мятеж был направлен против политического истеблишмента. Например, первые поколения японских ученых XIX века воспринимали науку как борьбу с традиционной культурой феодализма, а тот же Раман – еще и как оружие против культурного влияния Британии в колониальный период.

Доминирующая в культуре история о войне науки и религии безо всякой критики пересказывается в трудах новых атеистов – в том числе и в книге «Бог не любовь: как религия все отравляет» Кристофера Хитченса (2007). В этой работе Хитченс приводит в доказательство нарратива противостояния предвзято и откровенно грубо отобранные примеры. Исторические подробности искажаются ради соответствия излюбленной теории автора, а те, которые упорно не желают в нее укладываться, либо отметаются, либо произвольно отодвигаются на второй план. Хитченс опирается на тщательно выбранные исторические анекдоты, как будто они представляют некую высшую истину, состоящую в том, что те, кто придерживается религиозных представлений, не в себе и, следовательно, потенциально опасны для общества в целом.

Рассмотрим одно из этих сенсационных заявлений. Хитченс совершенно справедливо утверждает, что христианский писатель Тимоти Дуайт (1752–1811), глава Йельского колледжа, впоследствии ставшего Йельским университетом, был противником прививок от оспы. С точки зрения Хитченса, заблуждение Дуайта типично для мышления религиозных ретроградов. А то, как яростно Дуайт нападал на идею прививок, по мнению Хитченса, лишь подтверждает, что религиозное мракобесие и тогда, и сейчас стояло на пути научного прогресса. Религия отравляет любые попытки человечества продвинуться вперед.

Все это настораживает отсутствием веских доказательств и наличием глупых ошибок и натяжек. Хитченс совершенно справедливо выбрал историю вакцинации от оспы как яркий пример препятствия научному прогрессу. И он абсолютно прав, когда утверждает, что Дуайт был против прививок. Однако выводы он делает упрощенные и поверхностные, тем самым выставляя напоказ собственные глубоко укоренившиеся предрассудки и узость мировоззрения. Все было гораздо сложнее – и никак не укладывается в нарратив противостояния, с которым Хитченс согласен настолько, что не видит его явных недочетов.

Приведу два контрпримера, чтобы пояснить свою мысль. Хитченс, разумеется, считает с высоты нашего нынешнего опыта, что прививки от оспы – это хорошо, и тех, кто выступал против них, следует клеймить, а тех, кто за, всячески превозносить. Вернемся в прошлое, примерно в поколение родителей Тимоти Дуайта. Третьим главой Принстонского колледжа (впоследствии Принстонского университета) был Джонатан Эдвардс (1703–1758), которого в наши дни считают одним из величайших христианских мыслителей Америки. Эдвардс всей душой поддерживал научно-технический и медицинский прогресс и был в числе первых горячих сторонников вакцинации. Чтобы показать своим принстонским студентам, что эта процедура совершенно безопасна, он сам сделал себе прививку[54]. Прививка вызвала осложнения, и вскоре Эдвардс скончался.

Так вот, непредвзятые читатели не без оснований ожидают, что Хитченс представил им точный и сбалансированный отчет об отношении верующих к вакцинации – с учетом того, что Эдвардс был ее сторонником, и это стоило ему жизни, которую он принес в жертву научному прогрессу. Однако об Эдвардсе в книге ни слова, он словно бы вырезан из общей картинки. Хитченс повел себя не как ученый, а как пропагандист. Его цель – отстоять и нарратив противостояния, и собственную, довольно-таки догматическую версию атеизма, а не дать верное представление об исторических событиях.

Свидетельством этой настораживающей предвзятости служит и то, что Хитченс почему-то ни словом не упоминает о том, каким яростным противником прививок от оспы был в тридцатые годы прошлого века знаменитый писатель-атеист Джордж Бернард Шоу (1856–1950), который называл вакцинацию бредом и гнусным колдовством. Выдающихся ученых, которые поддерживали вакцинацию, в том числе Луи Пастера и Джозефа Листера, Шоу считал шарлатанами, не имеющими представления о научном методе. Но ведь Шоу атеист – и свои нелепые заявления делал уже в XX веке[55]. Почему же Хитченс не приводит этот известный и сокрушительный пример? Разумеется, Хитченс вправе выражать свои тревоги и сомнения по поводу религии как угодно. Но он все же мог бы предвидеть, что его читатели заметят столь явно предвзятое отношение к отбору материала!

Вот почему историю надо рассказывать во всех подробностях. И никто не будет спорить, что были времена, когда религия действительно становилась на пути научного прогресса. Хотя споры Галилея с церковью по поводу его модели Солнечной системы интерпретировали неверно, нет никаких сомнений, что некоторым высокопоставленным священнослужителям его модель не понравилась и по научным, и по религиозным причинам и что они хотели, чтобы он помалкивал. Но на самом деле и здесь все было гораздо сложнее[56]. Католицизм в то время сражался с протестантизмом и пытался оградить свою основную доктрину от посягательств – и поэтому не был склонен принимать никакие поправки к традиционному пониманию Библии. Этот полемический контекст создал атмосферу крайней подозрительности, в которой не было место тонкостям «новой науки». Слова Галилея о том, что Земля вращается вокруг Солнца, были (неверно) поняты как модификация католического учения, которая играла на руку его оппонентам-протестантам.

Современная католическая теология считает Галилея человеком, который всячески способствовал сближению науки и веры и которого его критики-церковники неправильно понимали и толковали. Папа Иоанн Павел II в 1992 году, говоря о растущем единодушии в пределах католической церкви в XX веке, сказал об этом так:

Новая наука с ее методами и свободой исследований, которые они предполагали, заставила теологов пересмотреть свои собственные критерии толкования Писания. Многие из них не знали, как это делается. Как ни парадоксально, Галилей, человек искренне верующий, оказался в этом отношении более восприимчивым, чем богословы, которые были его противниками[57].

Критика нарратива противостояния

Оспорить обветшалый и все более неправдоподобный нарратив противостояния можно с разных сторон. Один из самых веских подходов к этому, к сожалению, еще и самый скучный: я имею в виду систематическое развенчание главных его мифов, которые регулярно цитируют, словно священные тексты, комментаторы-культурологи, небрежно относящиеся к выбору источников. Вот, к примеру, что напечатали в газете «New York Times» в 2006 году:

Когда врачи в XIX веке стали применять хлороформ для обезболивания родов, шотландская кальвинистская церковь объявила это «сатанинским измышлением», оскверняющим замысел Божий[58].

Забавно – но при этом полная чушь. Настороженное отношение к обезболиванию родов в XIX веке было вызвано причинами вообще не религиозными, а в основном медицинскими – опасались, что это может иметь последствия для матери или ребенка[59]. Это просто домыслы, почерпнутые – либо прямо, либо косвенно, но уж точно без проверки – на страницах одного основополагающего документа мифологии противостояния, документа, который давно уже дискредитирован серьезными исследователями – речь идет о книге Эндрю Диксона Уайта «История противостояния науки и теологии в христианстве, вышедшей еще в 1896 году (Andrew Dickson White, «History of the Warfare of Science with Theology in Christendom»). Уайт был первым главой Корнельского университета и стремился сделать из него оплот интеллектуальной независимости. Суровой критикой религии он рассчитывал привлечь в Корнель больше студентов. Его довольно топорный нарратив противостояния был призван подтолкнуть читателей «думать в терминах полярности там, где до этого царила множественность. В которой было трудно разобраться, видеть монолитную сплоченность там, где царила неуверенность и разобщенность, и ожидать враждебности там, где царили примирение и согласие»[60].

Не стану, однако, утомлять читателей полным развенчанием этого нарратива с тщательным, занудным исправлением всех ошибок. Давайте просто расскажем более правдоподобную историю – вероятно, она окажется вовсе не такой интересной, как эта занятная выдумка о шотландских кальвинистах, зато у нее есть одно несомненное преимущество: она исторически достоверна.

Утверждать, что современную науку породило христианство, было бы неверно, ведь на ее развитие оказало влияние отнюдь не только оно, однако очевидно, что между наукой и христианством есть мощная фундаментальная синергия. Например, можно считать, что христианство задало интеллектуальную платформу, которая вполне применима в научной теории и практике[61]. Хотя в популярной литературе по-прежнему бытуют нелепые мифы, например, давно дискредитированная идея, что средневековая церковь и ее богословы учили, что земля плоская, и пресекали любые упоминания о том, что она круглая, по религиозным причинам[62] – исследователи уже далеко ушли от этих устарелых домыслов и давно обрисовали нам сложную, богатую, а главное – исторически достоверную картину взаимодействия науки и религии до и во время революции в науке.

Особенно широко распространена точка зрения, что религиозные факторы сыграли заметную положительную роль в возникновении и становлении современной западной науки – среди историков науки. Для начала, многие ключевые фигуры рассвета естественных наук были люди искренне верующие, но главное даже не это – новые подходы к изучению природы, которые они разрабатывали, были так или иначе основаны на религиозных представлениях, в частности, на христианских представлениях об упорядоченности тварного мира.

Отметим три главные темы, которые историки считают существенными для понимания религиозных основ революции в западноевропейской науке на заре Нового времени.

I. Христианская доктрина сотворения мира поддерживает идею упорядоченной Вселенной, и этот порядок можно выявить путем эмпирических исследований. Эта идея была жизненно важна для возникновения науки. Как подчеркивает физик Пол Дэвис, «В Европе эпохи Возрождения подход, который мы теперь называем научным, поддерживался представлением о рациональном Боге, сотворившем миропорядок, который можно постичь посредством тщательного изучения природы»[63].

II. Было общепринято, что изучение природы – это углубленное и обогащенное восхищение мудростью и красотой Бога[64]. Для изучения природы был мощный религиозный мотив – в красоте и регулярности природы видели отражение характера ее Творца.

III. Многие естествоиспытатели XVI и XVII века все сильнее сомневались, что прийти к истинам мироустройства можно при помощи одного лишь человеческого разума и дедуктивных процессов, знакомых по древнегреческой философии[65]. Ученых все больше и больше тревожила ограниченность умственных способностей человека, отраженная в христианской доктрине первородного греха, и это и заставило естествоиспытателей ценить эмпирический метод как средство достижения надежных истин. Основой знаний о природе стали считать не чистый разум, а эксперимент.

Понятийная платформа христианства, на которой можно было построить науку, несомненно, относится к контексту, против которого и протестовала революция в науке. И это очень важный довод против мифа о вековечной войне между наукой и религией. Есть огромная разница между утверждением «Наука и религия обречены конфликтовать» (исторически неподтвержденным) и утверждением «Наука и религия иногда вступают в конфликт, а иногда сотрудничают» (исторически верным, зато, по мнению многих, не очень интересным).

Что бы мы ни думали об отношениях науки с религией, становится все очевиднее, что границы между ними в наши дни куда более размыты, чем в прошлом. Как недавно заметила социолог Элейн Говард Эклунд, пространные беседы с ведущими учеными показывают, что идея «непримиримой вражды» науки и религии – это «карикатура, клише, пригодное разве что для сатиры на общественное мнение, но едва ли отражающее реальность»[66]. Из этого не следует, что ученые становятся более религиозными; скорее это указывает на то, что все больше ученых видят недостатки модели «войны» науки с религией, которая раньше была встроена в мировоззрение многих из них. Очевидно, что научная общественность массово отказывается от нее, делая выбор в пользу открытого диалога и дружеского – и, вероятно, взаимовыгодного – сосуществования.

Любой историк науки знает, что отношения науки с религией неоднозначны, их нельзя свести к упрощенческим лозунгам. Конечно, науке не раз и не два мешали религиозные предрассудки. Но неужели на пути научного прогресса никогда не вставали антирелигиозные предрассудки? Разумеется, этих случаев не найдешь в предвзятых подборках Докинза и Хитченса, однако без них не построишь сложную картину, а нам нужно, чтобы она получилась правильно.

Приведу пример. В послевоенные годы стало понятно, что Вселенная существовала не вечно, как полагали ученые прошлого. Научное сообщество постепенно пришло к согласию по этому вопросу. Вселенная возникла в результате конкретного события, получившего название Большой взрыв. Это новое представление произвело переворот в сложившемся научном мировоззрении и было встречено с недоверием некоторыми учеными, которые оспаривали новые данные. Однако в шестидесятые годы противниками этой гипотезы также стали видные ученые-атеисты, например, Фред Хойл и Стивен Вайнберг, которых тревожило, что представление о моменте зарождения Вселенной «какое-то религиозное», напоминает библейский рассказ о сотворении мира из книги Бытия.

В те годы атеистам больше импонировала стационарная модель Вселенной Фреда Хойла, поскольку в ней исключалась любая возможность «сотворения мира». В 1967 году, выступая в Массачусетском технологическом институте, Стивен Вайнберг отметил, что «стационарная теория с философской точки зрения более привлекательна, поскольку менее всего напоминает сюжет из книги Бытия», и сокрушенно добавил: «К сожалению, ей противоречат экспериментальные данные»[67].

Как показывает эта зарисовка, история о науке и религии очень сложна! Миф о противостоянии науки и религии прекрасно соответствовал общественно-политической обстановке в Англии конца XIX века[68], когда «пожилые джентльмены, зачастую принадлежавшие к клирикам», были противопоставлены «молодым ученым-карьеристам вроде Гексли, которые усматривали во власти церкви препятствие для своих профессиональных устремлений»[69]. Недавние исследования подтвердили, что на самом деле в ту эпоху конфликтовали не наука и религия, а два разных понимания науки[70]. Однако нарратив, возникший из специфических реалий общественной жизни в конце викторианской эпохи, нельзя считать мерилом отношений между наукой и религией в других контекстах. Он ограничен конфликтами безвозвратно ушедшего прошлого, а нам надо двигаться дальше.

Я предлагаю другой нарратив – нарратив взаимного обогащения, который не отказывает эмпирическим наукам ни в чем, кроме притязаний на истинность в последней инстанции во всех сферах жизни. Этот нарратив конфликтует со сциентизмом, ставшим характерной чертой нового атеизма, но не конфликтует с наукой, которая всегда стремилась очертить собственные границы.

Сциентизм процветает в рамках нового атеизма, он стал официальной идеологией этого движения. Блогер Пол Захари Майерс, поборник сциентизма, лежащего в основе нового атеизма, предлагает такой подход к универсальной применимости научного метода:

Новый атеизм, хотя мне тоже не нравится такое название, – требует придерживаться базового набора принципов, которые зарекомендовали свою действенность и полезность в научном мире – должно быть, вы заметили, что многие заметные фигуры в атеизме вышли из научной среды, – и утверждает, что они применимы и ко всем остальным человеческим начинаниям[71].

Но почему этот «базовый набор принципов» из мира науки должен применяться «и ко всем остальным человеческим начинаниям»? Это догматическое утверждение, лишенное какой бы то ни было научной основы, более того, его сильно портит то, что при применении к реальному миру оно себя не оправдывает. Это все равно что заявить, что поскольку микроскопы так полезны в биологии, надо использовать их для выяснения смысла жизни, цены на хлеб и причин Первой мировой войны. «Базовый набор принципов» не дает ответов на «последние вопросы бытия».

Вот как остроумно и философски точно характеризует экзальтированно-преувеличенные претензии, свойственные тем сторонникам сциентизма, которые не особенно склонны к самокритике, Мэри Миджли:

Ошибка сциентизма – не в чрезмерном восхвалении одного вида знаний, а в том, что он отсекает этот вид от всего остального мышления, выставляет его победителем, который разогнал с арены всех остальных[72].

Настоящая наука в противоположность подобному интеллектуальному сектантству прекрасно умеет задавать вопросы, ответы на которые лежат вне сферы ее компетенции, – именно их сэр Питер Медавар называл «вопросами, на которые наука ответить не может и не сможет ни при каких мыслимых достижениях научно-технического прогресса»[73].

Так неужели попытки ответить на «последние вопросы бытия» требуют отказа от науки? Нет. Просто надо признавать и уважать ограниченность ее возможностей и не пытаться делать из нее не науку, а что-то другое. Мы уже видели, как это подчеркивал философ Хосе Ортега-и-Гассет, в особенности потому, что все мы люди и нам мало одной науки, чтобы удовлетворить свои глубинные стремления и подтвердить интуитивные догадки.

Христианская вера способна обогатить наши научные представления – и для этого она должна не отрицать их, не притворяться наукой-соперницей, а быть самой собой и делать то, что у нее лучше всего получается – то есть задавать последние вопросы бытия и отвечать на них. Разумеется, она занимается не только этим, но именно в этом она мастерица.

Христианская вера предлагает расширенную понятийную платформу, ментальную карту, которая не просто допускает, но и поощряет научные исследования, радуется научным открытиям и преодолевает ограниченность науки. Именно в ее компетенции находятся четыре главные темы, которые психолог и социолог Рой Баумейстер выделяет как основу поиска смысла человеческой жизни: самосознание, ценности, цель и деятельность[74]. Как указывает Баумейстер, это неэмпирические идеи, которые невозможно исследовать научными методами. Однако мы придаем им большое значение. Если мы хотим глубоко и всесторонне понимать самих себя, нам не обойтись без «последних вопросов» Карла Поппера.

В этой книге я рассказываю о собственных поисках целостного понимания реальности, которые привели к тому, что я стал больше ценить наш мир и свое место в нем. Вселенная так сложна и огромна, что нам нужна богатая палитра, чтобы отражать ее и радоваться ей. Нельзя ограничиваться только одним методом исследования реальности, одним уровнем описания или анализа. Реальность так сложна, что нам нужно много карт, чтобы представить ее себе. Одна карта, какой бы она ни была, не даст интегрированной картины мира, зато может прекрасно служить какой-то конкретной цели. Чтобы вынести верное суждение, мало какой-то одной истории.

На следующих страницах мы рассмотрим, как признание необходимости нескольких карт, уровней и нарративов помогает сформировать более полное и глубокое представление о реальности.

Различные карты реальности

Теории – это разные способы смотреть на вещи. Однако, как указывал философ Людвиг Витгенштейн, теории вполне могут ограничить наше поле зрения, поскольку не дают видеть то, что не вписывается в их ментальные карты[75]. Мы рискуем попасть в ловушку доминирующей «картины реальности» или «мировоззрения», которые не позволят нам разглядеть то, что ставит под сомнение их адекватность и надежность. Это приведет лишь к обеднению представлений, к отрицанию или отсеиванию всего того, что не попадает в рамки теории. Чтобы избежать подобных интеллектуальных шор, лучше всего смотреть на мир через несколько разных окон.

Философ Мэри Миджли, о которой мы уже говорили, всячески ратует за подобный подход к пониманию реальности во всей ее глубине и подробностях при помощи нескольких карт. Она утверждает, что если мы хотим отразить всю сложность реальности, нам нужно «много карт и много окон», поскольку «существует много независимых форм и источников познания», и предлагает представлять себе мир в виде «огромного аквариума»:

Мы не в состоянии увидеть всю конструкцию извне, поэтому смотрим на нее сквозь множество окошек… и в конечном итоге можем сделать из этого массу выводов, надо только терпеливо сводить воедино данные, полученные с разных точек зрения. Но если мы потребуем, чтобы все смотрели только в наше окошко, то далеко не уйдем[76].

Итак, ни один образ мыслей сам по себе не способен объяснить все значение нашей Вселенной. «Для самых главных вопросов в человеческой жизни всегда следует применять несколько разных наборов понятийных инструментов»[77]. Если мы ограничимся методами науки в целом или какой-то одной науки, например физики в частности, то загоним сами себя в рамки «неестественно ограниченного представления о смысле», а ведь без этого можно и обойтись[78].

Основной принцип Миджли – применение множества карт для отражения сложности реальности – тоже не лишен недостатков и вызывает существенные вопросы, например, необходимость разработать и внедрить соответствующий толковательный аппарат, чтобы улаживать споры на границах. Однако он еще и открывает широчайшие возможности для интеграции и обогащения наших представлений. Нужны нити разных цветов, чтобы отразить все многообразие наших наблюдений над внешним и внутренним миром.

Однако наши представления о сложности внешнего мира и внутреннего опыта не ограничиваются «точками зрения». Надо мыслить еще и в терминах разного уровня реальности, к которым подходят с разных сторон.

Поговорим об этом подробнее.

Различные уровни реальности

Ученые зачастую имплицитно исходят из философии критического реализма, а иногда эксплицитно выражают ее в своих работах[79]. Такой образ мыслей вынуждает нас представлять реальность в терминах разных «уровней» или «страт». Физика, химия и биология работают с разными уровнями реальности и потому разработали несколько разные методы исследования, приспособленные каждый к своей сфере компетенции. Подлинно сложные природные системы требуют изучения и объяснения на разных уровнях. А иначе мы видим лишь часть общей картины, но рискуем ошибочно предположить, что это и есть картина в целом.

Классический пример – попытки осмыслить, что такое человеческая природа[80]. Всесторонний анализ должен охватить множество уровней: физика зрения, химия фосфатов, биология клеток, биофизика передачи генетической информации, психология обучения, антропология культуры, поведение групп в обществе. Все это изучают соответствующие науки, и каждая освещает свой уровень человеческой природы. Иногда биологи, преисполнившись гордыни, заявляют, что полную картину видят только они. Но это не так. Наука – это сотрудничество, а не конкуренция, и она терпеливо выстраивает богатую, многослойную модель человеческой природы. Биология – лишь один уровень. А вскоре мы убедимся, что один из уровней человеческой природы составляет религиозность. Когнитивные исследования религии (см. раздел «Почему мы не можем перестать говорить о Боге») показывают, что она тоже влияет на то, кто мы и что мы как человеческие существа.

Как же критический реализм помогает нам встроить веру в общие рассуждения о Вселенной и жизни? Он позволяет понять, что наука и религия освещают устройство реальности и дают ответы на жизненные вопросы на разных уровнях. Лучшей картиной реальности следует признавать ту, в которой непротиворечиво сплетено воедино как можно больше ниточек-объяснений.

Выдающийся геолог Фрэнк Х. Т. Роудс, в 1977–1995 гг. возглавлявший Корнельский университет, прибегал к аналогии с кипящим чайником. Почему чайник кипит? На этот вопрос можно дать два ответа. На научном уровне – поступающая энергия повышает температуру воды до точки кипения. Но можно дать и другой ответ – чайник кипит, потому что мне захотелось чаю, и я поставил его на огонь. Какой же из ответов верен?

Итак, это совсем разные ответы… но оба верны, и они не исключают, а дополняют друг друга. Один ответ уместен в одной системе отсчета, другой – в другой. И в некотором смысле они не полны друг без друга[81].

Главное, что хочет сказать Роудс – это что оба ответа верны, поскольку они относятся к разным уровням реальности. Он поддерживает «комплементарность описания» – только так можно хотя бы отчасти составить «общую картину реальности».

Различные нарративы о реальности

Итак, мы посмотрели на карты и подумали об уровнях реальности. Однако у нас, людей, есть и третий, возможно, куда более важный способ осмысления мира и своего места в нем – мы рассказываем истории. Как подчеркивали социологи, антропологи, философы истории и литературоведы, для нас естественно прибегать к историям, чтобы исследовать фундаментальные вопросы смысла.

[Мы] – животные, которые стремятся к фундаментальному пониманию, что такое реальность, кто такие мы и как нам следует жить, и для этого мы помещаем себя во все более и более масштабные нарративы и метанарративы, которые мы слушаем и рассказываем и которые и составляют все то, что для нас реально и значимо[82].

С антропологической точки зрения нарратив – это фундаментальное средство осмысления опыта в разных человеческих культурах, которое позволяет рассказчику упорядочивать не связанные между собой события и обеспечивать непрерывную преемственность прошлого, настоящего и воображаемых миров[83]. Нарративы могут быть локальными – история основания города или причина, по которой объединилась та или иная группа людей: в их число входит, например, великий нарратив о том, как народ Израиля вышел из рабства в Египте, как он затем кристаллизовал свое самосознание в период странствий по пустыне и наконец нашел себе место в Земле обетованной[84]. Однако великие нарративы человечества еще более масштабны – они повествуют о Вселенной и о человеческом самосознании, и эти истории пробуждают фантазию, позволяют установить свое место в потоке времени и передают или порождают представления об идеях и ценностях. Это и есть метанарративы – великие истории, которые будоражат воображение, закладывают понятийную платформу и помогают осмыслить происходящее вокруг[85]. Как подчеркивали философы и писатели, в том числе К. С. Льюис и Дж. Р. Р. Толкин, христианство прежде всего принимает именно форму нарратива и лишь затем – вторично – порождает формулировки кредо и доктрин, представление о морали и ощущение смысла[86]. Но как бы ни был велик масштаб нарратива веры, в других областях он требует расширения и дополнения. Никакой метанарратив сам по себе не способен организовать и связать воедино все хитросплетения человеческого опыта и существования.

Как указывает социолог Кристиан Смит, это означает, что в поисках своего места в мире и толкования своего опыта мы должны применять много разных нарративов – как видно, так мы и поступаем[87]. Смит отмечает целый ряд подобных нарративов, с которыми сталкиваемся мы, люди XXI века, и которые задают для своих носителей ментальные конструкции при поисках смысла – это христианский нарратив, нарратив исламского фундаменталзма, нарратив процветающего капитализма, нарратив прогрессивного социализма, нарратив научного просвещения, нарратив либерального прогресса, нарратив бесцельности и случайности. Другие психологические, антропологические и социологические школы предлагают свои перечни нарративов.

Дело в том, что даже если мы убеждены в превосходстве своего «главного нарратива», все равно придется обращаться к другим в поисках подробностей, цвета и фактуры. Так уж устроены мы, люди. Это у нас от природы. И именно об этом я и пишу – о том, как свести воедино нарративы науки и веры, чтобы получить обогащенную картину и углубленное представление о мире, не теряя уважения к имманентным различиям этих нарративов. По-моему, здесь нет никаких фундаментальных интеллектуальных трудностей[88] – проблема заключается лишь во враждебном отношении к любым подобным попыткам синтеза, укорененном в нашей культуре и отражающем заботы и тревоги стремительно удаляющегося прошлого.

В каком-то смысле я не предлагаю ничего нового. Нарративы обогащения были популярны с древнейших времен[89]. Они вытеснены нарративом-конкурентом, который в наши дни уже утратил академическую достоверность и вот-вот лишится и последних остатков культурной привлекательности. Когда-то для западных СМИ это была позиция по умолчанию, однако ее очевидные недостатки и пробелы привели к тому, что теперь она оттеснена в лагерь воинствующих сциентистов-атеистов. А мы достойны лучшего и можем черпать мудрость прошлого, чтобы восстановить куда более удачную систему представлений, полностью удовлетворяющую человеческую жажду знаний и смысла.

Куда же ведут нас эти разнообразные карты реальности, различные уровни смысла и нарративы? Вера и наука дают разные, но потенциально взаимодополняющие системы человеческого самосознания. Если мы, люди, хотим процветать и вести полную осмысленную жизнь, нам не обойтись без них обеих. И вера, и наука склонны переоценивать собственные возможности. Религия не скажет, каково расстояние до ближайшей звезды, а наука не скажет, в чем смысл жизни. Однако и та, и другая – части общей картины, и если мы откажемся от какой-то из них или от обеих сразу, то обед-ним свои представления о жизни.

В следующей главе мы еще немного поговорим о месте теорий в науке, а затем посмотрим, каково их место в религии.

Теория, данные, доказательства

Откуда мы знаем, что правда, а что нет?

Все мы любим, чтобы все было просто. Подростком я восторгался простотой естественных наук. Они так замечательно все доказывали! И позволяли получить истину в последней инстанции, основанную на строгом следовании данным. Лет в шестнадцать я прочитал «Историю западной философии» Бертрана Рассела – и особенно мне понравилась антирелигиозная полемика. Однако одна идея Рассела меня раздражала. Он объявил, что одно из главных преимуществ философии – то, что она учит «жить без уверенности»[90]. С моей точки зрения это была какая-то галиматья. Неужели Рассел ничего не знает о науке? Неужели не понимает, что она доказывает свои теории? Зачем ему жить без уверенности, если эту уверенность дарует наука?

Человеческое стремление к уверенности

В то время наука казалась мне на удивление честным и надежным способом размышлять о мире, дававшим доказанные ответы на великие вопросы бытия. А вера, насколько я мог судить, особенно вера религиозная, сводилась к догадкам и необоснованным надеждам. Впоследствии я понял, что мои взгляды относились к упрощенческому научному позитивизму, и с этой точки зрения данные исключали веру – позднее это прекрасно сформулировал Ричард Докинз:

Но что же такое вера? Это некое состояние ума, заставляющее людей верить во что-то – неважно, во что, при полном отсутствии подтверждающих данных. Если бы имелись надежные доказательства, то вера как таковая была бы излишней, так как эти доказательства убеждали бы нас сами по себе[91]. (Здесь и далее пер. Н. Фоминой.)

Веришь только тому, что можешь доказать. Именно в этом, по моему тогдашнему мнению, и состояло величие науки. Если нужно уладить какой-то вопрос, научная общественность придумывает эксперимент, который даст на него ответ. Почему же никто не проделывал никаких экспериментов, которые доказали бы, что Бог существует?

Наверное, я все же не доходил до заключений, к которым пришел Ричард Докинз, и не считал, что религиозность – это психическое заболевание. Однако я был все же убежден, что религия требует ухода от реальности и поисков убежища в какой-то изобретенной для этого Вселенной, которая не имеет никакого отношения ко всему, чему научила меня физика. Вселенная религии – полностью вымышленная, а наука имеет дело с тем, что можно доказать, с тем, в истинности чего можно убедиться. Это самая надежная и безопасная форма познания.

Однако то и дело кто-то словно отдергивал завесу и на миг показывал мне какой-то сложный и более мрачный мир, о котором те, кто учил меня в школе естественным наукам, говорили лишь вполголоса. Как будто они когда-то заплывали в «заповедные воды», выражаясь изящным слогом Германа Мелвилла в «Моби Дике» (пер. И. Бернштейн), но пускать туда меня пока не хотели. Когда в конце шестидесятых мы с соучениками изучали на физике природу света, нам рассказывали, что раньше считалось, что свет распространяется в среде под названием «эфир». Но теперь-то никто в эту чушь не верит! У меня сложилось впечатление, что в эфир верили разве что в Средневековье. Но потом я сообразил, что мои учителя рассказывают, как видели мир ученые всего два поколения назад. И тогда мне стало интересно, почему наука так часто пересматривает свои взгляды по самым разным поводам? Ведь если научные данные в чем-то нас убедили, значит, вопрос следует считать закрытым. Если доказано, что что-то правда, как можно передумать?!

Разумеется, все дело было в том, что меня учили стерилизованной, упрощенной версии физики, которая годилась только для школьников и больше ни для кого. Нас учили, что наука сводится к фактам, что это корпус установившихся знаний, доказанных экспериментально. Это инфантильное представление о науке, которое до сих пор принято в популярной литературе не самого высокого полета, например, в забавном манифесте нового атеизма – книге «Бог не любовь: как религия все отравляет» Кристофера Хитченса. Однако такое представление очень далеко от настоящей, взрослой науки, о которой мне еще предстояло узнать. Нам с одноклассниками не объясняли, что по самой природе научного прогресса то, во что ученые верят сегодня, со временем изменится – что-то поправят, а от чего-то и вовсе откажутся. То ли старые данные получат новую интерпретацию, то ли появятся новые, которые заставят науку отринуть уже существующие представления. Вот почему чтение книг по философии и истории науки перевернуло мое мировоззрение. Я внезапно осознал, что все гораздо сложнее, чем я думал.

Упрощенческие разговоры об «убедительных данных» уводят совсем не в ту сторону по нескольким причинам. Он предполагает, что данные могут быть только объективными, и не признает всевозможные субъективные аспекты. Люди – существа, обладающие свободой размышлять и прекрасно способные втиснуть любые данные в рамки предпочтительных моделей или предубеждений. Прекрасный тому пример – увлечение идеями Трофима Денисовича Лысенко (1898–1978) в сороковые годы прошлого века в СССР. Его экстравагантные взгляды в области биологии были удобны тогдашним властям, а совершенно правильные научные идеи его противников отметались как буржуазные или фашистские. Как показывает трагическая история эволюционной биологии в сталинские времена, в рамках идеологии вполне может сложиться групповое мышление, которое отвергает те или иные данные в зависимости от того, удобны они ему или нет, и прибегает для этого к интеллектуальному, а иногда и физическому насилию[92].

Рассел был прав. Нам придется как-то жить с неуверенностью. А это непросто – и с интеллектуальной, и с экзистенциальной точки зрения. Вспоминая школьные годы, я прекрасно понимаю, почему тогда так жаждал уверенности. Она нужна всем нам – каждому по-своему. Мы хотим точно знать, на каком мы свете. Вероятно, в нас заложены какие-то глубинные психологические силы, которые склоняют нас к принятию крайне наивной модели науки, даже если мы отдаем себе отчет в ее несовершенствах[93]. Кроме того, это помогает нам понять, почему для некоторых так притягателен любой фундаментализм, что религиозный, что антирелигиозный: он подкупает обещаниями уверенности. Реальный мир вне этих пузырей фальшивой уверенности гораздо сложнее и опаснее. Но нам приходится с ним мириться и в нем жить.

Теории в науке. Видеть все как есть

Романист Генри Миллер (1891–1980) написал однажды о разведывательной экспедиции, целью которой было «не новое место, но скорее новый взгляд на вещи» (пер. В. Минушина)[94]. Когда ученый сталкивается с массивом наблюдательных данных, фундаментальный инстинкт требует, чтобы он постарался выяснить, какая «общая картина» или «теория» лучше всего позволяет их осмыслить. «Главное – данные» – основная тема естественных наук. Аристотель требовал «сохранять явления» – то есть считал, что наблюдательные данные следует оберегать любой ценой. Теория проверяется наблюдениями. Если она им не соответствует, ее истинность ставится под сомнение. А о том, чтобы отсеивать наблюдения, которые, к вящей досаде исследователя, не соответствуют теории, и речи быть не может!

Наука ищет наилучший способ «смотреть на вещи», подход, который извлекает больше всего смысла из реальных наблюдений, и избавлен от любого идеологического давления. То, в чем было непоколебимо уверено одно поколение, вполне может быть отвергнуто следующим поколением как неадекватное или просто неверное. Наука – это непрерывный прогресс, который не достиг точки назначения. А значит, все в ней течет и изменяется. Не слишком приятная мысль, особенно для тех, кто любит, чтобы все было просто, изящно, а главное – стабильно. Ничего удивительного, что многие предпочитают считать науку незыблемым набором «научных» результатов – а вовсе не методом, который нужно применять постоянно и последовательно, и это со временем приводит к изменению представлений.

Сто лет назад практически все были убеждены, что Вселенная была всегда – а теперь мы убеждены, что у нее было начало, и это влечет за собой интереснейшие вопросы о том, откуда же она взялась и какое у нее будущее. Эта убежденность в обоих случаях возникла не на пустом месте – таков результат размышления над лучшими доступными на тот момент данными наблюдений. Однако и данные, и теории изменились – и будут меняться и дальше. Это прекрасно сформулировал астроном Карл Саган (1934–1996), и в его слова следует вслушаться:

Наука – это отнюдь не только корпус знаний. Это образ мысли. Иначе ей не добиться успеха. Наука приглашает нас дать дорогу фактам, даже если они не соответствуют нашему предвзятому мнению. Она советует нам держать в голове альтернативные гипотезы и смотреть, какие из них лучше соответствуют фактам[95].

Мне импонирует такое смирение. Оно резко контрастирует с догматическим высокомерием религиозных и антирелигиозных фанатиков, которые делают ставку исключительно на уверенность. Догматические представления о реальности не оставляют места разумной осторожности, широте кругозора, а главное – интеллектуальному смирению, которое, как я теперь понимаю, характерно и для науки, и для религии в лучших их проявлениях.

Видимо, фанатики считают, будто одного пароксизма интеллектуального высокомерия достаточно, чтобы вырваться из тенет всей неотвязной сложности человеческого бытия. Нет, не достаточно – и ничего не выйдет. Когда-то я и сам так думал, но это в прошлом. Даже теологи и те осознали, что когда говоришь о Боге, надо избегать догматизма и преисполниться смирения. Об этом прекрасно сказал оксфордский теолог XIX века Чарльз Гор:

Человеческий язык не может адекватно выражать божественную реальность. Постоянная склонность извиняться за человеческие выражения, огромная доля агностицизма, ужасное чувство неизмеримых глубин, которые разверзаются за пределами того немногого, что удалось узнать, не покидает умы теологов, которые понимают, с чем сталкиваются при попытках постичь или выразить Бога[96].

Давайте последуем мудрому совету Сагана «держать в голове альтернативные гипотезы и смотреть, какие из них лучше соответствуют фактам». Как это выглядит на практике? Это покажут некоторые примеры из истории науки. Лучшие из этих примеров – случаи из астрономии, сферы интересов самого Сагана. Поглядим, чему они нас научат.

Частный случай. Модели Солнечной системы

С древнейших времен было известно, что некоторые «звезды» движутся на фоне неподвижных звезд с разной скоростью. Греки назвали эти небесные тела планетами (от греческого слова, которое означает «странствие»). Что же в них особенного? Во II веке греческий астроном Птолемей предложил теорию движения светил, которой придерживалось большинство людей на протяжении более тысячи лет. Птолемей утверждал, что Солнце, Луна и планеты движутся по круглым орбитам вокруг Земли на разных расстояниях от нее[97]. Модель была очень симпатичная и вполне действующая, отчасти потому, что до XVI века, когда был изобретен телескоп, наблюдения движения небесных тел были не очень точны. Однако к началу XVI века стало ясно, что геоцентрический взгляд на мироздание не оправдывает себя. Поэтому его модифицировали, чтобы наблюдения соответствовали теории. Астрономы раннего Средневековья считали, что движение небесных тел сложнее, чем думали раньше: в сущности, планеты описывают круги на кругах (их называли эпициклами). К концу Средних веков эпициклы стали очень запутанными. Модель, которая когда-то казалась простой и красивой, стала представляться неестественной, надуманной. Но каковы альтернативы?

В 1543 году был предложен новый взгляд. Польский астроном Николай Коперник опубликовал книгу, где утверждал, что в центре мироздания стоит Солнце, а не Земля[98]. Земля и планеты вращаются по круглым орбитам вокруг Солнца. Гелиоцентрическая модель Солнечной системы вызвала споры. Все так привыкли думать, что Солнце вращается вокруг Земли, что новая гипотеза многих нервировала. Ведь Библия учит иначе! В псалме 118:90 ясно и недвусмысленно сказано: «Ты поставил Землю, и она стоит»! Как это согласуется с радикальной идеей Коперника, что Земля движется?

Однако вскоре все поняли, что просто неправильно понимали текст. Было предложено новое толкование: Бог «создал Землю, и она крепка».

Новое мировоззрение не всем пришлось по душе. Самыми непримиримыми противниками Коперника были собратья-ученые, а не религиозные люди, как часто полагают[99].

У теории Коперника было два основных недостатка. Во-первых, она позволяла рассчитать движение планет ненамного точнее модели Птолемея. Причина была проста. Коперник ошибочно предположил, что планеты движутся вокруг Солнца по идеальным окружностям, а теперь мы знаем, что они движутся по эллипсам – вытянутым окружностям, и Солнце расположено не на пересечении осей эллипса, а слегка смещено. Это открытие было сделано лишь несколько десятков лет спустя, в начале XVII века, – его сделал Иоганн Кеплер в результате тщательного изучения движения планеты Марс. Во-вторых, если бы теория Коперника была верна, то, поскольку Земля движется в пространстве, рисунок неподвижных звезд должен был меняться в зависимости от времени года. Это исследовал датский астроном Тихо Браге (1546–1601), который не обнаружил никаких следов подобного «параллакса». Теперь мы знаем, почему Браге не смог его пронаблюдать. В то время никто и не подозревал, насколько дальше Солнца находятся звезды, и крошечный параллакс, незаметный невооруженным глазом, удалось пронаблюдать лишь после усовершенствования телескопа в начале XIX века. Потому-то Браге и сделал вывод, что по данным наблюдений Солнце вращается вокруг Земли, а не наоборот. Следует понимать, что такое толкование нельзя считать неверным: оно было сделано на основе данных, доступных Браге на тот момент.

Этот краткий экскурс в раннюю историю современной астрономии интересен и сам по себе, но не только – он еще и позволяет увидеть три обстоятельства, без которых невозможно правильно понять, как создаются научные теории. Эти обстоятельства очевидны и из других эпизодов истории науки, а случай Коперника я выбрал лишь потому, что здесь они проявлены нагляднее всего.

I. Наука стремится найти ту теоретическую модель, которая «лучше всего соответствовала бы» наблюдениям. Какая теория лучше, всегда будет предметом споров. Начнем с того, что данные накапливаются и совершенствуются со временем. А во-вторых, будут и вторичные споры по поводу критериев оценки теорий. Какую выбрать – самую простую? Или самую красивую? Однако эти трудности ни в коей мере не отвлекают науку от поисков наилучшего способа осмыслить Вселенную. Ученые зачастую ловят себя на том, что убеждены – и вполне обоснованно, – что та или иная теория верна, но доказать ее не могут. Более того, возможно, и не смогут никогда. Однако они (по праву) продолжают считать, что она верна, поскольку знают, что хорошей теории можно доверять, пока не появятся данные, которые потребуют отказаться от нее в пользу какой-то другой теории, у которой доказательная база окажется лучше.

II. Это значит, что научные теории – временные. Их нельзя доказать раз и навсегда, в отличие от математических теорем. В каждый момент времени научное сообщество предпочитает какое-то мировоззрение (средневзвешенно). Однако ученые прекрасно знают, что их последователи – может быть, совсем скоро, а может быть, в отдаленном будущем, – вспомнят о них и скажут: «Да-да, так когда-то считали. Но сейчас мы думаем иначе». По мере научного прогресса какие-то представления приходится оставлять позади. Однако лучшие теории не исчезают бесследно – как правило, их изменяют и инкорпорируют в более удачные. Вспомним хотя бы, что в рамках теории относительности Эйнштейна нашлось место для законов Ньютона – теория относительности воздала должное их успехам и очертила границы их применимости.

III. Большинству теорий приходится иметь дело с аномалиями, то есть с наблюдательными данными, которые не вполне в них вписываются. Очень наивный ученый может подумать, будто этого достаточно, чтобы отказаться от теории. Однако наука мудрее. Она знает, что на самом деле все редко бывает так просто. Может статься, что теория верна, просто нуждается в некоторых мелких уточнениях. Вспомним, как Кеплер показал, что Коперник был прав в главном – в том, что в центре нашей планетной системы находится Солнце, – но ошибался в относительно второстепенном вопросе о форме орбит. А иногда что-то, что мы считаем главным недостатком теории, оказывается впоследствии не таким важным, как мы думали, или просто недоразумением – вот, скажем, опасения Тихо Браге по поводу отсутствия параллакса у звезд.

Большинство читателей увидят, что все три пункта относятся и к религии. К первому и второму мы еще не раз вернемся. А как же третий? Как быть с ситуациями, когда что-то в религии не соответствует данным наблюдений? В Средние века богословы бились с вопросом о вечности мира. Тогдашняя наука говорила, что Вселенная была всегда, а вера учила, что она возникла в какой-то момент. Очевидная аномалия – и чтобы обойти ее, пришлось, в сущности, мириться с двоемыслием, поскольку доступные в то время научные методы не могли разрешить это противоречие. В конечном итоге наука отказалась от идеи вечности Вселенной и придерживается представлений, которые не тождественны религиозной идее сотворения мира, однако ничуть ей не противоречат.

Религия тоже должна работать с аномалиями. В случае христианства такой аномалией – по крайней мере, на первый взгляд – мне кажется существование страдания. Однако христианские теологи всех времен утверждали, что можно найти способ понимать страдание таким образом, чтобы уменьшить интеллектуальное бремя этой проблемы и помочь нам бороться с житейскими невзгодами.

Об этом еще есть что сказать, но нам нужно двигаться дальше и обсудить место данных и доказательства в науке, а также несколько смежных вопросов.

Данные, доказательства и вера в науке

Доказывает ли наука свои теории? Распространенное заблуждение, которого и я когда-то придерживался, гласит, что ученые – люди сверхрациональные и принимают только то, что можно доказать на основании данных. Как и во всех распространенных заблуждениях, здесь есть доля правды. Наука и есть поиск лучшего объяснения наблюдений. Но доказать, что какая-то теория лучше всех, часто бывает трудно, особенно потому, что никак не удается добиться согласия по поводу критериев: простота? Изящество? Доступность? Плодотворность? Впрочем, главное очевидно: наука делает ставку на обоснованные убеждения, полученные в результате публичных обсуждений вопроса о том, какое толкование общедоступных данных считать наилучшим.

Тут философ вправе возразить, что мы говорим о науке и доказательстве как-то слишком вольно, и указать, что в строгом смысле слово «доказательство» применимо лишь к логике и математике. Мы можем доказать, что 2 + 2 = 4 и что «часть меньше целого». Что ж, справедливо. Но все же вполне можно выразиться и так: наука дает нам полные основания верить, что те или иные положения истинны, например что химическая формула воды – Н2О или что среднее расстояние от Земли до Луны – примерно 384 500 километров.

Вспомним уже приводившиеся слова Ричарда Докинза о вере: «Если бы имелись надежные доказательства, то вера как таковая была бы излишней, так как эти доказательства убеждали бы нас сами по себе». Безо всяких сомнений замечу, что надежные свидетельства заставляют меня верить, что формула воды Н2О и что до Луны в среднем 384 500 километров. Просто Докинз путает «полное отсутствие подтверждающих данных» и «отсутствие полностью подтверждающих данных». Данные, как знает любой практикующий ученый, могут быть неоднозначными, уводить в разные стороны и допускать разные толкования.

Яркий пример – нынешние споры космологов о том, сколько Вселенных породил Большой взрыв – одну или много (множественную Вселенную)[100]. Я знаю многих выдающихся ученых, поддерживающих первый вариант, и многих не менее выдающихся ученых – сторонников второго. И те и другие, бесспорно, мыслящие и осведомленные специалисты, принимают решения на основе того, как, по их мнению, лучше всего толковать данные, и верят – хотя и не могут доказать – что их толкование истинно.

Подобная дилемма отнюдь не нова. Это неотъемлемая часть научной деятельности. С похожей проблемой столкнулся Чарльз Дарвин, когда разрабатывал теорию естественного отбора. Чтобы окончательно и бесповоротно убедиться в ее истинности, попросту не хватало данных, более того, у этой теории было несколько крупных недостатков, в частности, она не объясняла, как изменения переходят от родителей к потомству [101]. Более того, все, что было известно о мире природы, вполне объяснялось конкурирующими теориями эволюции, например, трансформизмом[102]. Все мы читали популярные, упрощенные рассказы, как Дарвин триумфально доказал свою теорию. Но гораздо важнее прочитать самого Дарвина, который ясно и недвусмысленно дает понять, что чувствовал, что может доверять своей теории, невзирая на слабость доказательств.

Дарвин верил, что его теория верна и когда-нибудь удастся это показать. Разве может теория быть ошибочной, писал он, если она позволяет так великолепно осмыслить наблюдения? Конечно, концы с концами не сходятся и пока что полно проблем. Зато главная идея, как видно, верна, несмотря на то, что это невозможно доказать.

Уже задолго до того, как читатель дошел до этого раздела моей книги, он столкнулся с множеством трудностей. Некоторые из них настолько серьезны, что я до сих пор не в состоянии был подумать о них без некоторого трепета; но, насколько я могу судить, большая часть из них только кажущиеся, а реальные не являются, я думаю, роковыми для теории[103]. (Пер. К. Тимирязева.)

Так вот, признание аномалий и трудностей ни в коем случае не должно наталкивать нас на своего рода вольный релятивизм, позволяющий верить во что заблагорассудится. Это просто готовность реалистично признать неоднозначность своих наблюдений и опыта. Вот почему даже в общепринятых учебниках по физике пишут, что «наука основана на вере»[104]. Мы верим, что те или иные теории истинны, и имеем на то все основания, но не можем этого доказать. Неспособность признать, что подобная вера неотделима от научного метода, в конечном итоге объясняется упорным нежеланием признавать неоднозначность данных и невозможность вырваться из порочного, по сути дела, круга опыта и толкования.

Наука пребывает в постоянном движении, в поисках наилучших объяснений и отражений реальности. Она в первую очередь метод, а во вторую – результаты его применения. Истину, которую какое-то поколение ученых считает надежно установленной, следующее может просто отвергнуть.

Итак, научные теории временны. Но это не значит, что они произвольны. Просто ничего нельзя считать истиной в последней инстанции, так просто не может быть. Ричард Докинз справедливо указывает, что и дарвинизм – явление такое же временное, как и любая другая научная теория. «Даже если конец XX века стал временем торжества Дарвина, мы должны признать возможность того, что на свет выйдут какие-то новые факты, которые заставят тех, кто в XXI веке придет к нам на смену, отказаться от дарвинизма или изменить его до неузнаваемости»[105] (здесь и далее пер. П. Петрова).

Теперь-то я понимаю, что Бертран Рассел был прав: нам надо «жить без уверенности и в то же время не быть парализованным нерешительностью». Вот почему ученые, склонные к рефлексии, так ценят книгу Майкла Поляни «Личностное знание» (1958). Из-за нее разгорелся давно назревший спор о пределах уверенности в науке и о том, как ученые должны подходить к этому вопросу. Поляни (1891–1976) – английский химик венгерского происхождения, который затем занялся философией, поскольку его все больше тревожила необходимость быть преданным идеям, которые он (с научной точки зрения) считал верными, хотя понимал, что что-то из этого впоследствии окажется ошибочным[106]. Он утверждал, что науку следует понимать как «личностное знание», в котором нельзя быть абсолютно уверенным, но в которое можно обоснованно верить.

Труд Поляни всесторонне освещает не только природу науки, но и человеческие слабости. Научное знание не генерируется при помощи механического процесса, не дающего сбоев, но требует, чтобы мы вынесли личное суждение, которое вполне способно дать сбой и согласно которому некоторые представления надежны и им следует доверять. Поляни утверждал, что нам следует понимать, что преданность представлениям, не только научным, неизбежно распространяется и на данные, на которых они основаны. И частенько появляются доказательства, что то, во что ученые верили, то, что они считали истинным, и в самом деле правда. Яркий тому пример – бозон Хиггса.

Частица веры. Бозон Хиггса

Четвертого июля 2012 года физики, работавшие на Большом адроном коллайдере в Женеве, пребывали в сильнейшем волнении. Удалось увидеть бозон Хиггса! То есть они думали, что, возможно, видели его или что-то очень на него похожее. Четырнадцатого марта 2013 года физики из ЦЕРНа («Европейской организации ядерных исследований») подтвердили это открытие. Из-за чего же поднялся весь этот шум? Бозон Хиггса – загадочная частица, гипотезу о которой выдвинул физик Питер Хиггс и его коллеги еще в шестидесятые годы XX века, чтобы объяснить происхождение массы. Подтвердив его существование, ученые должны были поставить на место очередной фрагмент затейливой мозаики, составляющей картину нашего понимания Вселенной.

Журналисты были в восторге. Но не из-за науки. Большинство газет давно обнаружили, что читателей наука не очень-то интересует. Она не помогает продавать тиражи! Причиной интереса журналистов стало всего-навсего название, которое еще в 1994 году дал бозону Хиггса нобелевский лауреат Леон Ледерман: «частица Бога»[107]. Журналистам это прозвище пришлось по душе. А большинству ученых – совсем нет, поскольку они считали, что оно упрощенческое и не имеет отношения к делу. Пожалуй, да. Зато оно заставило людей говорить о физике. И может быть, оно не такое уж и плохое. Ледерман говорил, что придумал название «частица Бога», потому что бозон Хиггса «определял нынешнее состояние физики, был необходим для понимания структуры вещества – и при этом оставался неуловимым».

Так вот, иногда считают, что наука – это то, что можно доказать. Однако, повторяю, все отнюдь не так просто. Наука зачастую предполагает существование невидимого (а иногда и не поддающегося регистрации), например, темного вещества, потому что иначе не может объяснить видимое. (Темное вещество – это субстанция, гипотезу о существовании которой выдвинули космологи и астрономы, поскольку иначе не объяснить гравитационные эффекты, вызванные, судя по всему, невидимой массой.) Специалисты по физике элементарных частиц восприняли гипотезу о бозоне Хиггса так серьезно в основном потому, что научные наблюдения благодаря этой частице обретают настолько законченный смысл, что сомневаться в ее существовании вроде бы и не приходится. Иначе говоря, способность объяснять видится как показатель истинности.

Налицо очевидная и очень важная параллель с тем, как верующие думают о Боге. Некоторые требуют доказательств, что Бог существует, однако большинство совершенно справедливо полагает, что это нереалистично, поскольку не учитывает ни природы Бога, ни ограниченности человеческой логики. Верующие считают, что существование Бога задает лучшую систему отсчета для осмысления мира. Бог для них – словно линза, позволяющая увидеть окружающее в фокусе. И Бог – это не только способ осмыслять. Однако для верующих это прекрасная отправная точка. Бозон Хиггса, несомненно, помогает нам понять, как устроена Вселенная. Однако он не отвечает на несколько более интересный вопрос: откуда взялась такая Вселенная, в которой можно заниматься физикой элементарных частиц.

Мы посвятили довольно много времени размышлениям о роли теорий в физике. А как же религиозные теории? Что они делают? Найдутся ли там еще параллели с научными теориями?

Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.

Примечания

1

Albert Einstein, «Religion and Science». В кн.: «Ideas and Opinions», New York: Crown Publishers, 1954, р. 38.

2

Johann Peter Eckermann, «Gespräche mit Goethe in den letzten Jahren seines Lehens», 3 vols, Leipzig: EA. Brockhaus, 1836, vol. 2, p. 50.

3

Aristotle, «Metaphysics», 982b. См. также Plato, «Theaetetus», 154b – 155c. Познавательные рассуждения на ту же тему можно найти в статье Jerome Miller, «In the Throe of Wonder», Albany: State University of New York Press, 1992, pp. 11–52.

4

Thomas Aquinas, «Summa Theologiae Iallae» q. 32, a. 8. Обсуждение этой темы см. в работе Reinhard Hütter, «Dust Bound for Heaven: Explorations in the Theology of Thomas Aquinas», Grand Rapids, MI: Eerdmans, 2012, pp. 244–6.

5

Peter Medawar, «The Limits of Science», Oxford: Oxford University Press, 1987, p. 66.

6

José Ortega y Gasset, «El origen deportivo del estado», «Citius, Altius, Fortius» 9, no. 1–4, 1967, pp. 259–76; цит. на p. 259.

7

John Dewey, «The Quest for Certainty», New York: Capricorn Books, 1960, p. 255.

8

О мудрости см. William G. Compton, Edward Hoffman, «Positive Psychology: The Science of Happiness», 2nd ed., Belmont, CA: Wadsworth, 2013, pp. 199–228.

9

C. S. Lewis, «Essay Collection», London: HarperCollins, 2002, p. 21. Подробнее об этом см. Alister E. McGrath, «The Privileging of Vision: Lewis’s Metaphors of Light, Sun, and Sight», в кн. «The Intellectual World of C. S. Lewis», Oxford: Wiley-Blackwell, 2013, pp. 83–104.

10

Письмо Л. Т. Даффу от 10 мая 1943 года, цит. по «The Letters of Dorothy L. Sayers», Volume II, 1937 to 1943, ed. Barbara Reynolds, New York: St Martin’s Press, 1996, p. 401.

11

Письмо Уильяму Темплу, архиепископу Кентерберийскому, от 7 сентября 1943 года, Ibid., p. 429.

12

Salman Rushdie, «Is Nothing Sacred?», The Herbert Read Memorial Lecture 1990, Cambridge: Granta, 1990, p. 8.

13

Альберт Эйнштейн, письмо к Генриху Цангеру от 10 марта 1914 года. Цит. по: Martin J. Klein, A. J. Kox and Robert Schulmann (eds), «The Collected Papers of Alhert Einstein», Volume 5: The Swiss Years: Correspondence, 1902–1914, Princeton, NJ: Princeton University Press, 1993, p. 381.

14

Eugene Wigner, «The Unreasonable Effectiveness of Mathematics», «Communications on Pure and Applied Mathematics» 13, 1960, рр. 1–14.

15

C. A. Coulson, «Science and Christian Belief», London: Oxford University Press, 1955, pp. 19–20.

16

Ibid., pp. 97–102.

17

Впоследствии я обнаружил похожие аргументы у сэра Питера Медавара в его знаменитой Роменсовской лекции, которую он прочитал в Оксфорде. Peter Medawar, «Science and Literature», Encounter, January 1969, pp. 15–23.

18

Richard Dawkins, «A Survival Machine», в кн.: «The Third Culture», ed. John Brockman, New York: Simon & Schuster, 1996, pp. 75–95.

19

Thomas Aquinas, «Disputed Questions about the Power of God», q. 6, 21.2.

20

Richard Dawkins, «Unweaving the Rainbow: Science, Delusion and the Appetite for Wonder», London: Penguin Books, 1998, p. xiii.

21

Этот важный вопрос разбирается в книге Kalevi Kull and Claus Emmeche (eds), «Towards a Semiotic Biology: Life is the Action of Signs», London: Imperial College Press, 2011. О философски-теологических аспектах этой темы см. Luigi Giussani, «Il Senso Religioso», 2nd ed., Milan: Jaca Books, 1977, pp. 29–40; C. Stephen Evans, «Natural Signs and Knowledge of Cod», Oxford: Oxford University Press, 2010, pp. 26–46.

22

Augustine of Hippo, «Sermons» 68, 6.

23

См., например, Dacher Keltner and Jonathan Haidt, «Approaching Awe, a Moral, Spiritual and Aesthetic Emotion», «Cognition and Emotion» 17, 2003, pp. 297–314.

24

Mary Midgley, «Evolution as a Religion: Strange Hopes and Stranger Fears», 2nd ed., London: Routledge, 2002, pp. 17–18.

25

Dawkins, «Unveawing the Rainbow», p. xii.

26

См. Alister E. McGrath, «Dawkins’ God: From the Selfish Gene to the God Delusion», 2nd ed, Oxford: Wiley-Blackwell, 2015.

27

Christopher Hitchens, «Letters to a Young Contrarian», New York: Basic Books, 2001, p. 55.

28

Greg M. Epstein, «Less Anti-theism, More Humanism», «Washington Post», 1 октября 2007 г.

29

Plato, «Republic», 560e-561a.

30

См. в особенности Ronald L. Numbers (ed.), «Galileo Goes to Jail and Other Myths about Science and Religion», Cambridge, MA: Harvard University Press, 2009. Об общественно-политических причинах «конфликта» в конце XIX века см. Frank Miller Turner, «The Victorian Conflict between Science and Religion: A Professional Dimension», Isis 69, 1978, pp. 356–76. Хороший обзор исторических предпосылок см. в кн. J. B. Stump and Alan G. Padgett (eds), «The Blackwell Companion to Science and Christianity», Malden, MA; Wiley-Blackwell, 2012, pp. 3–60.

31

Прекрасный общий обзор – Thomas Dixon, «Science and Religion: A Very Short Introduction», Oxford: Oxford University Press, 2008, pp. 1–17.

32

Ibid., p. 3.

33

Charles Taylor, «A Secular Age», Cambridge, MA: Belknap Press, 2007. Прекрасные эссе на подобные темы см. в Michael Warner, Jonathan Van Antwerpen and Craig J. Calhoun (eds), «Varieties of Secularism in a Secular Age», Cambridge, MA: Harvard University Press, 2010.

34

http://www.krishnaconsciousnessmovement.com/moonlanding.html. Ссылка действительна на 23 декабря 2015 года. Имеется в виду расстояние, указанное в «Бхагавата-пурана» 5.22.8. Это представление нельзя рассматривать как показатель сложных отношений науки и индуизма. Существенные замечания по этому поводу см. в кн. David L. Gosling, «Science and the Indian Tradition: When Einstein Met Tagore», London: Routledge, 2007; C. Mackenzie Brown, «Hindu Perspectives on Evolution: Darwin, Dharma and Design», London: Routledge, 2012; Jonathan B. Edelmann, «Hindu Theology and Biology: The Bhagavata Purana and Contemporary Theory», Oxford: Oxford University Press, 2012.

35

Barbara Herrnstein Smith, «Natural Reflections: Human Cognition at the Nexus of Science and Religion», New Haven, CT: Yale University Press, 2009, pp. 121–49.

36

Eugenie C. Scott, «Darwin Prosecuted: Review of Johnson’s “Darwin on Trial”», «Creation/Evolution Journal» 13, no. 2, 1993, pp. 36–47; цит. на стр. p. 43. «Creation/Evolution Journal» с 1997 года входит в «Reports of the National Center for Science Education».

37

Alvin Plantinga, «Where the Conflict Really Lies: Science, Religion, and Naturalism, New York: Oxford University Press, 201 1, pp. 168–74.

38

Stephen Jay Gould, «Nonoverlapping Magisteria», «Natural History» 106, March 1997, pp. 16–22.

39

См., в частности, Peter Harrison, «The Territories of Science and Religion», Chicago: University of Chicago Press, 2015. Харрисон справедливо замечает, что наши концепции религии и науки сформировались совсем недавно, лишь в последние три столетия, и именно эти концепции, а не идеи, которые стоят за ними, и формируют сегодня наши представления о науке, вере и Боге.

40

C. S. Lewis, «Christian Reflections», Grand Rapids: Eerdmans, 1967, р. 65.

41

Peter R. Dear, «The Intelligibility of Nature: How Science Makes Sense of the World», Chicago: University of Chicago Press, 2008, p. 173.

42

Crystal L. Park, «Religion as a Meaning-Making Framework in Coping with Life Stress», «Journal of Social Issues» 61, no. 4, 2005, pp. 707–29.

43

Karl R. Popper, «Natural Selection and the Emergence of Mind», «Dialectica» 32, 1978, pp. 339–55; цитата на p. 342.

44

Thomas H. Huxley, «Darwiniana», London: Macmillan, 1893, p. 252.

45

Stephen Jay Gould, «Impeaching a Self-Appointed Judge», «Scientific American» 267, no. 1, 1992, pp. 118–21.

46

См. в особенности Mary Midgley, «Evolution as a Religion: Strange Hopes and Stranger Fears», 2nd ed., London: Routledge, 2002.

47

Mary Midgley, «The Solitary Self: Darwin and the Selfish Gene», Durham: Acumen, 2010.

48

См., например, Mary Midgley, «The Myths We Live By», London: Routledge, 2004.

49

David E. Rumelhart, «Schemata: The Building Blocks of Cognition», в кн.: «Theoretical Issues in Reading Comprehension: Perspectives from Cognitive Psychology», ed. R. J. Spiro, B. C. Bruce and W. F. Brewer, Hillsdale, NJ: Erlbaum, 1980, pp. 33–58.

50

Charles Taylor, «A Secular Age», Cambridge, MA: Belknap Press, 2007.

51

Michel Foucault, «Madness and Civilization: A History of Insanity in the Age of Reason», London: Routledge, 1995.

52

Richard Dawkins, «The Selfish Gene», 2nd ed., Oxford: Oxford University Press, 1989, p. 330 (этот отрывок добавлен во втором издании).

53

Freeman Dyson, «The Scientist as Rebel», в кн. «Nature’s Imagination: The Frontiers of Scientific Vision», ed. John Cornwell, Oxford: Oxford University Press, 1995, pp. 1–11.

54

George M. Marsden, «A Short Life of Jonathan Edwards», Grand Rapids, MI: Eerdmans, 2008, p. 131.

55

О прискорбных заблуждениях Шоу см. Sally Peters, «Commentary: Bernard Shaw’s Dilemma: Marked by Mortality», «International journal of Epidemiology» 32, no. 6, 2003, pp. 918–19.

56

Maurice A. Finocchiaro, «Defending Copernicus and Galileo: Critical Reasoning in the Two Affairs», New York: Springer, 2010. См. также Stephen Mason, «Galileo’s Scientific Discoveries, Cosmological Confrontations, and the Aftermath», «History of Science» 40, 2002, рр. 377–406.

57

John Paul II, «Faith Can Never Conflict with Reason», «L’Osservatore Romano» 49, November 1992, p. 2.

58

«A Pox on Cell-Stem Research», «New York Times», 1 августа 2006 года.

59

Систематическое развенчание этого мифа и еще двадцати четырех ему подобных см. в кн. Ronald L. Numbers (ed.), «Galileo Goes to Jail and Other Myths about Science and Religion», Cambridge, MA: Harvard University Press, 2009.

60

James R. Moore, «The Post-Darwinian Controversies: A Study of the Protestant Struggle to Come to Terms with Darwin in Great Britain and America, 1870–1900», Cambridge: Cambridge University Press, 1979, pp. 99–100.

61

Одна из первых книг, где излагается эта точка зрения, – David C. Lindberg, Ronald L. Numbers, «God and Nature: Historical Essays on the Encounter between Christianity and Science», Berkeley, CA: University of California Press, 1986. Лучшая из работ последнего времени – David C. Lindberg, Peter Harrison, «Early Christianity», в кн. «Science and Religion around the World: Historical Perspectives», ed. John Hedley Brooke and Ronald L. Numbers, Oxford: Oxford University Press, 2011, pp. 67–91.

62

История этой абсурдной идеи изложена в кн. Jeffrey Burton Russell, «Inventing the Flat Earth: Columbus and Modern Historians», New York: Praeger, 1991; Christine Garwood, «Flat Earth: The History of an Infamous Idea», London: Macmillan, 2007.

63

Paul Davies, «The Mind of God: Science and the Search for Ultimate Meaning», London: Penguin, 1992, p. 77.

64

Прекрасный разбор частных случаев см. в статье Peter Harrison, «Sentiments of Devotion and Experimental Philosophy in Seventeenth-Century England», «Journal of Medieval and Early Modern Studies» 44, no. 1, 2014, pp. 113–33.

65

Этот вопрос разбирается в авторитетном исследовании Peter Harrison, «The Fall of Man and the Foundations of Science», Cambridge: Cambridge University Press, 2007.

66

Среди лучших эмпирических исследований современного представления о нарративе противостояния, бытующего среди ученых, см. Elaine Howard Ecklund, «Science vs. Religion: What Scientists Really Think», Oxford: Oxford University Press, 2010, p. 5.

67

F. J. Tipler, C. J. S. Clarke and G. F. R. Ellis, «Singularities and Horizons – A Review Article», в кн. «General Relativity and Gravitation: One Hundred Years after the Birth of Albert Einstein», ed. A. Held, New York: Plenum Press, 1980, pp. 97–206, цитата на p. 110.

68

К семидесятым-восьмидесятым годам прошлого века это стало окончательно ясно; см., например, Frank Miller Turner, «The Victorian Conflict between Science and Religion: A Professional Dimension», «Isis» 69, 1978, pp. 356–76; Colin A. Russell, «The Conflict Metaphor and Its Social Origins», «Science and Christian Faith» 1, 1989, pp. 3–26.

69

Jack Morrell, Arnold Thackray, «Gentlemen of Science: Early Years of the British Association for the Advancement of Science», Oxford: Oxford University Press, 1981, p. 395.

70

Matthew Stanley, «Huxley’s Church and Maxwell’s Demon: From Theistic Science to Naturalistic Science», Chicago: University of Chicago Press, 2015, pp. 242–63.

71

http://scienceblogs.com/pharyngula/2007/06/14/high-priest-epstein-in-newswee/

72

Mary Midgley, «Are You an Illusion?» Durham: Acumen, 2014, p. 5.

73

Peter Medawar, «The Limits of Science», Oxford: Oxford University Press, 1987, p. 66.

74

Roy Baumeister, «Meanings of Life», New York: Guilford Press, 1991, pp. 29–57.

75

Ludwig Wittgenstein, «Philosophical Investigations», 3nd ed., Oxford: Blackwell, 1968, p. 48.

76

Midgley, «The Myths We Live By», pp. 26–8.

77

Mary Midgley, «Dover Beach» (неопубликованное эссе), цит. по Nelson Rivera, «The Earth is Our Home: Mary Midgley’s Critique and Reconstruction of Evolution and its Meanings», Exeter: Imprint Academic, 2010, p. 179 n. 21.

78

Mary Midgley, «Wisdom, Information, and Wonder: What Is Knowledge For?» London: Routledge, 1995, p. 199.

79

Roy Bhaskar, «The Possibility of Naturalism: A Philosophical Critique of the Contemporary Human Sciences», 3nd ed., London: Routledge, 1998.

80

См., например, Leslie Stevenson, David L. Haberman (eds), «Twelve Theories of Human Nature», New York: Oxford University Press, 2012.

81

F. H. T. Rhodes, «Christianity in a Mechanistic Universe», в кн.: «Christianity in a Mechanistic Universe and Other Essays», ed. D. M. MacKay, London: InterVarsity Press, 1965, pp. 11–50, цитата на p. 42.

82

Christian Smith, «Moral, Believing Animals: Human Personhood and Culture», Oxford: Oxford University Press, 2009, p. 64.

83

Elinor Ochs and Lisa Capps, «Narrating the Self», «Annual Review of Anthropology» 25, 1996, pp. 19–43.

84

Hendrik L. Bosnian, «Origin and Identity: Rereading Exodus as a Polemical Narrative Then (Palestine) and Now (Africa)», «Scriptura» 90, 2005, pp. 869–77.

85

Интересное междисциплинарное исследование – Lewis P. Hinchman, Sandra K. Hinchman (eds), «Memory, Identity, Community: The Idea of Narrative in the Human Science», Albany, NY: State University of New York Press, 1997.

86

См. в особенности C. S. Lewis, «Is Theology Poetry?», в кн. «Essay Collection», London: HarperCollins, 2002, pp. 1–21. О том, что для Льюиса литературоведческое понятие «мифа» соответствовало метанарративу, см. Alister E. McGrath, «A Gleam of Divine Truth: The Concept of Myth in Lewis’s Thought», в кн. «The Intellectual World of C. S. Lewis, Oxford: Wiley-Blackwell, 2013, pp. 55–82.

87

Smith, «Moral, Believing Animals», pp. 63–94.

88

Важные соображения на этот счет см. в работе Cristine Legare, E. Margaret Evans, Karl S. Rosengren, Paul L. Harris, «The Coexistence of Natural and Supernatural Explanations across Cultures and Development», «Child Development» 83, no. 3, 2012, pp. 779–93.

89

Яркий пример – возрожденческая метафора «двух книг», о науке и религии; см. Giuseppe Tanzella-Nitti, «The Two Books Prior to the Scientific Revolution», «Annales Theologici» 18, 2004, pp. 51–83.

90

«Учить тому, как жить без уверенности и в то же время не быть парализованным нерешительностью – это, пожалуй, главное, что может сделать философия в наш век для тех, кто занимается ею» (Пер. В. Целищева). Bertrand Russell, «A History of Western Philosophy», London; George Allen & Unwin Ltd, 1946, p. xiv.

91

Richard Dawkins, «The Selfish Gene», 2nd ed., Oxford: Oxford University Press, 1989, p. 330.

92

Хорошее описание истории «лысенковщины» в сороковые годы см. в книге Nikolai L. Krementsov, «Stalinist Science», Princeton, NJ: Princeton University Press, 1997, pp. 54–83.

93

Превосходное исследование этой тяги и ее последствий для медицины – Mark H. Waymack, «Yearning for Certainty and the Critique of Medicine as “Science”», «Theoretical Medicine and Bioethics» 30, no. 3, 2009, pp. 215–29.

94

Henry Miller, «Big Sur and the Oranges of Hieronymus Bosch», New York: New Directions, 1957, p. 25.

95

Carl Sagan, «Why We Need To Understand Science», «Skeptical Inquirer» 14, no. 3, Spring 1990.

96

Charles Gore, «The Incarnation of the Son of God», London: John Murray, 1922, pp. 105–6.

97

Научная сторона дела изложена в кн. Helge Kragh, «Conceptions of Cosmos: From Myths to the Accelerating Universe: A History of Cosmology», Oxford: Oxford University Press, 2007, pp. 46–65.

98

См. классическую работу Thomas S. Kuhn, «The Copernican Revolution», New York: Random House, 1959.

99

Очень доступное изложение этой истории см. в кн. Allan Chapman, «Stargazers: Copernicus, Galileo, the Telescope and the Church», Oxford: Lion, 2014.

100

Сборник статей ведущих исследователей, излагающих разные точки зрения по этому поводу, – Bernard Carr (ed.), «Universe or Multiverse?» Cambridge: Cambridge University Press, 2007.

101

Abigail J. Lustig, «Darwin’s Difficulties», в кн. «The Cambridge Companion to the “Origin of Species”», ed. Michael Ruse and Robert J. Richards, Cambridge: Cambridge University Press, 2009, pp. 109–28.

102

Pietro Corsi, «Before Darwin: Transformist Concepts in European Natural History», «Journal of the History of Biology» 38, 2005, рр. 67–83.

103

Charles Darwin, «Origin of Species», London: John Murray, 1859, p. 171.

104

Hugh G. Gauch, «Scientific Method in Practice», New York: Cambridge University Press, 2003, p. 152.

105

Richard Dawkins, «A Devil’s Chaplain», London: Weidenfield & Nicholson, 2003, p. 81.

106

William T. Scott and Martin X. Moleski, «Michael Polanyi: Scientist and Philosopher», Oxford: Oxford University Press, 2005.

107

Leon M. Lederman, «The God Particle: If the Universe Is the Answer, What Is the Question?» Boston: Houghton Mifflin, 1993. Относительно недавняя работа по той же теме – Leon M. Lederman, Christopher T. Hill, «Beyond the God Particle», Amherst, NY: Prometheus Books, 2013.