Маргарет Этвуд
Каменная подстилка
Альфляндия
Ледяной дождь сеется с неба, словно незримый свадебный гость кидает горсти сверкающего риса. Капли падают и застывают, покрывая все поверхности зернистой ледяной коркой. В свете уличных фонарей это невероятно красиво. «Как серебро эльфов», – думает Констанция. Но еще бы она подумала что-нибудь другое: она слишком падка на волшебство. Красота – иллюзия, и еще она – предупреждение: у красоты есть темная сторона, как у ядовитых бабочек. Констанции следовало бы думать об опасностях, о ловушках, о неприятностях, которые этот ледяной дождь принесет многим людям. Уже приносит, если верить телевизору.
Телевизор с плоским экраном высокого разрешения. Его купил Эван, чтобы смотреть футбол и хоккей. Констанция предпочла бы старый, со странно оранжевыми людьми и расплывчатой картинкой, что время от времени шла волнами и гасла: высокое разрешение не всему идет на пользу. Констанцию раздражают поры, морщинки, волосы в носу, ненормально отбеленные зубы, увеличенные до огромного размера, так что нельзя просто не обращать на них внимания, как делаешь в обычной жизни. Как будто тебя заставили служить зеркалом в чужой ванной комнате. Увеличивающим. Ничего хорошего такое зеркало не покажет.
Хорошо, что дикторы, читающие прогноз погоды, стоят поодаль от камеры! Им нужно показывать на карту – широкими жестами, словно они официанты в гламурных фильмах тридцатых годов или фокусники, готовые продемонстрировать публике даму, зависшую в воздухе. Воззрите! Огромные охапки перистой белизны ползут вдоль континента! О, сколь они обширны!
Камера переходит под открытое небо. Два молодых комментатора – юноша и девушка, оба в стильных куртках с капюшонами, окружающими лица ореолом бледного меха, – горбятся под зонтами, с которых капает. Мимо медленно ползет вереница машин с лихорадочно работающими дворниками. Юноша и девушка в восторге, они восклицают, что никогда ничего подобного не видели. Конечно, не видели – слишком молоды. Затем показывают проявления катастрофы: авария на шоссе, бесформенная куча наехавших друг на друга машин; дерево упало и разбило крышу дома; злобно посверкивающий клубок электропроводов, которые обледенели и оборвались под собственной тяжестью; ряд прикованных к земле, покрытых снежной кашей самолетов на взлетном поле аэропорта; огромный грузовик лежит на боку – опрокинувшись, он сложился пополам, как перочинный нож, из него идет дым. Уже подъехали пожарные и «Скорая помощь», кругом суетятся люди в непромокаемых костюмах спецслужб: кто-то ранен, и у зрителей самопроизвольно учащается пульс. Затем на экране появляется полицейский, усы у него седые от кристалликов льда; он строго умоляет население оставаться дома. «Это не шутка, – сообщает он слушателям. – Не вздумайте бросать вызов стихиям!» Сдвинутые заснеженные брови суровы и благородны, как на плакатах военной поры, призывающих покупать облигации займа победы. Констанция их помнит. Или ей только так кажется. Возможно, она помнит репродукции в учебниках истории, экспонаты в музеях, кадры из документальных фильмов. Иногда очень трудно правильно определить источник воспоминаний.
Наконец телевизор начинает бить на жалость: показывают полузамерзшего бродячего пса, завернутого в детское розовое одеяльце. Конечно, обледеневший младенец был бы лучше, но, раз его нет, сойдет и пес. Молодые репортеры изображают лицом «ми-ми-ми»; девушка гладит собаку, а та слабо дергает мокрым свалявшимся хвостом. «Ему повезло», – говорит юноша-репортер. На самом деле он подразумевает: «Будете плохо себя вести – окажетесь на его месте, только вас никто спасать не станет». Юноша поворачивается к камере и делает серьезное лицо, хотя ясно видно, что он получает от всего этого огромное удовольствие. Он говорит, что будет еще хуже, потому что огромный снежный фронт сюда еще даже не дошел! В Чикаго положение гораздо серьезней! (Как всегда, впрочем.) Оставайтесь с нами!
Констанция выключает телевизор. Идет на другой конец комнаты, приглушает свет ламп, потом садится у фасадного окна, вглядываясь в освещенную фонарями уличную темноту и наблюдая, как мир превращается в гору бриллиантов – ветки деревьев, крыши, электропровода. Все сверкает и переливается.
– Альфляндия, – произносит она вслух.
«Тебе понадобится соль», – говорит Эван прямо ей в ухо. Когда он впервые заговорил с ней, она вздрогнула от испуга – к тому времени Эвана уже четыре дня нельзя было назвать живым. Но теперь она спокойней относится к его появлениям, хоть он и непредсказуем. Она рада слышать его голос, хотя беседа с ним обычно не клеится и идет в одну сторону: он говорит, Констанция отвечает, но он нечасто реагирует на ее ответы. Впрочем, их общение и раньше складывалось примерно так же.
После всего Констанция не знала, что делать с его одеждой. Сперва она решила оставить ее в гардеробной как есть, но каждый раз очень расстраивалась, открывая дверь и видя пиджаки и костюмы на вешалках. Они словно ждали, чтобы тело Эвана скользнуло в них и повело прогуляться. Твидовые костюмы, шерстяные свитера, клетчатые рубашки… Констанция не смогла отдать их бедным, что было бы единственным разумным вариантом. Выбросить тоже не смогла; во-первых, это расточительство, а во-вторых – как-то слишком резко, будто срываешь повязку, присохшую к ране. Поэтому все вещи, аккуратно сложенные и пересыпанные нафталином, отправились на третий этаж в сундук.
Днем еще ничего. Эван, кажется, не возражает. Голос – когда ему удается пробиться наружу – тверд и бодр. Повелительный, указующий. Голос с выставленным указательным пальцем. Поди туда, купи это, сделай то! Слегка насмешливый, поддразнивающий, небрежный. До болезни он часто обращался с ней в таком духе.
Ночами, однако, все становится сложнее. Одно время ей снились дурные сны: рыдания из сундука, скорбные жалобы, мольбы выпустить. Незнакомые мужчины у двери – вроде бы они обещали оказаться Эваном, но обещаний не держали. От них исходила явная угроза. Черные тренчи. Невнятные требования – Констанция не могла понять, чего они хотят, или, хуже того, они хотели, чтобы их пустили к Эвану, силой оттирали ее от двери, явно желая крови. «Эвана нет дома», – умоляюще восклицала она, несмотря на приглушенные крики из сундука на третьем этаже. Пришельцы топали вверх по лестнице, и Констанция просыпалась.
Она подумывала, не начать ли принимать снотворное, хотя знала, что это ведет к привыканию и в итоге к бессоннице. Может, лучше продать дом и купить квартиру в кондоминиуме. На этом в свое время настаивали мальчики (которые уже давно не мальчики и живут в Новой Зеландии и Франции соответственно, в удобном отдалении, позволяющем не навещать мать слишком часто). Мальчиков с флангов поддерживали жены – деловитые, но тактичные, преуспевающие в своих профессиях (пластический хирург и сертифицированный бухгалтер), так что выходило четверо на одного. Но Констанция проявила твердость. Она не могла бросить дом. Ведь здесь Эван. Но ей хватило смекалки не говорить о нем. Впрочем, они и без того считали ее слегка двинутой, из-за Альфляндии. (Хотя как только предприятия подобного рода начинают приносить деньги, исходящий от них запашок безумия мгновенно улетучивается.)
«Кондоминиум» – это эвфемизм. На самом деле речь идет о резиденции для престарелых. Констанция не в обиде на мальчиков: они хотят как ей лучше, а не просто как им самим удобнее. И, конечно, их напугал беспорядок, это естественно. Беспорядок как внутри самой Констанции – в чем-то понятный, ведь она только что овдовела, – так и в доме, в частности в холодильнике. В этом холодильнике встречались предметы, не поддающиеся никакому рациональному объяснению. Она будто слышала мысли сыновей и невесток: «Боже, ну и помойка! Сплошной ботулизм. Счастье, что она не отравилась насмерть». Но, конечно, она не отравилась, потому что в последние дни перед тем почти ничего не ела. Крекеры, ломтики сырной пасты, арахисовое масло прямо из банки.
Невестки разбирали завалы, стараясь проявлять максимальную деликатность. «Вот это вам нужно? А это?» – «Нет, нет! – стонала Констанция. – Ничего из этого не нужно! Выбрасывайте всё!» Троих внуков – двух девочек и мальчика – послали, словно на охоту за спрятанными пасхальными яйцами, искать по дому недопитые чашки с какао и чаем. Констанция бросала их там и сям, и они уже успели покрыться пушистыми бледно-серыми и бледно-зелеными шкурками в разных стадиях роста. «Маман, смотри! Я нашел еще одну!» – «Фу, какая гадость!» – «А где же дедушка?»
В резиденции для престарелых она хотя бы будет не одна. И еще, если она переедет, с нее снимется бремя, ответственность – ведь такой дом, как у нее, нужно содержать, следить за ним, зачем ей эта головная боль? Невестки подробно расписали перспективу. Констанция сможет играть в бридж или скрэбл. Или нарды – по слухам, они опять входят в моду. Никакого перенапряжения или излишнего мозгового возбуждения. Спокойные коллективные игры.
«Не сейчас, – говорит Эван. – Пока не надо».
Констанция знает, что он ненастоящий. Она знает, что Эвана больше нет. Конечно, знает! У других недавно овдовевших тоже бывает такое. Это называется «слуховые галлюцинации». Она про это читала. Это нормально. Она не сумасшедшая.
«Ты не сумасшедшая», – утешает ее Эван. Он бывает очень нежен, когда думает, что она страдает.
Насчет соли он прав. Ей еще несколько дней назад следовало запастись чем-нибудь для посыпки льда, но она забыла, и если она и сейчас ничего не купит, то будет замурована в доме как пленница – к завтрашнему дню улица превратится в каток. Что, если лед продержится несколько дней? У нее может кончиться еда. Она станет очередной палочкой в статистике – старушка, жила замкнуто, переохлаждение, смерть от голода, – потому что, как еще раньше совершенно справедливо объяснил Эван, она не может питаться воздухом.
Придется рискнуть. Даже одного пакета соли хватит на крыльцо и тротуар перед домом, чтобы не покалечились ни прохожие, ни сама Констанция. Лучше всего пойти в мелочную лавочку на углу – это всего два квартала. Придется взять сумку на колесиках, потому что мешок с солью тяжелый. Машину в семье водил только Эван. У самой Констанции права недействительны уже несколько десятков лет – она так углубилась в Альфляндию, что, по ее мнению, это слишком отвлекало бы ее за рулем. Альфляндия требует сосредоточенности. На посторонние мелочи типа знаков «стоп» внимания уже не хватает.
На улице, судя по всему, очень скользко. Устроив экспедицию наружу, можно сломать шею. Констанция стоит на кухне, размышляя.
– Эван, что мне делать? – спрашивает она.
«Возьми себя в руки», – твердо отвечает Эван. Не слишком информативно, но он всегда так отвечал на ее вопросы, когда хотел оставить себе пространство для маневра. «Где ты был, я так беспокоилась – думала даже, что ты в аварию попал?» – «Возьми себя в руки». – «Ты меня по правде любишь?» – «Возьми себя в руки». – «У тебя что, любовница?»
Порывшись на кухне, Констанция находит большой полиэтиленовый пакет с застежкой. Вытряхивает оттуда три ссохшиеся усатые морковки и латунным совочком собирает в пакет золу из камина. Она не топила камин с тех пор, как Эван покинул видимый мир – ей казалось, что это будет неправильно. Разведение огня – акт обновления, начала, а она не хочет ничего начинать. Она хочет продолжать. Точнее, она хочет вернуться в прошлое.
У камина еще лежат охапка дров и лучина для растопки. И на решетке внутри два недогоревших полена – с того вечера, когда они в последний раз были у камина вдвоем. Эван лежал на диване со стаканом своей шоколадной питательной гадости; он был лысый после «химии» и лучевой терапии. Констанция подоткнула вокруг него плед, села рядом и взяла его за руку. Молчаливые слезы катились по щекам, и она отвернулась, чтобы Эван не видел. Нечего его расстраивать своим расстройством.
– Как хорошо, – проговорил он. С трудом, голос тонкий, словно исхудал, как и он сам. Но теперь у него голос совсем не такой. Теперь – нормальный, как раньше. Как двадцать лет назад – низкий, раскатистый, особенно когда он смеется.
Она надевает пальто и сапоги, отыскивает варежки и вязаную шапку. Деньги, ей понадобятся деньги. Ключи от дома – очень глупо будет выйти, захлопнуть дверь и превратиться в сосульку на собственном крыльце. Она подходит к двери, таща за собой сумку на колесиках, и тут Эван говорит: «Возьми фонарик», так что она взбирается по лестнице на второй этаж, в спальню, не снимая сапог. Фонарик лежит на тумбочке с его стороны кровати. Констанция сует фонарик в сумку. Эван такой предусмотрительный. Сама она никогда не подумала бы про фонарик. Ступеньки переднего крыльца уже превратились в каток. Она сыплет на них золу из пакета, сует пакет в карман и спускается бочком, по-крабьи, по ступеньке за раз, держась одной рукой за перила, а другой волоча сумку на колесиках, стук-стук-стук. Оказавшись на тротуаре, она раскрывает зонтик, но с ним неудобно – не управиться с двумя предметами сразу, – и она снова закрывает его. Будет на него опираться, как на трость. Она мелкими шажками выползает на проезжую часть – там меньше льда, чем на тротуарах, – и пробирается по самой середине, помогая себе зонтиком. Машин на улице нет, так что ее хотя бы никто не переедет.
Особенно скользкие места на дороге она посыпает золой из пакета, оставляя за собой едва заметный темный след. По нему можно вернуться домой, если будет совсем плохо. Словно эпизод из Альфляндии – темная дорожка золы, загадочная, манящая, как белые камушки или хлебные крошки в лесу… только в этой золе должно быть что-нибудь особенное. Что-то такое, что обязательно нужно знать, какое-нибудь волшебное слово или заклинание, которое надо произнести, чтобы сдержать ее – без сомнения, зловредную – силу. Только там не должно быть слова «прах» – ничего такого, что напоминало бы о похоронах и последних почестях. Что-нибудь руническое.
– Зола, сожгла, дотла, смогла, дела, – произносит Констанция вслух, осторожно ступая по льду. Зола много с чем рифмуется. Нужно ввести эту золу в сюжетную линию, точнее – одну из сюжетных линий: их в Альфляндии много. Скорее всего, зловредная зола как-то связана с Милзретом Красной Рукой, хитроумным и злобным садистом. Он любит наводить на путников дурманящие видения, сманивать их с истинного пути и запирать в железные клетки, а потом терзать, спуская на них мохнатых хэнков-дьяволят, цианоринов, огнепигглей и прочих тварей. А сам с наслаждением смотрит, как одежды пленников – шелковые халаты, расшитые одеяния, подбитые мехом плащи, блестящие покрывала – превращаются в клочья, и как сами пленники умоляют о пощаде, корчась так, что приятно глазу. Она займется этим, как вернется домой.
У Милзрета лицо ее давнего начальника – из той поры, когда она работала официанткой. Он любил шлепать подчиненных ему женщин по попе. Интересно, читает ли он «Альфляндию»?
Она уже прошла один из двух кварталов. Все же эта вылазка была не самой удачной идеей – лицо мокрое, руки заледенели, и талая вода стекает за шиворот. Но раз уж вышла, нужно довести дело до конца. Она вдыхает холодный воздух. По лицу хлещут ледяные зерна. Ветер крепнет, как и обещали по телевизору. Но все же, когда пробиваешься через бурю, в этом есть что-то бодрящее, придающее сил. Ветер сметает с мозгов паутину, и дышишь полной грудью.
Мелочная лавочка на углу работает круглосуточно – Эван с Констанцией оценили это по достоинству еще двадцать лет назад, когда сюда переехали. Однако штабеля мешков с солью у наружной стены, где они обычно хранятся, нет. Констанция входит в магазин, таща за собой сумку.
– А соли нет? – спрашивает она у женщины, стоящей за прилавком. Этой она раньше не видела. Продавцы в магазине все время меняются. Эван говорил, что магазин наверняка ненастоящий и служит для отмывания денег, потому что не может он приносить прибыль, судя по тому, как мало тут покупателей и в каком состоянии зелень на прилавке.
– Нет, милочка, – отвечает продавщица. – Уже все расхватали. «Будь готов», видно, такой у них девиз.
Это намек на то, что Констанция не подготовилась должным образом. Все верно. Она всю жизнь такая – никогда ни к чему не бывает готова. Но как удивляться миру, если заранее ко всему готовиться? Как подготовиться к закату? К восходу луны? К снежной буре? Какое унылое это было бы существование!
– Ох, – говорит Констанция. – Нет соли. Не повезло мне.
– Зря вы вышли в такую погоду, милочка! – восклицает продавщица. – Это так опасно!
У нее крашеные рыжие волосы, по-модному подбритые сзади на шее. Но несмотря на это, она всего лет на десять моложе Констанции, судя по лицу, и существенно толще. «У меня хотя бы одышки нет», – думает Констанция. Но ей приятно, что ее называют милочкой. Так ее называли когда-то в молодости, а потом долго не называли. Теперь опять называют, часто.
– Ничего страшного, – отвечает она. – Я живу всего за два квартала отсюда.
– Два квартала в такую погоду – это много, – говорит продавщица. Несмотря на возраст, у нее на шее татуировка, выглядывает из-за края воротника. Кажется, дракон или что-то вроде. Шипы, рога, выпученные глаза. – Можно задницу отморозить.
Констанция соглашается и просит разрешения оставить сумку и зонтик у прилавка. Она бродит меж полок с товаром, толкая перед собой проволочную магазинную тележку. Других покупателей в магазине нет, только в одном проходе тощий юнец расставляет на полках банки с томатным соком. Она берет курицу гриль из тех, что крутятся на вертеле под стеклянным сводом – день за днем, без устали, словно грешники в аду – и пакет замороженного зеленого горошка.
«Кошачий туалет», – произносит Эван. Это он что, о ее покупках? Раньше он не одобрял этих кур гриль – говорил, что они напичканы химикатами. Впрочем, ел он с охотой, если Констанция приносила такую курицу домой. Когда еще ел.
– Ты о чем? – спрашивает она. – У нас же больше нет кошки.
Она еще раньше обнаружила, что с Эваном надо говорить вслух – читать мысли он, как правило, не умеет. Хотя иногда умеет. Его способности то прибывают, то убывают.
Эван ничего не объясняет. Он любит ее дразнить и часто заставляет находить ответы самостоятельно. Вдруг до нее доходит: наполнитель для кошачьего туалета – чтобы посыпать крыльцо, вместо соли. Он хуже, лед не растает, но хоть какое-то трение будет. Она перегружает мешок наполнителя с полки в тележку, добавляет две свечи и коробку деревянных спичек. Вот. Она подготовилась.
Она возвращается к прилавку, обменивается репликами с продавщицей по поводу курицы гриль – оказывается, продавщица тоже любит брать таких кур, потому что какой смысл готовить на одну себя или пускай даже на двоих, – и складывает покупки в сумку на колесиках, удерживаясь от комментариев по поводу татуировки с драконом. По опыту многих лет Констанция знает, что эта тема чревата осложнениями. В Альфляндии есть драконы, и у них множество поклонников со множеством гениальных идей, которыми они жаждут поделиться с Констанцией. О том, что драконы должны быть устроены совсем по-другому. О том, как они сами, лично воплотили бы драконов в книге. О подвидах драконов. Об ошибках, допущенных ею в описаниях кормления драконов и ухода за ними. И так далее. Просто удивительно, как люди заводятся из-за тварей, которых и на свете-то нет.
Слышала ли продавщица ее разговор с Эваном? Наверняка. И наверняка внимания не обратила. В любом круглосуточном магазине бывают покупатели, беседующие с невидимыми друзьями. В Альфляндии ее поведение истолковали бы по-другому: кое-кто из тамошних обитателей держит при себе невидимых духов в качестве фамильяров.
– Милочка, где вы живете? – кричит женщина в спину Констанции, когда та направляется к двери. – Я могу послать эсэмэску другу, он вас проводит до дому.
«Что это еще за друг? Может, она – девушка байкера, – думает Констанция. – Может, она моложе, чем я думала, просто потрепана жизнью».
Констанция притворяется, что не слышала. Может, это хитрость. Вдруг у крыльца ее будет поджидать бандит с мотком изоленты в кармане. Скажет, что у него машина сломалась, попросит разрешения воспользоваться ее телефоном, она по доброте сердечной пустит его в дом и оглянуться не успеет, а уже примотана к столбикам перил, и бандит вставляет ей иголки под ногти, чтобы она выдала все свои пароли. Констанция знает, что такое нынче случается – не зря же она смотрит новости по телевизору.
От дорожки золы никакого толку – ее занесло льдом и уже не видно, – и ветер еще усилился. Может, открыть мешок кошачьего туалета прямо сейчас? Нет, нужен нож или ножницы. Хотя там обычно есть ленточка, за которую можно потянуть, чтобы вскрыть мешок. Констанция пытается разглядеть мешок в сумке с покупками, светит туда фонариком, но батарейка, похоже, садится – ничего не видно. Пока она будет возиться с мешком, промерзнет до костей. Лучше совершить последний бросок и оказаться дома. Хотя слово «бросок» здесь, конечно, не очень подходит.
Кажется, ледяная корка за это время стала вдвое толще. Кусты на газонах перед домами похожи на фонтаны – ветки грациозно изгибаются, и сияющая листва склоняется до земли. Кое-где валяются огромные древесные сучья, отломанные под тяжестью льда – они частично загораживают дорогу. Добравшись до дома, Констанция оставляет сумку с покупками на тротуаре и взбирается по ступенькам крыльца, хватаясь за перила и подтягивая себя наверх. Хорошо, что свет на крыльце горит, хотя Констанция не помнит, как его включала. Она возится с ключом и замком, отворяет дверь и шлепает на кухню, оставляя мокрые следы. Возвращается по следу с кухонными ножницами в руке, спускается с крыльца к красной сумке на колесиках, взрезает мешок наполнителя и щедрой рукой рассыпает его кругом.
Вот. Теперь можно втащить сумку на крыльцо – бум-бум-бум – и в дом. Запереть дверь. Снять мокрое пальто, насквозь пропитанную водой шапку и варежки – пускай просушатся на батарее. Сапоги припарковать в прихожей. «Миссия выполнена», – говорит Констанция на случай, если Эван ее слышит. Он будет беспокоиться, если не узнает, что она благополучно добралась домой. Они всегда оставляли друг другу записки. Или голосовые сообщения на автоответчике. Тогда всяких нынешних электронных штучек еще не было. Когда ей особенно грустно и одиноко, она думает, не оставить ли Эвану сообщение на автоответчике. Вдруг он сможет его прослушать через электрические частицы или магнитные поля, или что он там использует, чтобы посылать свой голос в виде звуковых волн.
Но сейчас она не грустит. Наоборот, она в приподнятом настроении: горда, что успешно совершила вылазку за солью. И еще она хочет есть. Она не ощущала такого голода с тех пор, как Эван перестал садиться с ней за стол – еда в одиночестве ее слишком сильно угнетала. Но сейчас она рвет руками курицу гриль и пожирает ее. Так едят в Альфляндии спасенные из какой-нибудь передряги – из темницы, болота, железной клетки, унесенной в открытое море лодки. В Альфляндии все едят руками – столовые приборы есть только у знати, хотя почти каждый носит с собой нож, кроме говорящих зверей, конечно. Она облизывает пальцы и вытирает их посудным полотенцем. В доме должны быть бумажные полотенца, но их нет.
Осталось еще молоко, и она пьет его прямо из картонного пакета, почти не пролив. Чуть позже она сделает себе чего-нибудь горячего попить. Она торопится в Альфляндию – из-за дорожки золы. Она хочет расшифровать ее, распутать, пройти по ней до конца. Увидеть, куда эта дорожка ее приведет.
Сейчас Альфляндия живет у Констанции на компьютере. Много лет она разворачивалась на чердаке, который Констанция переделала под кабинет, когда денег от Альфляндии хватило на ремонт. Но даже с новым полом, новым пробитым в крыше окном, кондиционером и вентилятором на потолке чердак был тесный и душный, как во всех кирпичных викторианских домах. Поэтому чуть позже, когда мальчики уже учились в старших классах, Альфляндия переехала на кухонный стол и там много лет ползла, как свиток из электрической пишущей машинки, когда-то – последнего писка техники, а ныне устаревшей. Потом Альфляндия перебралась в компьютер. Там тоже водились свои опасности – например, написанное могло внезапно исчезнуть, что страшно бесило Констанцию – но компьютеры с тех пор усовершенствовались, и Констанция привыкла к своему. Сейчас компьютер стоит в кабинете Эвана – Констанция перенесла его туда, когда Эван покинул видимый мир.
Она не говорит «когда он умер», даже беседуя сама с собой. Слово на «у» объявлено непристойным. Вдруг он услышит и обидится, или будет страдать, или растеряется и расстроится, или даже рассердится. Одно из ее убеждений, не сформулированных до конца словами, – Эван сам не знает, что он мертв.
Она садится за стол Эвана, закутавшись в его черный плюшевый купальный халат. Черные плюшевые купальные халаты для мужчин были в моде в… девяностых? Этот халат она покупала сама, подарок на Рождество. Эван всегда отбивался от попыток одеть его по моде, хотя ко времени покупки халата они прекратились – Констанции было уже все равно, как он выглядит в глазах окружающих.
Сейчас она кутается в халат – не ради тепла, а ради утешения: так ей кажется, что Эван все еще в доме, просто вышел куда-то. Констанция не стирала халат после смерти мужа: чтобы пахло им, а не стиральным порошком.
«Ох, Эван, – думает она. – Нам было так хорошо вместе! А теперь все кончилось. Почему все кончилось так быстро?»
«Возьми себя в руки», – говорит Эван. Он не любит, когда она распускает нюни.
– Угу, – отвечает она. Расправляет плечи, поправляет подушку на эргономическом компьютерном кресле Эвана и включает компьютер. Появляется заставка: портал в волшебную страну, нарисованный для нее Эваном, который был архитектором, пока не перешел на более стабильную работу университетского преподавателя. Впрочем, курсы, которые он читал, назывались не «Архитектура», а «Теория конструируемого пространства», «Рукотворный ландшафт», «Тело в объеме». Эван по-прежнему прекрасно рисовал и нашел выход увлечению – создавал забавные картинки сперва для детей, а потом и для внуков. Заставку он нарисовал как подарок жене и еще как свидетельство, что принимает всерьез эти ее штучки – которых, скажем прямо, немного стыдился в своих утонченных интеллектуальных кругах. Как свидетельство, что принимает всерьез саму Констанцию. (И в том, и в другом у нее время от времени были причины сомневаться.) И еще – как знак прощения за Альфляндию, за то, что из-за нее жена не уделяла ему должного внимания и заботы. За то, как она порой смотрела на него, не видя.
Констанция про себя думала, что заставка – приношение во искупление вины за какой-то его проступок, в котором он не желал признаваться. За то время, когда Эван был чувствами где-то очень далеко от нее и, возможно, поддерживал связь – не физическую, так эмоциональную – с другой женщиной. С другим лицом, другим телом, другим голосом, другим запахом. Другим гардеробом с чуждыми Констанции поясами, пуговицами и молниями. Кто была эта женщина? Констанция питала разные подозрения, но потом понимала, что ошиблась. Неотступная тень тихо смеялась над ней из бессонной тьмы в три часа ночи, а потом ускользала. Констанция не могла назвать ничего конкретного.
Все это время она чувствовала себя неповоротливым куском дерева. Она была сама себе скучна, она была жива только наполовину. Она вся онемела.
Она никогда не допрашивала мужа об этом, никогда не припирала его к стенке. Эта тема была как слово на букву «у» – она присутствовала, висела у них над головами, как огромный дирижабль с рекламой, но упомянуть о нем вслух значило бы разрушить магию. Совершить некое действие, окончательно и бесповоротно. «Эван, у тебя другая женщина?» – «Возьми себя в руки. Рассуждай здраво. С какой стати у меня вдруг появится другая женщина?» Он бы отмахнулся, сбросил со счетов ее вопрос.
Констанция могла бы назвать кучу причин. Но она только улыбалась и обнимала его, и спрашивала, что он хочет на ужин, и держала язык за зубами.
Портал на заставке – каменный, с закругленным сводом, вроде римской арки. Он проделан в длинной высокой стене с башенками наверху. Над башенками реют красные стяги. Массивные ворота из бруса распахнуты. За ними виднеется залитый солнцем пейзаж, где в отдалении торчат другие башни.
Эван долго возился с заставкой. Штриховал, раскрашивал акварелью. Даже добавил лошадей, пасущихся на дальнем поле, а вот с драконами связываться не стал. Картинка очень красивая, хорошенькая, в стиле Уильяма Морриса или, скорее, Берн-Джонса, но от истины далека. Стена и ворота – слишком новые, чистые, будто вылизанные. Хотя и в Альфляндии есть уголки роскоши – шелк и бархат, вышивки, узорные канделябры – по большей части это древняя, грязноватая и слегка обветшалая страна. Кроме того, она страдает от вражеских набегов, поэтому в ней часто встречаются руины.
Над вратами на заставке высечена в камне надпись псевдоготическими прерафаэлитскими буквами: АЛЬФЛЯНДИЯ.
Констанция набирается духу. И входит.
По ту сторону заставки нет никакого солнечного пейзажа. От ворот вьется узкая дорога, почти тропа. Она спускается вниз, к мосту, освещенному – поскольку на дворе ночь – желтоватыми светящимися округлыми формами вроде яиц или капель воды. За мостом – темный лес.
Сейчас она перейдет мост, осторожно пересечет лес, остерегаясь засад, выйдет на открытое пространство и окажется на распутье. Там ей предстоит выбрать дорогу. Все они ведут в Альфляндию, но в разные версии. Даже Констанция – создательница этой страны, кукольник, дергающий персонажей за ниточки, демиург и Парка – не знает, куда в конце концов попадет.
Она начала творить Альфляндию давным-давно, задолго до встречи с Эваном. Тогда она жила с другим мужчиной, у них было две комнаты на втором этаже старого дома, с комковатым матрасом на полу, общим туалетом в коридоре, электрочайником (ее) и электроплиткой (его), официально запрещенными. Холодильника у них не было, поэтому еду ставили на подоконник снаружи, где она прокисала летом и замерзала зимой. Весной и осенью было бы ничего, если бы не белки.
Мужчина, с которым она тогда жила, был из компании поэтов, с которой Констанция водилась в трогательном юношеском заблуждении, что и она тоже поэт. Его звали Гэвин, по тем временам необычное имя, хотя сейчас – ничего особенного, сейчас Гэвинов стало заметно больше. Юная Констанция считала, что ей колоссально повезло: Гэвин был на четыре года старше, знал кучу других поэтов, был худ, ироничен, пренебрегал условностями общества и мрачно острил, подобно многим другим тогдашним литераторам.
Констанция была счастлива даже оказаться мишенью иронических или мрачно-сатирических замечаний Гэвина – в частности, он заявлял, что ее задница приковывает к себе и запоминается надолго, в отличие от ее же стихов. Кроме того, он оказал ей большую честь, изобразив ее в своих творениях. Конечно, он не называл ее по имени – тогда поэтам полагалось именовать своих муз «госпожа моя», «любовь моя», «леди», «Прекрасная Дама» (дань народным песням и рыцарской поэзии) или просто «она». Констанция сходила с ума от любви, читая стихи Гэвина (особенно эротические) и говоря себе, что каждый раз, когда в них упоминается «моя любовь» или «она», речь идет о ней, Констанции. «Прекрасная Дама раскинулась на подушках», «Первый утренний кофе моей госпожи», «Любовь моя облизывает мою тарелку» – все они согревали ей сердце, но больше всех она любила сонет «Прекрасная Дама, стоящая раком». Когда Гэвин бывал с ней неласков, она доставала этот сонет и перечитывала его.
Помимо литературных увеселений они весьма активно и изобретательно предавались сексу.
Встретив Эвана, Констанция поняла, что не стоит чрезмерно откровенничать с ним о своей прежней жизни. Хотя о чем тут беспокоиться? Да, Гэвин умел испытывать страсти, но он был настоящий козел; так что Эван мог не бояться сравнений, рядом с Гэвином он был просто принц в сверкающих доспехах. Кроме того, отношения с Гэвином кончились плохо – печально и унизительно для Констанции. Так чего о нем вспоминать? Какой в этом смысл? Эван никогда не спрашивал, были ли в ее жизни другие мужчины, и Констанция никогда ему не говорила. Она очень надеется, что он не узнает о Гэвине своими путями – через ее невысказанные мысли или иным способом.
С Альфляндией связан один приятный момент: любое тяжелое воспоминание можно вынести в нее через портал и спрятать во дворце памяти. Этот мнемонический прием был в большой моде… когда? Кажется, в восемнадцатом веке. Если хочешь что-то удержать в памяти, свяжи это в уме с воображаемой комнатой и, когда захочешь вспомнить все, мысленно зайди туда.
Поэтому Констанция держит в Альфляндии заброшенную винодельню – на землях, где ныне сидит Цымри Адамантовый Кулак, ее союзник – исключительно ради Гэвина. По одному из незыблемых законов Альфляндии Эвану воспрещен вход через каменный портал, и оттого она спокойна. Он никогда не найдет винодельню и не узнает, кого тут прячут.
В общем, Гэвин – в дубовом бочонке, в погребе. Он не страдает, хотя, по справедливости, возможно, заслужил страдание. Но Констанция проработала свои чувства и простила Гэвина, а потому не позволила его пытать. Он в чем-то вроде анабиоза – ни жив, ни мертв. Время от времени она заглядывает в эти места, преподносит Цымри дары, чтобы укрепить союз – алебастровый кувшин знамских морских ежей в меду, ожерелье из когтей цианорина, – произносит заклинание, открывающее бочонок, и заглядывает внутрь. Гэвин мирно спит. Он всегда хорошо смотрелся с закрытыми глазами. Он как будто не стал ни на день старше с их последней встречи. Констанции до сих пор больно о ней вспоминать. Она возвращает на место крышку бочонка и произносит заклинание задом наперед, запечатывая Гэвина до тех пор, пока ей опять захочется на него взглянуть.
В реальной жизни Гэвин получил несколько премий за стихи, а потом – место постоянного преподавателя писательского мастерства в университете где-то в Манитобе. Потом вышел на пенсию и перебрался в Викторию, город в Британской Колумбии с прекрасными видами на тихоокеанский закат. Констанция каждый год получает от него открытку на Рождество. Точнее, от него и его жены Рейнольдс. Третьей жены, намного моложе его. Рейнольдс – какое дурацкое имя! Похоже на марку сигарет из сороковых, когда сигаретные марки еще были серьезным делом.
Рейнольдс подписывает открытки и за себя, и за мужа – «Гэв» и «Рей» соответственно – и добавляет в конверт раздражающе болтливые годовые отчеты с описанием их отпуска («Марокко! Как хорошо, что мы захватили таблетки от поноса!» Хотя в последние годы чаще: «Флорида! Как приятно сбежать от слякоти!»). Кроме этого, она отчитывается о работе местного книжного клуба – только значительные книги, только пища для ума! Сейчас они прорабатывают Боланьо – идет тяжело, но упорство себя окупает! Члены клуба приносят тематические закуски, связанные с текущей книгой, и вот сейчас Рей учится делать тортильи. Это так весело!
Констанция подозревает, что Рей питает нездоровый интерес к богемной юности Гэвина и особенно к самой Констанции. Еще бы! Ведь она стала первой постоянной сожительницей Гэвина. В те времена он был до такой степени сексуально озабочен, что не мог держать штаны застегнутыми, если Констанция находилась ближе полумили. Словно она излучала ореол магических частиц или наводила неодолимые чары, как Феромония Сапфировые Косы в Альфляндии. Рейнольдс не может с ней тягаться. Учитывая, сколько лет Гэвину, наверняка с ним приходится использовать всякие подспорья. А может, Рейнольдс вообще махнула на него рукой в этом плане.
«Кто такие Гэвин и Рейнольдс?» – ежегодно спрашивал Эван.
«Гэвин – мой знакомый со студенческих лет», – отвечала Констанция. И в общем, даже не врала: она бросила университет, чтобы жить с Гэвином, так была зачарована им и его умением сочетать любовный жар с отстраненностью. Но такой информации Эван не обрадовался бы. Он бы опечалился, или приревновал ее, или даже рассердился бы. Зачем его расстраивать?
Приятели Гэвина, поэты – и фолк-певцы, и джазмены, и актеры, аморфная компания людей, кладущих живот на алтарь искусства, – целыми днями околачивались в кофейне под названием «Речной пароход» в Йорквилле. Тогда этот район Торонто как раз превращался из квазитрущоб для небедных людей в модный квартал, обиталище хиппи. Теперь от «Речного парохода» уже ничего не осталось, кроме унылой мемориальной доски из литого чугуна с завитушками. Сам дом, где было кафе, снесли и построили какой-то навороченный отель. «Все будет сметено могучим ураганом, – словно провозглашают эти доски, – и гораздо скорей, чем кажется».
У всех поэтов, фолк-певцов, джазменов и актеров не было ни гроша за душой. Как и у самой Констанции, но она была еще молода, и нищета казалась ей блеском. Ее влекло очарование богемы. Она стала писать про Альфляндию, чтобы содержать Гэвина, – он считал, что подобная финансовая поддержка является, в числе прочих вещей, долгом истинной Прекрасной Дамы. Самые первые рассказы она варганила на дребезжащей механической пишмашинке, импровизируя на ходу. Потом неожиданно для себя продала два рассказа, хоть и задешево, одному андерграундному журналу в Нью-Йорке, под чей формат ее творения как раз подошли. На обложках журнала красовались люди с прозрачными стрекозиными крыльями, многоголовые животные, бронзовые шлемы, кожаные колеты, луки и стрелы.
У нее неплохо получалось сочинять, во всяком случае – для таких журналов. В детстве она читала сказки с иллюстрациями Артура Рэкема и иже с ним – кривые узловатые деревья, тролли, загадочные девы в развевающихся одеяниях, мечи, перевязи, золотые яблоки солнца[1]. Чтобы создать Альфляндию, довольно было лишь слегка расширить тот пейзаж, поменять костюмы и выдумать имена.
Еще она в то время работала официанткой в забегаловке, которая называлась «Снаффи», в честь героя мультика – деревенского дурачка. В забегаловке подавали кукурузный хлеб и жареную курицу. В дополнение к зарплате сотрудники могли есть курицу сколько влезет, и Констанция выносила контрабандой куски для Гэвина. Работа была очень тяжелая, менеджер лапал официанток, но с чаевыми на круг выходило неплохо, особенно если работать сверхурочно, как Констанция.
Тогда девушкам так полагалось – работать на износ, поддерживая мужчину и его уверенность в том, что он гений. А что делал сам Гэвин, чтобы платить за квартиру? Мало что, хотя Констанция подозревала, что он приторговывает травкой. Время от времени они покуривали вместе, хотя и не часто, потому что Констанция от дыма кашляла. Все это было очень романтично.
Поэты и фолк-певцы, конечно, посмеивались над ее альфляндскими историями. Что тут такого? Констанция и сама над ними посмеивалась. Ширпотреб, который она выпекала пачками, лишь через много лет обрел подобие респектабельности. Кое-кто из богемы признавался в чтении «Властелина колец», хотя тогда это полагалось оправдывать интересом к скандинавской лингвистике. Но поэты единодушно считали, что пачкотня Констанции не дотягивает до уровня Толкина. Сказать по правде, так оно и было. Они дразнили ее, утверждая, что она пишет про садовых гномов, и она в ответ шутила, что так оно и есть, но сегодня гномы выкопали горшок золотых монет и ставят всем по пиву. От пива поэты не отказывались никогда. Они провозглашали тосты: «За гномов, да не оскудеет их борода! Гном – в каждый дом!»
Поэты смотрели свысока на тех, кто продает свое перо за деньги. Но на Констанцию это не распространялось, ведь Альфляндия изначально была поделкой, творимой на продажу. Кроме того, Констанция шла на это ради Гэвина, как и подобало истинной Прекрасной Даме. И еще она не была такой дурой, чтобы воспринимать свою писанину всерьез.
Но одного они не знали. Констанция воспринимала свою писанину всерьез, причем все больше и больше. Альфляндия принадлежала ей одной. Ее убежище, ее твердыня. Здесь она могла укрыться, когда меж ней и Гэвином шли раздоры. Она мысленно проникала через невидимый портал и блуждала по темным лесам, по благоуханным лугам, вступая в военные союзы и разбивая врагов, и никто не мог войти в Альфляндию против ее воли, поскольку портал закрывался пятимерным заклинанием.
Она проводила там все больше и больше времени – особенно когда начала подозревать, что далеко не всякое упоминание «Прекрасной Дамы» в новых стихах Гэвина относится к ней. Разве что его внезапно поразила цветовая слепота – ведь глаза Прекрасной Дамы, некогда названные «озерами синевы» и «дальними звездами», ныне были преисполнены «чернильной тьмы». Гэвин заявил, что сонет «С луной не схожа задница ее» – отсылка к Шекспиру. Разве он забыл, что в более ранних стихах – грубоватых, но прочувствованных – именно что сравнил седалище своей госпожи с луной: белой, круглой, мягко светящейся в темноте, манящей? Но другая, новая задница была тугой и мускулистой; активной, а не пассивной, захватывающей, а не манящей. Вроде боа-констриктора, хотя, конечно, совсем не такой формы. Констанция вооружилась зеркальцем и исследовала свой вид сзади. Да, какие объяснения ни изобретай, все бесполезно: разница очевидна. Неужели, пока она трудилась у «Снаффи», таская некогда воспетое седалище от стола к столу (и уставая так, что сон был ей желанней секса), Гэвин резвился на их общем комковатом матрасе с новой, свеженькой Прекрасной Дамой? Той, у которой захватывающая задница?
Когда-то Гэвину доставляло определенное удовольствие высмеивать Констанцию на людях – сардоническими, ироническими репликами, на которых он специализировался как поэт. Констанция считала их комплиментами: ведь в эти минуты его внимание всецело устремлено на нее. В каком-то смысле он так хвалился ею перед дружками. Раз его это возбуждало, Констанция терпела, кротко снося унижение и ожидая, пока оно кончится. Но теперь он перестал над ней смеяться. Он вообще перестал ее замечать, и это было гораздо хуже. Когда они оставались наедине в своих комнатушках, он больше не кидался целовать ее в шею, срывать с нее одежду и швырять ее на матрас, без стеснения свершая пиршество неутолимой страсти. Вместо этого он жаловался на спазмы в спине и намекал (точнее, требовал), чтобы в качестве компенсации за боль и ограниченную подвижность Констанция вознаградила его минетом.
Минет не относился к любимым занятиям Констанции. Во-первых, она не умела его делать, а во-вторых, в списке вещей, которые она с удовольствием помещала в рот, пенис стоял далеко не на первом месте.
Вот в Альфляндии никто ни у кого не требовал минетов. Впрочем, там и канализации не было. Она была просто не нужна. Кто станет отвлекаться на низменные функции тела, когда твой замок осаждают гигантские скорпионы? Вот ванны в Альфляндии были. Точнее, квадратные водоемы в садах, напоенных ароматом жасмина. Вода в водоемы поступала из подземных источников. Самые гнусные негодяи в Альфляндии купались в крови своих пленников. Их приковывали к столбам, вбитым по периметру водоема, и жизнь вытекала из них по капле, расплываясь красными пузырями у них на глазах.
Констанция перестала появляться в «Речном пароходе» – тамошние завсегдатаи смотрели на нее с жалостью и задавали наводящие вопросы вроде: «Куда это подевался Гэвин? Я его видел минуту назад». Они знали что-то, чего не знала она. И видели, что дело идет к развязке.
Оказалось, что новую Прекрасную Даму зовут Марджори. Сейчас, думает Констанция, это имя практически исчезло; Марджори почти вымерли, туда им и дорога. Марджори была темноволосая, темноглазая, длинноногая и бесплатно, ради практики вела бухгалтерию в «Пароходе». Она любила африканские ткани ярких расцветок, висячие серьги-фенечки из бисера и не смеялась, а ржала, зычно и с хрипотцой, напоминая мула с бронхитом.
Впрочем, Гэвину, похоже, она мула не напоминала. Констанция накрыла Гэвина с Марджори, когда они самозабвенно трахались, явно забыв о спазмах в спине. На столе стояли бокалы из-под вина. По полу была раскидана одежда, а по подушке – волосы Марджори. По подушке Констанции. Гэвин застонал – то ли в оргазме, то ли в печали от несвоевременного появления Констанции. Марджори, напротив, взоржала. То ли над Констанцией, то ли над Гэвином, то ли над ситуацией в целом. Ржание было презрительное. Недоброе. Обидное.
Что оставалось Констанции, кроме как заявить: «Ты должен мне половину квартплаты за месяц». Впрочем, денег она так и не получила: Гэвин был откровенно скуп – характерная для тогдашних поэтов черта. Констанция съехала с квартиры, прихватив свой электрочайник, и вскоре подписала первый контракт на книгу про Альфляндию. Как только слухи о том, что гномы принесли ей богатство – ну, относительное богатство – дошли до «Парохода», Гэвин явился в только что снятую ею трехкомнатную квартиру – с настоящей кроватью, которую она тогда делила с одним из фолк-певцов, хотя и этот роман длился недолго – и попытался с ней помириться. Он сказал, что Марджори была ошибкой. Случайностью. Ничего серьезного с его стороны. Это больше не повторится. Констанция – его истинная любовь. Ведь она сама знает, что они предназначены друг для друга!
Это было низко со стороны Гэвина, и Констанция так ему и сказала. Неужто у него нет ни совести, ни чести? Неужто ему не стыдно быть приживальщиком, пиявкой, ленивым эгоистом? Гэвин поначалу был шокирован таким решительным отпором некогда кроткой лунной девы, но собрался с сарказмом и заявил, что она чокнутая, стихи ее – полная херня, минет она делать вообще не умеет, ее дурацкая Альфляндия – жеваная кашка для младенцев, и лично у него в дырке от жопы больше таланта, чем во всех ее крохотных мозгах, больше похожих на пуховку для пудреницы.
Вот тебе и истинная любовь.
Но Гэвин так и не понял, что такое Альфляндия. Она – опасное место, и да, в каких-то отношениях нелепое, но не гнусное. У ее жителей есть определенные понятия о чести и совести.
Поэтому Марджори не попала в бочонок в той же винодельне, куда Констанция определила Гэвина. Нет, Марджори, обездвиженная руническими чарами, заточена в каменном улье, принадлежащем Френозии Благоуханные Усики. Это богиня восьми футов росту, с фасеточными глазами и телом, покрытым крохотными золотыми волосками. К счастью, она дружит с Констанцией и всегда рада помочь ей в обмен на различные заклинания для власти над насекомыми, которые Констанция поставляет ей в изобилии. Поэтому раз в сутки, ровно в полдень, в Марджори впиваются жала ста изумрудно-индиговых пчел. Словно раскаленные добела иглы, омоченные в настое жгучего перца, – мучения Марджори неописуемы.
Во внешнем же мире Марджори рассталась с Гэвином и «Пароходом» и пошла учиться бизнесу, а потом поступила на какую-то работу в рекламное агентство. Об этом Констанции донес «телеграф джунглей». Последний раз Констанция видела Марджори, когда та вышагивала по Блуру в бежевом деловом костюме с подкладными плечами. Это было в восьмидесятых. Костюм был неописуемо безобразен, как и подходящие к нему неуклюжие туфли-говнодавы.
Марджори, впрочем, Констанцию не видела. Или притворилась, что не видит. Ну и хорошо.
В мозгу Констанции, где-то в самой глубине, подшита в папочке другая версия встречи – там Констанция и Марджори узнают друг друга, приветствуют криками восторга, отправляются пить кофе и ужасно ржут над Гэвином, его стихами и его пристрастием к минетам. Но этого так и не случилось.
Констанция спускается по тропе, идет по мосту, освещенному тусклыми яйцевидными фонарями, и входит в темный лес. Т-с-с! Здесь надо ступать бесшумно. Вот впереди появляется дорожка из золы. Пришла нужда в заклинании. Констанция печатает:
Десница Времени тяжела,
Уничтожит твои дела.
Увидишь, что все – зола,
Когда все истлеет дотла.
Она решает, что это не годится – это просто стихи, а не заклинание. Попробуем еще раз. Может, поменять золу на пепел?
Норг, Смизерт, Цурпей,
Сияющий Тельдарим,
Пепел да будет сей
Безвреден и недвижим.
Лиловою кровью…
Тут звонит телефон. Это оказывается один из мальчиков – тот, который живет в Париже. Точнее, его жена. Они видели по телевизору, что в Торонто ледяной дождь, и беспокоятся за Констанцию. Хотели убедиться, что с ней все в порядке.
Она спрашивает, сколько у них там времени. Почему они так поздно не спят. Конечно, с ней все в порядке! Немножко льда на улице, ничего страшного. Она велит им ложиться спать и просит поцеловать за нее внуков. У нее все хорошо.
Она торопится повесить трубку, досадуя, что ей помешали работать. Теперь она забыла имя божества, чья лиловая кровь должна помочь в данном случае. К счастью, здесь же в компьютере у нее есть список всех божеств Альфляндии с атрибутами и текстом соответствующих заклинаний. По алфавиту, чтобы легче было искать. За годы список сильно разросся. Ей пришлось придумать дополнительных богов для мультсериала, который вышел десять лет назад, и еще одну партию богов – крупных, страшных, особо злобных – для видеоигры, которую вот-вот должны выпустить. Знай она в самом начале, что Альфляндия продержится так долго и будет иметь такой успех, спланировала бы ее получше. Но вышло иначе, и Альфляндия расползлась бесконтрольно, как пригороды мегаполиса.
Более того, она бы даже не назвала свою волшебную страну Альфляндией. Слишком напоминает эльфов, хотя на самом деле Констанция имела в виду кольриджевский Альф, поток священный, что бежит сквозь мглу пещер гигантских, пенный, и впадает в сонный океан[2]. И еще альфу, первую букву греческого алфавита. Однажды нахальный молодой журналист, желая выпендриться, спросил у нее в интервью, не оттого ли ее «сконструированный мир» называется Альфляндией, что в нем так много альфа-самцов. Она ответила на это смешком – особым, с сумасшедшинкой: она выработала его для защиты, когда нахальные молодые журналисты решили, что так и быть, она стоит того, чтобы взять у нее интервью. Тогда пресса как раз заинтересовалась определенными книгами, которые потом объединили в один жанр. Во всяком случае, теми, что имели коммерческий успех.
– О нет, – ответила она журналисту. – Не думаю. Точно не альфа-самцы. Название как-то само возникло. Может быть… я всегда любила мюсли «Альфин», может, это в их честь?
В интервью она неизменно выходит пустоголовой дурой, поэтому интервью она больше не дает. И съезды любителей фантастики тоже не посещает. Хватит с нее подростков, одетых кроликами, вампирами и персонажами сериала «Звездный путь», а особенно – отборными злодеями из Альфляндии. Честно, она не вынесет еще одной неумелой имитации Милзрета Красной Руки – очередного розовощекого юнца в поисках своего внутреннего злодея.
Еще она не желает присутствовать в социальных сетях, несмотря на постоянные увещевания издателя. Сотрудники издательства твердят ей, что так можно повысить продажи книг про Альфляндию и разных товаров по франшизе. Но это Констанцию не убеждает. Зачем ей дополнительные деньги? На что? Эвана деньги не спасли. Она все оставит мальчикам, как и ожидают их жены. Общаться с поклонниками ее творчества она тоже не желает: она уже и так знает о них слишком много, об их пирсингах, татуировках и нездоровой фиксации на драконах. А самое главное, она не хочет их разочаровывать. Они ожидают увидеть статную колдунью с волосами цвета воронова крыла, заколотыми в узел стилетом, со змеиным браслетом выше локтя, а увидят хрупкую, как бумажная фигурка, бывшую блондинку с тихим голосом.
Она как раз открывает папку «Альфляндия» на компьютере, чтобы свериться со списком богов, когда Эван кричит очень громко, прямо ей в ухо: «Выключи!»
Она подскакивает.
– Что такое? Что выключить?
Может, она опять забыла про газ под чайником? Но она не ставила чайник!
«Выключи! Альфляндию выключи! Сейчас же!»
Должно быть, он имеет в виду компьютер. Она в испуге смотрит через плечо – там только что был Эван! – и щелкает кнопку «Завершить работу». Как раз когда экран темнеет, раздается тяжелый глухой удар и свет гаснет.
Весь свет. Даже фонари на улице. Откуда Эван знал? Может, он теперь видит будущее? Раньше не видел.
Она ощупью спускается по лестнице и пробирается по прихожей к парадной двери. Осторожно ее открывает. В правой стороне, в соседнем квартале, виден желтый свет. Должно быть, дерево упало на провода и обесточило ее квартал. Одному небу известно, когда это починят: такое наверняка творится по всему городу.
Где она бросила фонарик? Он у нее в сумке, а сумка на кухне. Констанция пробирается на кухню, шаркая ногами и шаря вокруг себя. Роется в сумке. Батарейки фонарика почти сели, но света хватает, чтобы зажечь две свечи.
«Перекрой вентиль в водопроводе, – говорит Эван. – Ты знаешь, как это делать, я тебе показывал. Потом открой кран на кухне. Нужно слить воду, иначе трубы полопаются».
Таких длинных речей он давно не произносил. У нее становится тепло на сердце: он о ней по-настоящему заботится.
Разобравшись с трубами, она собирает охапку вещей для теплоизоляции – перину с кровати, подушку, чистые шерстяные носки и плед – и делает себе гнездо перед камином. Потом разводит огонь. В качестве меры предосторожности она закрывает камин сеткой – еще не хватало загореться среди ночи. На сутки дров не хватит, но она хотя бы дотянет до рассвета, не замерзнув насмерть. Такой дом не может выстыть полностью всего за несколько часов. Утром она подумает, что делать дальше. А может, к тому времени и снежная буря уже кончится. Констанция задувает свечи – с огнем надо осторожно.
Она сворачивается клубочком под периной. В камине мерцает пламя. Ей удивительно уютно – во всяком случае, сейчас.
«Отлично, – говорит Эван. – Молодец, девочка моя!»
– Ах, Эван, – произносит Констанция. – Я точно твоя девочка? И всегда была твоей девочкой? У тебя точно никогда никого не было на стороне?
Ответа нет.
След из золы ведет через лес, поблескивая в свете луны и звезд. Что она забыла? Что-то не так. Она выходит из-под лесной сени и оказывается на обледенелой мостовой. Это улица, где она живет уже двадцать лет; вот ее дом, ее и Эвана.
Этому дому не место здесь, в Альфляндии. Что-то неправильно. Все неправильно. Но она все равно идет по дорожке из золы, поднимается на крыльцо и входит в дверь. Ее обхватывают руки в черных рукавах. Тренчкот. Это не Эван. Губы прижимаются к ее шее. Давно забытый вкус. Она так устала, она теряет волшебную силу; она чувствует, как эту силу из нее вытягивают через кончики пальцев. Как Гэвин сюда попал? Почему он одет как похоронных дел мастер? Она со вздохом падает к нему в объятия и, не издав больше ни звука, опускается на пол…
Ее будит утренний свет, струящийся через окно, – стекло покрыто слоем льда. Все тело застыло от спанья на полу.
Ну и ночка. Кто бы подумал, что в ее возрасте она еще способна на такие яркие эротические сны? Да еще с Гэвином! Какой идиотизм. Она его даже не уважает. Как он умудрился выбраться из метафоры, в которой она его заточила на долгие годы?
Она открывает парадную дверь и, щурясь, выглядывает на улицу. Солнце сияет, стрехи дома обросли сверкающими сосульками. Кошачий наполнитель на ступеньках крыльца превратился в кашу; скоро там будет слой мокрой глины и лужи талой воды. Улица повержена в хаос: везде валяются отломанные ветки и все покрыто слоем льда толщиной сантиметров пять. Зрелище потрясающее.
Но в доме холодно и становится все холоднее. Придется выбраться в это огромное ослепительное пространство, чтобы купить еще дров, если получится. А может, удастся найти какое-нибудь убежище – церковь, кофейню, ресторан. Место, где есть свет и отопление.
Но это значит – покинуть Эвана. Он останется в доме один. Это нехорошо.
На завтрак у нее ванильный йогурт – прямо из пластикового стаканчика. Пока она ест, Эван сообщает о своем прибытии. «Возьми себя в руки», – объявляет он.
Она не понимает, что он хочет этим сказать. Почему она должна взять себя в руки? Она вовсе не распадается на куски, а просто завтракает.
– Эван, что ты имеешь в виду? – спрашивает она.
«Разве нам плохо было вместе? – Голос почти умоляющий. – Почему ты решила все испортить? Кто этот человек?»
Последние слова звучат уже враждебно.
– О ком ты? – спрашивает она. Ее охватывает дурное предчувствие. Ведь не может быть, что у Эвана есть доступ в ее сны?
«Констанция! – упрекает она себя. – Соберись. Почему бы ему не иметь доступ в твои сны? Ведь он и существует только у тебя в голове!»
«Ты знаешь, о ком я! – не отстает Эван. Голос раздается у нее за спиной. – Этот человек!»
– Мне кажется, ты не имеешь права задавать мне такие вопросы, – она оборачивается, но за спиной никого нет.
«Почему? – Голос Эвана слабеет. – Возьми себя в руки!»
Уж не тает ли он?
– Эван, у тебя в самом деле тогда была интрижка? – спрашивает она. Раз уж он решил выяснять отношения, то и она ответит тем же.
«Не меняй тему! Разве нам плохо было вместе?»
Голос стал какой-то жестяной, механический.
– Это ты вечно меняешь тему! – говорит она. – Скажи мне правду. Тебе все равно уже нечего терять, ты умер.
Вот это она зря сказала. Она вообще все сделала не так. Надо было его подбадривать и уверять в своей любви. И слова на «у» не стоило говорить, оно само выскочило, потому что она рассердилась.
– Нет, нет, я не то хотела сказать! – восклицает она. – Эван, прости, ты на самом деле вовсе не…
Поздно. Раздается едва слышный, крохотный взрыв: «пфф». И тишина. Эван исчез.
Она ждет. Тишина.
– Хватит дуться! Возьми себя в руки!
Она злится на него, но быстро остывает.
Она выходит на улицу, купить еды. Один тротуар какая-то заботливая душа посыпала песком. О чудо! Мелочная лавочка на углу открыта – там есть электрогенератор. Внутри она видит других людей, закутанных в теплое, – они тоже остались без света. Женщина с крашеными волосами и татуировкой воткнула в сеть медленноварку и подогрела суп. Она продает кур гриль, порезанных на куски, чтобы всем хватило.
– Вот и вы, милочка, – говорит она, увидев Констанцию. – Я за вас беспокоилась!
– Спасибо, – отвечает Констанция.
Она отогревается, ест курицу и суп, слушает рассказы других о том, как они выживали в ледяную бурю. На волосок от гибели, злоключения, спаслись только находчивостью. Они рассказывают друг другу о том, как им повезло, и спрашивают, не нужна ли помощь. Здесь тепло, люди дружелюбны, но Констанция не может остаться надолго. Надо идти домой, Эван ждет.
Вернувшись, она крадется по холодному дому из комнаты в комнату и тихо зовет, словно перепуганную кошку:
– Эван, вернись! Я тебя люблю!
Собственный голос отдается эхом у нее в голове. Наконец она поднимается по лестнице на чердак и открывает сундук с нафталином. Там только одежда. Она лежит – плоская, неподвижная. Где бы ни был Эван, здесь его точно нет.
Она всегда боялась задать ему этот вопрос – была ли у него любовница. Она не дура и видела, что муж ей изменяет, только не знала с кем. От него пахло этой женщиной. Но она боялась, что Эван может ее бросить так же, как когда-то Гэвин. Этого она точно не пережила бы.
И вот теперь он ее бросил. Умолк. Ушел.
Но пусть он ушел из этого дома – он не мог уйти из этого мира, во всяком случае целиком. Этому Констанция никогда не поверит. Где-то он должен быть.
Нужно сосредоточиться.
Она входит в кабинет, садится в компьютерное кресло Эвана, смотрит на пустой экран компьютера. Эван хотел спасти Альфляндию – ведь иначе ее могло выжечь скачком напряжения в сети. Вот он и приказал Констанции выключить компьютер. Но почему? Он не вхож в Альфляндию, он втайне злился на ее успех, считал ее глупостью и стыдился ее интеллектуального убожества. Хоть он и смирился с поведением жены, ему было неприятно, что она уходит в Альфляндию с головой. А ему было нельзя туда, жена закрыла ему доступ в мир, который принадлежал только ей. Невидимые решетки преграждали вход. Она его никогда туда не пускала за все время, что они знакомы. Ему туда хода нет.
А вдруг есть? Может, и есть. Может, законы Альфляндии больше не действуют, заколдованная зола сделала свое дело, древние заклинания разрушены. Потому и Гэвин смог сорвать крышку с бочонка и явился к Констанции домой. А раз уж Гэвин выбрался из Альфляндии, вполне логично, что Эван смог туда попасть. А может, его туда втянуло – ну хотя бы стремление к запретному.
Да, наверняка туда он и ушел. Прошел через портал в стене с башенками, и теперь он там. Бредет по вьющейся сумеречной дороге, идет по залитому лунным светом мосту, входит в притихший зловещий лес. Скоро он дойдет до распутья дорог, на которое легла тень, и куда свернет? Он же не будет знать, куда идти. Он заблудится.
Он уже заблудился. В Альфляндии он чужак, не ведает ее опасностей. У него нет ни рун, ни оружия. Ни союзников.
Точнее, ни одного союзника, кроме нее.
– Эван, подожди меня! – восклицает она. – Стой на месте и жди меня!
Ей придется войти в Альфляндию и найти его там.
Призрак
Рейнольдс врывается в гостиную, таща две подушки. В незапамятные времена эти подушки, выпирающие из кольца рук, словно две огромные пухлые надувные груди, податливые, но упругие, напомнили бы Гэвину ее настоящие груди, скрываемые подушками, – тоже податливые, но упругие. Он бы изобрел какую-нибудь хитрую метафору – с упоминанием, например, двух пуховых перин, а дальше, по ассоциации, двух курочек, покорных топчущему их петуху. А может – если думать в сторону упругости, прыгучести, – два батута.
Сейчас, однако, эти подушки напоминают ему, помимо грудей, утрированно авангардную постановку «Ричарда III», которую он и Рейнольдс видели в парке прошлым летом. Это Рейнольдс потащила туда Гэвина; она сказала, что ему полезно отвлечься от рутины, побыть на воздухе, людей посмотреть и себя показать. Гэвин ответил, что охотно показал бы себя людям, но за такое можно и в полицию попасть, и Рей шутливо ткнула его локтем в бок со словами: «Фу, Гэви!» Она чрезмерно игрива и обожает вести себя так, будто Гэвин – непослушная собачка или кошечка. Он с горечью думает, что это не так уж и далеко от правды: конечно, он еще не начал гадить на ковер, портить мебель и скулить, требуя еды, но уже близок к тому.
На вылазку в парк Рейнольдс взяла с собой рюкзак с пластиковой подстилкой, парой пледов на случай, если Гэвин замерзнет, и двумя термосами – один с горячим какао, другой с «водкатини». Ее план был прозрачен: если Гэвин начнет брюзжать, накачать его спиртным, прикрыть пледами и надеяться, что он уснет и не помешает ей погрузиться в творение бессмертного барда.
Подстилка оказалась к месту – днем прошел дождь, и трава была сырая. Тайно надеясь, что дождь возобновится и можно будет пойти домой, Гэвин уселся на плед и заныл, что у него болят колени и что он хочет есть. Рейнольдс предвидела и то, и другое: она достала мазь RUB-A535 «с антифлогистеном» (одно из любимейших Гэвином бессмысленных словечек, сочиненных рекламщиками) и сэндвич с салатом из лосося. «Я не могу прочитать эту чертову программку», – буркнул Гэвин, хотя не очень-то и хотел. Рей сунула ему фонарик и лупу. Она, как правило, насквозь видит все его уловки.
– Как восхитительно! – сказала она старательно-жизнерадостным голосом. – Вот увидишь, тебе понравится!
Гэвин ощущает укол раскаяния: ее вера, что он способен получать удовольствие от жизни, очень трогательна. Она утверждает, что он это вполне может, надо только постараться. По ее мнению, беда в том, что у него очень негативный взгляд на жизнь. Они часто возвращаются к этой теме. Гэвин обычно отвечает: беда в том, что этот мир – говенное место. И лучше бы Рейнольдс направила свои усилия на его исправление, а не мужа пилила. А она парирует утверждением, что запах говна – в носу нюхающего, или иным заявлением в духе кантовского субъективизма (впрочем, эта женщина не поймет, что такое кантовский субъективизм, даже если он ей на голову свалится), и советует ему заняться буддистской медитацией.
И еще пилатес, она все время пристает к нему, чтобы он занялся пилатесом. Она уже даже инструктора нашла – девушку, готовую заниматься с ним один на один в виде большого исключения, из любви к его творчеству. Сама мысль об этом повергает Гэвина в ужас: чтобы аппетитная девица вчетверо моложе его, пышущая эстрогеном, выкручивала его тощие узловатые конечности, мысленно проводя сравнение с лирическим героем его стихов?! Сравнивая того покорителя сердец, находчивого остряка и неутомимого любовника, с этим мешком жил и костей? Взгляни сюда – вот два изображенья[3]. Почему это Рейнольдс так жаждет прикрутить его к дыбе – аппарату для пилатеса – и растягивать, пока он не лопнет, как пересохшая аптечная резинка?! Ей хочется, чтобы он страдал. Она хочет одновременно унижать его и упиваться тем, что она его облагодетельствовала.
– Хватит продавать меня поклонницам, – каждый раз отвечает он. – Завтра ты вообще привяжешь меня к стулу и будешь брать деньги за показ?
Парк кишел отдыхающими. В отдалении дети играли с летающей тарелкой, выли младенцы, лаяли собаки. Гэвин разглядывал программку. Претенциозная чушь, как всегда. Начало спектакля задерживалось; публике объяснили, что устраняют неполадку в осветительной системе. Появились комары; Гэвин начал от них отмахиваться; Рейнольдс достала репеллент. Какой-то дурак в алых легинсах и со свиными ушами на голове задудел в трубу, чтобы все заткнулись. Раздался небольшой взрыв, фигура в пышном елизаветинском воротнике бросилась к буфетному киоску – зачем? что могли забыть? – и представление началось.
В качестве пролога показали документальный фильм о том, как скелет Ричарда III выкапывают из-под автомобильной стоянки – такое на самом деле было, Гэвин видел в новостях. Это действительно был Ричард, его личность подтвердили анализом ДНК и многочисленных травм черепа. Фильм проецировали на кусок белой ткани, который выглядел как простыня, а скорее всего, и был простыней. «Ничего удивительного, учитывая, как нынче урезают бюджеты на искусство», – прокомментировал Гэвин вполголоса, обращаясь к Рейнольдс. Она в ответ двинула его локтем под ребра и шепнула: «Ты говоришь гораздо громче, чем тебе кажется».
Начитанный на пленку дикторский голос из громкоговорителя, прерывающийся треском – хромые ямбические пентаметры, стилизация под елизаветинцев – объяснил зрителям, что вся драма, которую они сейчас увидят, разворачивается у Ричарда в сильно пострадавшей голове после смерти. Камера наехала на глазницу черепа и влетела внутрь. Затемнение.
Тут простыню стремительно сдернули, и на сцене, в свете прожекторов, оказался Ричард, с набором коленец и острот наготове, с позами и угрозами. На спине у него был карикатурно огромный горб, обтянутый материей в красно-желтую полоску – цвета шутовского колпака. В программке объяснялось, что это отсылка к фигуре Панча, который сам восходит к итальянскому Пульчинелло; ибо, согласно концепции режиссера шекспировский «Ричард» создан по образцу комедии дель арте, и итальянская труппа, работающая в этом жанре, гастролировала по Англии как раз в то время. Горб сделали огромным специально: внутренняя сердцевина пьесы («в противоположность внешней сердцевине», фыркнул Гэвин про себя) во многом опиралась на реквизит. Он символизировал происходящее в подсознании Ричарда, и этим объяснялись преувеличенные размеры предметов. Вероятно, режиссер надеялся, что публика засмотрится на огромные троны, горбы и тому подобное, начнет гадать, что все это значит, и как-то отвлечется от того факта, что актеров совершенно не слышно.
Поэтому вдобавок к огромному разноцветному фаллически-символическому горбу Ричард был одет в королевский наряд с шестнадцатифутовым шлейфом. Шлейф носили за ним два пажа с огромными кабаньими головами, поскольку на гербе Ричарда фигурирует вепрь. Была на сцене и огромная бочка с мальвазией, чтобы утопить в ней Кларенса, и два меча длиной выше актерского роста. Сцена, где душат двух маленьких принцев в Тауэре, была без слов, как вставная пьеса в «Гамлете». На носилках выносили две огромные подушки, похожие на трупики жареных поросят; наволочки подушек были из той же материи, что обтягивала горб Ричарда, чтобы зрители уж точно не пропустили намек.
Смерть от пуха, думает Гэвин, разглядывая приближающиеся подушки в руках у Рейнольдс. Смерть от праха. Смерть от траха. Какая нелепая судьба. Рейнольдс в роли Первого Убийцы. Впрочем, это как-то подходит к его жизни, если хорошенько вдуматься. А Гэвин нынче только и делает, что обдумывает свою жизнь. Теперь у него есть на это время.
– Ты проснулся? – жизнерадостно спрашивает Рейнольдс, клацая по полу. На ней черный пуловер, перехваченный в талии серебряно-бирюзовым поясом, и джинсы в обтяжку. На бедрах с внешней стороны, кажется, нарастает жирок, но в целом они мощные и обтекаемые, словно у конькобежца. Может, сказать ей про жирок? Нет, лучше придержать до стратегического момента. А может, это и не жир вовсе. Она много времени проводит в спортзале.
– Даже если бы я спал, то сейчас точно проснулся бы, – говорит Гэвин. – Ты клацаешь, как деревянная железная дорога.
Он не любит эти сабо и неоднократно сообщал о том Рейнольдс. Они не украшают ее ноги. Но нынче ее уже не так волнует мнение мужа о ее ногах. Она говорит, что в сабо ей удобно и что удобство для нее важнее моды. Он пытался цитировать Йейтса (про то, что для женщин красота есть каждодневный труд[4]), но Рейнольдс – когда-то страстная поклонница Йейтса – ныне придерживается мнения, что Йейтс, конечно, имел право так думать, но он жил в ту пору, когда нравы были иные, и вообще давно помер.
Рейнольдс подпирает Гэвина подушками – одну под голову, другую под спину. Она утверждает, что такое расположение подушек помогает ему казаться выше и потому – внушительней. Она поправляет плед, которым прикрыты его ноги и который она зовет одеялком для тихого часа.
– Ну-ка, мистер Брюзга! – восклицает она. – Улыбнитесь!
Она теперь дает ему клички в соответствии с его настроем дня, или часа, или минуты; если верить ей, он сильно подвержен перепадам настроения. У нее на каждое есть соответствующий титул: мистер Брюзга, господин Засоня, доктор Остряк, сэр Сарказм, а иногда – если на нее саму находит саркастический (или, может быть, ностальгический) стих – сэр Романтик. Когда-то она прозвала его пенис «мистер Червячок», но то было давно; она уже махнула рукой на попытки воскресить давно умершее либидо мужа с помощью различных умащений и сексуальных снадобий со вкусом клубничного джема, бодрящего имбиря с лимоном или мяты, напоминающей о зубной пасте. Было у них и приключение с феном, которое Гэвину хотелось бы забыть.
– Уже без четверти четыре! – продолжает Рейнольдс. – Скоро придут гости, надо приготовиться!
Сейчас она достанет щетку для волос – хотя бы волосы у него остались от былой красоты, – а потом липкий валик для снятия ворса с одежды. Гэвин линяет, как собака.
– Кто на этот раз? – спрашивает он.
– Очень милая женщина, – отвечает Рейнольдс. – Девушка. Аспирантка. Она пишет диссертацию о твоей работе.
Она сама некогда писала диссертацию о его работе; здесь-то и таилась его погибель. Тогда ему чудовищно льстило, что привлекательная молодая женщина так любовно и внимательно перебирает его эпитеты.
Гэвин стонет:
– Диссертацию о моей работе, блин, оборони нас господь!
– Ну-ка, ну-ка, мистер Сквернослов, – упрекает его Рейнольдс. – Не будь врединой.
– За каким чертом эту ученую даму принесло во Флориду? Она наверняка идиотка.
– Флорида вовсе не такое захолустье, как ты все время твердишь. Времена переменились. Здесь теперь есть хорошие университеты и замечательный литературный фестиваль! На который приезжают тысячи людей!
– Охереть, я потрясен, – язвит Гэвин.
– Но вообще-то она не из Флориды, – Рейнольдс не обращает внимания на его сарказм. – Она прилетела из Айовы специально для того, чтобы взять у тебя интервью! Люди по всему миру пишут про твои книжки!
– Из Айовы, блин, – повторяет Гэвин. «Пишут про твои книжки». Иногда она изъясняется, как пятилетний ребенок.
Рейнольдс начинает работать липким валиком. Набрасывается на его плечи, потом игриво проезжается в области паха:
– Посмотрим, не запылился ли мистер Червячок!
– Ну-ка убери свои похотливые клешни от моих интимных мест, – говорит Гэвин. Ему хочется сказать, что, разумеется, мистер Червячок запылился, а может, и заржавел; чего же иного ждать, ведь она прекрасно знает, что мистер Червячок уже давно удалился на покой. Но Гэвин удерживается.
В закале ржа́веть, не сверкать в свершеньях[5], думает он. Теннисон. Улисс, везунчик, отправляется в последнее путешествие. По крайней мере, он умрет как мужчина, в сапогах, а не в домашних шлепанцах. Хотя греки не носили сапог. Это было одно из первых стихотворений, которые Гэвин вызубрил в школе. Оказалось, что он легко заучивает стихи наизусть. Стыдно признаться, но именно это подтолкнуло его к занятиям поэзией: Теннисон, вышедший из моды викторианский пустослов, и стихи о старике. Жизнь часто описывает круг и возвращается на прежнее место; по мнению Гэвина, это очень неприятная привычка.
– Мистеру Червячку нравятся мои похотливые клешни, – говорит Рейнольдс. Очень мило с ее стороны употребить глагол в настоящем времени. Когда-то это была их любимая игра: Рейнольдс в роли соблазнительницы, доминатриссы, женщины-вамп, а он – пассивная жертва. Ей, кажется, этот сценарий нравился, так что Гэвин подыгрывал. Теперь это больше не игра. Все игры остались в прошлом, и попытки их возобновить лишь испортят обоим настроение.
Вовсе не на это подписывалась Рейнольдс, когда выходила за него замуж. Наверняка она воображала бурную светскую жизнь, полную гламура, богемы и интеллектуально стимулирующих бесед. Впрочем, ей и этого досталось – в первую пору их брака. И последняя вспышка его иссякающих гормонов. Последний разрыв хлопушки, прежде чем она зашипит и погаснет. А теперь на руках у Рейнольдс осталась лишь выжженная оболочка. В минуты душевной слабости Гэвину становится жалко жену.
Наверняка она утешается на стороне. Он бы на ее месте поступал именно так. Куда она на самом деле ходит, когда якобы занимается в зале на велотренажерах или якобы посещает танцевальные вечера якобы с подругами? Он прекрасно может себе представить. И представляет. Раньше эти мысленные образы его терзали, но сейчас он созерцает возможные (да что там, практически наверняка реальные) измены с отстраненностью ученого-экспериментатора. Она имеет право утешаться на стороне, будучи на тридцать лет моложе его. У него, верно, больше рогов на голове, чем у сторогой улитки, как выразился бы бессмертный бард.
Так ему и надо, нечего было жениться на молоденькой. Так ему и надо, нечего было жениться на трех молоденьких подряд. Так ему и надо, нечего было жениться на своих аспирантках. Так ему и надо, нечего было жениться на командирше, самоназначенной распорядительнице его литературного наследия. Так ему и надо, нечего было жениться.
Но Рейнольдс хотя бы его не бросит, он в этом практически уверен. Она уже репетирует роль его вдовы и не захочет, чтобы труды пропали зря. Она собственница и досидит с ним до конца, чтобы не уступить ни одной из предыдущих жен ни кусочка наследства – литературного или какого иного. Она захочет распоряжаться его мифом, помочь писать его биографию, если таковая будет написана. И еще захочет оттереть от наследства его двоих детей, по одному от каждой из бывших жен. Впрочем, их уже нельзя назвать детьми – старшему пятьдесят один год (а может, пятьдесят два). Когда они были младенцами, Гэвин ими особо не интересовался. Они и их пастельные, пропитанные мочой аксессуары отнимали столько времени и отвлекали на себя столько внимания, которое по праву принадлежало ему. Оба раза он свалил еще до того, как ребенку исполнилось три года; поэтому дети к нему не слишком привязаны, да он их и не винит, ведь он и сам терпеть не может собственного папашу. Но все равно после похорон будет свара; Гэвин об этом позаботится, он специально тянет с составлением завещания. О, если бы он мог зависнуть в воздухе и понаблюдать за этой сценой!
Рейнольдс в последний раз проводит валиком, будто нанося завершающий мазок на картину.
– Вот, так-то лучше, – говорит она.
– Что это за девушка? Та, которая интересуется моими, как ты выражаешься, книжками. Надеюсь, у нее красивая попка.
– Прекрати, – говорит Рейнольдс. – Твое поколение свихнулось на почве секса. Мейлер, Апдайк, Рот – вся эта компашка.
– Они были старше меня.
– Ненамного. Секс, секс, секс – ни о чем другом и думать не могли! Не способны были удержать член в штанах!
– Что именно ты пытаешься сказать? – холодно спрашивает Гэвин. Он наслаждается этим разговором. – Что секс – это плохо? Ты вдруг записалась в ханжи? А о чем, по-твоему, мы должны были думать? О шопинге?
– Я пытаюсь сказать… – вынужденная пауза, она перегруппирует свои внутренние батальоны. – Ладно, согласна, шопинг – плохая замена сексу. Но faut de mieux[6]…
«Вот сейчас обидно было», – думает Гэвин.
– Faut de что? – переспрашивает он.
– Не притворяйся, ты все прекрасно понял. Я пытаюсь сказать, что попки далеко не главное в жизни. Эту женщину зовут Навина. И пожалуйста, отнесись к ней с уважением. Она уже опубликовала две работы, посвященные ранним годам «Речного парохода». Она очень способная. Я полагаю, она индийского происхождения.
«Индийского происхождения». Где Рейнольдс выкапывает эти архаичные обороты? Когда она пытается выражаться тонко, то выходит какой-то комический персонаж из пьес Уайльда.
– Навина, – повторяет он. – Звучит, как название сырной пасты. Или даже как название крема-депилятора.
– Совершенно не обязательно унижать людей, – говорит Рейнольдс, которая когда-то обожала его манеру унижать людей (по крайней мере, некоторых); по ее мнению, это значило, что он превосходит их интеллектуально и у него изысканный вкус. Теперь она считает, что это просто вредность характера или признак недостатка витаминов. – У тебя как будто примитивные рефлексы срабатывают! Унижая других, сам не возвысишься, знаешь ли. Навина – серьезный литературовед. У нее ученая степень магистра искусств.
– И красивая попка, иначе я с ней разговаривать не буду, – отвечает Гэвин. – Нынче каждый недоумок – магистр. Они как попкорн.
Он каждый раз устраивает одну и ту же сцену – каждый раз, когда Рейнольдс притаскивает очередного поклонника его творчества, очередного соискателя ученой степени, очередного раба из соляных копей науки. Ведь должен же он хоть что-то ей устраивать.
– Попкорн? – переспрашивает Рейнольдс. Гэвин на миг теряется – что же он имел в виду?
Он набирает воздух в грудь:
– Крохотные зернышки. Перегретые в академическом котле. Горячий воздух расширяется. Пуф! И вот вам новый магистр.
Неплохо, думает он. И притом правда. Университеты нуждаются в деньгах и потому заманивают все новых доверчивых детишек. И превращают их в раздутые горячим воздухом шарики перегретых углеводов. Для такого количества гуманитариев просто не существует рабочих мест. Уж лучше стать подмастерьем водопроводчика.
Рей смеется, но с оттенком горечи – у нее у самой степень магистра искусств. Потом она хмурится.
– Радоваться надо. – Сейчас последует выговор, шлепок свернутой газетой. – Фу, Гэви! Скажи спасибо, что тобой еще кто-то интересуется. Молодая женщина! Иные поэты душу бы продали за такое. Шестидесятые сейчас в моде – тебе повезло. По крайней мере, ты не можешь пожаловаться, что тебя забыли.
– Когда я на это жаловался? Я вообще никогда не жалуюсь!
– Еще как жалуешься, причем на все подряд.
Она дошла до точки, дальше заходить не стоит. Но он продолжает напирать:
– Зря я не женился на Констанции.
Это его козырной туз – шмяк на стол! Эти слова обычно, как по волшебству, вызывают вспышку гнева и порой даже слезы. Лучшим результатом у Гэвина считается, если она выбегает, хлопнув дверью. Или швыряет чем-нибудь. Однажды чуть не пристукнула его пепельницей.
Рейнольдс улыбается:
– Ну так ты на ней не женился. Ты женился на мне. Так что выкуси.
Гэвин на миг теряется. Она играет в непроницаемость.
– Ах, если бы я мог! – восклицает он.
– Ну да, вставными зубами кусаться трудно, – язвит Рейнольдс. Она может быть настоящей стервой, если ее довести. Гэвин восхищается этой чертой, порой даже против своей воли, если стервозность обращена на него. – А сейчас я пойду заваривать чай. Будешь плохо себя вести, когда Навина придет, – не получишь печеньку.
Насчет печеньки – это шутка, попытка разрядить атмосферу, но Гэвина слегка тревожит то, что угроза лишить сладкого пугает его всерьез. Ему не дадут печеньку! Его охватывает отчаяние. Кроме того, у него текут слюни. Господи, до чего он докатился! Скоро будет, как собачка, сидеть на задних лапках, выпрашивая вкусняшку.
Рейнольдс удаляется на кухню, а Гэвин остается на диване, любуясь пейзажем – уж какой есть. Синее небо в панорамном окне. Окно выходит в обнесенный сеткой дворик, на котором растет пальма. И еще джакаранда. Или это плюмерия? Он не знает – дом не их, арендованный.
Еще во дворе есть бассейн, но Гэвин там никогда не купается, хотя бассейн с подогревом. Рейнольдс иногда погружается туда рано утром, когда Гэвин еще спит, – во всяком случае, по ее словам. Она любит тыкать ему в нос доказательствами своей хорошей физической формы. С джакаранды, или как ее там, в бассейн падают листья. И с пальмы – тоже, похожие на шипы. Они плавают на поверхности, медленно кружась в воронке от циркуляционного насоса. Трижды в неделю приходит девушка и вылавливает листья сачком на длинной ручке. Девушку зовут Мария. Она школьница, старшеклассница; ее услуги включены в арендную плату за дом. Она отпирает своим ключом садовую калитку и входит, бесшумно ступая резиновыми подошвами туфель по скользким плиткам двора. У нее длинные темные волосы и прелестная талия. Возможно, она мексиканка – Гэвин не знает, поскольку никогда с ней не разговаривал. Она всегда ходит в джинсовых шортах – голубых или синих – и наклоняется, прямо в этих шортах, чтобы выуживать из воды листья. Лицо – когда оно видно Гэвину – бесстрастное, почти торжественное.
Ах, Мария, вздыхает он про себя. Омрачена ли твоя жизнь бедами? Если и нет, то скоро будет. Какая у тебя аккуратная попка. Когда такой виляют – любо-дорого посмотреть.
Видит ли она, как он наблюдает за ней через панорамное окно? Скорее всего, да. Считает ли его похотливым старым козлом? Вполне возможно. Но назвать его так было бы не вполне справедливо. Как передать обуревающую его смесь тоски, мечты о несбыточном, приглушенных сожалений? Сожалений о том, что он вовсе не похотливый старик, но хотел бы им быть. Хотел бы все еще мочь им быть. Как описать восхитительный вкус мороженого, когда сам ты уже не в силах его ощутить?
Он сочиняет стихотворение, которое начинается словами: «Мария ловит умирающие листья…» Хотя, строго говоря, эти листья не умирают, а уже умерли.
Звонят в дверь, и Рейнольдс, клацая, идет открывать. Из прихожей доносятся звуки женских приветствий, приглашения войти и прочие курлыканья и воркованья, по нынешней моде. Женщины согласно ахают, словно лучшие подруги, хотя видятся впервые в жизни. Все переговоры проходили по электронной почте, которую Гэвин презирает. А зря, между прочим: он сделал ошибку, передоверив свою корреспонденцию Рейнольдс и тем самым вручив ей ключ от королевства. Теперь она сторожит вход в царство его, Гэвина. Никто не войдет против ее воли.
– Он прикорнул после обеда, – говорит Рейнольдс насмешливо-почтительным тоном, в который всегда соскальзывает, демонстрируя его кому-нибудь. – Может быть, вы хотите сначала взглянуть на его кабинет? Место, где он работает?
– Ахаааа, – восклицает второй голос. Вероятно, это означает восторженное согласие. – Если это не сложно.
Уже две пары подкованных ножек клацают по коридору.
Слышится голос Рейнольдс:
– Он не может писать на компьютере. Ему обязательно нужно использовать карандаш. Он говорит, что координация руки с мозгом очень важна.
– Потрясно, – отзывается Навина.
Гэвин пламенно ненавидит свой кабинет. Этот, временный. А еще больше ненавидит свой постоянный кабинет в их доме, в Британской Колумбии. Интерьер оформляла сама Рейнольдс – стены выкрашены в цвет сырой печенки и расписаны цитатами из самых затасканных по антологиям стихов Гэвина, белой краской. Так что он вынужден сидеть среди нескудеющих высот собственного былого искусства[7], где в воздухе плавают ошметки украденных у вечности шедевров, которыми он когда-то восхищался: осколков изящных ваз, невнятных отголосков чужой мудрости.
Рейнольдс же содержит оба его кабинета словно святилища, где он – идол. Она устраивает целое представление, точа ему карандаши и перехватывая мешающие телефонные звонки. Она запирает его в кабинете, а потом расхаживает по дому на цыпочках, словно он при смерти. И в итоге он не может выдавить из себя ни слова. Он не может перепрясть солому в золото, во всяком случае, сидя в этом мавзолее, в который она превратила его кабинет. Румпельштильцхен, злобный карлик, чей облик ныне приняла муза Гэвина, где-то мешкает и не идет. Потом наступает время обеда, и Рейнольдс с надеждой взирает на него через стол и спрашивает: «Ну как?» Она ужасно гордится тем, что так ревностно блюдет его творческий покой, способствует приливу поэтических соков и предоставляет ему, как она выражается, «время творить». У него недостает духу объяснить ей, что он сух, как мертвая кость.
Нужно выбраться отсюда; хотя бы из кабинета, из обоих кабинетов, пропитанных пустынной сушью мумифицированных страниц. В шестидесятых, живя с Констанцией в душной квартирке, где они прели, как фрукты в компоте, без денег и тем более – фу-ты ну-ты – собственного кабинета, он писал где попало – в барах, в кафе, в забегаловках фастфуда – и слова лились из него потоком, вытекая через шариковую ручку или карандаш куда придется: на конверты, бумажные салфетки. Расхожий штамп, но тем не менее правда.
Как вернуться в былые дни? Как вернуть былое?
Клацанье приближается.
– Вот сюда, пожалуйста, – говорит Рейнольдс.
Навину впускают в гостиную. Она прелестная миниатюрная красотка, почти дитя. Огромные застенчивые черные глаза. Серьги в форме осьминогов. «У вас морские гады в ушах», – сказал бы он, если бы кадрил ее в баре, но сейчас не рискнет.
– О, прошу вас, не вставайте, – говорит она, но Гэвин устраивает целое представление, с огромным трудом поднимаясь на ноги, чтобы пожать ей руку. И задерживает ее пальцы в своих – специально – чуть дольше положенного.
Рейнольдс приспичивает переложить подушки у него за спиной – теперь она играет роль умелой сиделки. Что будет, если схватиться, как за рычаг, за обтянутую черным пуловером грудь, которой тычут ему в глаз, и опрокинуть Рейнольдс на спину, подобно черепахе? Веселым, бодрым ухажером[8]. Вопли, скандал, срывание покрова пищевой пленки с миски объедков, оставшихся от их брака, перед завороженной аудиторией из одного человека. Может, получится избежать этого убогого интервью?
Но он не хочет его избегать. Пока, во всяком случае. Иногда ему удается получить удовольствие от этих мучительных противостояний. Он с наслаждением заявляет, что не помнит, как писал этот бессвязный набор слов (о чем бы ни шла речь). Он обожает смешивать с дерьмом стихи, которые эти сентиментальные детишки называют в качестве своих любимых: «Мусор, чепуха, бред!» Он любит рассказывать небылицы о своих давних приятелях-поэтах, былых соперниках. Те по большей части мертвы, так что им его россказни не повредят. Впрочем, его это и не остановило бы.
Рей сажает Навину в кресло, откуда открывается самый лучший вид на Гэвина.
– Встреча с вами для меня огромная честь, – говорит она вполне почтительно. – Вам покажется, наверно, что я книжный червяк, но у меня такое чувство, что я с вами уже знакома. Наверно, это потому, что я изучала ваши труды и все такое.
Хоть она индийского происхождения, но у нее чистейший выговор уроженки среднезападных штатов.
– Значит, у вас передо мной преимущество, – говорит Гэвин. Он ухмыляется, как тролль – такая ухмылка хорошо сбивает гостей с панталыку.
– Что-что? – теряется Навина.
– Он хочет сказать, что вы уже много знаете о нем, а он о вас ничего, – Рейнольдс по обыкновению встревает в разговор. Она захватила должность переводчика при нем; пифии, толкующей темные по смыслу изречения оракула. – Может быть, вы расскажете ему, над чем сейчас работаете? Над какой из его книжек? А я пока пойду заварю чаю.
– Я весь обратился в слух, – говорит Гэвин, удерживая на лице ухмылку.
– Смотри не укуси ее. – Рейнольдс удаляется, передернув на прощание тугими джинсами. Хорошая финальная реплика: возможность укуса, обоюдоострая, неопределенная в части места и целей, повисает в воздухе, как запах. С чего бы он начал, если бы ему в самом деле дали укусить? Возможно, легонько прихватил бы зубами шейку с затылка?
Безнадежно. Даже эта мысленная картина его не возбуждает. Он подавляет зевок.
Навина возится с миниатюрным устройством, потом кладет его на кофейный столик перед Гэвином. Ее мини-юбка съехала вверх, открывая узор чулок, похожий на кружевные занавески, выкрашенные черным. Навина обута в сапожки с металлическими заклепками, на мучительно высоких каблуках. Гэвину больно даже смотреть на них. Наверняка пальчики ее ног сдавлены так, что превратились в клинышки. Как перебинтованные ступни китайских женщин на старинных фото цвета сепии. Гэвин читал, что такие ножки возбуждали мужчин. Что те вводили своих «мистеров Червячков» во влажное отверстие, образованное согнутыми, сломанными, прижатыми к подошве пальцами. Лично он этого не понимает.
Волосы у нее собраны в узел на затылке, как у балерины. Узел волос – это очень сексуально. Когда-то он с наслаждением разбирал такие узлы, словно разворачивая подарок. Женская головка с волосами, собранными сзади в узел, выглядит так элегантно, так компактно, так девственно; а потом эти волосы можно расплести, растрепать, выпустить на свободу, рассыпать по плечам, по грудям, по подушке. Он мысленно составляет список: «Узлы волос, которые я знал».
Констанция не собирала волосы в узел. Ей это было не нужно. Она сама была как узелок: аккуратная, компактная, а потом, когда вырывалась на свободу – необузданная. Его первая сожительница, как Ева у Адама. Первая бывает только одна. С каким замиранием сердца он ждал ее прихода в их тесном, душном раю с электроплиткой и электрочайником! И она приходила, вносила в комнату свое гибкое, но пышное тело с отстраненной, контрастирующей головой: лицо бледное, как убывающая луна, невесомые прядки разбегаются в стороны, как лучи, и он заключал ее в объятия и вонзал зубы ей в шею.
Ну не то чтобы прямо вонзал, конечно, но очень хотелось. Еще и потому, что тогда он все время был голоден, а от нее пахло жареными курами «Снаффи». А она обожала его и таяла в его объятиях, как теплый мед. Она была такая податливая. Он мог сложить ее в любую позу, сделать с ней все, что пожелает, и она отвечала «да». И не просто «да», а «Да, о да!!!».
Любил ли его хоть кто-нибудь еще вот так – чистым, простым обожанием безо всяких задних мотивов? Ведь тогда он не был знаменит – даже в узком кругу собратьев-поэтов. Он еще не завоевал ни одной премии, не опубликовал ни одного увенчанного лаврами и осыпанного похвалами тонкого томика. Он был свободен, поскольку был никем – будущее разворачивалось впереди, как пустой свиток, пиши что хочешь. Она обожала его просто за то, что он – это он. Его внутреннюю сердцевину.
– Так бы и съел тебя, – говорил он Констанции. – М-м-м, р-р-р, р-р-р. О да!
– Простите, что? – произносит Навина.
Он рывком возвращается в настоящее. Неужели он говорил вслух? Нямкал, рычал? Но если и так, что с того? Он заработал это право. Может издавать любые звуки, какие пожелает.
Но тише! Здесь прекрасная Навина. О, помяни мои стихи в своих глоссариях, нимфа[9]. Надо сказать что-нибудь более близкое к реальности.
– Вам удобно в этих сапожках? – заботливо спрашивает он. Лучше начинать постепенно; дать ей поговорить о чем-то знакомом, прежде чем речь пойдет о недоступных для нее материях.
– Что? – растерянно переспрашивает Навина. – Сапожки?
Да неужто она покраснела?
– Они не сдавливают вам пальцы? Они очень модные на вид, но как вы в них ходите?
Он хотел бы попросить ее встать и пропорхать по комнате – одна из функций высоких каблуков состоит в том, что женщина на каблуках отставляет попу назад, а груди вперед, придавая телу колдовской змеиный изгиб. Но он не рискнет попросить об этом Навину. В конце концов, они совершенно незнакомы.
– А, – говорит Навина. – Эти. Да. Они очень удобные, хотя, наверно, их не стоит носить, когда на тротуарах лед.
– Здесь не бывает льда на тротуарах, – говорит Гэвин. Похоже, эта нимфа не блещет умом.
– О нет, нет, не здесь. Ну то есть мы ведь во Флориде, ведь так? Я имею в виду – там, дома. – Она нервно хихикает. – Лед.
В последние дни Гэвин, смотря погоду по телевизору, с интересом наблюдал за полярным вихрем, охватившим север, восток, центр континента. Он видел фотографии снежных бурь, ледяного дождя, перевернутых машин и переломанных деревьев. Должно быть, Констанция сейчас там, в самом глазу этой снежной бури. Он представляет себе, как она тянет к нему руки, одетая лишь в снежные вихри, и от нее струится неземное сияние. Его леди лунного света. Он забыл, почему они расстались. Какая-то мелочь – непонятно, с чего Констанция так расстроилась. Он переспал с другой женщиной. Мелани? Меган? Марджори? Для него это ничего не значило – она практически сама на него прыгнула. Он пытался объяснить это Констанции, но та отказалась входить в его положение.
Отчего они не остались вдвоем навсегда? Он и Констанция, солнце и луна, оба сияют, но по-разному. Но нет, он теперь здесь, брошенный, покинутый ею. В скупом времени. В неласковом пространстве.
– Да, мы во Флориде. О чем вы вообще? – резко спрашивает он. Что она болтает, эта Навина?
– Здесь не бывает льда, – испуганный тоненький голосок.
– Да, конечно, это правда, но ведь вы скоро возвращаетесь домой, – надо ей показать, что он прекрасно понимает, где он и что вокруг происходит. – Домой, в… где вы живете? Индиану? Айдахо? Айову? Там бывает очень много льда! Поэтому, если будете падать, не выставляйте вперед руку.
Он переходит на отеческий, наставительный тон.
– Старайтесь приземлиться плечом. Иначе можно сломать запястье.
– О, спасибо, – говорит Навина. Воцаряется неловкая пауза. – Можно, мы теперь поговорим о вас? И ну, вы знаете, о вашей, ну, работе… о тех временах, когда вы творили свои ранние… творения. У меня тут диктофон – вы не возражаете, если я его включу? И еще я привезла видеоклипы, которые мы, может быть, можем вместе посмотреть, и вы мне все расскажете о… о том, кто… о контексте. Если вы не возражаете.
– Валяйте, – говорит он, откидываясь на подушки. Где черти носят Рейнольдс? Где его чай? И печенька. Он ее честно заработал.
– Ну хорошо… Вот… я занимаюсь… пожалуй, это можно назвать эпохой «Речного парохода». Серединой шестидесятых. Когда вы написали тот цикл стихов, «Сонеты для моей леди».
Теперь она возится еще с какой-то электронной штукой. Как это называется… планшетом. Рейнольдс только что купила такой, зеленый. У Навины он красный, с хитрой треугольной подставкой.
Гэвин в деланом смущении прикрывает глаза рукой:
– Не напоминайте. Сонеты, эта дилетантская чепуха! Дряблая, типичная для начинающего. Мне было всего двадцать шесть. Может, поговорим о чем-нибудь более существенном?
На самом деле эти сонеты вполне заслуживают внимания. Во-первых, потому, что они были сонетами лишь по названию – какая смелость с его стороны! – а во-вторых, потому, что они проложили новые пути в поэзии и раздвинули границы языка. Во всяком случае, так гласила рецензия на последней странице обложки. Как бы там ни было, этот сборник принес ему первую в жизни поэтическую премию. Гэвин притворялся, что к премии равнодушен и даже презирает ее – в конце концов, что такое все эти премии, как не жалкая попытка буржуазного истеблишмента контролировать людей искусства? – но деньги по чеку все же получил.
– Китс умер в двадцать шесть лет, – строго отвечает Навина, – а посмотрите, чего он успел достичь!
Туше! Чувствительный ответный выпад! Как она посмела?! Когда она родилась, он был уже мужчиной средних лет! Он мог бы быть ее отцом! Он мог бы быть ее Гумбертом!
– Байрон называл стихи Китса детским маранием пеленок, – парирует он.
– Еще бы! Наверняка он ему завидовал. Но это ладно. Ваши сонеты – потрясающие! «Губы моей госпожи объемлют меня». Это так просто, так мило и так прямо…
Она, похоже, не понимает, что в стихотворении описан минет, а не поцелуй. Иначе в нем говорилось бы «Губы моей госпожи объемлют мои». «Меня» в ту эпоху, в том контексте означало «мой член». Рейнольдс, впервые прочитав эту строчку, расхохоталась – уж его-то подгнившая лилия[10] такой невинностью ума не страдает!
– Так, значит, вы работаете над «Сонетами к леди». Скажите мне, есть ли там моменты, которые я мог бы для вас прояснить. Из первых уст, так сказать. Чтобы придать весомость вашей работе. Если можно так выразиться.
– Вообще-то я не совсем над ними работаю. О них уже много написано. – Она опускает взгляд на кофейный столик и вот теперь краснеет по-настоящему. – По правде сказать, моя диссертация посвящена К. В. Старр. Ну знаете, Констанции Старр, хотя я знаю, что это не настоящая фамилия. Я пишу про ее цикл об Альфляндии, и, ну, вы ведь знали ее в то время. В «Речном пароходе» и все такое.
Гэвину кажется, что ему в жилы накачивают холодную ртуть. Кто впустил сюда эту тварь? Лживую лазутчицу! Рейнольдс, вот кто. Интересно, знала ли предательница Рейнольдс о подлинной цели этой гарпии? Если да, он ей коренные зубы выдерет.
Но он загнан в угол. Он не может признаться в том, что это его задевает – что ему обидно быть всего лишь вторичным источником в главном действе, посвященном Констанции. Пустоголовой Констанции с ее идиотскими сказочками про гномов. Констанции-дурочке. Показать свой гнев означает открыть свое мягкое подбрюшье, унизить себя еще больше.
– О да! – он смеется – снисходительно, словно вспоминая анекдот. – И все это правда! Еще какое все это и еще какая правда! Мы занимались всем этим с утра до ночи и с ночи до утра! Но тогда у меня хватало стойкости для таких упражнений.
– Простите, что? – переспрашивает Навина. Глаза у нее горят: она чует кровь, за которой приехала. Но всю кровь он ей не отдаст.
– Дорогое мое дитя! Мы с Констанцией жили вместе. Сожительствовали. То была заря Эры Водолея! И хотя заря лишь занималась, мы были весьма прилежны. Мы больше времени проводили голыми, чем одетыми. Констанция была… невероятна. – Он позволяет себе улыбнуться, словно от приятных воспоминаний. – Но я не верю, что вы задумали серьезную научную работу о Констанции! То, что она писала, никоим образом…
– Вообще-то я пишу именно о ней, – говорит Навина. – Моя диссертация – глубинное исследование функции символизма в противовес неорепрезентационализму в процессе конструирования миров, который намного эффективней изучать через жанр фэнтези, чем в его более завуалированной форме, так называемой реалистической художественной литературе. Верно ведь?
Клацая, входит Рейнольдс с подносом в руках.
– А вот и наш чай! – объявляет она. Очень вовремя. У Гэвина стучит в висках. Что за херню только что изрекла Навина?
– Какое печенье? – спрашивает он, чтобы поставить неорепрезентационализм на место.
– С шоколадной крошкой, – отвечает Рейнольдс. – Навина уже показала тебе видеоклипы? Они просто завораживают! Она скинула их мне в дропбокс.
Она садится рядом с ним и начинает разливать чай.
Дропбокс? Это еще что такое? Ему ничего не приходит в голову, кроме того, что это какой-то новомодный вид фитнеса. Но спрашивать он не станет.
– Вот первый, – говорит Навина. – «Речной пароход», год примерно шестьдесят пятый.
Засада, предательство! Однако Гэвин не может не смотреть. Его словно втягивает в воронку времени – центростремительная сила непреодолима.
Изображение зернистое, черно-белое; звука нет. Камера едет по комнате: какой-то сраный кинолюбитель, а может, это заготовка для одного из первых документальных фильмов о «Пароходе»? На сцене, кажется, Сонни Терри и Брауни Макджи, а это вроде бы Сильвия Тайсон? За столиками – несколько поэтов, его приятелей тех давних дней, в давно вышедших из моды прическах и курчавых, вызывающих, оптимистических бородах. Многих уже нет на свете.
А вот и он сам, и Констанция рядом. Он без бороды, из угла рта свисает сигарета, и он небрежно обнимает Констанцию одной рукой. Смотрит не на нее, а на сцену. А вот Констанция смотрит на него. Она всегда смотрела на него. Такая трогательная пара; еще не побитые жизнью, полные сил и надежд, совсем как дети. Не ведают, что скоро ледяной вихрь судьбы погонит их в разные стороны. Гэвину хочется плакать.
– У нее очень усталый вид, – довольно произносит Рейнольдс. – Смотри, какие мешки под глазами. И вокруг глаз черные круги. Она, похоже, совсем вымотана.
– Усталый? – повторяет Гэвин. Он никогда не думал о том, что Констанция может уставать.
– Ну еще бы у нее был не усталый вид! – подхватывает Навина. – Она столько всего тогда писала! Разработала практически полный план Альфляндии, да еще так быстро! И к тому же она работала – в том заведении, фастфуде, с жареной курицей.
– Она никогда не говорила, что устала. – Гэвин вынужден что-то сказать, потому что эти двое уставились на него – не с упреком ли? – Она была очень выносливая.
– Она писала вам об этом, – говорит Навина. – О том, что устает. Но тут же оговаривалась, что для вас она всегда полна сил! И просила, чтобы вы обязательно будили ее, даже если придете поздно. Прямо так и написала! Мне кажется, она вас любила по-настоящему. Это так мило.
Гэвин в растерянности. Она ему писала? Он этого не помнит.
– С какой стати она стала бы писать мне письма? Мы жили вместе.
– Она обращала к вам заметки в своем дневнике, – объясняет Навина, – и оставляла его на столе, потому что вы спали допоздна, а ей нужно было идти на работу, но потом вы просыпались и читали ее послания. И писали под ними ответ. В ежедневнике с черной обложкой, точно таком же, как те, в которых она разрабатывала карты и списки для Альфляндии. Каждая страница – отдельный день. Неужели вы не помните?
– Ах, это, – Гэвин что-то смутно припоминает. Лучше всего ему помнится пронизанное сиянием утро после ночей с Констанцией. Первая чашка кофе, первая сигарета, первые строки первого стихотворения, проступающие словно по волшебству. Те стихи по большей части оказывались весьма годными. – Да, смутно припоминаю. Как вы об этом узнали?
– Он оказался в ваших бумагах, – объясняет Навина. – Дневник. Бумаги сейчас хранятся в Остинском университете. Вы их продали. Припоминаете?
– Я продал свои бумаги? Какие бумаги?
В памяти пусто, провал, словно прореха в паутине, такие провалы настигают его время от времени. Он не помнит ничего подобного.
– Ну, строго говоря, это я их продала. Я вела переговоры. Ты попросил меня взять это на себя. Ты тогда работал над переводом «Одиссеи». Вы знаете, он с головой уходит в работу, – продолжает Рейнольдс, обращаясь к Навине. – Он бы и поесть забывал, если бы я его не кормила.
– А то я не знаю! – восклицает Навина. Они обмениваются заговорщическим взглядом: «Гениям нужно потакать». Гэвин думает, что это лишь более лестная для него интерпретация другой максимы: «Старым пердунам нужно подыгрывать».
– Теперь давайте посмотрим второй клип, – говорит Рей, подаваясь вперед. «Смилуйся! – про себя умоляет Гэвин. – Я растянут на дыбе. Эта юная принцесса совсем загнала меня. Я понятия не имею, о чем она говорит! Давай заканчивать!»
– Я устал, – говорит он вслух, но, похоже, недостаточно громко: у этих двоих есть повестка дня, которую они намерены выполнить.
– Это интервью, взятое несколько лет назад. Его можно найти на Ютьюбе. – Навина щелкает стрелку, и изображение начинает двигаться – на этот раз оно цветное и со звуком. – Это на Всемирном съезде любителей фантастики в Торонто.
Гэвин смотрит с нарастающим ужасом. Хрупкую старушку с невесомыми прядками седых волос интервьюирует мужчина, одетый, как герой сериала «Звездный путь»: у него фиолетовая кожа и гигантский череп с пульсирующими венами. Клингон, догадывается Гэвин. Он мало что знает об этом разделе популярной культуры, но студенты с его поэтических семинаров неизменно пытались его просветить, когда затрагивали эту тему в своих стихах. Еще на экране женщина с блестящим пластиковым лицом.
– Королева боргов, – шепчет Навина. Заголовок ютьюбовского клипа утверждает, что эта старуха – Констанция, но Гэвин отказывается верить.
– Мы очень рады, что сегодня с нами человек, которого можно назвать бабушкой фэнтези двадцатого века, прародительницей тенденции к созданию миров, – говорит королева боргов. – Сама К. В. Старр, автор всемирно знаменитого цикла про Альфляндию. Как вас называть – Констанция или мисс Старр? Или К. В.?
– Как хотите, – отвечает Констанция. Ибо это воистину Констанция, хотя и сильно усохшая. На ней кардиган с люрексом – он висит как на вешалке. Волосы в пушистом беспорядке, как перья-эгреты, шея – палочка от эскимо. Констанция озирается кругом, щурясь, будто ошарашена ярким светом и шумом. – Мне все равно, как меня называют, и все такое. Единственное, что меня когда-либо волновало, – это дело моей жизни, Альфляндия.
Ее кожа странно светится, словно фосфоресцирующий гриб.
– А вы не думали, что совершаете очень смелый поступок? Тогда, давно, когда вы только начинали? – спрашивает клингон. – Ведь тогда весь этот жанр был мужским царством?
Констанция запрокидывает голову и хохочет. Ее смех – воздушный, невесомый – когда-то был очарователен, но теперь кажется Гэвину гротескным. Неуместная девичья игривость.
– О, тогда на меня никто не обращал внимания, – говорит она. – Так что это нельзя назвать смелостью. И вообще я использовала инициалы. Поначалу никто не знал, что я не мужчина.
– Как сестры Бронте, – говорит клингон.
– Ну вряд ли уж так. – Констанция смотрит искоса и преувеличенно скромно хихикает. Неужели она флиртует с этим фиолетовым венозным черепом? Гэвин морщится.
– Вот теперь у нее и правда усталый вид, – говорит Рейнольдс. – Интересно, кто ее так ужасно загримировал? Им не стоило использовать минеральную пудру. Сколько ей точно лет?
– Так как же именно создаются миры? – продолжает королева боргов. – Прямо так, из ничего?
– О, я никогда не творю из ничего, – теперь Констанция серьезна, в этой своей дурацкой манере, словно говорит: «Смотрите все, теперь я серьезна!» Гэвина этот ее вид никогда не убеждал: она выглядела как девочка, напялившая мамины туфли. Впрочем, тогда он и эту серьезность находил очаровательной; теперь же считает ее фальшивой. Какое право она имеет быть серьезной?
– Видите ли, – продолжает Констанция, – все, что есть в Альфляндии, основано на чем-то из реальной жизни. Разве может быть иначе?
– Это и к персонажам относится? – спрашивает клингон.
– Ну да, но иногда я беру черты от разных людей и соединяю в одном персонаже.
– Совсем как мистер Картофельная Голова, – говорит королева боргов.
– Мистер Картофельная Голова? – повторяет Констанция. – В Альфляндии нет никого с таким именем.
– Это детская игрушка, – объясняет королева боргов. – Картошка, на которую можно прилеплять разные носы и уши.
– А… Это было уже после меня. После того как я была ребенком, – добавляет Констанция.
Воцаряется пауза, которую прерывает клингон.
– В Альфляндии множество негодяев! Их вы тоже взяли из реальной жизни? – Он хихикает. – Богатый выбор!
– О да. Негодяев – в особенности, – отвечает Констанция.
– Значит, например, – говорит королева боргов, – завтра, идя по улице, я могу встретить Милзрета Красную Руку?
Констанция снова запрокидывает голову и хохочет, Гэвин скрежещет зубами. Кто-то должен ей сказать, чтобы она не открывала рот так широко: становится видно, что у нее дальних зубов не хватает.
– О боже, я надеюсь, что нет! Во всяком случае, не в этом костюме. Но у Милзрета в самом деле был реальный прототип.
Она задумчиво смотрит с экрана – прямо в глаза Гэвину.
– Какой-нибудь бывший возлюбленный? – спрашивает клингон.
– О нет, – отвечает Констанция. – Скорее политик. Милзрет – очень политическая фигура. Но я действительно поместила одного из своих бывших возлюбленных в Альфляндию. Он и сейчас там. Но вам его не увидеть.
– Ну, пожалуйста, расскажите, – королева боргов убийственно улыбается.
Констанция напускает на себя заговорщицкий вид.
– Это секрет! – Она озирается, словно подозревая, что сзади подслушивает шпион. – Я не могу вам сказать, где он. Не хочу нарушить, ну знаете, хрупкое равновесие. Это было бы опасно для нас всех!
Не выходит ли ситуация из-под контроля? Может, Констанция слегка чокнулась? Видимо, королеве боргов приходит в голову то же самое – она быстренько закругляет интервью.
– Это была большая честь для нас, большая радость, огромное вам спасибо! Мальчики и девочки, давайте от души похлопаем К. В. Старр!
Слышатся аплодисменты. У Констанции растерянный вид. Клингон берет ее под руку.
Моя золотая Констанция. Она растеряна. Сбилась с пути. Потерялась. Заблудилась.
Экран меркнет.
– Правда, здорово? Она совершенно потрясающая, – говорит Навина. – И вот я подумала, может быть, вы мне хоть намекнете… Ну, она практически прямым текстом говорит, что вставила вас в Альфляндию, и для меня… для моей диссертации было бы просто потрясающе важно, если бы я могла вычислить, кого именно она с вас списала. Я вычеркнула всех, кто не подходил, и у меня остался список из шести кандидатов. Я составила перечень их характеристик, волшебных суперсил, атрибутов и гербов. Мне кажется, что вы – Томас-Рифмач, потому что он единственный поэт во всем цикле. Хотя он скорее пророк, потому что его суперсила – ясновидение.
– Какой Томас? – холодно переспрашивает Гэвин.
– Рифмач, – запинается Навина. – Это из баллады, известный персонаж. Из баллад Чайлда. Его украла королева волшебной страны, и ему пришлось ехать на коне по колено в крови, и семь лет про него никто на земле не слышал, а потом, когда он вернулся, его стали называть Верным Томасом за то, что он мог предсказывать будущее. Только в Альфляндии его, конечно, не так зовут – там он Хлювош Кристальное Око.
– Неужели похоже, что у меня стеклянный глаз? – совершенно серьезно спрашивает Гэвин. Она у него еще попотеет.
– Нет, но…
– Это совершенно точно не я, – говорит Гэвин. – Хлювош Кристальное Око – это Эл Пэрди.
Эта ложь доставляет ему невероятное наслаждение. Большой Эл, с его стихами про столярное дело, работник фабрики по производству кровяной муки – похищен королевой фей! О, если Навина это вставит в свою диссертацию, он будет ей по гроб жизни благодарен. Она и кровяную муку туда вплетет, у нее все сойдется. Но он сохраняет серьезное лицо; смеяться ни в коем случае нельзя.
– Откуда ты знаешь, что это Эл Пэрди? – подозрительно спрашивает Рейнольдс. И поясняет, обращаясь к Навине: – Не забывайте, что Гэви – ужасный лжец. Он и собственную биографию подтасует. Ему это кажется забавным.
Но Гэвин обходит ее:
– Откуда мне знать, как не от самой Констанции? Она часто обсуждала со мной своих персонажей.
– Но Хлювош Кристальное Око появляется только в третьем томе, – говорит Навина. – «Возвращение призрака». А он вышел гораздо позже… Ну то есть я хочу сказать, нет никаких письменных свидетельств, а вы с Констанцией тогда уже расстались.
– Мы встречались втайне. Мы виделись тайно многие годы. В туалетах ночных клубов. Нас влекла друг к другу роковая страсть. Нас бы и дикие лошади не оторвали друг от друга.
– Ты никогда не говорил мне! – восклицает Рейнольдс.
– Детка, я тебе о-о-очень много чего не говорил.
Она не верит ни единому слову, но доказать, что он лжет, не сможет.
– Это все меняет, – бормочет Навина. – Придется переписать… Придется заново обдумать центральную посылку. Это так… так… основополагающе! Но если вы не Хлювош, то кто вы?
– И впрямь, кто же я? Я часто думал об этом. Может быть, меня вовсе и нет в Альфляндии. Может, Констанция меня вычеркнула.
– Она сама мне сказала, что вы там есть, – говорит Навина. – По е-мэйлу, всего месяц назад.
– Она съезжает с катушек, – говорит Рейнольдс. – Даже по этому клипу видно, а ведь тогда ее муж еще был жив. У нее все перемешалось, наверняка она не может даже…
Навина обходит Рейнольдс, подается вперед и расширенными глазами впивается в Гэвина, понизив голос почти до интимного шепота:
– Она сказала, что вы спрятаны. Как сокровище. Правда, ужасно романтично? Как картинки-загадки, где надо искать лица в деревьях – так она выразилась.
Она и хвостом, и ножкой, и языком[11] – хочет высосать последние капли его сути из почти опустошенного черепа. Прочь от меня, блудница!
– Извините, ничем не могу вам помочь, – говорит он. – Я не читаю подобного мусора.
Врет, читал. Большую часть. Правда, это лишь укрепило его в прежнем мнении. Констанция не только плохой поэт или была плохим поэтом, когда еще пыталась сочинять стихи; она еще и бездарный писатель. «Альфляндия»! Уже по одному названию все понятно. «Фигляндия», так-то было бы верней.
– Простите, что? – произносит Навина. – Мне кажется, это очень неуважительно… это элитарный подход…
– Неужели вам больше нечем заняться – только распутывать эти зловонные комья жабьей икры? Такая прекрасная особь женского пола, и пропадает даром, такая аппетитная попка засыхает на корню. Вас хоть кто-нибудь трахает?
– Простите, что? – повторяет Навина. Очевидно, это ее дежурный ответ, который никогда не подводит – просьба ее простить.
– Я спросил, вас кто-нибудь чешет, где зудит?[12] Скачете ли вы с кем-нибудь в койке? Веселым, бодрым ухажером. Есть ли у вас сексуальный партнер. – Рейнольдс со всей силы пихает его локтем в бок, но ему уже все равно. – Такой красивой девушке гораздо полезней с кем-нибудь потрахаться, чем составлять сноски к подобной херне. Только не говорите мне, что вы девственница! Это была бы вопиющая нелепость!
– Гэвин! – восклицает Рейнольдс. – В наше время не принято так разговаривать с женщинами! Это не…
– Я думаю, моя личная жизнь вас не касается, – резко произносит Навина. Нижняя губа у нее дрожит – возможно, он попал в цель. Но он ее так просто не отпустит.
– Но вы-то без колебаний полезли в мою, – говорит он. – В мою личную жизнь! Вы читали мой дневник, рылись в моих бумагах, вынюхивали разные обстоятельства, касающиеся моей… моей бывшей любовницы. Это непристойно! Констанция – это моя личная жизнь. Личная! Я полагаю, вы об этом вообще не задумывались!
– Гэвин, ты продал те бумаги, – напоминает Рейнольдс. – Так что теперь это – достояние публики.
– Херня! Это ты их продала, двуличная сука!
Навина закрывает красный планшет – не без достоинства.
– Думаю, мне пора идти, – говорит она, обращаясь к Рейнольдс.
– Простите, пожалуйста, – отвечает Рейнольдс. – На него иногда находит.
Обе встают и удаляются, курлыкая и взаимно извиняясь всю дорогу. Хлопает парадная дверь. Рейнольдс, должно быть, пошла провожать девушку до стоянки такси перед отелем «Холидей инн», это в паре кварталов отсюда. Конечно, по пути будут перемывать ему косточки. Говорить о нем и его вспышках раздражительности. Возможно, Рейнольдс попытается загладить его грубость. А может, и нет.
Вечер пройдет в холодной атмосфере. Скорее всего, Рейнольдс сварит ему яйцо на ужин, а сама облепится блестками и пойдет на танцы.
Он позволил себе разозлиться. Не следует так делать. Это вредно для сердечно-сосудистой системы. Нужно думать о другом. О стихах – о том стихотворении, которое он начал сочинять. Только не в так называемом кабинете – там он писать не может. Он шаркает на кухню, берет блокнот из обычного места – ящика под телефоном, – отыскивает карандаш, потом выбирается через заднюю дверь в сад, поднимается на три мощенные плиткой ступеньки вверх, осторожно пересекает патио. Патио тоже вымощено плиткой и местами – вокруг бассейна – скользкое. Гэвин добирается до намеченного шезлонга и осторожно опускается на него.
Опавшие листья вращаются в воронке. Может быть, скоро придет, бесшумно ступая, Мария в неизменных джинсовых шортах, с сачком, и выловит их.
Мария ловит умирающие листья.
Души ли это? Вдруг один из них – моя душа?
А кто Мария – ангел смерти ли, темноволосая,
Сама из темноты, пришла забрать меня?
Душа-скиталица в водовороте холода,
Блеклая, пособница давняя тела глупого,
Где ты приют найдешь? На голом ли брегу?
И будешь лишь листом увядшим? Или…
Нет. Слишком похоже на Уитмена. Да и Мария – всего лишь обыкновенная миленькая старшеклассница, подрабатывает на карманные расходы. Таких – на пятачок пучок, ничего особенного. Точно не нимфетка и не роковое свежее юное существо из «Смерти в Венеции». А как насчет «Смерти в Майами»? Звучит как название полицейского телесериала. Тупик. Расследование зашло в тупик.
Но все же ему нравится идея Марии как ангела смерти. Пора уже одному из таких ангелов нанести ему визит. Лучше в последний миг своей жизни видеть ангела, чем совсем ничего.
Он закрывает глаза.
Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.
Примечания
1
Цитата из стихотворения У. Б. Йейтса «Песня скитальца Энгуса» (а также, возможно, аллюзия на одноименный сборник рассказов Рэя Брэдбери). Последняя строфа стихотворения звучит следующим образом:
Я век свой прожил и прошел
холмы и долы, свет и тьму,
но я пойду за девой вслед,
и догоню, и обниму.
И будем в травах мы бродить,
не ведая ни дней, ни лет,
срывая серебро луны
и солнца золотой ранет.
(Здесь и далее, если не указано иное, перевод стихов выполнен Т. Боровиковой.)
2
Стихотворение С. Т. Кольриджа «Кубла-хан» цитируется по переводу К. Бальмонта.
3
Шекспир У., «Гамлет», акт III, сцена 4. Цитируется по пер. А. Кронеберга.
4
Йейтс У. Б., «Проклятие Адама». Цитируется по пер. Г. Кружкова.
5
Теннисон А., «Улисс». Цитируется по пер. К. Бальмонта.
6
За неимением лучшего (фр.)
7
Из стихотворения У. Б. Йейтса «Плавание в Византию».
8
Шекспир У., «Ричард III», акт 4, сцена III.
9
Перефразированная цитата из пьесы У. Шекспира «Гамлет», акт III, сцена 1. Цитируется по пер. А. Радловой.
10
Аллюзия на Сонет XCIV У. Шекспира.
11
Шекспир У., «Гамлет», акт III, сцена 1. Цитируется по пер. Б. Пастернака.
12
Шекспир У., «Буря», акт II, сцена 2. Цитируется по пер. М. Цветаевой.
|