книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Стриптиз на 115-й дороге

Вадим Месяц

Стриптиз на 115-й дороге (сборник)

Станция «Вавилон»

17 мая 1997 года я спрыгнул с поезда Лонг-Айлендской железной дороги, отходящего со станции «Вавилон». Поезд стремительно набирал скорость, и я долетел до самого конца платформы, приземлившись в нескольких сантиметрах от бетонного столба. Потрогав его шершавую поверхность, я понял, что остался цел чудом. Нужно прыгать на секунду раньше, сказал я себе, еще не ощущая разрушительного действия обманутого нутряного страха. Нужно научиться все рассчитывать. Даже самые нелепые ходы должны быть выверены, продолжал рассуждать я, наблюдая бойскаутов, спускающихся со ступенек виадука. Я был абсолютно трезв. Причин для самоубийства не было. Романтика давно выветрилась из головы. Сумасшествие вышло из моды. Я знал, что есть люди, испытывающие себя, но к ним не относился: у меня не хватало для этого силы сухожилий и нервов.

Я попросил сигарету у старушки в джинсовом комбинезоне. Она протянула мне сразу несколько штук тонкого «Винстона» с ментолом. Я благодарно посмотрел ей в глаза, но закурить не успел. Подошла следующая электричка, и я был внесен в нее потоком пассажиров вместе со старушкой и отрядом юных разведчиков. Я поглядывал на них всю дорогу. Они тоже смотрели на меня с любопытством и осторожным детским уважением. Казалось, мы знаем какой-то секрет, но о нем не распространяемся.

Дела мои обстояли неважно. Контракты с колледжем, где я тогда служил, подходили к концу. Новой работы я не нашел, дружил со странными, полукриминальными людьми, спал со случайными женщинами. В Америке мне было делать больше нечего. В России тоже. С другой стороны, во мне жила уверенность, что я что-то понял. Сформулировать свое знание я не смог бы даже под пытками. Но это знание держало меня не только на плаву, но и на лету.

С поезда я спрыгнул потому, что сомневался, что он идет в нужном мне направлении. Идиотская мысль. Куда могут идти поезда из Лонг-Айленда, если не в город? И тут вдруг щелчок, короткое замыкание – и я оказался у фонарного столба на перроне. Кризис среднего возраста (если он действительно существует) притупляет инстинкт самосохранения.

Я возвращался от подруги, с которой недавно познакомился на одном джазовом фестивале. В перерыве мы вышли на улицу покурить, обменялись телефонами. Дядя Вова, с которым я жил в те времена в Нью-Джерси, посоветовал сразу предложить барышне секс.

– А если она не по этой части?

– Она именно по этой части.

Он не ошибся. На следующий день мы встретились у нее на квартире на Ист-Сайде. Потом она пригласила меня на Лонг-Айленд, но домой пока не позвала, предложив остановиться в беленьком флигеле на берегу Атлантического океана.

Наши каникулы оказались короткими. Из командировки вернулся ее муж, и я был вынужден отправляться восвояси. Но я не расстраивался, считая произошедшее мелочью жизни.

Женщина считала, что с поезда я спрыгнул от переизбытка чувств. Мне это льстило.

Я вышел на Пенн-стейшн и машинально начал проталкиваться к выходу. Этим вокзалом я пользовался чаще, чем Центральным. Мне нравилось шляться по привокзальным лавкам, слушать разговоры бомжей в кабинках общественного туалета. Сегодня было не до этого. Я вышел со станции на улицу, клубящуюся киношным паром, и в пестрой толпе побрел к Таймс-сквер. Мне всегда казалось, что город чувствует мою оторванность и подспудно старается мне помочь. Миф о грубом и жестоком Нью-Йорке я не воспринял. Если он и был жесток, то ровно в той мере, насколько мне это было надо.

Я остановился в каком-то кафетерии и выпил двойную порцию «Amaretto Di Saronno», дамского ликера, к которому не прикоснулся бы ни при каких иных обстоятельствах. Напиток не взбодрил, а пролился в глотку сладким лекарственным сиропом. Я понимал, что совершил очередной идиотский поступок, но ничего не мог с собой поделать. Более того, я чувствовал, что поступки эти начинают подступать ко мне лавинообразно.

Наконец я добрался до своего дома в Джерси-Сити. Дядя Вова искоса посмотрел на меня, почувствовав неладное.

– Ты убегал от мужа по веревочной лестнице? – предположил он.

– Я пристрелил его на дуэли.

Вова холодно усмехнулся:

– И все-таки ты что-то замыслил…

Он оказался прав, хотя никаких специальных планов я не строил. Мы поели вареной картошки с селедкой из местного русского магазина. Он предложил водки, но я отказался. Страх настигал меня непостижимым образом: вроде бы ничего не изменилось, но я уже стал другим человеком.

– Что случилось? – спросил дядя Вова тревожно. – Ты не хочешь водки?

– Я прыгнул с поезда, – сказал я. – Я прыгнул с поезда на станции Вавилон.

– Ты деградируешь, – сказал дядя Вова. – Скоро ты начнешь резать себе вены и травиться димедролом. Тебя надо изолировать от общества.

К нам зашел Большой Василий, мгновенно оценил обстановку и повез меня обратно в город – как он сказал, развеяться. Я повиновался. Мы посетили насколько русских ресторанов. Встреченные знакомцы как один сообщали мне, что я очень изменился.

– Ты заматерел, – говорили они, но это вряд ли можно было считать комплиментом. Как вообще можно повзрослеть за два-три часа?

Вскоре я пел, как «ночью прыгал из электрички», бахвалился, меча налево и направо окурки и оскорбления. От запоздалого страха я почувствовал обретение каких-то особенных прав. Слово «Вавилон» наполнилось для меня смыслом, отдающим непролитой кровью и предсмертным знанием языка, которым пользовались люди до момента его безжалостного распыления. Общение с людьми происходило теперь на фоне вечности, которая вроде бы на мгновение показала мне свои горизонты. Человеческие лица слились в одно неприятное пятно. Прикосновения к знакомым и незнакомым женщинам приобрели покровительственный характер. Любое освещенное помещение представлялось родным домом. Судьба и на этот раз взглянула на меня сквозь пальцы, вновь оставив живым и невредимым.

В «Русском самоваре» мы встретили Сельму Вирт с ухажером, профессиональным карточным игроком. Мы прошли в помещение и расположились у них за столиком.

– Я сделал предложение твоей Сельме неделю назад, – сказал я Борису, здороваясь. – Теперь жду, как решится моя судьба.

– Я в курсе, – сказал картежник. – Она обдумывает твою идею. Я выступаю в роли психоаналитика.

В его словах звучало что-то обидное. Мои слова тоже были не очень вежливы. Мы угостились клюквенной настойкой, подняв тост за безумство храбрых. Я сходил неровным шагом на поклон к хозяину ресторана. Тот обнял меня и попросил вести себя потише.

В ресторане ужинал российский театр «Современник». Когда-то в подростковом возрасте я встречался с ними в уютном провинциальном городке на берегу реки. Будущее казалось мне бескрайним и светлым. Я оканчивал десятый класс. Труппа театра приехала на гастроли в наш родной город. Отец дружил с актерами, они приходили к нам в гости. Табаков звонил по телефону и кричал голосом мультипликационного персонажа: «Генка! Генка!» Его жена, Люся Крылова, делилась планами о покупке нового гаража. Галина Волчек задвигала монументальные тосты. Красавица Неелова называла меня красавцем…

Пьяная сентиментальность подступила к горлу, и я подошел к одному из артистических столиков.

Я рассказывал историю совместного отдыха с Олегом Табаковым на туристической базе, куда мы отправились с отцом и его товарищами на выходные. Осетры, снятые с самоловов, плясали на дощатом столе, врытом в землю на берегу Оби. Спирт рекой лился из алюминиевых канистр по алюминиевым кружкам. Я говорил не об общении со знаменитостью, я вспоминал черты утраченного рая.

– Утром я шел из барака в сортир, – рассказывал я, – и повстречал вашего Шелленберга. – Вы туда, а мы оттуда, пошутил он.

Меня брезгливо слушали, приподнимая иногда полунаполненные бокалы.

– Тогда, на реке, я признался, что с некоторых пор боюсь прыгать в воду вниз головой: прыгал в детстве и получил травму.

– Ну и не прыгай, – ответил мне Табаков философски. – Я, к примеру, не умею плавать и вовсе не хочу этому научиться. Оставь силы на что-нибудь другое.

Я пробрался к знакомому таперу и попросил сыграть Вертинского. Взял микрофон и заголосил «Ваши пальцы пахнут ладаном», но забыл слова после «дьякон седенький». Пригласил проходящую мимо женщину на медленный танец. Она была в желтом шуршащем платье, дородная, выше меня на голову. Сказала, что собирается издавать в Нью-Йорке модный журнал «Птюч».

– У вас удивительно пустые глаза, – сказал я ей, танцуя.

Вскоре Василий увел меня. Когда они с Борисом выходили на улицу покурить, Сельма сообщила мне серьезным тоном, что ее парень выражал искреннее беспокойство за мое психическое здоровье. Он сказал ей, что ему меня жалко. Что он хочет мне помочь, но не знает как.

– Глубокие соболезнования? – переспросил я издевательски. – Принимаются! Вот она, настоящая мужская солидарность. Скажи, что я им горжусь.

На обратном пути до Нью-Джерси я швырял из окошек Васькиной «Хонды» копии своего первого романа. В те времена я еще был книголюбом. Книжки лежали у него на заднем сиденье на случай, если нужно произвести впечатление. Они шлепались на асфальт возле пожарных гидрантов в виде бесплатной рекламы. Из России мне прислали их целую коробку. Всем, кому можно, я их уже раздарил. Больше желающих не было. Я делал все, чтобы вжиться в образ и оправдать жалость карточного шулера. Я играл в мученичество, имитировал тоску по родине и славе, но не принимал всерьез ни жизни окружающих меня людей, ни своей. Я мог сказать, что перебешусь и одумаюсь, но по большому счету всегда оставался в здравом рассудке. Что бы я ни делал – болтался ли по старым девам или прыгал с поезда, – я смотрел на себя со стороны. Моя счастливая жизнь временно протекала там, где я ее оставил. И я всегда мог вернуться обратно, в отличие от моих множественных друзей и знакомых.

Васька остановил машину у нашего парадного. Я попрощался с ним и уселся на ступеньках крыльца. Стояла теплая майская ночь. В мусорных бочках вдумчиво и медлительно рылись опоссумы. К этим гигантским крысам я уже привык: в заброшенном здании напротив гнездился целый выводок. Горбатые, облезлые, с низко опущенными безобразными мордами, они вели ночной образ жизни и уже не раз доводили женщин до истерики своим видом. Глядя на них, я подумал, что можно одновременно иметь и жалкую, и устрашающую внешность.

Ко мне подошла собака с оборванным поводком на шее и уткнулась мордой в живот. Поджарая, светлая, она казалась до неприличия голой. Я погладил ее рукой по голове, прочесал за ушами, выуживая блох в свете тусклого фонаря. Дядя Вова застал меня за этим комичным занятием.

– Тебе звонила какая-то Хильда. Та самая? – Он запустил пятерню в свою патриаршую бороду. – Ты ей понравился.

– Какая разница, Володя, как обмануть судьбу? – сказал я ему, сбивая очередную блоху щелчком указательного пальца.

На секунду я сформулировал легенду своего существования. Моей задачей стало дойти до высшей степени непредсказуемости.

– Оставь силы на что-нибудь другое. – Володя добродушно повертел пальцем у виска.

Я попытался подняться, но не удержался на ногах. Вздохнул, прижал собачью морду к своей груди. Она пахла псиной и дачной плесенью. Я лег на тротуар, вытянулся, как и она, всем телом и заплакал.

История моего спиннинга

В Америку я уехал, потому что заболел чесоткой. Ельцин мне был неприятен, Бурбулис и Хасбулатов казались смешными, но доконала меня именно чесотка. Друзья провожали меня, как на тот свет. Я был уверен, что все проще, и никаких эмоций не испытывал.

Присутствовали старший следователь прокуратуры Андрей Лебедь, юрист Михаил Штраух, Боба и штук пять таксистов из двенадцатого таксопарка. Штраух привез раков для прощального банкета. Основную их массу мы сварили, но несколько штук удрало за холодильник. Было решено, что они там зимуют.

Перед отлетом я побрился, обрызгав себя американской туалетной водой «Old spice» – входил в образ. Положил в ящик письменного стола черный пистолет, понимая, что на границе его отберут. Улетал налегке – в Южной Каролине всегда хорошая погода. На всякий случай взял с собой спиннинг. Мне подарил его когда-то Джим Томпсон, приезжавший к отцу на конференцию. Снасть хранилась до сих пор в запечатанном виде.

Важность момента осознана не была. Она не прочувствована до сих пор. В самолете я тут же облил соседа-американца теплым пивом «Туборг». В случившемся обвинил датского производителя. В аэропорту JFK на вопрос какого-то жизнерадостного встречалы ответил, что лечу в Каролайну.

– Сколько уже здесь наших фирм, – горделиво заметил тот.

В долгом пути до Конфедератов я написал несколько искренних писем девушкам, но, приземляясь в столице штата – городе Колумбия, положил их в карман впередистоящего кресла. Письмо найдет своего адресата, подумал я.

С рыбалкой в Америке дело обстояло неважно. Платить за лицензию не хотелось. Я проезжал мимо живописной горной Салуда-ривер и вспоминал Хемингуэя с его форелью. Спуска к реке найти не смог. Надо было ехать в какой-нибудь заповедник. Рыболовная американская проза откладывалась на неопределенный срок.

Скучая по обществу, стал общаться с неграми.

– Мой дедушка был рабом, дай доллар, – говорили они.

– Мой дедушка тоже был рабом, – отвечал я. – Рабом Иосифа Сталина.

Один раз мне пришлось пожалеть, что я оставил пистолет дома. Я шлялся по рельсам, разглядывая привязанных к шпалам и обезглавленных товарными поездами кошек, когда повстречался с африканцем моего возраста и телосложения. Мы чудно провели время с «Кинг коброй». Отметили день Мартина Лютера Кинга. Он пригласил меня в гости и привел на воровскую малину. Из хижины вышли пять парней моего же возраста и телосложения. На инвалидной коляске выехала необъятная мамаша с целлофановым пакетом на голове и смачно произнесла:

– I’m Ma Baker, put your hands in the air![1]

Доллар за столетнее рабство пришлось отдать. День рождения Мартина Лютера Кинга – не каждый день.

Меня предупреждали, что в Америке меня ждет культурный шок. Его я испытал один раз, когда, проснувшись рядом с любимой, не понял, где и с кем нахожусь. Я побродил по квартире в кромешной тьме в поисках туалета и ударился головой о подвесной шкаф.

Второй раз шок настиг меня, когда в супермаркете мне не продали пива. Я показал советский паспорт, чтобы подтвердить свое совершеннолетие, но кассирша ответила, что с таким документом незнакома.

– Я въезжал по нему во Францию, Германию, Италию, – горячился я.

– Ты мог все это подделать, – невозмутимо повторяла южанка.

В Колумбии я крестился в лютеранство. Русских церквей в городе не было, а мы с подругой подумывали обвенчаться. Ее друзьями были в основном католики и лютеране. Из них еще не выветрился дух аристократизма. Я посещал их дома в викторианском стиле, где мы говорили о музыке и поэзии.

Нил Салливан научил меня пить за рулем красное вино, наливая его в пластиковые стаканы из «Макдоналдса». Он же отвез меня на Хантинг-айленд на границе с Джорджией. В те времена фауна острова еще не была раскурочена ураганом. Я узнал, как выглядит рай. Протяженный песчаный пляж Атлантического побережья со спускающимся к воде хвойным лесом, тропическая лагуна с аллигаторами в ее заболоченной части. Здесь господствовал теплый Гольфстрим. Если бы не комары, картина рая была бы исчерпывающей.

Сидя под пальмой, нависшей над тихой заводью, я поймал свою первую американскую рыбу. Она была невелика, полосата и малосъедобна. Ее место было в аквариуме, а не на кухне.

Я бросил рыбу в пластиковый контейнер и с удивлением услышал, что оттуда начали раздаваться злобные дребезжащие звуки. Я сидел на стволе поваленного дерева и слушал ее треск: рыба разговаривала со мной. У моих ног совершали стремительные перебежки маленькие голубые крабы, лагуну в час отлива шерстил какой-то хищник, выбрасывая из воды на воздух стайки мальков. Рыба продолжала трещать. Я слушал ее в течение получаса, потом вспомнил сказку о рыбаке и рыбке и швырнул обратно в воду. Рыбалка не удалась.

Я вернулся на пляж и обнаружил, что кто-то спер у меня кулер с пивом. На обратном пути у машины оторвался глушитель, и я въехал в Колумбию под неприличный рокерский грохот мотора.

Вторым моим трофеем оказалась черепаха. Рептилия зацепилась за блесну на озере Мюррей, куда мы поехали на пикник с одним грузином. Кусающаяся черепаха. Маленький панцирь в виде костяной ермолки, длинные морщинистые ноги с когтями, страшная змеиная голова. Черепаха заглотила позолоченную рыбку с четырьмя крючками, которые глубоко ушли в ее глотку. Достать их было невозможно. Я отрезал леску и отпустил черепаху на волю. Они живучие.

На подъезде к городу у меня на полном ходу спустило колесо. В темноте, на скорости под девяносто миль в час.

Месть тортиллы этим не ограничилась. Под Рождество у меня возобновилась чесотка или какое-то иное кожное заболевание. Руки от предплечий до локтей покрылись язвами, которые чесались и кровоточили. Попасть к врачу во время праздников было невозможно. Я записался на прием к местному эскулапу, и он принял меня дней через десять. Врач осмотрел пациента, как диковинного зверя. Он кружил вокруг меня с увеличительным стеклом – маленький, толстый. Боялся ко мне прикоснуться. На мне могли гнездиться споры сибирской язвы – мало ли чего еще ждать от этих русских. Он перенаправил меня к дерматологу в соседний город. Пришлось ждать еще неделю.

На этот раз меня принял индус в белоснежной чалме. Он предположил, что я неправильно питаюсь.

– Что вы обычно едите на родине? – спросил он.

– Копченую рыбу, – ответил я.

Индус был разочарован. По его мнению, это очень нездоровая пища. Мне надо было питаться рисом. В Южной Каролине копченой рыбы в продаже не было, а если и была, то в ограниченном ассортименте. В этнических кошерных отделах. Whiting. По-русски – мерланг или мерлуза, хотя я подозреваю, что это – хек. Близость Атлантического океана не влияла на содержимое тамошних рыбных прилавков. Лосось, тунец, филе акулы. Всяческая мороженая дрянь типа креветок и гребешков. Устрицы продавались уже очищенные: требуха в пластиковых банках. Я ел whiting.

Я рассказал врачу про говорящего окуня и месть доисторической черепахи.

– У вас псориаз, – незамедлительно отреагировал он. – Это наследственная болезнь. Неизлечимая. На всякий случай начните с диеты.

Дома я поел овсяной каши и намазал руки вазелином, который мне прописал доктор. На следующий день экзема исчезла. Я вернулся за разъяснениями, но врач пробормотал что-то про загадочную русскую душу и отпустил на все четыре стороны. Черепаха сняла с меня свое проклятие.

Прошел год. Мы засобирались на родину – навестить родителей и друзей. Задумались о сувенирах. Гуляя с дочерью моей подруги по блошиному рынку, я заметил чудную игрушку в виде пластмассового дерьма. Мы смущенно захихикали и бросили жребий, кто первым подойдет к прилавку. Я проявил мужество, и вскоре пластиковая фекалия лежала у меня в рюкзаке в подарочной обертке. С ребенком мы дружили. В те времена я изображал на людях ее папашу. Так хотели и она, и ее мать. Ездил в школу на родительские собрания, познакомился с директором школы, от которого с интересом узнал, что девочка хочет быть стюардессой.

– Чтобы летать к бабушке с дедушкой, – объяснила она.

В Москве было холодно и неуютно. Я боялся пересечь Донскую улицу из-за большого движения. Начал говорить с людьми с шепелявым южным акцентом. Путался с отечественной валютой. Единственное, что меня вернуло на место, это то, что у ножки письменного стола я обнаружил початую бутылку виски, которую потерял за сборами в дорогу. Черный пистолет лежал там же, где я его оставил.

Я зашел к Мишке Штрауху и подбросил пластиковое дерьмо ему в постель. Через несколько месяцев Мишка прилетел ко мне в Колумбию и проделал то же самое.

Раки в Америке были крупнее, чем в России, раз в пять. Мы устроили традиционное пиршество. Пили за сближение континентов и культур. Поехали на рыбалку. Я боялся, что спиннинг принесет какую-нибудь новую беду, но смог преодолеть предрассудки. Рыбы мы не поймали, но наловили на куриную ногу крабов. В ресторане под Чарльстоном уронили чучело водолаза со свинцовым грузом. Водолаз отшиб Мишке ногу своим огромным круглым шлемом.

По пути в Вашингтон, куда мы отправились на экскурсию, машину снесло в кювет, но мы отделались легким испугом. Спиннинг и неотмщенные черепахи продолжали свою подрывную деятельность.

Из Каролины я переехал в Нью-Джерси, потом на Лонг-Айленд. Жил в Юте, Миссури, Калифорнии. Спиннинг повсюду таскал с собой. Пересекшись с Томпсоном лет через десять, похвастался, что до сих пор храню его подарок. В подробности вдаваться не стал. Спиннинг давно смешался с остальными снастями и удочками, хранящимися в гараже моего последнего пенсильванского дома.

Мишка два раза приезжал ко мне, привозил сувенир, который стал теперь символом дружбы между нами и противостоящими друг другу континентами. Я, соответственно, возвращал незамысловатую игрушку в Россию. Говно пролетело тысячу миль туда и обратно и стало объектом современного искусства. Ни я, ни Мишка этим не гордились. Мы выполняли свой долг.

Потом Штраух умер при невыясненных обстоятельствах и унес тайну пластмассового дерьма в могилу. А спиннинг по-прежнему хранится среди снастей в кладовке под гостевой пристройкой на Эрроу-хед. Только какой из них – мой первый, я уже не знаю.

Книголюбы

Первая встреча с книгой произошла у меня через уголовно наказуемое деяние. Встретиться с хорошей книгой трудно. Даже опасно. Чем лучше книга, тем труднее ее достать. Надо увлечься или составить план – и тогда дело в шляпе.

В городе открылся ларек, где приключения и фантастику меняли на утильсырье. У Штернов была богатая библиотека. У Сашука Лапина – коллекция из нескольких брошюр, гордость которой составляла рыболовецкая книжка «Рыба за рыбой». У нас среди штабелей отцовских книг по импульсной электронике случайным гостем проживал Бабель кемеровского издательства. За Конан Дойлом я ходил к соседям Кутявиным. Посещал школьную библиотеку, но книги хотел не только читать, но и обладать ими. Возможно, мы с Сашуком пытались стать интеллигентней. К тому же книжки и впрямь бывают интересными. Особенно в молодости.

Как сделать из старых тряпок книгу, тем более хорошую, я не знал и до сих пор не знаю. Фуфайки, пеленки, потрепанные старушечьи рейтузы, штаны с начесом никак не ассоциируются у меня с аккуратным блестящим томиком «Трех мушкетеров». Жизнь технологична. Технология таинственна.

Мы начали прореживать домашние кладовки и шкафы. Дедушка после инсульта катался в инвалидном кресле и в изысканном гардеробе не нуждался. Бабка отдала мне его поношенные вещи. Сашук тоже напряг родителей, но шмутья получил катастрофически мало. Материальный мир тех времен был сер и скуден. Мы должны были выдумать нечто революционное. Создать собственную сырьевую базу.

Пункт приема располагался на улице Фрунзе. Дощатое отсыревшее здание. Скрипучее крыльцо. Комната с потрескавшейся штукатуркой, плохо обработанным прилавком и несколькими рядами полок на стене. В магазин раз в неделю завозили по два-три новых наименования. Тематическое распределение отсутствовало. На доске объявлений вывешивались названия книг, которые скоро поступят в продажу, но прогноз работал из рук вон плохо.

Тряпье к вожделенному ларьку мы с Лапиным доставляли на рамах велосипедов в мешках из-под картошки и кедровых шишек. У меня был неубиваемый «Урал» с высоким самодельным рулем а-ля «Харли-Дэвидсон», собственноручно изготовленный на трубогибе в слесарной мастерской. На трубе под рулевой колонкой красовалась барышня с крышки финского сыра «Виола», примотанная дефицитным скотчем. У Сашука был то ли «Урал», то ли «Орленок» с колесами от «Камы». Велосипеды мы собирали из разного лома. Один раз угнали «Спутник» у Кутявиных и в тот же вечер изменили его до неузнаваемости, перекрасив раму и прицепив новый багажник.

Книголюбы оказались в основном дурнопахнущими мужчинами в засаленных болоньевых куртках. В нестройной очереди они стояли с мешками и сумками, полными пронафталиненной мануфактуры, и обсуждали новинки книжного рынка.

– Обещали завезти Козьму Пруткова и «Вечный зов», – говорил один.

– Я, пожалуй, возьму Козьму. Классику надо знать, – отвечал другой.

Конторой заведовал аналогичный мужчинка с редкой козлячьей бородкой и мрачным взором. Он взвешивал тюки материи на проржавленном безмене и выдавал людям талоны с круглой синей печатью. Количество набранных очков прописывал на талонах шариковой ручкой. Иногда ставил какую-то витиеватую подпись. Помню, что двадцать баллов давали право на приобретение книги «Двадцать лет спустя». Книжки Пикуля почему-то шли по двадцать пять. И так далее. Условная стоимость покупки определялась спросом. Странно, что в этот «джентльменский набор» затесался многоликий Прутков. Мы с Сашуком его творчеством не прониклись.

Любая книжка должна быть приключенческой. Я считал так в подростковом возрасте и, после многолетнего перерыва, считаю так и сейчас. Более того, добыча хорошей приключенческой книги должна сопровождаться соответствующим приключением.

В тот раз мы с Сашуком грабанули ближайший сельскохозяйственный техникум на предмет матрасов. Матрас в смысле веса и концентрации наполнения – наиболее перспективный в этом деле товар. Он хорошо ложится на велосипедную раму, удобен в обращении, наполнен альковной предысторией. В любом старом матрасе есть загадка. Кто на нем спал? С кем? Что видел во сне? Сбылся ли вещий сон? До применения матрасов в формировании личных библиотек мог додуматься лишь молодой и свежий мозг.

Первая ходка прошла успешно. Три матраса сушились во дворе училища. Мы без труда перелезли через забор и сгрузили их на велики. Книготорговец Мельников принял у нас мокрый текстиль. Мы поняли, что утильсырье перед сдачей надо увлажнять, чтоб придать ему веса. Задача номер один была решена. В книголюбивой очереди мы приобрели репутацию «матрасников». «Болоньевые куртки» нам завидовали. Их старые тряпки, собранные по соседям, конкуренции нашему продукту не составляли.

Второй раз нам с Сашуком удалось пробраться на склад. Почему-то сделали это днем. Безнаказанность разлагает, вызывает расслабленность. Нас поймали. На выходе стоял здоровенный мужик, похожий на десантника. С папироской в зубах. Завидев нас, он вынул ее изо рта и призывно свистнул.

– Подите-ка сюда, – приказал он.

Мы сбросили матрасы с плеч, но мужчина быстрым шагом подошел к нам и крепко взял каждого за запястье.

– Не шалить, – предупредил десантник. – А то остаток жизни будете работать на медикаменты.

Он служил директором этого учебного заведения. Провел нас в кабинет на втором этаже и закрыл дверь изнутри на ключ.

– Рассказывайте, – сказал он устало. – Что вас сюда занесло?

Мы начали мямлить про любовь к литературе. Валяли дурака профессионально. Нашей задачей было его растрогать. Мол, бедные дети. Тянемся к знаниям. Сюжетом нашей истории десантник заинтересовался.

– А «Виконт де Бражелон» у них есть? – спросил он.

– Пока нет, но скоро будет, – поспешил ответить Лапин. – Мы можем держать вас в курсе новинок.

– А живете где?

В этом случае мы наврали радикально, перенеся наше местожительство в далекий микрорайон Каштак. В действительности я жил метрах в трехстах от техникума. Мой дом был виден из окна и сейчас, скрываясь нижними этажами за трансформаторной будкой и татарскими декоративными кленами.

– Сообщать родителям или сразу обратиться в милицию?

Мы напряженно смолкли. В милицию нас забирали по весне за попытку осквернения памятника славы в Лагерном саду. В школе обстановка была накаленной. Очередной проступок мог бы стать жирной точкой в нашей многообещающей творческой карьере. Мужик усилил напор:

– Делайте что хотите, но чтоб сегодня же три моих матраса были на месте.

– Какие такие три матраса? – возмутился я. – Не знаем мы про ваши матрасы.

Мы детально ввели его в курс дела, рассказав, что похищением утильсырья занимаются сейчас все пытливые школьники города.

– Это придумал Витька Мазаев, – добавил Лапин изобретательно и плаксиво. – Он первым начал сдавать матрасы.

– Мазаев? – удивился директор. – Я знаю Мазаева. И мать его хорошо знаю.

– Безотцовщина – главная составляющая трудного детства, – подло вставил я.

Директор посмотрел на меня исподлобья.

– Так. Фамилия. Имя. Отчество. Год рождения. Номер школы. Имена и место работы родителей.

Он взял листок бумаги и удивительно изящным для пролетарской руки почерком записал ахинею, которую мы ему выдали. Я свои биографические данные выдумал полностью, сообщив при этом, что родился не где-нибудь, а в Улан-Удэ. Сашук назвал имя одного чувака из враждебной тридцать второй школы. Я пожалел, что не представился другим подонком оттуда же. Самым сложным оказалось придумать место работы родителей. Сашук пробормотал что-то про Политехнический институт. Я рассказал историю своего родственника из Новосибирска.

– Отец… Он это… В органах…

Мужик зло усмехнулся и замедлил запись.

– В каких? – спросил он с разочарованием в голосе.

– В каких-каких. Полковник милиции.

Дядя Леня действительно был полковником и давал мне пару раз пощелкать из табельного оружия, предварительно вынув патроны. Бабушка воспитала и выкормила его наравне с остальными детьми во время войны, когда дед сидел в тюрьме. По непроверенным слухам, он тоже был ее ребенком, но она удачно скрыла это от мужа. Так что я почти не врал – лишь немного переводил стрелки.

– Тридцать вторая школа… Тридцать вторая школа… – дважды повторил дознаватель. – А почему тогда живете на Каштаке?

– Так родителям дали квартиры в новостройках, – догадался я. – А нас оставили в прежней школе. Друзья, любимые учителя. Вы ведь тоже педагог. Должны понимать. Сочувствовать.

Он недоверчиво посмотрел на меня и записал что-то в свой протокол.

– Так, товарищи. А теперь повторим все сначала. Без шпаргалки, пожалуйста, – прикрикнул он, заметив, что Сашук косит глазом в его записи.

У нас была хорошая память. Мы верили в то, что говорим, больше, чем в истину. Я бы на месте этого верзилы тут же поверил. Но он продолжил свое дознание и неожиданно спросил:

– Ну и как вам жилось в Улан-Удэ, Эрик Васильевич?

– Ну, а что тут скажешь? – артистично удивился я, поняв, что не знаю ни имени, ни фамилии этого папика. – Буряты они и есть буряты.

– И все?

– А что еще? – Я на секунду замялся. – Осколки татаро-монгольской орды. Наши люди. Копал однажды червей. Ко мне подошел бурят и спросил: «Ты их есть будешь?» Представляете, как у них голова работает? Мальчики в классе часто пукали. Нет чтобы в открытую. По-честному. Хоть посмеяться можно. Так они исподтишка… исподтишка… Хорошо, что мы сюда переехали.

Я удивился, заметив, что лицо директора неожиданно просветлело.

– Иди-ка сюда, – сказал он и, когда я подошел, дал мне громкий болезненный щелбан по лбу указательным пальцем.

Повторил эту же процедуру с Сашуком.

– Если не принесете мне «Виконта де Бражелона» на следующей неделе, завожу на вас уголовное дело. Распишитесь. Да, именно здесь.

– А вы матрасы со склада сдайте, – сказал Сашук. – Сами не ведаете, каким капиталом обладаете… Можете все у Мельникова скупить!

– Марш отсюда! – скомандовал он, подошел к двери и повернул ключ.

Назад мы уходили так же, как пришли. Через забор, у другой стороны которого стояли велосипеды. Мы видели, что директор курит в открытое окно и с вдумчивым интересом следит за нами. Я помахал ему рукой на прощанье. Он не ответил.

Дней через десять Мельников провел в своей лавке талонную реформу, и наши квитанции о сдаче тряпок аннулировались. У нас хватало на Дюма, Жюль Верна, Фенимора Купера и даже эротического Мопассана, которых вот-вот обещали завезти, но талоны больше не действовали. Мы с Сашуком подумывали облить ларек бензином и спалить его к чертям собачьим. Сколько трудов, умственных усилий, отчаянных жестов! Наши библиотеки увеличились книжек на десять, но до масштабов Кутявина и Штерна явно не дотягивали.

Я решил действовать в одиночку. Ночью, втайне от Лапина, я проник на территорию техникума и размотал тонкую стальную проволоку, которой вместо замка запирался склад. Потом довольно быстро перекидал матрасы через забор, хотя занятие – не из самых приятных. Они не поддавались, вырывались из рук, неуклюже борясь с моей воровской читательской страстью. Я перевез их на велосипеде в подвал нашего дома, складывая на раму по две штуки. Свалил на заплесневелый бомжовский диван, стоящий на пути к кладовкам. Никому, кроме меня, они не были нужны. За их сохранность можно было не волноваться. Я мог доставлять их в пункт приемки по одному хоть каждый день.

Мои труды были вознаграждены вторым томом «Графа Монте-Кристо» и «Белым клыком» Джека Лондона. Остальных наименований не помню, потому что вскоре мы с Сашуком увлеклись грампластинками. Под музыку хорошо танцевать медляки с девушками, а маленький диск Апрелевского завода хорошо ложится за фалду пальто.

Трусость

Старшеклассники трясли с нас водку. Не деньги на водку, а именно водяру. Такой вот кодекс дворовой чести. Другую неприятность являли собой блатные. Школа располагалась в районе под названием Париж, а мы жили в Треугольнике. Полная психологическая несовместимость. Неприязнь и вражда.

Почему мы с Сашуком и Штерном оказались крайними – не знаю. Наверное, были слишком заметными на общем фоне: каждому хотелось вписать нам по шкварнику. Существовала и третья сила. Авторитеты. Что-то типа воров в законе. Она была представлена Павлом Ларионовым, который никогда с нами не связывался, но решал вопросы в кулуарах. В конце этого учебного года он попросил у меня поносить здоровый стальной перстень с буквой «I», который я купил в Ташкенте. И через неделю вернул. Позаимствовал нож с выкидывающимся лезвием и вернул его тоже. Ларионов был порядочным человеком. С ним можно было иметь дело.

А пока что месяц назад мне исполнилось четырнадцать лет. Мы вернулись из Одессы, где с ровесниками из Минска подсматривали за голыми женщинами через чердачные окна в душевых. На обратном пути заехали к другу отца в Галерканы. Там я встал на водные лыжи, проехал круг по озеру и не упал. Сильно разодрал себе локоть об асфальт, чуть было не врезавшись на велосипеде в чью-то виллу. Страдания перенес стоически. В родной город приехал в приподнятом состоянии духа. Подрался с мальчиком, который плюнул в меня слюнявой бумажкой из трубочки. Победил.

– С Симаковым ты махался? – спросил меня Ларионов в раздевалке.

– Ну, я. А что?

Паша посмотрел мне в глаза, накинул плащ и ушел. Через неделю Козлов и Еловиков вызвали нас троих за школу. Во время мирного разговора Еловиков неожиданно ударил Сашука в солнечное сплетение и, пока тот изгибался и кашлял, сказал:

– С вас три бутылки водки к праздникам.

У него была репутация садиста. После школы он сел за дедовщину в стройбате. Козлов ухмыльнулся и поддакнул:

– По одной с рыла. Нам с Эдиком в самый раз.

По дороге домой мы бодрились, ерничали, но все трое понимали: связываться с этой бандой нам нельзя. Уроют.

– Я могу позвать Серегу Голова со Степановки, – сказал я неуверенно. – Приедут на мотоциклах. Наведут шмон. Степановку все боятся.

– Нам здесь оставаться, Сема, – ответил Штерн. – Да и хер они приедут.

С Головым мы дружили. В июле ездили вместе на Обь на его «Иж-Юпитере». Он мог поднять деревенских, но мы сомневались, что они по первому свистку смогут нагрянуть в город.

Водку Еловикову мы отдали, но было ясно, что просто так от них не отвязаться. Они вернутся. Или придут другие. У них был большой сплоченный коллектив.

Я сидел на кухне, обедал. Иногда поглядывал в окно. Напротив горел двухэтажный деревянный дом, где жил Витька Мазаев. Я знал, что он сейчас на тренировке, и особенно не волновался. Пожар начался недавно: в четырех окнах от его квартиры. Пламя вырывалось сквозь открытые створки, пробило крышу. Шифер в этом месте потемнел и начал с треском лопаться. Пожарные еще не подъехали, но народ у здания собрался. Из окна появилась тетка в пестром халате, покричала, но прыгнуть вниз не решилась. Я подошел к окошку и отщипнул отросток зеленого лука, произрастающего в пол-литровой банке. Вой пожарных сирен заглушил звонок телефона.

Я поднял трубку. Звонила Лора Комиссарова. Событие, превышающее по масштабу любой пожар. Мы с ней были едва знакомы. Она была на два года старше. В компании Еловикова и Козлова была своей. Совсем своей. Волчицей. Нечто вроде атаманши из «Бременских музыкантов». Я насторожился.

– Как поживаешь? – спросила Лора тоном старой приятельницы. – Скучаешь? – Она загадочно рассмеялась.

Я рассказал ей про пожар. В этот момент я был благодарен бедствию за то, что оно подбросило мне тему для разговора.

– В принципе это красиво, – сказал я бодро. – Сначала все шло, как в немом кино. Сейчас приехали каскадеры. Ползают по приставным лестницам. Спасают женщин и детей.

– Приехать, что ли, посмотреть?

– Ты знаешь, где я живу?

– Знаю.

Я похолодел. Откуда? С другой стороны, меня разбирало любопытство. Комиссарова была девушка красивая, статная. О ее раскрепощенности по школе ходили слухи.

– Как бы я хотела, чтоб моя хата тоже сгорела, – вдруг сказала она. – Тогда, может быть, дали бы квартиру в нормальном доме. Пойдем погуляем?

Я шуганулся еще больше. К чему бы это? Пробормотал что-то про контрольную по немецкому. Она хохотнула и сказала утвердительно:

– Пойдем погуляем.

Встретились на трамвайной остановке. Комиссарова была в длинном сером пальто и бежевых сапогах на высоком каблуке. Выглядела предельно взрослой. Макияж, маленькие золотые серьги, серьезные глаза. Она была без шапки, чтобы показать прическу. Осень вступила в стадию загнивания, забродила брагой. Вот-вот должны были ударить холода.

– А я здесь живу, – ткнула она пальцем в желтую пятиэтажку с продовольственным магазином на первом этаже. – Заходи в гости.

Мы пошли по аллее, тянувшейся параллельно трамвайным путям. Разговаривали о пожарах, домашних животных, о всякой ерунде.

– Ты хорошо прыгаешь в длину, – сказала она. – Я приходила к вам на соревнования.

– Казаков прыгает лучше, – отозвался я. – На полтора сантиметра.

Она опять похабно рассмеялась.

– А я не могу ни бегать, ни прыгать. Прошла флюорографию. У меня каверна в легких. От курева. Теперь Петр Иванович меня бережет.

Вечером позвонил Штерну. Рассказал про пожар. Выслушав его человеконенавистнические шутки, упомянул о прогулке с Лорой.

– А что… Это выход… – задумчиво протянул он. – Не обижайся, конечно. Но это выход. И девушка она клевая. Рельефная.

Я не ожидал от него такой реакции.

– Ты дурной, что ли?

Женька детально изложил мне свои воззрения на баб. По его мнению, они мало чем отличаются друг от друга. Я не должен упускать такой шанс. Хотя бы в интересах нашей дружбы.

– Подумай! – закончил он.

С Лорой мы встретились еще несколько раз. Сходили в кино на «Золото Маккенны». Детям до шестнадцати лет. Нас пропустили. После кино она позвала меня в гости.

В общежитии они с матерью занимали две комнаты, соединенные изнутри широким проходом. Проникнуть в квартиру можно было как через дверь с номером «19», так и с номером «20». Преимуществ в такой планировке Лора не видела. Когда мы вошли, поставила чайник на электрическую плитку.

– Может, сгонять за вином? – спросила она.

Мы купили бутылку «Кавказа», выпили по глотку. Она – из граненого стакана, я – из фарфоровой чашки. Пока я ходил в туалет в конце коридора, убрала фотографию какого-то бородатого мужчины, стоящую до этого на книжной полке. Переоделась в легкомысленный халат, но осталась в колготках.

– Ну и что мы будем делать? – засмеялась она неестественным голосом, притянула меня к себе и протяжно поцеловала.

Комиссарова положила мою руку к себе на колено и быстро придвинулась, чтобы рука оказалась выше. Я зарделся и вздрогнул, как дурак. Посмотрел на ее приоткрытый рот в размазанной помаде, на умные глаза в пробуждении радостного бесстыдства.

– Лариса, можно я приду завтра? – сказал я хрипло. – Мне нужно…

Я не знал, что придумать. Лора еще не поняла моих настроений и продолжала ласкаться. Она пыталась управлять моей рукой, распахнула халат, показывая белый застиранный лифчик, начала быстро целовать мои лицо и шею. Она была намного живей и опытней моих сверстниц.

– Мама все равно в больнице. А ты такой славный…

– Лариса! – Я встал с постели, и она инстинктивно взяла меня обеими руками за ремень джинсов. – Понимаешь…

Она убрала руки с моих брюк и презрительно смерила меня взглядом.

– Из-за нее? – спросила она, повысив голос. – Из-за этой сучки с идиотским именем?

Мой роман с Иветтой в те дни только начинал разворачиваться. Я не мог предать ее, хотя до дрожи в коленках хотел сейчас остаться с Лорой.

– Я тебе сделаю то, что она тебе никогда не сделает! – закричала она. – Никто не сделает! Никто в этом гребаном городе.

Она упала на подушки и очень по-настоящему зарыдала.

На следующий день Василий Козлов мастерски саданул мне по скуле в школьном сортире. Второй удар мне удалось заблокировать. Он сплюнул, выругался и вышел вон. В актовом зале начинались танцы. Мы с Сашуком и Штерном хряпнули перед ними каберне в гаражах на улице Гоголя и сейчас скрывались от физрука, который учуял запах. На дискотеку подвалила шобла из Парижа.

Они толклись в скверике перед школой и выдуривались друг перед другом. Шура-акробат, удивительно спортивный и борзый паренек невысокого роста, ходил перед толпой на руках. Он передал через Лапина, что ему нужно поговорить со мной. Парижских было человек десять. В школу их не пускали. Здесь мне хватало Еловикова с Козловым. И физрука с его нелепыми претензиями. Они загнали меня в ловушку, даже не сговариваясь. Я слонялся по школьным этажам, не решаясь подняться на танцы. Во втором отделении я должен был лабать «Plantanion boy» на ритме. Выступление, похоже, отменялось.

В коридоре я встретил Иветту, явно чем-то раздраженную. Она стояла с маленьким зеркальцем в руке и выщипывала пинцетом брови.

– Прячешься, – констатировала она насмешливо. – Я бы на твоем месте тоже пряталась. – Иветта разочарованно вздохнула. – Я не знала, что ты такой трус.

Я посмотрел на нее и увидел то, чего не видел раньше. Ее слова пронзили меня больней грядущего мордобоя. Я подумал, что я действительно трус, но лишь потому, что не осмелился вчера остаться у Лоры Комиссаровой на ночь. Штерн был прав, когда сватал ее ко мне. Сегодня не было бы всего этого. Никаких проблем. Никаких метаний и обид. У нас с друзьями была бы другая жизнь. К тому же целуется Лора гораздо лучше.

Из школы мы вышли с Ларионовым. Шпана расступилась.

Когда у Комиссаровой умерла мать, я зашел к ней в общежитие с букетом красных гвоздик, но Лариса со мной даже не поздоровалась.

Первая любовь

Разговорились однажды с приятелями, кто и как лишался девственности. Один подхватил триппер. Другого застукал со своей бабой взбешенный муж. Сюжет, интрига. Только я не мог сказать ничего толкового. То ли это случилось слишком давно, то ли я не заметил, как это случилось. Чудовищно, да? Знаковое, казалось бы, событие. Бывает только раз в жизни. А тут – провал в памяти. Полный игнор вступления в мир взрослого секса.

Я помню школьные танцы, резкий запах тонального крема на щеках возлюбленной, трогательные телефонные разговоры, свою руку у нее под юбкой на последней парте. А радости первого сближения и даже первого поцелуя не помню. Несерьезный я человек.

Мы долго готовились к этому. Читали образовательную книгу, переведенную с языка одной из соцстран. Выбирали время, искали место. Маман моей девушки работала бухгалтером в драмтеатре, возвращалась домой часов в пять. После занятий у нас оставалось часа два-три на любовные прелюдии. Возвращение мамы Гали нависало над нами дамокловым мечом. Мешал дневной свет, моя нерешительность, отсутствие опыта. Барышня тоже боялась. Или делала вид.

– Если мы останемся на ночь вдвоем, это получится само собой, – говорил я. – Инстинкт возьмет свое.

– А если не возьмет?

Мы неоднократно раздевались в их дощатом доме в низовьях улицы Красноармейской, но на большее решиться не могли.

– Давай потом, – говорила она в последний момент. – У меня болит голова. Я сегодня не в духе.

К моменту нашей поездки всем классом в хлебный город Ташкент мы уже были страстными любовниками. Обрели привычки, любимые положения и уникальную технику движений. За спиной оставались чужие квартиры, палатки, пустынные пионерские лагеря и подворотни.

– Вьете гнездо? – завистливо спросил Сашук, обнаружив нас с Иветтой на верхней полке вагона в объятиях. – Спускайтесь. Новый год через полчаса.

В качестве надсмотрщиков с нами ехали классная руководительница и родительница одного из лучших учеников. Мы воспринимали их как пустое место. Поездка должна была получиться веселой. Через час я шумно, обильно и красочно наблевал с верхней полки на голову учительницы, когда она зашла к нам в купе поздравить с новым тысяча девятьсот восьмидесятым годом.

– Укачало, – сказал Штерн цинично, а Иветта нервно захихикала.

Ночью в Новосибирске мы пересели на другой поезд и направились в Узбекистан. Дорога оказалась длинной. Я пел песни из кинофильма «31 июня», бренча на гитарах, которые брал у случайных попутчиков. «Любви все время мы ждем как чуда». «Скажи, зачем же тогда мы любим». Эти слова имели для меня смысл. Любовь пока что была главным призванием и переживанием моей жизни.

От скуки решили устроить нашу с Иветтой свадьбу и опять надрались в купе под крики «Горько!». О нашем торжестве знал весь поезд. Незнакомые люди заходили поздравить и выпить за наш союз. Прилежная девочка Ольга Панфилова выпустила стенгазету с рисунком обручальных колец и поздравлениями. Воспитательницы испуганно переглядывались.

– Хабу бабу, – сказал Лешка Бугаев, прогулявшись по перрону одной из узбекских станций. – Бабу хабу.

Он осваивал тюркское наречие. Меня мутило от вчерашней бормотухи и сегодняшней сгущенки. За окном полыхала красная чужая земля. Новогодние елки в населенных пунктах смотрелись нелепо, как пальмы на Северном полюсе. Узбеки тускло глядели вслед эшелону, прервавшись от рытья арыков.

В Ташкенте вдарили по кубинскому рому. Его продавали прямо на вокзале. Поселили нас в общежитии какого-то интерната. В первую же ночь Сашук отправился в город «мочить чурок». Его кто-то обидел, пытаясь отобрать джинсовую куртку. Обошлось без кровопролития, хотя Лапин пошел на прогулку с кривым азиатским ножом, купленным на местном рынке. Нож потерял. Мы со Штерном посмеивались.

– А как же интернационализм? Новая историческая общность людей различных национальностей?

В пустой комнате общежития мы с Иветтой собрались провести первую брачную ночь. В железнодорожном сортире тесно, на верхней полке трудно соблюдать конспирацию. В городе нам посчастливилось купить два стальных перстня с буквами I и V; невесте – шелковую косынку, мне – кооперативные красные ботинки на огромной платформе.

Свадебное торжество удалось. Учительница и ее помощница подняли за нас по бокалу шампанского. Нам было велено пить ситро. Мы дождались их ухода и вернулись к карибскому рому. Ночью крадучись пробрались с Веткой в соседнее помещение. Кровати оказались хлипкими: прогибались под нашим весом. Пружины скрипели, у барышни началась менструация. Решили не расстраиваться. Вся жизнь впереди.

– Ты знаешь, сколько лет было Джульетте, когда она отдалась Ромео? – мечтательно спрашивала Иветта. – Четырнадцать! Все как у нас. Это самая настоящая любовь, понимаешь?

– Про нас тоже напишут книги, – соглашался я. – Будут слагать легенды и сочинять песни. Мы – персонажи какого-то замечательного романа.

Перед самым отъездом маленький немецкий мальчик из нашего класса проломил кулаком стену в интернате. Решил проверить свои силы. Этим он немного перевел стрелки от нашей с Веткой аморалки. Ругали теперь в основном его. Нам тоже досталось, но не так, как вандалу Андрюше Финку.

* * *

Один умный человек сказал мне про Иветту, что она хороша лишь для любви, не более того. Я ужасно на него обиделся.

* * *

Вскоре после возвращения мама Галя вышла замуж за актера, сыгравшего эпизодическую роль в фильме «Русалочка». Они переехали в центр. Поселились в квартире, примыкающей к кинотеатру имени Максима Горького. Через стену слышались звуки стрельбы, ржание лошадей, философские диалоги и музыка. Через пару месяцев мать и отчим засобирались в Москву. Иветта тоже решила выйти замуж. Сообщила мне о своей беременности, хотя для этого не было никаких физиологических оснований. Я не поверил. После очередного выматывающего разговора сказал:

– Давай еще погуляем. Я окончу университет, выбьюсь в люди… Куда ты торопишься?

– В своей жизни ты пойдешь по костям, – ответила она жестоко и прислонила спину к пылающему радиатору батареи отопления.

На улице завывала зима.

– У меня есть опыт, – сказал я, улыбаясь. – Не вижу в этом ничего страшного.

Недавно я действительно провалился в могилу, танцуя с Сашуком на заброшенном кладбище.

– Ты ведешь себя как подлец, – сказала Ветка фразу, которую, видимо, тоже почерпнула от матери. – Заставляешь меня идти на аборт.

Я пожал плечами. У меня хватало здравого смысла не вестись на провокации.

Тем не менее ей удалось сломить мой дух, влюбившись по весне в абитуриента одного из институтов радиоэлектроники. Иветта перестала отвечать на звонки, избегала встреч. Я метался по городу, разыскивая свою первую любовь, и находил ее обычно в центре, в разных местах. Она обжималась с неким Юрой, приехавшим из европейского Липецка. Их чувства выглядели очень правдоподобно.

– Дима, возьми мотор, – сказал он как-то, обращаясь ко мне, и я понял, что Иветта связалась с мудаком.

Я поймал машину и отправил их вдвоем по адресу. «Возьми мотор» – это не из моего лексикона. Это знак сословной принадлежности. Диагноз. Страдания, ревность и обиды начали сходить на нет. До этого я слишком много трясся от негодования, рыдал и малодушничал. Этот инфантильный стресс выучил меня не относиться к любви серьезно.

Вечером отец угостил меня французским коньяком и разрешил курить. В гостях у него была Марина Неелова, приехавшая в город с театром «Современник». Она посмотрела на меня и сказала папаше:

– У него удивительные, просто удивительные глаза.

Я успокоился окончательно и продолжил готовиться к выпускным экзаменам. Комплимент красавицы выполнил оздоровляющую функцию.

В мае умер дедушка. Иветта пришла к нам с букетом взлохмаченных георгинов. Вид у нее был заплаканный. Я подумал, что с Юрой у нее не склеилось. Дед лежал в нашей с ним комнате в гробу, установленном на двух табуретках. Под гроб поставили таз с водой, деду подвязали маминым платком нижнюю челюсть. Мы с дядькой собирались ехать в церковь – взять какую-то бумажную ленточку: венчик с изображением Спасителя и других святых. Я сказал об этом Ветке, но она вызвала меня в коридор.

– Я люблю тебя, – сказала она. – С Юрой у меня ничего не было. Это ошибка. К тому же я хотела тебя позлить.

Мы спустились в подвал нашего дома, где она спешно отдалась мне на каком-то бомжовском диване.

– Мир? – спросила Иветта. – Не дуйся.

* * *

Через год мы с Сережей Риттелем направлялись в Чехословакию по линии социалистического туризма. Жили в гостинице «Космос» с международной дискотекой. Иветта гостила у матери и приезжала к нам с визитом. Ей молодежная обстановка не понравилась. Когда мы последний раз говорили за жизнь, прогуливаясь у Белорусского вокзала, она не скрывала ревности и раздражения.

– Ты отказываешься взять меня замуж. Зачем тогда говоришь о любви?

– Это разные вещи.

– Что тебе еще надо? У нас все есть. Я рожу тебе офигенного ребенка.

– Я могу каждый день приезжать к тебе в гости. Хочешь?

Она сообщила, что я – трусливое ничтожество.

– И карьерист, – добавила Иветта со значением. – Ты готов пойти на что угодно ради своего будущего.

К тому времени я уже не мог терпеть ее квакающего голоса, нездоровой целеустремленности, запаха дешевой косметики. Следующую ночь, как я узнал потом, она провела с одним фарцовщиком в общаге МГУ. В нашей компании его недолюбливали. Звали Рыжей Мочалкой из-за чрезмерной растительности подмышек.

Улетел в Чехию в состоянии печали и неопределенности. Вернувшись из Праги и Карловых Вар, узнал, что Иветта переехала к Мочалке. Познакомился с другой девицей. Победил в университетском конкурсе авторской песни. Заграничные подарки распределил согласно изменившейся ситуации. Кроссовки подарил новой даме, джинсы продал на вещевом рынке. Кактус, привезенный в качестве аленького цветочка, оставил себе.

* * *

– Почему ты не помнишь первого раза? – удивился приятель, выслушав мою историю. – Когда дамы лишаются невинности, под ними случается лужа крови. Биологический закон. Как без этого?

– Не было никакой крови, – ответил я. – Не заметил. Когда всю жизнь идешь по костям, нет времени обращать внимания на такую ерунду.

Будучи сильно навеселе, я подвез его в Бронкс, находившийся для меня на краю света. На обратном пути остановился у полицейской машины и спросил дорогу до дома. Не из окаянства и не для отвода глаз. Той ночью я и впрямь заблудился.

Dark side

Мальчики из приличных семей бывают гаже, чем гопники. Самоутверждаются все: кто-то матом и кулаками, а кто-то при помощи так называемого интеллектуального усилия.

– А если мы скажем, что он обоссался? Или нет, громко пёрднул, когда приглашал Мэри на медленный танец…

Отец привез мне из Штатов джинсы, куртку-косуху и дюжину фирменных дисков. «Второй Лед Зеппелин», «Сержанта», «Abraxas» Сантаны, «Картинки с выставки» Эмерсона, «Slowhand» Эрика Клэптона, «Nightflight to Venus» «Boney-M», «ABBA Greatest Hits», «Nice Pair» с Сидом Бареттом и главное – «Dark Side of the Moon», прозрачный голубой диск с двумя плакатами-вкладками. Целое состояние!

За рубеж отца выпускали давно: с тех пор как в тысяча девятьсот шестьдесят восьмом году он, невзирая на тамошний революционный шабаш, сделал ошеломительный научный доклад в Париже. Ему заплатили гонорар, на который можно было купить автомобиль. Но отец честно распределил деньги среди членов советской делегации, включая стукачей. Теперь его заграничные друзья пересылали мне за железный занавес жвачку, футболки, пластинки, ковбойские пистолеты на ремне.

В школе тех времен понимания я не встретил. Моисей Максович Грайф сказал, что я похож на непричесанное жвачное животное.

– Зато я лучше всех в классе разбираюсь в политической обстановке, – парировал я. – Если разрешите ходить в джинсах – завтра же сделаю политинформацию по китайско-вьетнамскому инциденту.

Грайф приподнял бровь.

– Война между двумя соцстранами – это нонсенс, – начал интриговать я.

Марксизм мне нравился. Особенно если его делали бородатые дядьки в камуфляже. Такие, которые могли, никого не спрашивая, полететь в Анголу ради мировой справедливости и солидарности с народом йорубо. У азиатов бородки были жидкими. Они зачем-то убивали воробьев. Брови наших правителей тоже не впечатляли. Однако если отбросить детали облика, им можно было бы простить что угодно, разреши они нам слушать нашу музыку и ходить в потертых штанах.

Прозрачная пластинка голубого цвета с надписью «Dark Side of the Moon» на лейбле, записанная на загадочной студии Abbey Road, несла в себе какую-то невероятную весть. Я ничего не знал про мультитрекинг и аналоговые синтезаторы, про премию «Грэмми» и невероятные объемы продаж, но я понимал, что передо мной открывается иной модус бытия. Возможность другой жизни. Музыка – вообще единственная вещь, которая делает тебя равнодушным к смерти и намекает о бессмертии.

– Они похожи на разбойников, – сказала маленькая племянница, когда я повесил у себя над кроватью плакат с изображением четырех лохматых музыкантов.

– Сходи с мамой в филармонию, – мстительно ответил я.

Я играл на ритм-гитаре в школьном ансамбле с двусмысленным названием «Ночной мотылек». Играл эпизодически. Насколько позволяли старшеклассники, севшие на эту аппаратуру. Меня выпускали побренчать несколько композиций «Space», «Boney-M». Особенно я любил песню «Ты у калины жди, я к тебе прибегу» молдавской группы «Орион». Она и сейчас звучит в моей голове, напоминая о первой, второй и третьей любви, которым я исполнял ее, чтобы понравиться.

Начальство нас пасло, но ненавязчиво. В обязательный репертуар «Ночного мотылька» входила советская эстрада. Другое дело – терки внутри коллектива.

Когда я сказал компаньонам, что предлагаю группе играть мои песни, руководитель Бобровский посмотрел на меня как на придурка.

– Ты – дитя гор, – сказал он. – Нахрен мне тут твоя музыка?!

– Дык она лучше твоей, – сказал я серьезно. – И пою я лучше.

Парни заржали. Коломиец символически притушил бычок от «Беломора» о деку моей гитары.

– Че за базар? – спросил я Коломийца. – По-моему, ты не всасываешь.

Бобровский подошел ко мне, потрепал по богатой шевелюре и сказал:

– Будем работать. Будем учить тебя правилам хорошего тона.

– А ты научись говно за собой смывать, – сказал я. – Я вчера в сортир следом за тобой заходил.

Я хлопнул дверью и поехал на любовное свидание к Иветте, пока ее маман не вернулась с работы. Секс тоже напоминает о бессмертии, пусть и не так доходчиво, как музыка.

К тому времени я сочинил песен десять: «Ремонт в воздушных замках», «Умрем мы раньше вас, папаши», «Я ударил тебя по лицу», «Беспутное лето», «Ящер», «Цыгане увели моих коней»… Эти песенки были ритмически организованны, остальные представляли собой какие-то мутные эксперименты с мелодией и нерифмованным текстом.

Общаясь со старшеклассниками, я немного перегибал палку: мне с ними все равно было не по пути. Им нравилась какая-то трагическая тягомотина в духе Чеслава Немена. Против Чеслава я ничего не имел, но понимал, что мы такое не вытянем. Вокала нет. Пальцы деревянные. И худсовет не пропустит. В том, что худсовет не пропустит мои песни, я не сомневался.

Парни в группе были скользкие, но объединенные каким-то общим взглядом на мир. Дети партийных работников среднего звена, преподавателей научного коммунизма. У Бобровского отец был хорошим, можно сказать, легендарным хирургом, но это ничего не меняло. Даже с подонками, которые трясли с нас водку, мне было проще. Простые товарно-денежные отношения, никакой психологии. А эти мальчики умели профессионально подкладывать свинью, распускать дурацкие слухи по школе, доносить о наших пьянках учителям, хотя и сами были не прочь выпить.

На выходе я встретил Штерна, презрительно рассматривавшего немного облупившийся памятник Льву Толстому.

– Хочешь стать таким же умным? – поинтересовался я у Женьки.

– Это не ты написал? – спросил он, довольно улыбаясь.

Вдоль постамента куском гудрона кривыми буквами было начертано: «Пидор».

– Правда, что ли? – удивился я. – Про других слышал, про этого – нет.

– Люди зря такого писать не будут, – победоносно сказал Штерн. – Народ глядит в самый корень проблемы.

– Какой проблемы?

Штерн не знал, что ответить, и лишь глупо заржал.

– А ты все музыку играешь? Дивлюсь я на вас…

Он и раньше говорил мне, что участие в «Мотыльке» – мартышкин труд.

– Зачем им поднимать тебя? Ты поднимешься – и их раздавишь.

– Я коллективист, – оправдывался я. – Я готов дружить. И вообще я обожаю командные виды спорта.

– Слушай, – заявил он. – Я играю на гитаре лучше всех в городе, а в это шапито не лезу.

Я впервые услышал о его интересе к музыке. Недолго думая, раскрыл кофр и вручил ему свою «Кремону».

– Покажи класс.

Штерн недоверчиво взял инструмент, неумело провел рукой по струнам.

– Я играю на семиструнной гитаре, – нашелся он.

На следующий день ко мне на перемене подошел Бобровский и сделал интересное предложение. Я даю им записать на бобины свои диски, а они включают в программу несколько моих песен.

– Каких? – подозрительно спросил я.

– Там, где ты ударил женщину по лицу, я взять не могу, – рассмеялся он. – А вот про воздушные замки – нормально. И цыганская песня мне нравится.

Я растрогался и предложил сочинить что-нибудь вместе. Вспомнил, что у меня есть неплохой романс «Пение в темноте».

– Нормальный получится медляк, – размечтался я.

– По рукам? – обрадовался Бобровский.

Пластинки в нашем городе продавали по воскресеньям на вещевом рынке вместе с заграничными шмотками и оренбургскими платками. Молодые люди в овчинных полушубках толкались в клубах морозного пара и предлагали из-под полы фирменные «плиты». Я бывал на толкучке несколько раз, но из-за дороговизны никогда там ничего не брал. Приценивался, обменивался. Качество винила трудно определить на вид. Мне пару раз подсовывали затертые диски. Я подумывал заняться перезаписью своей сокровищницы на магнитофонную ленту. Это могло приносить некоторый постоянный доход, в котором я, как и все подростки, нуждался. Дело было подсудным, но я догадывался, как можно наладить рынок сбыта через студентов. Мои новые диски были свежаком, раритетом: по ним еще не прошлась игла ни одного чужого проигрывателя.

У меня имелась пара друзей из взрослого музыкального мира. От них я мог получить любую информацию о рок-н-ролле. Когда мы с Лапиным затеяли делать дискотеку по «Пинк Флойд», я обратился к Шкуратову с Бородуллиным. Кроме внушительной музыкальной коллекции и мощной самопальной аппаратуры в их срубе на Эуштинской хранились пачки ротапринтов англосаксонских книг о разных группах, кое-что было переведено. Серега Шкуратов научил меня выписывать музыкальный чешский журнал «Мелодия», разрешенный к распространению в СССР.

Сашук тоже поигрывал на гитаре – обыкновенной, ширпотребной. Однажды на рыбалке, когда дождь застал нас под развесистой березой, он за ночь подобрал проигрыш к «Fragile» Джона Андерсона. После того как Лапина порезали и чуть было не убили в одной совместной потасовке, он полностью переключился на фортепиано и играл только классическую музыку. Побывав в гостях у клинической смерти, люди меняются.

Лекцию по «Темной стороне луны» назначили на послеурочное время в субботу. Лапин притащил из дома свою «Вегу». Трогать «Филлипс» родители мне запретили. Народ собрался преимущественно на танцы. Наш доклад шел как бы в нагрузку.

Лапин вышел к доске и объяснил, в чем видит смысл и значение прогрессивного рока. Он сказал, что это что-то типа фьюжн в джазе, где употребляется синтез всех стилей – от высокого до низкого.

За окнами цветом черемух и яблонь наливалась весна: природа не способствовала восприятию лекции. Нашей классной происходящее нравилось. Она стояла у двери и согласно кивала головой каждому слову Лапина. Иветта активно скучала. Мы уже несколько раз трахались с ней под «Пинк Флойд», но ей это казалось слишком вычурным.

Я сказал, что «Dark Side» появился в результате дискуссий музыкантов на кухне их барабанщика Ника Мейсона на Сент-Огастин-роуд, в местечке Камден. Я хотел показать, что великие вещи создаются не на небесах, а по соседству. Музыку, по традициям советской эпохи, рассмотрел с классовых позиций.

– Это едкая критика современного буржуазного общества. Глубокая философия. Песня «Тайм» говорит нам о бессмысленности существования, песня «Деньги» напоминает, что именно деньги правят западным миром. У них было шестнадцатидорожечное звукозаписывающее оборудование, – добавил я. – Нам бы такое!

Я трепетно вынул из пакета голубой диск и показал его одноклассникам.

Мы поставили композицию «Тайм» о бессмысленности существования и с чувством прослушали тикающее, звенящее, пересыпающееся глухими стуками и влажными звуками вступление. Когда Гилмор запел, я неожиданно для себя запел тоже.

Ticking away the moments that make up a dull day

You fritter and waste the hours in an offhand way…

Лапин пел вместе с Ричардом Райтом припевы. Мы не сговаривались.

– Приеду домой, надену наушники и буду плакать, – сказал крупный мальчик Сережа Панин, и девушки засмеялись.

На перемене перед танцами ко мне подошел Андрей Финк и сообщил, что Бобровский с дружками испортили мои пластинки.

– Они их записали, а потом «отутюжили». Крутили на «Аккорде» в учительской, грели на батарее. Говорят, папа Месяцу еще купит. Сейчас штампуют копии.

Я попросил Лапина вести дискотеку и помчался по школе в поисках кого-нибудь из банды. Коломийца встретил на лестнице у раздевалки. Он шел с Павликом Сидоренко, который стучал у нас на барабанах.

– Я слышал, ты обоссался, когда приглашал Мэри на медленный танец, – сказал я.

И пока он хлопал глазами, вписал ему в шкварник.

Небольшого роста белобрысый Коломиец отлетел к стене. В этот момент Сидоренко заехал мне сбоку локтем по носу. Он был каратистом, но этот удар к спорту не относился. Я сел на пол, едва не потеряв сознание.

Разгром империи пошел по нарастающей. Пластинки мне вернули. «Сержант» действительно был чудовищно покоцан: за пару дней его состарили на десять лет, и он звучал теперь как пластинки Утесова. Диски с Сидом Бареттом деформированы: у одной изогнулись края, а другая пошла волнами. Бобровский донес в партком, что я распространяю идеологически вредную музыку, а там, где рок-н-ролл, там и фарцовка, и аморалка, и мордобой. Счастье не должно остаться безнаказанным. Олег Нижник отказался вернуть мне шикарный плакат с Робертом Плантом, сказав, что его похитили форточники. Когда я зашел к Штерну забрать свои старые джинсы, оказалось, что он порезал их на заплатки.

Белки моих глаз почернели, приобретя дьявольский антрацитовый блеск. Нос стал пластичным и безболезненно перемещался из стороны в сторону. Я сидел у окна в кресле, положив ноги на подоконник, держал голубой диск обеими ладонями и смотрел на восхождение радуг на темном небе. Недавно прошел дождь, и облака оставались свинцово-синими. Радуги на этом фоне смотрелись эффектно. Иногда я смотрел на мир через «Dark Side of the Moon», и тогда все становилось синим. Благодаря нашей с Лапиным дискотеке эта пластинка осталась целой и невредимой.

В комнату вошел отец. Мама уже сообщила ему, что я вернулся в непотребном виде. Он подошел ко мне, нагнулся и посмотрел в глаза.

– Из-за бабы, – поспешил ответить я. – Обычная история.

– Из-за этой шлюхи? – воскликнул он. – Я так и знал.

Когда он удалился, я с веселой мрачностью пропел песенку, которую никогда бы не спел на школьной сцене:

Умрем мы раньше вас, папаши,

умрем мы раньше вас, мамаши…

И на могилах наших

гитара пропоет…

Дикие

Вечером к поселку причалило блядское туристическое судно и перепутало Лапину его перетяги и закидушки. Он воспринял это как плевок в лицо рыбака. Была безветренная ночь, река Обь отражала звезды, мы со Штерном брели по берегу, думая о Владимире Ленине. Ленин тоже когда-то был молодым, собирался с друзьями на пикники и мечтал.

– Все начинается с малого, – говорили мы. – Даже наша компания – первичная ячейка общества.

Мы, как и Лапин, рыбачили, но предпочитали делать это высокотехнологичным образом. Мы просто гуляли по берегу: я зацеплял ногой чужие закидушки и вытягивал их на берег. Штерн, который шел сзади, снимал рыбу и складывал ее в пластиковый пакет. Зрелище невинное. Похоже на то, что человек завязывает шнурок. В тот вечер мы «навязали» пять стерлядок, налима и кучу частиковых на засолку.

Когда увидели Лапина, он уже разделся по пояс. Мышцы на плечах переливались свинцом, кудри на голове рогатились.

– Всем стоять! – орал он.

И кидал по теплоходу камнями.

– Пойдем на танцы, – сказал Штерн Лапину. – Прижмемся к кому-нибудь.

– Суки, – продолжил Сашук, почувствовав в нас подмогу. – Давайте проберемся туда.

Трапы корабля были убраны. Народ гулял по палубам с бокалами, наблюдая жизнь робинзонов. Для усиления образа мы с Женькой тоже кинули пару булыжников в отдыхающих. В конце концов, теплоход бесстыдно причалил к нашему месту. Самцы должны охранять свою территорию.

Война Сашука с теплоходом «Максим Горький» началась около часа назад. Оба уже успели нанести друг другу смертельные обиды. Сашук уверял, что какой-то пролетарского вида турист в ответ на его замечания показал ему голую жопу.

– Я ее запомнил, – мстительно шептал Лапин. – Я эту жопу в любой бане узнаю.

Владелец столь примечательной задницы не появлялся. Народ на палубе вел себя интеллигентно. Ночь на великой сибирской реке. Кавалеры обнимают дам и говорят о звездах. Романтика.

Почувствовав, что его доводы не доходят до адресата, Лапин решил применить иное оружие. Мы держали дохлую кошку в кустах для разведения опарышей. Бросали жребий – кому копаться в ней, пересыпали гадких личинок песком или древесной стружкой.

Лапин сбегал к тайнику настолько быстро, что мы со Штерном не успели сообразить, что к чему. Выскочив из зарослей тальника, он с победным воплем швырнул падаль прямо в толпу, раскрутив дохлую кошку за хвост. На этот раз успех был достигнут. Останки кошки разлетелись по палубе. На Сашука обратили внимание. Женщины завизжали. Мужчины недовольно загудели. Газовая атака, дополненная прямым попаданием в лицо одному из туристов.

Вскоре с корабля раздались угрозы, усиленные динамиком мегафона.

– Просим вас покинуть берег и не мешать отдыху пассажиров, – вещал чувак, представившийся капитаном корабля.

Происходящее начало нас со Штерном веселить. Мы набрали камней и прицельно стали закидывать чревовещателя. Когда-то мы знакомились подобным образом с девушками-купальщицами. Обнаружив симпатичные мордашки, торчавшие над водной гладью, мы решили запроверить их россыпью мелкой гальки. Поначалу дамы думали, что с ними заигрывают. Хихикали. Но не на тех напали. Любую шутку надо доводить до совершенства. Мы закидали их камнями и чуть было не потопили, руководствуясь еще не осознанной в те времена женофобией.

На этот раз нашей целью стал теплоход «Максим Горький». Этого писателя мы не любили, хотя, конечно, не читали никогда. У него есть рассказ с хорошим названием «Старуха Изергиль». Но одного названия для автора, в честь которого называют улицы, парки и города, маловато.

Штерн вернулся к большевистской теме и заявил, что на корабле гуляет советское мещанство. Буржуазные недобитки. Мы ожесточились еще сильнее. Запели «Варшавянку». С корабля принялись кричать все громче и громче.

Мы обитали в непосредственной близости от базы отдыха «Киреевск». Нравоучения капитана долетели до ушей тамошнего начальства. Вскоре на берегу появился дородный физрук и, скрутив Лапина, повел его в сторону палатки. Мы дружили. Администрация знала наших родителей, хотя на многие проделки закрывала глаза.

– Я тебя сейчас калекой сделаю, – говорил Сашук физкультурнику. – Мы должны отмудохать этот теплоход. Собирайте народ, Вениамин Яковлевич!

– Саша, подумай, что ты такое говоришь!

– Я не думаю – я бью, – отвечал Сашук афоризмами.

Поднимаясь по деревянной лестнице, физкультурник с Сашуком потеряли равновесие и оборвали перила. Причем упал не Лапин, а пан Спортсмен.

– Вам будет завтра стыдно, – пробормотал он, выбираясь из крапивы.

Ага, разбежался! Мы были людьми принципа. Пробудившись и не обнаружив Лапина на месте, мы пришли к выводу, что он продолжил бой с Левиафаном. Отправляясь на берег, прихватили с собой топор. На этот раз застали Лапина в еще более искаженном виде.

Люди на корабле поняли, что им объявлена война, и приступили к активным оборонительным действиям. Ничего лучшего, как продолжить кидаться камнями, Сашук сегодня не придумал. Ему удалось разбить иллюминатор в столовой и повредить какой-то судовой фонарь. Почему команда до сих пор не высадилась на берег и не дала отпор хулигану, было неясно. Курортники стали действовать более изощренным способом.

Когда Лапин, разбив стекло, победно выставил «Максиму Горькому» свою задницу, то получил смачный удар по ягодице камнем, прилетевшим из пращи. Сибирские туристы – контингент особенный. У них могла оказаться не только рогатка, но и маузер времен Колчака. Сашука подстрелили на славу. Теперь он ходил прихрамывая и, кажется, не мог сидеть. Но это не убавило жажды мести.

– Мы пожжем этих блядей, – говорил он. – Я ночью закидаю их факелами.

В его мыслях был резон. Лодка у нас имелась. Мотор не работал, но подойти к кораблю можно и на веслах. Лапин умел не только бить. Он умел думать. Месть – это блюдо, которое подается холодным.

Корабельный стрелок не унимался. Завидев нас, он отлично залепил осколком щебня прямо Штерну в щеку, после чего мы отползли в кусты и начали внимательно изучать устройство прогулочного судна. Обстоятельства принуждали нас к крайним мерам. После случившегося «Максим Горький» необходимо было взорвать. Дело чести. Требовалось понять, где у этого судна находится машинное отделение. Если бить, то бить в самое сердце.

Я посмеивался над ранеными дружками. Особенно над Сашуком. Предлагал прилепить на задницу подорожник. Он злился, но больше не на меня, а на корабль. Мы ушли к палатке на военный совет.

– Его заправляют солярой, – сказал Штерн со знанием дела. – Там есть какие-то дизель-генераторы. И соляры для них должно быть тонн пятьдесят. Будет им Хиросима!

– А если мазутом? – спросил Сашук недоверчиво. – Он вообще горит?

– Любые нефтепродукты должны гореть… Главное – найти дыру, куда они их заливают.

Когда-то мы баловались дымовыми шашками в общежитиях. Сашук профессионально играл в пинг-понг. Мы приходили в холлы общаг и предлагали сыграть студентам на деньги. Те обычно соглашались, видя в нас подростков-школьников. Лапин разделывал их вчистую. Мы со Штерном играли роль группы поддержки. Деньги получить удавалось нечасто. Студенты собирали народ и выгоняли нас прочь. Тогда мы приходили в вечерний час и закидывали танцы в «провинившихся» общагах дымовыми шашками. Сорвать танцы – элементарно. Все равно это сплошное пьянство и разврат. Собрать толпу, сравнимую со студенческим братством, мы все равно не могли. Сегодняшнее дело под покровом тьмы представлялось плевым. Не будут же они выставлять на корабле охрану?

К вечеру мы изготовили бутылок десять «коктейля Молотова», разбавив бензин подсолнечным маслом. Пригодилась накопленная за лето стеклотара от портвейна и водки. Вышли на веслах: лодку хранили на станции в Киреевске. Когда прибыли, теплохода на месте не оказалось.

– Сашук, ты ничего не путаешь?

– На берегу мои удочки лежат. Что тут путать?

– Е-мое! Они струсили. Сачканули!

Мы с горем пополам нашли пана Спортсмена, чтобы узнать, куда делся теплоход. Он посмотрел на нас с недоверием, но признался, что «Максим Горький» ушел в сторону поселка Победа.

Надо было торопиться. Расстояние до Победы – километров десять. Лапин со Штерном взялись заводить мотороллер, на котором они приехали. Где они взяли эту пузатую проржавевшую «Вятку», я не знаю. Вроде бы у кого-то из родственников. Я приехал в Киреевск на рейсовом автобусе. Мужики вызвались ехать вдвоем. Как пострадавшие от туристов.

Погрузили вонючие бутылки, заткнутые обрывками простыни, в рюкзак и рванули в сторону трассы в клубах дыма. Они то ли недолили, то ли перелили автола, и мотороллер дымил как паровоз.

Я расстроился и ждал друзей всю ночь. Мог бы пойти на танцы и к кому-нибудь прижаться. Или отправиться смотреть футбол к Яковлевичу, у которого был телевизор. Вместо этого до рассвета смотрел на огонь и думал о диких людях. О неандертальцах и кроманьонцах.

Мои дикие люди появились на рассвете, когда я прикорнул, облокотившись о ствол сосны. Бутылки с зажигательной смесью позвякивали у них в рюкзаке: злосчастного «Максима Горького» они не нашли.

– Сучий потрох! – выругался Лапин, и со злостью швырнул мотороллер на песок. – Восемь километров толкали эту колымагу.

В поселке к ним подскочил какой-то добровольный дружинник, когда они остановились на перекрестке, открыл панель и вырвал из «Вятки» всю элекропроводку – то ли из-за какого-то нелепого принципа, то ли потому, что ребята нарушили его сон. Теперь мы лишились средства передвижения. Сашук прихрамывал, щека Штерна распухла, глаз налился кровью.

– Ладно, хули делать? – сказал он. – Давайте проверять закидушки конкурентов.

И мы побрели по берегу, цепляя ногами в кроссовках «Адидас» натянутые лески, уходящие в рыбную глубину великой реки Обь. Если бы мы знали, что «Максим Горький» затонул сегодня в двадцати километрах вверх по течению, то, наверное, бы расстроились.

Дорога к Сильвии

Мы вернулись в пятницу, тринадцатого числа. Роковой день. Сегодня в тюрьмах приводились в исполнение смертные приговоры, а по телевизору крутили фильмы ужасов. Жена с дочерью увлеченно смотрели телевизор, а я на время рекламных промежутков выходил покурить во двор. После третьего или четвертого захода меня потянуло выпить, и я заглянул в ближайший бар. Бар был расположен через дорогу от нашего дома, но я не заходил туда раньше.

Энди сидел у стойки около входа и заговаривал с входящими. Красномордый, обрюзгший, шумный. Ирландец по виду и поведению. В идиотском пробковом шлеме с блошиного рынка, расстегнутой по пояс рубашке с вывалившейся наружу рыжей растительностью, он был похож на работорговца из старинного фильма.

– Ты любишь татуировки? – спросил он и вытер ладонью толстые синеватые губы. – Я имею в виду хорошие татуировки, а не какие-нибудь там плохие.

Когда он разговаривал, собеседник почему-то вынужденно смотрел на его шевелящийся рот. В Энди не было ничего приятного или особенного, но он притягивал взгляд.

– Татуировки? – переспросил я, глядя в его небольшие круглые глаза. – Ты хочешь показать мне свои татуировки?

Он разочарованно махнул и обратился в глубину прокуренного зала:

– Он решил, что я ношу татуировки… Подумать только… Я, – он сделал акцент на этом слове, – не ношу татуировки. Если бы я носил татуировки, то ко мне сейчас выстроилась бы очередь.

Он повернулся ко мне и предложил сесть рядом.

Я повиновался: других свободных мест в баре не было.

– Ты, видимо, никого не любишь, – вынес Энди внезапный приговор. – А может быть, вообще никого никогда не любил.

Мне было неохота с ним спорить.

– Когда-нибудь я сделаю на этой груди портрет самой красивой женщины на свете. Самой красивой. Понимаешь?

Я кивнул и заказал пива: здесь его подавали в больших пластиковых стаканах. То ли «Бадвайзер», то ли «Буш» – неприятной желтизны и прозрачности. Доллар за бокал. Мы находились в одной из самых глухих провинций державы, отличавшейся необыкновенной дешевизной пива. Место называлось что-то вроде «Общества безмозглых», и не только Энди, но и все встречающиеся там люди подтверждали это название. Познакомились мы несколько месяцев назад, еще до моего отъезда, но общение было таким же сумбурным, как сегодня. Фамилии его я так и не узнал, но было бы странно спрашивать об этом у первого встречного.

– Самая красивая женщина на свете – это певица Шер, – сказал я.

– Что ты нашел в этой лошади? – мгновенно отреагировал Энди, и студентки засмеялись. – Если она запоет в постели, я стану импотентом!

Не помню, как мы перешли к разговору об особенностях русской подледной рыбалки. Я не был подготовлен к такого рода беседам, хотя на зимнюю рыбалку в молодости ходил. Рассказал на всякий случай, как мой друг провалился под лед, и пока я искал жердь, чтобы его спасти, он сам вылез из воды, зацепившись за край полыньи.

– Не помню почему, но тогда мы оба обледенели. Может, я тоже провалился? Когда дошли до деревни, наши ватные штаны и фуфайки стали твердыми, как панцирь. Мы смеялись. Добрались до дома, выпили водки, согрелись. Все закончилось хорошо.

Вскоре вся местная публика была в курсе, что я – иностранец, умеющий ловить рыбу из проруби и добывать нефть из вечной мерзлоты.

– Ты – русский, – говорил Энди утвердительно. – Я прекрасно помню, что ты – русский. Ты должен сейчас же пойти вместе со мной.

– Куда? – удивился я столь быстрой смене его настроения.

– Поднимемся ко мне на этаж. У меня есть отличные записи Шер.

– Она же лошадь! – повторил я его слова.

– А я люблю лошадей! – Энди снова вытер губы большой, как медвежья лапа, ладонью.

Он собирался мне что-то показать, но произносил это слово настолько невнятно, что я заподозрил его в сексуальной заинтересованности. Квартира находилась в одном здании с «Безмозглыми»: мы были с Энди ближайшими соседями. До сих пор помню точный адрес, код подъезда, номер комнаты. Сегодня я был рад ему, как старому другу, потому что в этом городке у меня почти не было знакомых, а Энди не внушал опасений, несмотря на пьяную непредсказуемость.

Он привел меня к себе, чтобы показать свои акварели. И все они были посвящены большому городу, куда я собирался переезжать дней через десять. Современному Вавилону, последнему Риму – Нью-Йорку.

– Это – мой отец, – говорил Энди, показывая странную фигуру инопланетянина в черных очках. – Это – моя жена, – говорил он о картинке, полной цветов и фонтанов. – А здесь – мой дом в большом городе, куда ты едешь. Собственный дом. С садом. С балконами.

Из всех рисунков только дом был похож на что-то человеческое. Дом был похож на дом. Сад был похож на сад. Все остальное было до неузнаваемости трансформировано. Энди говорил мне:

– Если ты поедешь в этот город, то обязательно его увидишь. Он довольно заметный и красивый.

То ли из вежливости, то ли действительно тронутый произведениями (Энди начал рисовать в сорок два года), я хвалил работы, жал его огромную руку, уверяя, что никакая живопись не вызывала во мне столько чувств. Пора было прощаться, но Энди предложил выпить за новую встречу и взаимопонимание.

– Такое бывает только раз в жизни, – сказал он.

Затем события пошли по нарастающей. Энди купил мне пива, но я вытащил его за столик на улицу, сказав, что мне неуютно в молодежной среде. После пятиминутной беседы, слушая вой полицейских сирен и грохот поездов, он вдруг сказал:

– Русский, ты не видел Сильвию. Ты должен познакомиться с Сильвией. Она рисует еще лучше, чем я.

– В смысле?.. – Я опешил. – Прямо сейчас?

Оказалось, мы должны ехать к Сильвии немедленно.

– Это хорошая идея, Энди. Но ведь мы можем поехать к ней завтра. Мы можем поехать к ней когда угодно. Это очень красивое имя – Сильвия. Я уже очарован.

Но Энди не унимался:

– У тебя есть машина? Мы сейчас же должны поехать на Чапин-роуд, к Сильвии. Ты никогда не забудешь эту встречу!

Была пятница тринадцатого, я был навеселе. Суеверным меня назвать трудно, но пьяным за руль садиться не хотелось. Мы несколько раз выпили за то, что в этот несчастливый день будем счастливы. Я пил, но почему-то не очень в это верил.

– Чапин-роуд… Это туда, к озеру?

– Да! – радостно воскликнул Энди. – Хорошо, что ты знаешь. Всего сорок миль. Полчаса езды.

Еле передвигая ногами и руками, я поманил его в сторону своего дома. Пожалуй, я бы доехал. Но в пятницу тринадцатого числа? После восьми сотен миль дороги? Еще сегодня мы сидели по очереди за рулем с женой, возвращаясь из Нью-Мексико и Техаса. Машина находилась не в самом лучшем состоянии: нам повезло, что мы доехали без приключений.

Ключ от авто лежал у меня в кармане, но я не говорил об этом Энди. Мы под руку вели друг друга ко мне домой. Я врал, будто для того, чтобы взять машину, должен спросить разрешения у жены. Такого разрешения я бы никогда не получил, но Энди был предводителем «Общества безмозглых», такому ничего не объяснишь.

Он привел меня к дому и бросился к телефонной будке. На первом этаже, как назло, в тот день открывалось какое-то кафе. Такое же безмозглое. Учредители устроили банкет, пили вино и кричали. Наше появление в обнимку с Энди было встречено с веселым гостеприимством. Еще большую радость всем доставил разговор Энди с Сильвией. Он говорил:

– Ты не поверишь, но я сейчас приеду. Ты когда-нибудь видела русских? Я приеду к тебе с самым настоящим лихим русским, который собирается вести машину, когда сам едва стоит на ногах. …Сильвия, он не рисует, но зато любит подледную рыбалку. По-моему, это одно и то же. Тем более он хорошо разбирается в живописи.

Я плохо разбираюсь в живописи, а в тот вечер просто выходил покурить в свой безмозглый двор. Я скоро должен был уезжать в другой город, который в реальности нарисовал вовсе не Энди. Я повздыхал, покорчил ребятам удивленные рожи, вышел с Энди во двор и сказал:

– Я поговорил с женой. Она против. Она не даст мне ключей от машины, и если мы сейчас с тобой куда-нибудь поедем, она мне никогда ничего не даст… Ты обижаешься?

– Обижаюсь, – ответил Энди, и глаза его наполнились подозрением и злостью.

– Тогда извини, – сказал я ему с облегчением и, чтобы избежать продолжения беседы, пошел домой.

Дома по телевизору показывали «Кошмар на улице Вязов». Непревзойденная вершина местного кинематографа. Меня быстро простили, сказав, что на Чапин мы можем съездить даже завтра, и я был счастлив разрешением вопроса.

Энди появился через несколько минут. В глазке замочной скважины я не сразу его узнал. Когда он зашел в квартиру, мои девки быстро спрятались в спальне. Я вновь остался наедине с ним и с разговором о Сильвии.

– Сильвия, только Сильвия может нам помочь, – повторял Энди, съев кусок арбуза, соленый огурец, валявшийся на столе, и выпив чашку предложенного ему кофе.

Вскоре Энди заговорил о другом. Ему пришлось забыть о Сильвии, потому что я все равно никуда бы не поехал. Он заговорил о России. Сказал, что очень расстроен тем, что русские больше не будут колотить ботинками по трибунам ООН. Это было так хорошо, пока в природе существовали совсем другие люди. Что он тоже – совсем другой человек и считает себя немного русским.

– Матушка-Россия… – сказал Энди и схватил лежащий на телевизоре большой надувной глобус. – Мой отец был датчанином, мать – англичанкой, а я получился просто русским. Обыкновенным русским Энди. Как мое имя звучит по-вашему?

Я объяснил. Потом мы легли с ним на пол, с этим необъятным русским человеком. У нас был такой полубалкон, открывающийся снизу, но хозяин дома зачем-то поставил задвижку, чтобы дверь открывалась лишь на треть. Мы легли на пол и стали курить.

– Матушка-Россия, – высокопарно обратился ко мне Энди. – Можно я позвоню брату в Ричмонд? Представляешь, в Ричмонде живет мой брат-близнец. Совершенно такой же, как я, по виду, но другой по внутреннему содержанию. Я живу на его средства уже восемь лет, как переехал в эту дыру. Мы с ним близнецы, но он совсем не такой, как я. Он – не русский американец. Он – американский американец.

Что я мог ему ответить? Что никогда не хотел бы вновь оказаться в Ричмонде? Что прошлой весной перевернулся там на машине и чудом остался цел и невредим? Энди ответил, что у него тоже есть причины не любить этот город, после чего стал звонить своему брату Тони.

– Тони, – сказал он. – Извини, что так поздно. Мой русский друг предоставил мне возможность позвонить тебе этой ночью… Как дела?

Не знаю, что ответил брат-близнец, но Энди вернулся к окошку буквально через минуту очень подавленным.

– Ну, и что тебе сказал твой Тони? Пожелал спокойной ночи?

Энди улегся на полу и стал молчать. Ричмонд. Место многих людских катастроф. Минуты через три он, словно вспомнив мой вопрос, ответил:

– Уже поздно. И мой брат хочет спать.

Потом Энди долго над чем-то хихикал и иронически повторял: «Мой брат-близнец».

Вдоволь повеселившись, он сказал:

– Знаешь, вся моя жизнь – это «Вишневый сад». Ты читал такую драму у русского писателя Чехова? «Вишневый сад»! «Вишневый сад»! – страстно повторял Энди.

В промежутке между сантиментами он пытался схватить за ногу мою приемную дочь, которая из любопытства выбралась в комнату. Она послушала излияния Энди и вскоре закрылась на замок в спальне.

Энди продолжал рассказ о своей жизни, карябая огромной рукой надувной глобус.

Со злости я вдруг заявил:

– Как я могу всерьез относиться к твоей истории, когда сейчас вся моя страна как этот твой «Вишневый сад»? Из-за этих пьес мы вляпались в совершенно безнадежную историю. Хрен теперь что изменишь…

– Да, наверное, найдется несколько чуваков, способных купить с молотка твое государство, – отвечал Энди. – Да, наверное, тебе даже хуже, чем мне…

Мы лежали с ним на полу и лили слезы на наш русский земной шар: на Польшу, Украину, Прибалтику, Финляндию и даже на Аляску, и Энди говорил:

– Я поеду в Калифорнию, к русским, и найду там свой «Вишневый сад»…

– Обязательно найдешь, приятель.

Энди посмотрел на меня и вдруг засмеялся. Глядя на него, я тоже засмеялся. Он хохотал всем телом, время от времени утирая мокрые губы.

– Ты ничего в этом не понимаешь, – говорил Энди.

Я соглашался. Мы лежали на полу и смеялись.

– Хорошая мебель, – сказал Энди, пощупав ножку дубового стола.

– Пятнадцать баксов, – ответил я.

– Не все, что дешево, – барахло, – заметил Энди, посерьезнев. – Давай выпьем за это.

Энди приходил для того, чтобы украсть ключи от машины. И поехать к Сильвии. Сделать это было легко – моя связка валялась в комнате на гладильной доске. Зачем было разводить канитель с Чеховым, непонятно. Вычислить машину на стоянке по номеру квартиры тоже было легко. Я не мог сказать, что у нас после долгой дороги оборван ремень гидроусилителя поворота и управлять машиной очень трудно. Особенно ночью. Особенно с пьяных глаз. Он понял это сразу же, как сел за руль, но решил, должно быть, что ему повезет в эти последние минуты зловещей пятницы.

Разбился Энди уже в субботу. Мне казалось, что погиб мой старый друг. Я не смог пойти на похороны, потому что уехал. Позвонил его брату, но у того был тонкий недружелюбный голос, и разговор получился коротким. Я узнал, что ни дома, ни жены у Энди никогда не было. В Нью-Йорке он никогда не жил, с детства страдал сахарным диабетом, бездельничал, пил, существуя на деньги брата, управляющего маленькой мебельной фабрики. Про Сильвию Тони тоже ничего не слышал. В полицию по поводу угнанного и разбитого автомобиля мы с подругой не обращались.

Шинель для Лейбы

Внешне он был похож на Троцкого. Лейба помог мне с переездом, когда у меня не было ни машины, ни денег. Я пришел в офис к Эрику Кунхардту спросить, что у них делают, когда съезжают с квартиры.

– Полечу на родину. А мебель куда девать?

Эрик увлеченно стучал по клавиатуре. Поднял на меня глаза и вновь ушел в компьютер.

– Ты много ешь, – сказал он наконец. – Ты стал толстым, Дыма. А переехать тебе помогут мои студенты.

Была весна. Цветущие яблони хорошо смотрелись на фоне красного кирпича нашего кампуса. За окном лежал недвижный Гудзон с фанерной панорамой небоскребов Манхэттена. Внизу шныряли разноцветные международные студенты. В тот год я увлекался индусками, но они не могли перетаскивать тяжелые вещи. И вообще я не хотел никому говорить, что уезжаю.

Эрик дал мне бригаду из двух человек. Про одного я уже сказал. Имени второго не помню. В прокате у туннеля Холланда мы взяли фургон, быстро погрузили в него кровать, шкаф, стол и стул и отвезли их в подвал к одному знакомому. Тот сочувствовал России и был готов поделиться местом на своем складе.

– Ты когда-нибудь был в суши-баре? – спросил меня Лейба, когда работа была закончена. – Я балдею от японской кухни.

– В баре был, а в суши нет, – ответил я честно. – Но тоже балдею.

Место располагалось на центральной улице. Сырая рыба недавно начала свое победоносное шествие по миру и даже здесь пока что считалась экзотикой. Мы сели втроем у стеклянной витрины с видом на город, заказали по бутылке «Саппоро».

– Это специальный лосось, – сказал Лейба важно, когда нам принесли большой поднос с ассорти из суши, сашими и вегетарианских роллов. – Не вздумай употреблять рыбу из наших супермаркетов в сыром виде! Можно заразиться описторхозом.

Про паразитов, передающихся от рыбы человеку, я знал, но вежливо кивнул и продолжил обучаться есть рис палочками. С роллами справился быстро, но рис мне никак не давался. Соевый соус и имбирь как продукты питания были мне знакомы по Дальнему Востоку, к сырой рыбе я давно привык. Мне понравился васаби. Коллеги прочитали познавательную лекцию и о нем.

– У нас это называется чушь, – сказал я, вспоминая недавнюю молодость. – «Чушь», «суши» – похожие слова. Одно и то же. Только в Сибири сырую рыбу едят с уксусом и перцем.

Я рассказал, как режут на деревянном столе кострюка, только что снятого с самолова. Как он пляшет среди граненых стаканов с водкой, извивается змеиным телом и бьет хвостом. И какая у него костяная голова. И как это красиво.

– Осетровые – родственники акул и ихтиозавров, – закончил я. – У них в процессе эволюции даже не сформировался позвоночник.

– Все-таки русские – живодеры, – протянул Лейба, и они с другом переглянулись. – Вы едите рыбу живьем?

– Только по праздникам, – ответил я.

Мы перешли к разговору о женщинах. О том, что для быстрейшего достижения результата надо создать романтическую обстановку. Лейба поделился с нами несколькими случаями из жизни.

– Я зажег свечи, – сказал он. – Поставил алую розу в бутылку из-под шампанского. Мы недооцениваем мелочи, а женщины устроены по-другому. Они любят такие штучки. Цветы, музыка, галантное обращение…

Спорить с ним было трудно. Тему пришлось вскоре сменить, потому что к нам присоединились Эрик и его сосед Норман – толстый скучный старик, в подвале у которого я оставил свою мебель. Норман недавно побывал в Санкт-Петербурге и взахлеб рассказывал о новой России.

– Почему вы считаете, что идея ваучеров порочна? – спросил он присутствующих. – Ведь она верна. Если раньше все принадлежало государству, то после приватизации надо разделить общественную собственность поровну.

Мы испуганно замолчали. Норман тоже посетил суши-бар впервые, но сырую рыбу есть отказался. Эрик, как настоящий витающий в облаках профессор, ел все, что ему дают. Ел и напевал какую-то мексиканскую мелодию.

– Я слышал, ты нашел себе girlfriend, Дыма, – посмеивался он. – Тебе нужно было идти не в японский, а в индийский ресторан.

Мы вернулись к дамской теме. О политике говорить не хотелось. Лейба пересказал вновь прибывшим преимущества романтического свидания перед неромантическим. Развязалась оживленная дискуссия. Брутальных мужчин среди нас не было. Мы отдали им пальму первенства в искусстве обольщения. Норман прошелся по питерским проституткам.

– Сто долларов, – возмутился он. – Я просто подошел поинтересоваться. Сто долларов! Это как здесь. Она что, думает, что я не знаю шкалу цен? Не знаю, сколько стоит завтрак в гостинице? Теперь понятно, почему она ходит в такой дорогой шубе.

– Ты же недавно женился, – подколол его Эрик. – Мог бы сохранять супружескую верность хотя бы на первых порах.

Когда мы прощались, я спросил Лейбу, сколько должен за ужин. Без его приглашения я бы в ресторан не пошел, но Лейба помог перевезти вещи, накормил, да еще и рассказал о том, как нужно себя вести с женщинами.

– Ты знаешь, – ответил он тоном человека, уже давно принявшего решение, – я тебя угощаю. Разве что хочу попросить об одном одолжении.

Я внимательно посмотрел на него и допил пиво.

– Привези мне из России офицерскую шинель. Если, конечно, это недорого. Я готов вернуть тебе за нее деньги. Хочу таким образом свести счеты с Красной Армией.

Его прадед был родом из Российской империи. Какие-то исторические обиды остались. Лейба хотел отомстить России за страдания пращура. За то, что сам по вине прадеда оказался здесь и вынужден теперь помогать обнищавшим русским и кормить их японскими деликатесами.

В родном городе я зашел к знакомому полковнику в отставке, соседу по лестничной площадке, Черкасову. Он умирал от рака желудка. Последняя стадия. Мы обнялись, сели пить чай. Черкасов расспрашивал меня о заморской жизни. Я отвечал. Когда подоспел момент, поведал ему о просьбе Лейбы.

– Любят они все наше, – сказал полковник. – Офицерские часы. Черную икру. Девок наших любят. Только вот к «Беломору», наверное, не могут привыкнуть.

На мою просьбу откликнулся радостно.

– Все равно скоро помру, – сказал он. – А с Америкой у нас теперь дружба. Я рад за тебя. Шинелей у меня полный шкаф. Иди – выбирай. Как в магазине. Только парадную оставь, пожалуйста.

Шинелей у полковника оказалось четыре штуки. У одной супруга уже отрезала рукав для каких-то хозяйственных нужд. Мы достали полковничий гардероб и разложили его на небольшой двуспальной кровати.

– Хорошие, – сказал я, разглаживая короткий шерстяной ворс старинной военной одежды. – А ходить в ней удобно?

– Не понял…

– Ну, они такие длинные. Я давно привык к курткам. И потом жесткие. Воротник колется, да?

– Ты что, в шинели не ходил? – спросил меня полковник подозрительно. – Колется ему… Надень шарф. Какого твой приятель размера?

Я примерял пиджак Лейбы. Мы с ним носили вещи одинакового размера. Это упрощало задачу. С Черкасовым мне тоже повезло: мы были одного роста и телосложения. Я надел шинель, посмотрелся в зеркало.

– Как будто на тебя пошита, – сказал полковник. – И вообще, тебе военная форма к лицу. Жаль, что ты не пошел в военное училище.

Мы вернулись к чаю. Старик притащил с балкона банку клубничного варенья. За чаем рассказал, что год назад к его дочери пришли устанавливать кабельное телевидение. Человек, представившийся монтером, оказался маньяком. Изнасиловал Надьку и ее старшую дочь. Потом убил. И сам повесился в туалете. Четырехлетняя Анька три дня бродила среди трупов. Сейчас бабушка пошла за ней в детский сад. Если я еще немного посижу, будет шанс познакомиться.

Я горестно молчал, оглядывая скромную обстановку. Лакированная мебель из какой-то страны социалистического содружества, лосиные рога на стене, чеканка с обнаженной влюбленной парой. Надвигающаяся смерть, которую он принимает со смирением и безропотностью. Надьку я знал: мы обменивались с ней видеофильмами. Один раз она угостила меня большим шматом настоящего деревенского сала.

– Подожди-ка, мил человек, – вдруг сказал Черкасов. – У меня и для тебя есть подарок. Я помру – а тебе пригодится.

Он удалился в спальню и принес кортик. Офицерский кортик. Предмет форменной одежды на флоте. Носится по особому указанию при парадно-выходной форме и на парадах.

– Трофей, – объяснил полковник. – Настоящий. Немецко-фашистский. С подводной лодки.

– Вы решили так отомстить немцам?

– Что, Дим?

– Ну, храните его. Будто изъяли…

Старик меня не понял. Я задумчиво взял кортик, вынул его из ножен, вложил опять. В часах проснулась кукушка. Она была пыльной и немного хрипловатой.

– А чья это шинель? – В голову мне пришла неожиданная мысль. – Она такая маленькая. Как детская…

– А… – засмеялся Черкасов. – Гостил у меня как-то майор Чижевский. Мелкий во всех отношениях человек. Вместе служили. Сейчас проворовался, торгует американскими сигаретами. Выпили. Опаздывал в аэропорт. На такси убежал прямо в кителе.

* * *

Осенью я появился в офисе у Эрика Кунхардта. Поговорили о том о сем. Тот собирался переходить в Бруклинский университет. Там больше платят. Когда появился Лейба, я вынул из рюкзака шинель.

– Вот. Только что с офицерского плеча, – сказал я ему. – Уникальная вещь. В России шинель как форму отменили. Перешли на полупальто.

Рукава оказались Лейбе чудовищно коротки, но он счастливо причитал и благодарил за подарок. Спрашивал о правилах химчистки. Маршировал по офису в шинели, застегивал и расстегивал ее. Поднимал и опускал воротник. Вешал ее на спинку компьютерного кресла и раскручивал как в центрифуге. Говорил, что купит себе в Интернете набор Георгиевских крестов и орден Красного Знамени. Подыщет ремень и портупею. Он ликовал и чувствовал себя абсолютно отмщенным.

Свидетель

Мое первое посещение синагоги закончилось штрафом. В Бруклине меня оштрафовали за курение на перроне метро. Я упирал на то, что курю на свежем воздухе, но полицейский был непреклонен. Общественное место есть общественное место. К одним непредвиденным расходам прибавились другие. Настроение испортилось окончательно, но у меня хватило выдержки держать язык за зубами. Материться на полицейских – не только невежливо, но и неумно. Мы с молодой женой сели в подошедший поезд и несколько станций ехали молча.

Два месяца назад я женился на прислуге своей любовницы. Приезжал в гости, познакомился. Позвал в гости на Рождество. Приехала – и осталась. Почему бы и нет? Все равно Хильда была замужем. Мне нравилось, как она смеется. Ржет по любому поводу. И вообще, девушка хозяйственная. Потом выяснилось, что в стране она находится нелегально. Перед свадьбой мы начали выправлять документы. Еще до знакомства она подала на получение беженства по еврейской линии, но ей отказали. Теперь нашей задачей стало доказать существование антисемитизма в Белоруссии, откуда она приехала. В местной русской газете мы нашли объявление, что мистер Яков Гудман оказывает профессиональные свидетельские услуги выходцам из РБ и помогает получить статус.

– Наденьте шляпу, – сказал Гудман властным голосом и протянул мне грязный, засаленный котелок, который в другой ситуации я не осмелился бы даже взять в руки. – Вы – мужчина! Мужчины по нашей традиции в синагоге должны надевать шляпу.

Фетровая шляпа фасона пятидесятых годов оказалась большой и пахучей. Я хотел возразить, что мы находимся не в месте отправления культа, а всего лишь в его предбаннике, но пока что решил не спорить.

Гудман делил офис в Боро-парке с несколькими хасидами. В помещении были стол, три стула, книжные полки, забитые потрепанными книгами. На двери – пришпиленный кнопками плакат, поздравляющий всех с прошлогодним праздником Пурим.

– Вы, я вижу, прыткий юноша, – продолжил Яков Михайлович мысль, лишенную каких-либо оснований. – Мы с вами понимаем друг друга лучше, – обернулся он к моей супруге.

Она поспешила согласиться и тут же сбивчиво начала рассказывать нашу придуманную наспех историю. Кружок еврейской культуры. Студенческая демонстрация. Колпак КГБ. Арест. Унижения и пытки.

– Я хорошо владею материалом, – прервал ее Яков. – Можете не рассказывать. Я дам вам сейчас цельную картину происходящего.

Он вытащил из ящика стола небольшую картонную папку с завязочками и, доставая одну за другой вырезки из газет и какие-то документы, стал их зачитывать. Комната капля за каплей наполнилась ужасом.

«Жиды и жиденыши! Уберайтесь из нашей родной Белоруссии! Вы разволили нашу страну. Мы не хотим терпеть больше вашего присутствия. Мы не хотим, чтобы наши дети общались с вашими выродками! А если вы не уберетесь по-хорошему, мы уничтожим вас по одиночке. Мало немцы вас били и не добили. Это обязательно сделаем мы. Уберайтесь пока не поздно! Группа Национальный фронт Беларуси».

Он с выражением прочитал текст листовки, написанной черным маркером на листке формата Letter, и с вызовом посмотрел на нас. Такой формат бумаги используется только в США и Канаде: он короче и шире, чем советский А4. Я хотел было сказать об этом «свидетелю», но вновь сдержался, чтобы не вызвать его гнева.

– В марте государственное радио выпустило в эфир передачу «Святые и осквернители». В ней для пущей убедительности народный артист Сидоров и заслуженная артистка Осмоловская озвучили многочисленные отрывки из «Протоколов сионских мудрецов», – с негодованием процитировал Гудман статью из какого-то рекламного еженедельника.

Я уже давно был в теме. Еврейство в этом году не канало. Канали белорусские националисты. Сексуальные меньшинства. Сектанты. Канал любой антикоммунизм. Отлично шли кришнаиты. Поставил точку на лбу, и ты – беженец. Жена знала, что с еврейской линией она облажалась. Иммиграционными службами этот вопрос был решен окончательно и бесповоротно. Ксенофобии в бывшем Советском Союзе нет. Нам предстояла большая кропотливая работа.

– А теперь перейдем к главному, – закончил Яков Гудман.

– А что у нас главное? – поинтересовался я.

– Как что? – удивился он. – Главное – цена вопроса.

И потряс папочкой у себя над головой. Мне показалось, что волосы на его бороде и голове при этом самопроизвольно зашевелились.

Я скептически уставился на Гудмана, но поймал на себе взгляд жены, полный надежды.

– За документы – триста пятьдесят. За работу в суде – пятьсот, – ответил он быстро. – Увидев, что я демонстративно снял с головы его шляпу, добавил: – Ну, вы же хотите спасти ваш брак?..

* * *

Бывший бойфренд супруги получил беженство как представитель Народного фронта. Он был униатом и верил в независимую Беларусь. Теперь он работал кондуктором на электропоезде. Парень согласился подтвердить, что видел, как мою супругу забирали в автозак менты на демонстрации. Об избиении свидетельствовать отказался. Ревность победила чувство справедливости. Ее двоюродный брат дал показания, что его с детства обзывали «вонючим жидом». Мать прислала письмо, начинающееся словами: «Язык не поворачивается сказать “не приезжай”, но тебя здесь не ждет ничего хорошего». Отец ограничился подробным описанием жизни и грустно похвалился повышением по службе. Участвовать в нашем деле ему не позволял моральный кодекс офицера. Мои друзья в голос сказали, что сейчас получить иммиграционный статус через ксенофобию невозможно. Не те времена.

Я позвонил своему адвокату и взмолился:

– Сеймур, для меня это вопрос жизни и смерти. Помоги!

Он долго ломался, но все-таки сжалился. Сеймур был очень хорошим адвокатом. Человеком с большими связями. Он не занимался такой ерундой. Сеймур Розенфельд согласился взять это дело по причине нашей дружбы и серьезного денежного вознаграждения.

Несколько раз мы приезжали к Гудману домой. На перроне в Бруклине я больше не курил. Эксперт величаво учил меня жизни и выдавал жене стандартные свидетельства о бытовом и государственном антисемитизме в Белоруссии. Его семейство осторожно поддерживало имидж отца-правдолюбца, но от правозащитной деятельности дистанцировалось. Довольно симпатичная дочь лет двадцати, американизировавшаяся программистка, угощала нас кока-колой. Для самоутверждения ела свинину. Я присутствовал при изготовлении ею холодца из свиной рульки. Девушка держала мясистое предплечье животного обеими руками и опаливала волоски над огнем газовой горелки. Яков Михайлович сохранял деланое спокойствие. Она тоже.

Первые слушания прошли стремительно. Молодой белобрысый прокурор ирландского вида сообщил суду, что жизнь евреев в Беларуси настолько устаканилась, что недавно в Минске открыли Еврейский университет. Подслеповатый грузный судья Страссер предложил перенести суд на месяц, до выяснения обстоятельств. Судья был однокашником моего адвоката. Старики давно не виделись и встретились благодаря нашему делу. Они играли друг с другом, щеголяя знанием законодательства и различных прецедентов. В перекрестье их теплых еврейских взглядов мы чувствовали себя увереннее и уютней.

В нашем деле были обидные нюансы. Выйди девушка за меня замуж неделей раньше, получила бы вид на жительство автоматически. Сейчас в законе что-то изменилось.

– Шма, Исраэль, Адонай элохейну, Адонай эхад. Это говорится громко, – учил Яков Гудман мою жену еврейским молитвам по телефону. – Барух шем Квод мальхуто лэолам ваад. А это шепотом.

Со вторых слушаний Гудмана выгнали. Он не мог объяснить, на какие средства существует и где работает.

– Мы с друзьями собираем пожертвования на строительство памятника жертвам геноцида в Минске, – повторял он. – Собрали приличную сумму, на которую можно заложить фундамент.

По-английски Гудман разговаривал на редкость плохо.

– Меня не интересует, чем вы занимаетесь со своими друзьями, – раздраженно выговорил поджарый прокурор. – Скажите, где вы работаете.

– Я лидер правозащитного движения, – попытался оправдаться свидетель. – Мы строим памятник… Собираем деньги… Вот документальное свидетельство антисемитизма в Беларуси. – Он вынул из своей папки злополучную листовку и с отчаянием прочел: «Жиды и жиденыши! Уберайтесь из нашей родной страны! Если не уедете – перебьем вас по одиночке…»

– Я попрошу вас покинуть здание суда, – сказал прокурор категорически. – Вы не можете ответить на элементарные вопросы.

Беженство супруге дали. Очень конструктивно выступил ее двоюродный брат, четко и сдержанно дал показания бывший кавалер, ситуацию с антисемитизмом осветил приглашенный юрист советского происхождения из Нью-Йорка. Сеймур Розенфельд зачитал справку из Мiнистэрства юстыцыi Рэспублiкi Беларусь. «На ваш запрос сообщаем, что общественное объединение “Еврейский университет” Министерством юстиции Республики Беларусь не регистрировалось». Я коротко рассказал о своей любви, попросил суд дать нам возможность жить и работать в Америке. Адвокат Сеймур Розенфельд и судья Уильям Страссер посудачили о том, что наш случай был бы отличным показательным примером в обучении студентов. Судья поставил кривую загогулину в судебном решении. Сначала сослепу не попал и отметил графу «отказать». Потом перечеркнул, поставил галочку в правильном месте и расписался.

Ньюарк грохотал рэпом и автомобильным движением. В витринах сверкало сусальное золото, пестрела китайская сувенирщина. Яков Михайлович Гудман поджидал нас на выходе из здания администрации. Вид у него был понурый, борода скаталась, коленки на брюках обвисли. Тяжелые черные боты казались символом его тяжкого существования: переставлять ноги в такой обуви – сущая каторга. Проходивший мимо негр баскетбольного вида потрепал старика по плечу. Тот испуганно вжался в стену.

– Я бы хотел поговорить о главном, – сказал он мне, набравшись смелости. – Я же говорил вам, что все закончится хорошо. Вот все и закончилось хорошо. Давайте еще раз повторим слова молитвы.

Я отсчитал гонорар сотенными купюрами. Мы победили. Гуляем. В конце концов, он сделал все от него зависящее.

Вечером супруга напилась. Выпила литр шведского «Абсолюта». Перенервничала, устала. Перед судом мы не спали, и я клевал носом. Позвонила бывшая подруга, у которой жена работала нянечкой, поздравила с натурализацией.

– Если хочешь, могу пристроить ее официанткой в ресторан, – сказала бывшая подруга весело. – Она хорошо готовит. Может выучиться и на повара.

Супруге сейчас было не до этого. Она пила водку, не закусывая, и рыдала.

– Я еврейка, – говорила она. – Еврейка по дедушке. Белорусы всю жизнь издевались надо мной, смеялись над моим носом. Они считали меня агентом Запада. Называли пархатой. Говорили, что такие, как я, распяли Христа и сделали революцию. Били. Пытали в застенках. Тыкали пальцем. Это правда. Настоящая правда.

Я взял зеленоватую папку с завязочками, где хранились все ее свидетельства и документы, написал на ней большими буквами «Измена родине», и зашвырнул на шкаф.

Преступление и наказание

Я бы много дал, чтоб перечитать свою первую работу по Достоевскому. Самое радикальное произведение моей жизни. Школьное сочинение, за которое я получил двойку за содержание и тройку за грамотность. Я горжусь этим результатом до сих пор. «Преступление и наказание» я не читал: писал согласно внутреннему чутью. С проблематикой был более-менее знаком. То ли понаслышке, то ли по телефильму. Раскольникова не осуждал. Если бы перед убийством он зашел ко мне, я сказал бы ему: решай сам. У каждого дела есть свои плюсы и минусы. Это было главной мыслью сочинения. Раскольникова могли ждать великие дела. Зачем я буду наступать на горло его песне?

Я считал, что все мои сочинения должен украшать звучный эпиграф. Цитаты я выдумывал с ходу и неизменно подписывал их «Проспер Мериме». «Человек – сложное, но нежное существо». Проспер Мериме. «Все люди – братья, но братья двоюродные». Проспер Мериме. Для Достоевского я решил использовать народную поговорку, которую тоже мог знать эрудированный Проспер: «Старость – не радость», – написал я, намекая на возраст процентщицы. В тексте много распространялся про Свидригайлова, расспросив о нем у соседки по парте. На всякий случай сравнил Сонечку Мармеладову с Марией Магдалиной. Других фамилий, встречающихся в романе, я не помнил. Раскольниковым откровенно восхищался. Считал, что это человек поступка, раскисший от христианских предрассудков.

Меня вызвали к завучу. Фелицата Андреевна, небольшая горбатая женщина с крашеными волосами, спросила:

– Почему ты не явился, когда я вызывала тебя месяц назад? – оглядела она меня. – Почему в джинсах?

– Сидоренко из 10 «А» сломал мне нос, – сказал я правду. – Он каратист. Я не мог появиться перед вами в таком виде. У меня затекли оба глаза.

Она рассказала мне про ударную комсомольскую стройку БАМ.

– Понял? – спросила завуч после внушительной паузы. – Вот как люди живут! Им не до заграничных пластинок.

– Понял, – сказал я и уже готов был удалиться, как в учительскую ворвался красномордый физрук и радостно сообщил, что я завалил спортивную работу.

– За весь год ни разу у меня не появился, – сказал Петр Иванович.

– Я занимался спортом, – ответил я. – Чтобы поднять общий моральный дух. На личном примере.

В комнате появилась учительница литературы с моей тетрадью в руке. Экзекуция продолжилась по нарастающей. «Как? Почему? Какое имеешь право?» Разговор получился пугающе долгим. Я улыбался. На следующий день начинались весенние каникулы.

Каникулы мы с Сашуком провели правильно. Отдыхали. Встречались погулять-покурить. Вечером шли смотреть «Капитана Врунгеля». К концу недели решили наведаться в Лагерный сад, где у памятника павшим в почетном карауле стояли наши товарищи по школе с деревянными автоматами. Дело ответственное: к Вечному огню брали лучших. Мы с Лапиным к таким не относились.

Сашук щелчком отшвырнул сигаретку в почерневший снег и победоносно высморкался. Мы стояли у подножия монумента, где огромная каменная Родина-мать протягивала винтовку своему каменному сыну. У их больших каменных ног жалкими лилипутами стояли в синих шинелях юноша и девушка из восьмого «А» класса. Оба были симметрично прыщавы и серьезны.

Мы поднялись по гранитным ступеням и засмотрелись на столбик огня, вырывавшегося из металлической пятиконечной звезды. Горелка тревожно гудела. К памяти защитников Отечества мы относились с уважением. Но к почетному караулу пиетета не испытывали.

– Как служба? – спросил Сашук дружелюбно. – Не надоело?

Сторожа воинской славы молчали. Мы спустились с постамента и направились к казарме Поста номер один, где надеялись повстречать одноклассников. Березы наливались белизной в предчувствии скорой весны, сугробы по краям дорожек стали пористыми и твердыми. Навстречу нам бежали наши друзья в форме, с муляжами автоматов Калашникова в руках.

– Как дела?

– Нападение на Пост номер один!

Мы не сразу поняли, что речь идет о нас. Оказалось, нападение совершили мы. Они пришли за нами. Застава – в ружье! Наиболее активным оказался руководитель почетного подразделения Петр Львович Шаповалов. Мужчина тридцати пяти лет. Комсомольский чин. Он отдавал обрывистые приказания:

– Взять их! – заорал Петр Львович, когда понял расклад, а соображал он быстро.

Мы тоже врубились, что к чему, и побежали в сторону реки. Путь для отступления в город был отрезан. На Томи велись строительные работы по укреплению набережной. Край обрыва был срыт экскаваторами: внизу вторым ярусом проходила дорога. На нее мы и скатились, благополучно найдя детскую горку. Драпанули в сторону утесов, надеясь найти спуск к реке. Неутомимый Львович ринулся за нами. Он вошел в раж и буквально задыхался от бега и азарта погони.

Я был в клешеных полосатых брюках из местного ателье, тяжелом полушубке и каблукастых сапогах с расстегнутыми молниями, чтобы наполовину заправлять в них брюки – для понта. Правый сапог свалился с ноги, и я растянулся на накатанном льду в полный рост. Поднял глаза и увидел, как на склоне мои товарищи встали в ряд по периметру. Чтобы и муха не проскочила. Вид у них был удушающе серьезный. Они были похожи на карателей из кинофильма про фашистов.

Шаповалов настиг меня в два обезьяньих прыжка и попытался скрутить за спиной руки. Я увернулся и сел на дороге, глядя на его живот в синей олимпийке. Петр Львович помог мне подняться и заорал вслед Сашуку:

– Я поймал твоего друга! Если у тебя есть совесть – остановись!

На мартовском речном ветру это звучало забавно. Лучше бы у Сашука не было совести.

Лапин остановился, почувствовав, что его не преследуют. Встал поодаль.

– Че тебе надо? – прокричал он. – Мы тут гуляем.

– Прогулка закончена, – пробормотал Шаповалов.

Сашук нехотя подошел к нам:

– Че надо?

Мы поднялись наверх, цепляясь за маленькие елки и выступы скал. Одноклассники в шинелях окружили нас. Глаза их горели ненавистью, Сережа Риттель ткнул меня в спину автоматом.

– Попались, – сказал он.

Чем их там накачали? Явно не «капитаном Врунгелем». Нас привели к основанию памятника. Караул у Вечного огня еще не сменился. Прыщавая девочка из восьмого «А», завидев нас, горделиво достала из кармана черный радиопередатчик с длинным штырем антенны. Подъехали менты на желтом «уазике». Одноклассники запихнули нас в решетчатый отсек «лунохода». Отъезжая, мы смотрели из заднего окна на товарищей в синих шинелях, на бесцветный в солнечный полдень Вечный огонь, на огромный памятник, роняющий бесформенную тень на главную аллею парка.

В молодости я соображал быстрее, чем сейчас. У меня был полушубок с брезентовым верхом. В кармане – нож с выбрасывающимся лезвием. Я нажал на кнопку, быстро вспорол карман и переместил нож за подкладку, на задницу. Финка эта счастья никому не приносила. Ее бывший владелец, актер драмтеатра, чуть было не сел из-за нее – за хранение оружия.

В милиции нас допросили и провели обыск.

– Вы учитесь в той же школе? – прояснил лейтенант ситуацию. – Это упрощает дело.

Первым он обыскивал Сашука. Из-за рваного шрама на шее вид у того был более криминальный. Сашук выложил на стол надорванную пачку сигарет «Солнце» и спички с изображением кролика на коробке. Укоризненно покачал головой. Я достал из кармана головку репчатого лука и бутылек с «Тройным одеколоном». Лейтенант встрепенулся:

– Ну-ка дыхните.

Мы не без удовольствия подышали ему в лицо табаком.

– Зачем вам одеколон?

– Люблю его запах, – сказал я. – В приличном обществе надо хорошо пахнуть.

Нас отпустили минут через десять. Мы тут же вернулись к Вечному огню и провели для наших обидчиков сеанс пантомимы с неприличными жестами. Юноша и девушка из восьмого «А» по-прежнему стояли на посту. Мы немного покривлялись перед ними и, довольные собой, разошлись по домам.

Политинформации проходили у нас по четвергам. В восемь тридцать утра. Начало занятий выпало именно на этот день. Обычно Грайф рассказывал про Никарагуа и наш подводный атомный флот. Но сегодня тема лекции изменилась. Моисей Максович был бледен, руки его самопроизвольно застегивали и расстегивали верхнюю пуговицу на пиджаке.

– Ребята, прошу внимания! – сказал он наконец. – В нашей школе произошло чепэ городского масштаба. – Моисей Максович тяжело замолк, собираясь с мыслями. – В понедельник, тридцатого марта, в одиннадцать тридцать утра два распоясавшихся юнца, иначе я не могу их назвать, совершили нападение на Памятник славы в Лагерном саду. Они его осквернили. Лапина и Месяца прошу встать.

Мы нехотя поднялись, заскрипев стульями. Когда я встал, подруга нежно обняла меня за ногу.

Грайф рассказал, что у Вечного огня мы курили, лузгали семечки и матерились. Действительности это не соответствовало, но мы не стали спорить.

– У меня дедушка воевал с тридцать девятого по сорок шестой, – сказал я. – Сейчас сидит в инвалидном кресле. Парализовало в прошлом году. Зачем мне осквернять памятники?

Временной отрезок службы моего деда Моисею не понравился еще больше. Он с семьей был сослан в Сибирь из Черновцов после аннексии Западной Украины, но об этом не распространялся.

– И это еще не все, – продолжил он. – Вчера ученик Лапин вместе с учеником девятого «А» класса Евгением Штерном пронесли на территорию Поста номер один ящик вермута и устроили безобразную пьянку. Я считаю это спланированной идеологической диверсией. Просто не могу подобрать слов для описания поведения этих подонков.

Мы учились в немецкой школе. Еще недавно ряд предметов в ней преподавали на немецком языке. Сейчас остался только технический перевод и немецкий. Случались политические казусы. Несколько месяцев назад поймали ребят из десятого класса, которые носили значки с изображением Гитлера на внутреннем лацкане пиджака – подарок от ровесников из Германской Демократической Республики. Зимой нашумела история с моей женитьбой в поезде «Новосибирск – Ташкент», куда мы ездили на каникулы с классом. Со свадебными тостами, кольцами, первой брачной ночью. Осквернение памятника стало восклицательным знаком моей карьеры. Мне было пятнадцать лет. Я уже заработал достаточно славы и популярности.

В мае начались отчетно-перевыборные комсомольские собрания. Выступавшие рассказывали об успехах нашей школы, об отличниках и спортсменах. Если нужно было подчеркнуть отдельные недостатки, речь заходила о нас с Лапиным. Мою фотку сняли с Доски почета, благодаря чему она сохранилась до сегодняшних дней. Шили аморальное поведение, осквернение святынь, покушение на социалистическую законность. Как вообще можно осквернить святыню, если она святая? На то она и святыня, чтоб стоять в веках, невзирая на наши шалости. Зарубить топором старушку – преступление, а полюбить одноклассницу или поиздеваться над дураками – благое дело.

Мы сидели с Лапиным вместе, добродушно слушая речи товарищей. Процедура есть процедура. На процедуру не обижаются. У Лапина в кармане лежал бычок от длинной папиросы «Казбек», который вонял на весь зал. Учительница литературы, сидевшая рядом, сделала Сашуку замечание.

– От вас пахнет, как от табачной лавки, – сказала она.

И тут Сашук вскипел:

– Вы когда-нибудь были в табачной лавке, Виктория Павловна? – возмутился он. – Там пахнет совсем по-другому!

Литераторша оскорбленно пересела подальше от нас.

Через час мы вместе с Лапиным и Штерном пили вермут в подвале дома у Мэри. Я сдернул пробку своим знаменитым ножом и, хохоча, спросил:

– А что бы на это нам сказал Проспер Мериме? Кто это такой, кстати?..

Интуристы

По молодости я влюблялся в иностранок. В женщин, живущих в других странах и говорящих на другом языке. Тогда их в моей жизни было гораздо меньше, чем сейчас.

Я сидел в нецентральной ленинградской гостинице «Пулковская» и писал письмо Алене Стуновой в Прагу. Она была невысокой блондинкой с нежными руками. С ней я познакомился в молодежном баре, общаясь с чешским комсомолом. Мне хватало знаний немецкого, чтобы поговорить с Аленой обо всем, что меня интересовало. Я окончил немецкую школу, получил диплом технического переводчика.

«Алена, – писал я на языке Штирлица и Шиллера, – у тебя красивые глаза. Я сейчас в Санкт-Петербурге, древней столице Российской империи. Ты любишь «Лед Зеппелин»?»

Письма я писал Алене Стуновой, но ответов от нее не получал. Вместо нее из Праги мне писала другая Алена – Алена Марушакова. Так бывает. Парадокс бытия. С Марушаковой я познакомился в Эстонии, встречаясь с эстонским комсомолом. Алена приезжала искупаться в Балтийском море. У нее был раздельный белый купальник в горошек. Теперь Алена Марушакова присылала свои портреты, сделанные в фотоателье. Она прислала так много, что я натыкаюсь на них даже сейчас, по прошествии тридцати лет жизни.

За окном мельтешил мокрый снег, слышались сигналы городского транспорта. В гостиничном коридоре тоже кто-то шумел. На выражении «презумпция невиновности» я оторвался от переписки и вышел из номера.

По коридору шел мой одноклассник Сашук Лапин, пьяный.

– Слушай, фофан, – сказал я ему. – Можно потише? Тут приличные люди отдыхают.

– Какие такие приличные люди? – возмутился Сашук. – Ты, что ли?

Я жил в одном номере с Дмитрием Финченко по кличке Банзай. Дмитрий был из Новосибирска. Сын проректора универа. Принципиальный гопник. На завтрак в «Пулковской» он заказывал четыре бутылки пива и восемь сосисок.

– Это все вам? – удивлялась буфетчица.

Дима презрительно окидывал ее взглядом и кивал головой. Он строил жизнь согласно неведомой мне философии. Дмитрия злило, что я все время из вежливости говорю «спасибо» незнакомым людям. По его мнению, надо надменно молчать. Как-то я встретил его в Энске, выбрасывающего в мусорный бак наши совместные фото. Встретил случайно, шел по улице.

– Я женился, – сказал Дима, объясняя свое поведение, словно я был его прежней любовницей.

Лапина поселили с каким-то морячком из Николаева. Они быстро нашли друг друга, включив телевизор, по которому гнали киношку с Гундаревой. Острая социальная тема. Детские дома. Пьяные отцы. Большая добрая женщина, готовая стать матерью каждому брошенному ребенку.

– Жизненно! – кричали мужчины наперебой, пили коньяк, закусывая его таранькой с Черного моря. – Хорошо поставлено. Какая игра!..

Дверь их номера была гостеприимно открыта. Из комнаты валил папиросный дым. Горничная сделала мне замечание как человеку, забронировавшему оба номера. Позвонила по телефону. Я согласился, что шуметь нехорошо. Зашел утихомирить соседей и сказал, что это не кино, а собачья херня. Что надо смотреть Романа Балаяна. У него вот все поставлено хорошо.

– Какой еще Балаян? – возмутился Лапин. – Опять эти армяне?

– Опять, – сказал я. – Армяне и евреи. Хотя это одно и то же.

Лапин меня не понял и сказал, что он – человек взрослый. Сам знает, что делает.

– На вас жалуются, – сказал я. – Ленинград – интеллигентный город. Тут любят библиотечную тишину.

– Надо же, интеллигент выискался! – гадко рассмеялся Лапин. – Я видел, как ты ел яблоко из урны!

– Так я на спор…

– А в раковину ссал тоже на спор?

У нас были разные представления об интеллигентности. Я вернулся в свой номер, Лапин отправился в гостиничный ресторан и прикинулся там гэдээровским немцем. «Демократов» в «Пулковской» было много: поляки, румыны, немцы. Особенно выделялись алкогольные туристы из Финляндии. Лапин попал в хорошую компанию. Прикидываться иностранцем в те времена было модно. Я не очень этим злоупотреблял, но друзья усердствовали.

Однажды в Новосибирске мы навещали кубинских баскетболисток, представившись туристами из Оклахомы. Английским не владели, но джинсы носили настоящие, фирменные.

У Лапина с заграничным прикидом не клеилось. Цветастая гавайская рубашечка из «Детского мира», прикрывающая покатые плечи гребца. Патриотичные часы «Ракета» на левом запястье. Рваный шрам на шее, багровеющий после принятия алкоголя. Под иностранца он не канал, но тем не менее дослужился в кабаке до великих почестей. Два швейцара вывели его из заведения под руки, бормоча проклятия в адрес пьяных немецких свиней.

– Jawohl, – польщенно отвечал им Лапин на языке Штрилица и Гете. – Sie haben russischen Schweine.

Сашук шел по коридору с пустой бутылкой из-под «Советского шампанского» в руке и колотил ею в закрытые двери комнат. При этом он изрыгал все известные ему немецкие проклятия:

– Donnerwetter! Schaiss drauf! Fick dich!

Завидев меня, Сашук зловеще расхохотался:

– О, какой Arschloch! Советский интеллигент Роман Балаян собственной персоной!

Подобное поведение называлось у Лапина особым словом. После выпивки ему нужно было немного «покозлиться». Сейчас он «козлился» со мной.

Я взял его за руку и попробовал отвести в номер. Сашук послушно прошел со мной несколько шагов, но потом самым коварным образом заехал мне в челюсть. От неожиданности я сел на малиновую ковровую дорожку, но тут же вскочил на ноги.

– Интеллигент, говоришь! А яблоко?

Я схватил его за грудки и потащил в сторону наших комнат. С гавайской рубашечки с электрическим треском брызнули на пол маленькие пуговки. Лапин ударил меня еще раз. Я ответил. Из номера вышел Банзай с белым медицинским пластырем на подбородке. Пока я боролся за правду, он мирно лечил свой прыщ. Банзай встал в позу рефери и начал комментировать происходящее:

– Хук справа. Хук слева. Прямой удар. Апперкот.

Мы интенсивно махались. И руками, и ногами. На шум прибежали горничная со швейцаром.

– Пьяная немецкая свинья… – перешептывались они.

При появлении правоохранителей Финченко увлек меня в номер и попытался закрыть дверь. Швейцар тем временем крутил Лапина в коридоре. Сашук вырвался из его объятий, снял наручные часы и зашвырнул их к нам в номер.

Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.

Примечания

1

Я Мамаша Бейкер, руки вверх! (англ.)