Победитель BBYA 2004/Booksense Best Books List 2004
Экранизация в 2016 году
***
«Невероятная история!»
New York Times Book Review
«Живая и увлекательная книга об отваге, целеустремленности, доброте и любви к ближним».
Bulletin of the Center for Children’s Books
«Свежие и необычные персонажи… По мере того, как Хайди познает мир и раскрывает тайны своей прежней жизни, читатели все больше проникаются ее историей».
VOYA
«Эта история о поисках себя, своего дома и собственного счастья придется по вкусу всем, кто любит качественную современную литературу».
Kirkuse
Глава 1. Хайди
Если бы правда была цветным мелком и я могла бы завернуть его в обертку и придумать название для его цвета, я точно знаю, что назвала бы его «шкура динозавра». Я всегда считала, что знаю, какого она цвета, даже не задумываясь об этом. Но это было давно, до того, как я узнала то, что знаю сейчас о шкурах динозавров и о правде.
Дело в том, что нельзя определить цвет шкуры животного по костям, так что никто точно не знает, какого цвета на самом деле были динозавры. Годами я смотрела на их изображения и верила, что тот, кто их раскрасил, опирался на научные факты, но на самом деле это были лишь догадки художника. Я поняла это в один прекрасный день, сидя на переднем сиденье машины шерифа Роя Франклина, той осенью, когда мне еще не исполнилось тринадцать.
Примерно тогда же я поняла еще одну вещь – если ты чего-то не знаешь, это не значит, что ты глуп, это означает только то, что ты еще можешь размышлять и задавать вопросы. Например, о динозаврах – были ли они одного цвета с небом, как в то утро, когда я отправилась в Либерти? Или, может, они были такого же бурого оттенка, как пыль, которую поднимали мои ботинки на дороге у Хиллтоп-Хоум?
Будет неправдой сказать, что я предпочла бы знать, чем не знать, будь у меня выбор. Но некоторые вещи известны тебе без всякой причины, а о других ты не можешь знать, как бы тебе этого ни хотелось.
Правда в том, что знание или незнание не меняет того, что было. Если динозавры были синие, они были синие. Если они были бурыми, то так оно и было, знает ли кто-то об этом наверняка или нет.
Глава 2. Детт
Одно я знала точно, сколько себя помнила: у меня не было отца, только мама и Бернадетт, хотя мне этого было более чем достаточно. Сначала Бернадетт была просто нашей соседкой, но так продолжалось недолго. Моя мать меня по-своему любила, но не могла заботиться обо мне из-за своего глупого мозга. Однажды Берни объяснила мне это, сравнив маму со сломанной машиной.
– Все части механизма на месте, Хайди, и снаружи кажется, что он должен работать как надо, но внутри много маленьких деталек, которые сломаны, или погнуты, или вообще отсутствуют, и без них машина работает неважно.
Так оно и было.
Бернадетт все понимала про маму. Она знала, как говорить с ней и учить ее новым вещам. Секрет был в том, что с мамой нужно было повторять одни и те же действия, снова и снова, ни капельки их не меняя, пока она наконец все не запоминала. Так Бернадетт научила маму пользоваться электрической открывалкой. Каждый день на протяжении нескольких недель она приносила к нам домой банки кошачьих консервов и открывала их перед мамой.
– Смотри, цветочек, – говорила она. – Поднять. Положить банку под нож. Нажать. Послушать жужжание. И все.
Скоро мама начала повторять эти слова за ней – правда, не все, но она кивала и говорила «и все» хором с Бернадетт. Через некоторое время Бернадетт разрешила маме открыть банку самой. Сначала мама не могла вспомнить, что делать, и путала порядок действий, но Берни не сдавалась и терпеливо ее поправляла, пока однажды мама не открыла банку самостоятельно.
– И все!
Не знаю, кто был довольнее, Бернадетт или мама.
После этого мама постоянно открывала все банки, которые находила в доме, – с супом, кошачьей едой или рыбой. Нам приходилось прятать их на верхней полке или дома у Бернадетт, потому что, если мама видела банку, она ее открывала, вне зависимости от того, нужно ли нам было ее содержимое.
Квартира Бернадетт находилась рядом с нашей. Раньше, когда здание только построили, эти две квартиры, по всей видимости, были объединены в одну большую, так что между ними осталась дверь. Теперь, когда Бернадетт приходила к нам в гости, ей не нужно было выходить из своей квартиры, что очень устраивало и нас с мамой, и в особенности саму Бернадетт.
Когда она рассказала мне об этом в первый раз, я подумала, что Бернадетт говорит, что у нее ангорафобия. Я нашла эти слова в Л.Д.Ч. (Лучший Друг Человека) – так мы называли Большой словарь Уэбстера, лежавший на столике в гостиной. Там было написано, что фобия – это страх, а ангора – шерсть длинношерстного животного ангорской породы, например козы или кролика. Однако, по словам Бернадетт, вместе эти два слова значили, что человек боится выходить из дома.
Потом я узнала, что болезнь Берни на самом деле называется агорафобией, а не ангорафобией, но суть была та же – Бернадетт никогда не покидала своей квартиры. Она не могла этого сделать, потому что тогда с ней случилось бы нечто ужасное. Бернадетт никогда не говорила что именно, но, когда она пыталась это объяснить, в ее глазах появлялся такой ужас, что я понимала – это действительно что-то очень плохое.
Бернадетт обожала читать. Она всегда сидела, уткнувшись носом в книгу, потом пальцем отмечала место, на котором остановилась, и старалась переделать свои дела как можно скорее, чтобы снова вернуться к чтению.
– Хайди, ты знаешь, что глаз страуса больше, чем его мозг? – Берни всегда сообщала мне что-нибудь интересное, что вычитала в книге. Если Бернадетт читала про Африку, она рассказывала мне не про оросительные каналы, а, например, про то, что слоны – единственное четвероногое, которое не умеет прыгать.
Каждый вечер, сколько я себя помню, Бернадетт читала мне вслух перед сном. Мы вместе укладывали маму спать, и Бернадетт приходила ко мне в комнату, садилась на край кровати и читала, пока у меня не начинали слипаться глаза.
Она читала мне «Паутинку Шарлотты»[1], «Маленького принца», выдержки из Библии и философии дзен. Она перевела «Ромео и Джульетту» на английский – я имею в виду, на мой английский, – и мы вместе плакали над концовкой. Она читала мне «Мифы Древней Греции» и детективы с Нэнси Дрю, биографию Махатмы Ганди и по два раза все книги из серии «Маленький домик в прерии»[2]. Бернадетт не могла выйти со мной гулять, но каждую ночь мы скакали через прерии в ситцевых чепцах, или на животе заползали в темные пещеры, или следовали за уликами по крутым и извилистым лестницам на вершины таинственных часовых башен.
Всему, что я знала, именно Берни научила меня, и она была превосходным учителем. Когда она мне что-то объясняла, ее слова поражали мой разум, как стрела, и оставались там навечно. Она рассказывала мне об арктических снежных бурях или перекрестном опылении, и внезапно я склонялась под порывами ледяного ветра или летела верхом на шмеле в самую сердцевину львиного зева. В мире Бернадетт никто не бегал – только «несся во весь опор» или «удирал». Никто не хныкал, а «стенал и причитал». Она знала несметное количество слов, а когда не могла найти подходящего, то придумывала его. Например, когда мама расстраивалась и начинала морщить лицо и двигать челюстью, Бернадетт обычно говорила:
– Смотри-ка, Хайди, твоя мама снова насупилась.
«Насупилась» звучало как что-то, связанное с супом. Обычно это случалось, когда Бернадетт пыталась научить маму чему-то новому. Мама могла освоить некоторые вещи, например как открывать консервные банки, но многого она никак не понимала, сколько Бернадетт ей ни объясняла. К примеру, как завязывать шнурки.
– Правый через левый. Змейку в туннель. Затянуть. Сделать петельки. Правый через левый. Змейку в туннель. Затянуть. И все.
Я, наверное, слышала эти инструкции тысячу раз и до сих пор слышу голос Берни, когда завязываю свои шнурки, потому что меня она учила точно так же. Но мама ее не понимала. После нескольких попыток она начала биться головой об стол и кричать: «Все! Все! Все!» И не перестала, пока Бернадетт наконец не нагнулась и не завязала ее шнурки сама.
Бернадетт была не из тех, кто легко сдается, но она понимала, что некоторые вещи были слишком сложными для мамы. Поэтому, заказывая маме обувь по каталогу, она всегда выбирала обувь без шнурков.
Я любила свою мать и знала, что она любит меня, но, если бы не Бернадетт, нам пришлось бы несладко. Мама многого не знала. Она не понимала, что такое числа. Она не знала который час и не умела пользоваться деньгами и телефоном. Она знала только один цвет – синий, и, хотя могла назвать в книге несколько букв – «а», «с» и иногда «н», – она не умела читать, даже свое имя.
Бернадетт научила меня читать, когда мне было пять. Она сказала, что я научилась быстро, как утенок, – помню, что это выражение тогда показалось мне странным. Я никогда не слышала об утенке, умевшем читать. Но если бы Бернадетт сказала мне, что такой утенок есть, я бы ни на секунду в этом не усомнилась. Я была уверена, что она знает все на свете, но это было до того, как я оставила Рино в поисках слова из четырех букв и по пути обнаружила, что люди знают только то, что знают, и ничего более.
Глава 3. Привет
Ни мама, ни Бернадетт никогда не работали, так что в нашей семье я была единственной, кто приносил в дом деньги. С девяти лет я подрабатывала няней для близнецов Чудаковых с шестого этажа. Миссис Ч. давала уроки игры на скрипке для соседских детей, а я в это время присматривала за ее близнецами за два с половиной доллара в час. В неделю я зарабатывала десять долларов, но мы с мамой, конечно, никогда не смогли бы прожить только на эти деньги.
Каждый месяц Берни неизменно платила за квартиру, газ, свет и телефон, но нам с мамой никогда не приходили счета. У нас, правда, не было телефона, но мы жили в довольно просторной двухкомнатной квартире, в которой, как и у всех, было отопление и электричество – просто мы за них не платили.
– Если мы с мамой ни за что не платим, получается, что мы крадем? – как-то спросила я у Бернадетт.
– Может, кто-то так и посчитает, Хайди, но лично я с этим не согласна. Бывает, что люди оказываются на обочине жизни и живут на улице в картонной коробке. Ваша с мамой обочина просто лучше других.
Бернадетт была первой, кто заметил мое везение. Мы играли в «Пексесо», игру, которую Берни заказала мне по каталогу. Она состояла из карточек с картинками, которые нужно было перемешать и разложить тыльной стороной вверх, а затем по очереди переворачивать любые две карты, пытаясь найти два одинаковых рисунка. Таким образом вы развиваете память, вспоминая, где видели картинку с котенком или зонтиком в последний раз, чтобы потом перевернуть ее, когда найдете парную. Для меня, однако, память тут была ни при чем.
В первый ход я перевернула одну из карт в центре. С обратной стороны была нарисована желтая уточка. Затем я почему-то решила перевернуть другую карту, в верхнем левом углу. Там оказалась вторая уточка.
– Вот повезло! – воскликнула Бернадетт.
Но потом я вновь проделала тот же трюк. Очередь Бернадетт так и не настала – я угадывала снова и снова. Мне ни разу не пришлось напрячь память, так как я безошибочно нашла все парные карты. Не задумываясь, я перевернула все восемнадцать карточек одну за другой, и все они попарно совпали.
– И как ты только умудрилась это сделать, Хайди-Хо? – спросила Бернадетт, разглядывая карты и поглаживая подбородок.
Я и понятия не имела. Но когда Берни во второй раз перемешала карты и разложила их картинками вниз, я проделала это снова.
– Разрази меня гром, – ошарашенно произнесла Бернадетт.
У меня нет сверхспособностей – я не могу предсказывать будущее, видеть, что происходит где-то далеко, или разговаривать с умершими. Я в этом уверена, потому что после игры в «Пексесо» Бернадетт проверила меня на этот счет. Снова и снова я объясняла ей, что не вижу парные картинки, а просто их угадываю. Никакого шестого чувства – сплошное везение.
Моя удача очень пригодилась мне в прачечной самообслуживания «Садси Дадс» недалеко от дома. В ее задней части, около туалета, стоял игровой автомат, с которым я быстро нашла общий язык. Хотя Бернадетт не нравилось посылать меня в «Садси Дадс», я ходила туда довольно часто. Денег, полученных от работы няней, хватало только на один поход в магазин.
Бернадетт, не раздумывая, отдала бы нам с мамой последнюю каплю воды, если бы мы умирали от жажды в пустыне, но у нее совсем не было лишних денег. До того как мы с мамой появились в Рино, Берни жила вместе с отцом. В его семьдесят пятый день рождения они отправились поужинать в закусочную. Отец Берни съел бутерброд с тушеным мясом и два куска торта, а на обратном пути упал замертво от сердечного приступа. Раньше я думала, что мы с Бернадетт похожи, так как у нас обеих не было отца. Но разница, и весьма заметная, была в том, что я совсем не ощущала его отсутствия. Я никогда с ним не встречалась и даже не знала, как его зовут. Я о нем вообще не думала. Бернадетт же очень скучала по своему отцу. Именно после его смерти она заболела агорафобией.
От отца Берни осталось немного денег. Она хранила их в банке – говорила, «на черный день», – и ей их было достаточно. Когда нам не хватало на еду или нужно было что-то срочно купить, например деталь для пылесоса, мы пользовались моим везением, как жестянкой, которой вычерпывали воду из лодки, чтобы остаться на плаву.
– Ты знаешь, как я не люблю тебя туда посылать, но, если ты не злоупотребляешь своим даром, Хайди, и если тебя не поймают, думаю, ничего страшного, если ты немного попытаешь удачу.
Берни говорила так каждый раз, когда я собиралась в «Садси Дадс».
– Ведь это для важного дела. Вот когда я пошлю тебя туда за мелочью на норковую шубу, пусть меня поразит молния, я и слова не скажу.
Я не знала точно, что Бернадетт имеет в виду под «злоупотреблять моим даром», но отлично знала, что меня могут поймать, – в Рино несовершеннолетним нельзя играть в азартные игры. Но этот запрет было легко обойти. Я всегда была высокой для своего возраста, а Берни, наоборот, довольно низенькая. Уже в десять лет многие из ее вещей были мне впору, даже туфли. Большинство блузок и платьев Берни были старыми и выцветшими, с разномастными пуговицами и молниями, заколотыми булавками. Кромки одежды скреплены степлером – так быстрее, чем пришивать. Я становилась на стул в наряде, который мы выбирали вместе, и Берни ходила вокруг меня со степлером, щелкая им то тут, то там, пока наконец все не выглядело как надо.
У меня были густые, темные и невероятно кудрявые волосы. Иногда они так путались, что их можно было расчесать, только отрезав колтуны кусачками для ногтей. Я всегда хотела прямые волосы, как у Берни. Они были такие длинные, что она могла даже сесть на них, когда их распускала. Я тоже пыталась отрастить волосы, но мои почему-то никогда не росли ниже лопаток. Берни причесывала меня каждое утро и вечером перед сном. Она называла мои волосы непокорной гривой, и мы шутили, что только она могла ее усмирить. Когда мне нужно было наведаться в «Садси Дадс», она садилась со мной на кухне и делала мне прическу: гладко зачесав мои волосы назад, она перекручивала их и убирала в узел, который называла «кренделек».
– Совсем как у Типпи Хедрен в «Птицах», – удовлетворенно говорила она.
С высокой прической, в одном из платьев Берни и туфлях на каблуках, мне не хватало только немного губной помады, чтобы довершить образ.
– Не привлекай внимания, Хайди, – наставляла меня Бернадетт, пряча мои волосы под полупрозрачной шалью, чтобы ветер не растрепал мне прическу. – И помни, милая, слушай свои глаза.
Берни считала, что единственным способом узнать, можно ли доверять человеку, было слушать, что говорят тебе глаза.
– У людей много разных способов скрыть, кто они на самом деле, Хайди, но поверь мне – глаза всегда их выдают, – говорила она.
Берни видела в глазах людей вещи, которые я бы в жизни не заметила. Она учила меня этому искусству по картинкам из журналов. Мне всегда казалось, что люди на фотографиях одинаково симпатичные, но Берни показывала мне, как не пропустить неприятный блеск в глазах или тяжелые веки, выдающие неприятный характер.
Из «Садси Дадс» я всегда приходила с выигрышем, и денег хватало на все необходимое. Когда я возвращалась домой с добычей, Берни включала на кухне горячую воду и с мылом промывала в ней все деньги. Она всегда мыла все монеты и банкноты, что попадали в наш дом.
– Никогда не знаешь, где они побывали и кто до них дотрагивался, – поясняла она.
Мне нравилось, как выглядели зеленые банкноты, когда она развешивала их просушиваться в ванной. Монеты она до блеска оттирала щеткой для посуды и высыпала на большое полотенце на кухонном столе. Пока они сохли, я осторожно переворачивала их гербом вверх.
– Если они совпадают, это к удаче, – говорила я.
– Как скажешь, Хайди-Хо, – соглашалась Бернадетт. – Ты-то у нас точно специалист по удаче. Видит Бог, это твое везение многое объясняет.
– Что объясняет? – спрашивала я.
– Как ты с мамой оказалась тогда у меня под дверью, вот что, – отвечала она.
– И как это было? – снова спрашивала я, хотя слышала эту историю несчетное число раз.
Мы не знали точно, когда я родилась, потому что у меня нет свидетельства о рождении, а мама не знала даже свою собственную дату рождения, не говоря уже о моей. Так что мы праздновали мой день рождения двенадцатого февраля – по предположениям Бернадетт, девятнадцатого февраля, когда она увидела меня с мамой в коридоре у себя под дверью, мне было около недели.
По ее словам, она услышала жалобный плач и решила, что одна из ее кошек случайно выбежала наружу и не может вернуться в квартиру. Она приоткрыла входную дверь и увидела завернутую в плащ мою маму, с босыми ногами, заляпанными высохшей грязью. В руках у нее был сверток из одеяла, в котором заходилась плачем я.
Конечно, сама я ничего не помню, но Бернадетт рассказывала мне эту историю столько раз, что мне уже так не кажется. Она говорила, что в жизни не видела ничего печальнее. Она приоткрыла дверь чуть шире, и мы вошли в ее квартиру и прямо в ее сердце – по крайней мере, так рассказывала сама Берни.
Мама вручила меня Берни вместе с пустой детской бутылочкой и банкой с молочной смесью, а затем села на большой синий стул у окна и замерла в ожидании. Ее правая рука была слегка согнута в локте, а левая покоилась на коленях, словно она держала невидимого младенца.
Я оказалась не самым благоухающим ребенком на свете, так что Бернадетт наполнила кухонную раковину теплой водой и выкупала меня. Конечно же у нее не было подгузников, так что она соорудила один из кухонного полотенца и пары кусочков скотча. Она приготовила молочную смесь, держа меня на руках, а затем отнесла к маме и вложила в ее подготовленные для этого руки. Мама покормила меня из бутылочки – я сосала молоко так торопливо, что Бернадетт боялась, что я захлебнусь. Затем я крепко заснула, а мама, не говоря ни слова, встала и вышла из квартиры, закрыв за собой дверь. Берни проследила в дверной глазок, как мама отнесла меня в нашу квартиру дальше по коридору.
Берни говорила, что весь день волновалась за нас, но не могла подойти к нашей двери из-за агорафобии. Она чуть не умерла от беспокойства, зная, что мы совсем рядом, но она не может нам помочь. Несколько раз она приоткрывала входную дверь и звала нас, безуспешно надеясь, что мама услышит ее и откроет дверь. Часами она расхаживала взад и вперед по квартире, пытаясь придумать, что делать.
Она хотела позвонить в полицию, но боялась, что они плохо обойдутся с нами. Берни не доверяла никому из внешнего мира. Она думала попытаться добраться до нашей двери ползком, но знала, что ей это не под силу. И тогда Берни вспомнила о старой двери, которую как-то видела в платяном шкафу у себя в прихожей. Она подбежала к шкафу, расчистила две верхние полки и выдернула их из пазов, чтобы подобраться поближе к задней стенке. Затем приложила ухо к двери и услышала, как я плачу с другой стороны!
На двери не было ручки, но она не была заколочена, так что Берни нашла отвертку и вставила ее на место ручки. Она повернула отвертку несколько раз, и дверь открылась, «как банка с огурцами». Я лежала на подушке посреди кухни, в том же мокром полотенце, и, изо всех сил сжимая кулачки, ревела во весь голос. Мама спала рядом в своем плаще, свернувшись калачиком.
С тех пор Бернадетт всегда приходила к нам через эту дверь. Она научила маму греть мои бутылочки и проверять воду для купания локтем, чтобы она была правильной температуры. Все, чему Бернадетт не могла научить маму, она делала сама. Она читала мне, пела мне песенки. Научила меня читать и писать. Бернадетт говорила, что я родилась удачливой, но я думаю, что мое везение началось в тот день, когда она нашла ту дверь, а потом и нас с мамой на кухонном полу.
Глава 4. Сооф
Бернадетт говорила, что наша квартира была почти пустой, когда она впервые туда пришла. Несколько предметов разномастной мебели, немного одежды в шкафу, кое-что из посуды на кухне, детские вещи и пачка жевательного мармелада – вот и все. Она попыталась отыскать какое-нибудь имя – на конверте или в адресной книге, в сумочке или кошельке, но безуспешно. По ее словам, мы с мамой словно свалились с неба.
Не знаю, была ли Бернадетт бережливой от природы или стала такой со временем, но она никогда ничего не выбрасывала. Пока я не выросла настолько, чтобы самой выносить мусор, все, что нельзя было протолкнуть в мусоропровод или измельчить и спустить в унитаз, оставалось в квартире. Мебели у Бернадетт было так много, что ее с лихвой хватило бы на то, чтобы обставить несколько квартир. Многое в нашем доме было кое-как залатано и держалось на клейкой ленте, но, по словам Бернадетт, незачем было выбрасывать то, что было в П.П. – полном порядке.
После того как Берни нашла нас, она задала маме много вопросов, но быстро поняла, что, даже если мама и знала, о чем ее спрашивают, у нее не хватало слов, чтобы ответить. Все, что Берни смогла выпытать у мамы, были наши имена – Хайди и Сууф ИЯ. Так, по словам мамы, ее звали.
Берни ей не поверила и спрашивала ее снова и снова, но ответ был всегда один. Сууф ИЯ. Мама не умела читать или писать свое имя, так что Берни пришлось самой решить, как оно пишется.
– Каждый заслуживает, чтобы у него были имя и фамилия, а еще лучше, если между ними можно втиснуть инициал, – говорила она.
Так маму стали звать Сууф И. Я, а ее фамилия, Я, хотя и довольно странная, стала и моей.
Когда мне исполнилось пять – возраст, в котором дети обычно начинают дошкольное образование, – я осталась дома.
Бернадетт решила заниматься со мной сама. Я никогда не спрашивала, почему не хожу в школу с остальными пятилетками, потому что не знала об их существовании. Я не знала ни других пятилеток, ни вообще других детей. Не считая Зандера.
Имя Зандер было уменьшительным от Александра. Он был на пять лет старше меня и довольно толстым. Бернадетт говорила, что нехорошо называть людей толстыми, даже если это правда, но, учитывая, как он назвал меня, когда я впервые его встретила, мне было ни чуточки не стыдно. Случилось это, когда я выносила мусор.
– Что значит «тормоз»? – спросила я Бернадетт, когда вернулась домой.
– Тормоз происходит от тюркского turmaz – подкладка для колес арбы, и в современном языке значит «устройство для замедления или остановки машины», – пояснила она.
– Да, но что это значит, когда тебя кто-то так называет? – спросила я.
– Обычно это значит, что тот, кто это говорит, болван.
– Значит, Зандер с первого этажа – болван? – уточнила я.
– Полагаю, что да, – сказала она.
Зандер действительно не отличался особым умом, и, поскольку мое первое впечатление о нем было не самым приятным, я старалась избегать его, пока однажды не столкнулась с ним еще раз – снова, когда выбрасывала мусор. Зандер сидел на лестнице и ел печенье с кремовой начинкой – и вдруг предложил одно мне. Бернадетт не разрешала такой вредной пищи у нас дома – она говорила, что это пустая трата денег и, кроме того, такая еда плохо влияет на мозг. Зандер обожал все вредное – чем вреднее, тем лучше, что, полагаю, доказывало ее правоту. Кроме еды, Зандер любил давить муравьев между пальцами, но больше всего на свете он любил разговаривать.
Со временем у нас с Зандером установился маленький ритуал. Каждый день мы встречались на первом этаже в три пятнадцать, когда он приходил домой из школы, и болтали на ступеньках у входа. Мне многое не нравилось в Зандере. Он ругался, от него частенько плохо пахло, и меня возмущало, что он делал с муравьями. Но я любила слушать, как он говорит.
Обычно, стоило нам сесть, Зандер отсыпал мне горсть очередных сладостей и начинал одну из своих историй. Он обожал рассказывать истории. Некоторые из них ему особенно нравились, и он рассказывал их снова и снова – например, про то, как он однажды нашел на улице мешок стодолларовых купюр и закопал его в лесу в коробке из-под печенья. Еще он любил рассказывать про то, что его отец был героем войны.
Дома, с Бернадетт, разговаривать было просто. Мы всегда говорили друг другу, что думаем или чувствуем, или делились чем-то важным. Слова путешествовали по прямой. Но когда говорил Зандер, девять раз из десяти он искажал правду до неузнаваемости. После каждой невообразимой лжи он говорил: «Чистая правда, клянусь слюной моей матери», и я с серьезным видом кивала, давая понять, что верю каждому его слову.
Я не была глупа и прекрасно знала, что Зандер безбожно врет, но не хотела, чтобы он замолкал. Его ложь завораживала меня. Бернадетт говорила, что люди лгут, когда им слишком тяжело принять правду, так что каждый день, когда я сидела с ним рядом, грызя какое-нибудь печенье и не спуская с него глаз, я слушала только наполовину. Другая моя половина пыталась в это время понять, какой на самом деле была правда.
Когда я познакомилась с Зандером, он ходил в третий класс начальной школы «Скарлетт Элементари» в южной части города. Бернадетт, приняв решение не отправлять меня в школу, наказала мне говорить всем, что я на домашнем обучении.
Каждое утро мы занимались «школой» за кухонным столом. Вначале мама сидела вместе с нами – особенно когда мы проходили алфавит. Но через некоторое время, когда я выучила буквы и цифры и перешла к другим предметам, мама стала проводить это время за раскрашиванием картинок. Бернадетт покупала маме кучу книжек-раскрасок, и у нас была большая коробка из-под обуви, полная восковых мелков. Мама обожала раскраски. Она постоянно залезала за контуры и использовала один цвет для каждой картинки, но ей это нравилось и занимало ее, пока Берни выступала в роли моей учительницы.
– Синий! – кричала мама из соседней комнаты, каждый раз, когда заканчивала очередную картинку.
– Молодчина, Пикассо! – кричала Берни ей в ответ.
Мама использовала все мелки – желтый, розовый и мой любимый фиолетовый, но каким бы цветом она ни пользовалась, она называла его синим. Иногда я думала, что, возможно, это потому, что она видит всего один цвет, и мне было грустно оттого, что в мамином мире может не быть розового, желтого или фиолетового. Но я знала, что мама меня любит, хотя у нее не было для этого слов, и поэтому я решила, что с цветами было так же – то, что у нее не было для них слов, не значило, что она их не видит.
Днем, после «школы», мы с мамой часто ходили в магазины или по другим домашним делам. Бернадетт давала нам список. Некоторые слова в нем были написаны печатными буквами – ХЛЕБ, МОЛОКО, ЯЙЦА, но, если нужно было купить что-нибудь, что я еще не могла прочитать, например жевательный мармелад, она рисовала мне картинку. Сначала мы могли ходить только в магазины на нашей стороне улицы, потому что ни мама, ни я еще не умели переходить через дорогу. Позже Бернадетт нас научила: она раскладывала полотенца на кухонном полу и показывала, как смотреть налево и направо, перед тем как пройтись по ним. Маме нравилось держать меня за руку, и она тоже смотрела по сторонам, но я видела, что она не понимает, почему должна это делать.
Я познакомилась с хорошими людьми – кассиршами Фрэнсис и Кейти в магазине, а потом и с библиотекаршей миссис Копплмэн, когда начала ходить в местную библиотеку. Иногда мы с мамой видели на улице детей примерно моего возраста. Я помню, что думала, как здорово было бы с ними поиграть, но каждый раз, когда мы останавливались в парке, чтобы покачаться на качелях или покормить голубей, дети начинали перешептываться и отходили от нас подальше.
Глядя на маму, невозможно было понять, что с ней что-то не так, но все становилось ясно, стоило ей заговорить. У нее был тоненький, как у маленькой девочки, голос, и она знала всего двадцать три слова. Я знаю это наверняка, потому что у нас был список всего, что говорила мама, приклеенный к внутренней стороне кухонного шкафчика. Многие из этих слов были обычными, например «хорошо», «еще» и «горячий», но было одно слово, которое говорила только моя мать: «сооф».
– Что, по-твоему, она имеет в виду? – спрашивала я Бернадетт.
– Только твоя мама это знает, – каждый раз отвечала она.
Это слово, «сооф», все время шуршало у меня в голове, напоминая о себе слабым покалыванием. Я думала о нем все чаще и чаще.
– Наверное, можно как-то узнать, что это значит? – снова спрашивала я Берни.
– Вряд ли, Хайди.
– Но что-то это все-таки должно значить, или мама бы его не говорила. Она наверняка знает, что имеет в виду.
– Может быть, но ты необязательно это тоже узнаешь. Поверь мне, Хайди, в жизни есть вещи, которые ты просто не можешь знать.
Но я не верила ей. Многое должно было произойти, чтобы я ей поверила.
Бернадетт разговаривала с моей матерью так же, как со своими кошками, словно напевая.
– Цветочек! Ну где же мой милый цветочек? – звала она каждое утро, когда приходила к нам через смежную дверь, чтобы помочь мне разбудить и одеть маму.
До того как мама научилась сама чистить зубы и причесываться, привести ее в порядок с утра было нелегко. Позднее все стало гораздо проще, хотя никогда нельзя было угадать, когда маме вздумается насупиться или накукситься – еще одно слово Берни. Думаю, нам обеим было легче знать, что в случае чего мы могли положиться друг на друга.
Милый цветочек или просто цветочек – так Бернадетт звала маму.
– Если, не дай бог, Сууф И. Я и правда ее настоящее имя, я надеюсь никогда не встретиться с человеком, который принес в этот мир такую нежную душу и назвал ее этим не пойми каким именем. Это просто-напросто жестоко, – возмущалась Берни.
– Почему жестоко? – спросила я.
– «Сууф И. Я» звучит обреченно, как «аминь».
– Как в Библии?
– Да, «аминь» – самое последнее слово в Библии. Так говорят, когда уже ничего не поделаешь, Хайди.
– Так же, как «конец»?
– Именно, – кивнула Бернадетт, – как «конец». Я считаю, что начало жизни, особенно трудной, заслуживает самого многообещающего имени, какое ты сможешь придумать. Например, Доун. Или Хоуп. Или Аврора.[3]
– А Хайди – многообещающее имя? – спросила я.
Она улыбнулась и дотронулась до моей щеки.
– Просто переполненное надеждой, – заверила она. – В любом случае, думаю, что несчастливая мысль дать твоей маме такое имя пришла в голову ее собственной матери, и вот что я скажу: встреть я когда-нибудь твою бабушку, я уж ей выскажу все, что на этот счет думаю.
Странно, конечно, но до того, как Бернадетт заговорила о моей бабушке, мне даже в голову не приходило задуматься о том, что она у меня есть. Берни всегда говорила, что мы с мамой словно свалились с неба, и я, видимо, принимала это как данность.
– У мамы есть мама? – удивленно уточнила я.
– У всех есть мама, – ответила Берни.
– И где она?
– Это уже другой вопрос.
– И какой у него ответ?
Бернадетт рассмеялась:
– Не буду говорить, что его нет, поскольку точно знаю, что тебе это вряд ли понравится, Хайди-Хо.
– Но люди ведь не исчезают просто так, незаметно для всех, правда?
– Как правило, нет, – тихо сказала Берни.
Бернадетт любила делать списки, и, едва научившись читать и писать, я переняла у нее эту привычку. Списки Бернадетт в основном состояли из покупок и неотложных дел. Мои были похожи – я составляла их, пытаясь следить за порядком, – так, например, я начала вести список маминых слов, которые записывала на листок на дверце кухонного шкафчика. Но я делала и другие списки. Один из первых, что я помню, назывался «Что я знаю про маму». Он был не очень длинный.
Что я знаю про маму:
Имя: Сууф И. Я.
Очевидно, что тогда я еще не вполне овладела мастерством составления списков, потому что знала о своей матери куда больше, чем ее имя. Я могла бы записать, что ее рост – 152 сантиметра без обуви и что у нее такие же бледно-голубые глаза, как у меня, только более широко расставленные. Я могла бы написать, что она очень красивая и что у нее прямые волосы, а не кудрявые, как у меня, с пробором посередине, так что они свисают, как занавес, по обе стороны ее лица. Я знала и другие вещи. Например, что ей не нравилось носить носки, что она нервничала в плохую погоду и что она могла сделать все что угодно, если ей обещали за это мармеладку – только не зеленую. Я могла бы записать все это и многое другое, но, как я уже сказала, списки у меня тогда не очень хорошо получались. Я составляла их в красном блокноте на спирали с разделителями. Иногда мне жаль, что у меня его больше нет, чтобы напомнить мне, кем я была раньше.
После того как Бернадетт сказала, что это моя бабушка дала маме такое неказистое имя, я стала размышлять о вещах, которые раньше не приходили мне в голову.
– Кто я? – помню, спросила я Бернадетт как-то раз, когда мы были на кухне.
– Ты моя девочка, моя красавица, – пропела она в ответ.
– Нет, Берни, правда, кто я на самом деле?
– Ты Хайди. Хайди Я.
– И все? – уточнила я.
– Как по мне, так и это немало. Что же тебе еще нужно, кроме того, кто ты есть сейчас?
– Разве человек не должен знать свою историю? – не сдавалась я.
– Что же именно ты хочешь знать? – спросила Берни.
– Много чего.
– Например?
– Где я родилась и кто назвал меня Хайди.
– Может, тебя назвали так из-за книги или из-за фильма, того, что с Ширли Темпл. Как же мне нравились фильмы с ней!
– Но кто смотрел этот фильм? Мама? Бабушка?
– Какая тебе разница? – пожала плечами Бернадетт.
– Люди не должны догадываться, кто они. Они должны знать, – уверенно произнесла я.
– Ты знаешь, кто ты, Хайди. У тебя есть своя история.
– Но я не знаю ее с начала, – сказала я. – Только с того момента, как мы с мамой встретили тебя.
– Не важно, что случилось до этого, солнышко, просто будь за это благодарна, потому что иначе мы бы с тобой сейчас не разговаривали.
– Но каждый должен знать, что было с самого начала, – настаивала я.
– Думаю, каждый имеет право хотеть это знать, – тихо уточнила она.
Вскоре после этого я решила составить новый список. Вместо того, что я знаю о маме, я решила записать все, что я о ней не знаю. Я не знала настолько многого, что мне казалось – стоит открыть блокнот, и это будет самый длинный список, который я когда-либо писала. В моем воображении он был такой длинный, что доходил до Луны и обратно.
Я начала как обычно, то есть вывела заголовок:
Что я не знаю о маме.
Затем я написала первое, что пришло мне в голову:
Что такое «сооф»?
И вот что интересно: после этого я не смогла продвинуться дальше. Я долго сидела, уставившись на страницу, но все остальные имевшиеся у меня вопросы казались маленькими и незначительными по сравнению с этим. Что такое «сооф»? Эти слова отдавались все громче и громче у меня в голове, расползаясь по странице и капая с ее краев, как сладкий чай с молоком, пока наконец вопрос не стал таким огромным, что я представила, как он сам по себе растягивается до Луны и обратно.
Глава 5. Ш-ш-ш
Когда я была маленькой и не могла ходить на улицу одна, мы все заказывали на дом – еду одежду и все остальное. Мама тоже не могла ходить за покупками, потому что не умела читать и не знала, как обращаться с деньгами, а я была слишком маленькой, чтобы сопровождать ее. Думаю, Бернадетт больше нравилось, когда вся наша семья была дома. Говоря по телефону, Берни почти всегда удавалось уговорить собеседника немного нарушить правила, чтобы нам помочь. Время от времени кто-то отказывался доставить нам ту или иную вещь, и тогда нам приходилось обходиться без нее.
Но мы с мамой были совсем не похожи на Бернадетт. Мы очень хотели на улицу. Я часто сидела у окна на коленях у мамы, и мы обе смеялись над воробьями, садившимися на подоконник, или гудевшими на улице машинами. Когда я стала постарше, я умоляла Берни отпустить нас с мамой в магазин, и в конце концов она сдалась. Сначала она разрешала нам ходить только в магазины рядом с домом, из-за того, что мы не умели переходить дорогу. К счастью, на углу находился магазин «Дабл Ди». Все время, пока нас не было дома, Берни, ломая руки, ждала под дверью, но мы с мамой обожали «Дабл Ди». Нам нравилось толкать тележку по проходам и пробовать кусочки сыра или пирожных, которые иногда выкладывали для дегустации на кассе. По пути домой мы держались за руки и во весь голос смеялись над голубями, удиравшими из-под наших ног. Мне нравилось гулять с мамой. Но все изменилось в тот день, когда у нас сломался пылесос.
Наш пылесос был древним металлическим агрегатом с ножками, похожими на хвост готовой взлететь ракеты. Когда он сломался, Берни обзвонила окрестные магазины и обнаружила, что такие пылесосы давно не производят и в Рино остался один-единственный магазин, в котором была нужная нам деталь. Они не хотели присылать ее нам на дом, а сам магазин находился слишком далеко от дома. Я принялась упрашивать Берни позволить нам с мамой доехать туда на автобусе.
– Ну пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста! – канючила я.
Я никогда до этого не ездила на автобусе, но часто видела их из окна и страшно хотела проехаться на одном из них. Берни не соглашалась, но я приставала к ней, пока она наконец не показала мне из окна, где находилась автобусная остановка, и дала нам с мамой денег на два билета туда и обратно.
– Это далеко от дома, Хайди. Ты там никого не знаешь. Не привлекай внимания. Ни с кем не говори. Даже не смотри на них и всегда держи маму за руку. Там опасно, понимаешь? Опасно, – нервно говорила она.
Мама и я отправились на остановку ждать автобус. Несмотря на слова Берни, мне не было страшно – наоборот, я чувствовала радостное волнение. Автобус номер пять появился из-за угла и проехал так близко от нас, что ветер сдул волосы с маминого лица и поднял подол ее платья выше колен. Тормоза автобуса завизжали – по крайней мере, мне так показалось, пока я не поняла, что этот звук исходит от мамы.
Она продолжала кричать, а затем начала всхлипывать и прижимать руки к груди. Я схватила ее за руку и попыталась сдвинуть с тротуара по направлению к дому. Бернадетт все видела и, когда мы подбежали к дому, кричала нам, высунувшись из окна:
– Беги домой, Хайди, скорее, скорее! Беги домой!
Прохожие останавливались и глазели на нас. Какая-то женщина в большой шляпе попыталась ухватить меня за плечо.
Бернадетт ждала нас в дверях квартиры с пачкой мармелада, но мама, казалось, даже не заметила ее. Она забежала в комнату и принялась ходить по кругу, быстрыми движениями поглаживая себя по груди.
– Все. Все. Все. Хайди, ш-ш-ш, – повторяла она снова и снова.
Бернадетт попыталась дать ей мармеладку, но мама и знать ничего не хотела.
– Все. Все. Все. Хайди, ш-ш-ш…
– Почему она так себя ведет? – спросила я.
Бернадетт понаблюдала за ней с минуту, а затем ее взгляд стал понимающим и печальным. Она подошла к маме и мягко сказала ей:
– Цветочек, дай мне, пожалуйста, малышку. Так с ней ничего не случится. Можно, я у тебя ее возьму?
– Какая малышка? – удивилась я. – Ты чего, Берни?
– Отдай мне малышку, – снова сказала она маме. – Дай мне Хайди, цветочек.
Мама перестала ходить по кругу. Тяжело дыша, она медленно протянула обе руки Бернадетт, которая взяла у нее невидимого младенца. Как только она это сделала, мама ушла на кухню и улеглась на пол. Она свернулась калачиком и закрыла глаза.
– Что происходит? – спросила я Бернадетт.
– Мне кажется, твоя мама что-то вспомнила, – сказала она.
– Ты сказала «дай мне Хайди». Мама вспомнила меня?
– Не знаю, золотко.
Затем мама сказала что-то, что мы не расслышали. Я опустилась на пол с ней рядом и наклонилась к ней, поглаживая ее волосы.
– Что такое, мама? – прошептала я. – Что ты вспомнила?
– Сооф, – прошептала она еле слышно, – сооф.
Как узнать, что человек что-то вспомнил, если он не может рассказать о своих воспоминаниях? Мама помнила многое из прошедшего дня – как заваривать чай, где лежит ее зубная щетка, как открывать консервные банки, – но помнила ли она свое прошлое? Свою мать? День, когда я родилась? Моего отца? Может, все эти воспоминания хранились, как картинки, в ее голове, но у нее не было слов, чтобы описать их? Или, может, в боку ее сломанной машины зияла дыра и все воспоминания выпадали через нее, как карамельки, закатываясь в темные углы или под кровать, где терялись в пыли? Все, кроме одной. Одно из воспоминаний было таким важным, что мама не отпускала его и называла особенным словом, которое помогало ей не забыть, – «сооф».
Я размышляла об этом слове часами, и все ответы на мои вопросы тянулись за ним, как хвост воздушного змея. Я представляла, что стою на земле, держа моток бечевки, а это слово парит, танцуя и подпрыгивая, высоко в безоблачном небе.
Но одна только мама знала, что оно значит. И она никому не рассказывала.
– Что такое «сооф»? – спрашивала я у нее шепотом, сидя на краешке кровати и поглаживая ее по спине. Я надеялась, что ответ выскользнет с ее губ на подушку, когда она закрывала глаза и расслаблялась от моих поглаживаний.
Иногда я садилась рядом с ней на диван, открывала журнал и показывала ей картинки с младенцем, собакой или машиной.
– Где тут «сооф», мама? Это «сооф»? А это?
Мама улыбалась своей милой, широкой улыбкой и гладила мою коленку – как всегда, когда я была с ней рядом.
– Чай, Хайди? – говорила она. – Чай?
Если бы на ее месте был кто-то другой, я подумала бы, что, предлагая мне чай, он пытается сменить тему разговора, избегая ответа на мой вопрос. Так же, как Зандер, предложивший показать бородавку у него на ноге, когда я захотела посмотреть на медали, которые, по его словам, дали его отцу, воевавшему во Вьетнаме. Но я знала – мама просто не понимает, что я спрашиваю. Она видела, что мне что-то нужно, и не хотела меня расстраивать, так что предлагала то, что всегда могла мне дать, – чай. И я говорила:
– Конечно, мам, сделай мне чаю.
И она отвечала:
– Хорошо, Хайди. Чай.
И шла на кухню, чтобы приготовить две чашки «Липтона» – в белой чашке с золотым ободком для нее и в чашке с розами для меня, обе с тремя ложками сахара и капелькой молока, как ее научила Бернадетт.
Но и тысяча чашек маминого сладкого чая не могли утолить во мне жажду знать, что значило это слово.
До того как Бернадетт заболела агорафобией, она очень любила ходить в библиотеку и бывала там почти каждый день. Я знала, что Берни скучает по библиотеке, так что была очень рада, когда она наконец разрешила мне ходить туда самостоятельно. Мама тоже ходила со мной – ей нравилось рассматривать книжки с картинками. Мы бывали в библиотеке хотя бы раз в неделю, пока мама могла выходить на улицу. Берни делала списки нужных ей книг и часто давала мне задание найти какую-нибудь информацию про раков-отшельников, или Джорджа Вашингтона Карвера[4], или про что-то другое, что мы проходили в «школе». Каждый раз, когда я приносила домой новую стопку книг, Берни подносила их к носу, закрывала глаза и делала глубокий вдох – я видела, что она делает то же самое со старым пальто ее отца, все еще висевшим в шкафу у нее в прихожей.
Когда я задумалась над тем, что такое «сооф», я спросила библиотекаршу, миссис Копплмэн, и она сказала, что это слово звучит как иностранное. Она показала мне, где стояли иностранные словари, и я просмотрела их все, но ничего не нашла. Я уже проверила дома в Л.Д.Ч., надеясь, что мой палец наткнется на это слово в столбике с другими словами на «со»: «собака», «совет», «сокровище», «софа». Но его там не было. Его не было нигде – только у мамы в голове.
Я всегда была настороже, ожидая, когда она его скажет. В те редкие моменты, когда она это делала, я вцеплялась в нее, пытаясь узнать, что она имеет в виду. Однажды мама произнесла его, когда наблюдала за тем, как Берни причесывает меня после ванны. В другой раз она сказала его, порезавшись о край крышки консервной банки, которую пыталась открыть. Но она делала это без всякой логики. Я много раз расчесывала перед ней волосы, пытаясь заставить ее снова сказать «сооф», но безуспешно. Каждый раз она произносила его совершенно случайно.
Я начала слышать его в других местах – просыпаясь ночью во время грозы, и в шуме машин, проезжавших под окнами, когда их шины шуршали: «сооф». Иногда его нашептывали шлепанцы Берни, когда она шаркала ими по стертому линолеуму по пути от раковины к нашему неказистому холодильнику.
Часами я смотрела в мамины глаза, представляя, что где-то там, в глубине, лежит маленький сверток, ждущий меня, с ярлычком, на котором написано: «это сооф».
Я стала плохо спать. Бернадетт научилась держаться от меня подальше, когда я недосыпала, – она повидала немало сонных кошек, чтобы знать, как увернуться от их когтей и сердитого шипения. Но когда мое плохое настроение затронуло маму и она стала часто насупливаться, Бернадетт потеряла терпение и набросилась на меня:
– Хайди, я сто раз тебе говорила и еще раз скажу. Есть вещи, которые нам не дано знать, и что значит слово твоей мамы – одна из таких вещей. Чем быстрее ты с этим смиришься, тем лучше будет для всех нас.
Может, она была и права. Может, пришло время сдаться. И почему я думала, что это слово так важно? С тем же успехом оно могло быть бессмыслицей, чепухой, которую мама услышала от кого-то на улице. Я говорила это себе снова и снова, надеясь заставить себя в это поверить. Может, я бы и поверила, если бы однажды не нашла тот фотоаппарат в липком нижнем ящике кухонного шкафа, где мы держали разные мелочи, вроде свечек для торта и резинок. Я искала клейкую ленту и открыла ящик так резко, что он выпал на пол. Там я и увидела черный фотоаппарат «кодак», а внутри него – рулон использованной пленки.
По-настоящему мой поиск правды начался, когда я проявила эту пленку. В тот день, когда я пришла домой с проявленными фотографиями, Бернадетт сидела за кухонным столом и читала библиотечную книгу о сумчатых.
– Вот бы у меня была такая сумка, – произнесла она. – Было бы очень удобно хранить в ней очки для чтения.
Я положила конверт с фотографиями перед ней на стол. Она закрыла книгу, даже не отметив место, на котором остановилась.
– Скажи честно, Хайди, – сказала Берни, беря желтый конверт и поворачивая его в руках, – ты заглядывала в него по пути домой? Это ничего, если ты не удержалась.
– Нет. Мне было страшно, – призналась я.
– Что там может быть страшного?
– Ничего. Самое страшное, если там ничего не будет, – прошептала я.
– Ну что же, солнышко, давай посмотрим, – мягко произнесла она, просовывая палец под клапан и открывая его. – Давай возьмем и посмотрим.
Глава 6. Чай
Всего в конверте было двадцать три фотографии. Столько, сколько слов знала мама. Некоторые фотографии оказались такие размытые, что невозможно было понять, что на них изображено, но большинство все же были четкими. Все они были сделаны на рождественской вечеринке. На некоторых был изображен переодетый Санта-Клаус с белой ватной бородой, стоявший рядом с кособокой елкой, увешанной бумажными гирляндами и блестящими самодельными шишками. Некоторые люди на фотографиях держали в руках подносы с пуншем и печеньем, другие сидели в инвалидных колясках или, ссутулившись, расположились на оранжевых и бирюзовых пластиковых стульях с тонкими металлическими ножками.
– Кто эти люди? – спросила я, тщательно разглядывая каждую фотографию, перед тем как положить ее в стопку с остальными.
Берни сидела рядом на диване, наклонив свою голову к моей.
– Похоже, что это какой-то клуб, и они празднуют Рождество, – предположила она.
– Почему они все такие странные?
– Инвалиды, ты хочешь сказать? – уточнила Берни. – Наверное, это больница или интернат.
– И кто сделал фотографии? – спросила я. – Может, мама?
– Не думаю, что она умеет фотографировать, солнышко.
– Но кто тогда? И как фотоаппарат оказался у мамы?
Берни покачала головой:
– Не знаю, дорогая.
На нескольких фотографиях я увидела одних и тех же трех девочек-подростков с тяжелыми веками, одетых в плохо сидящие на них вечерние платья. Были еще две фотографии юноши восемнадцати-девятнадцати лет с взъерошенными волосами. У него были очень красивые глаза – темно-голубые, почти черные, – но голова клонилась в сторону под странным углом, а рот кривился в гримасе то ли радости, то ли боли. На одной из фотографий мужчина в костюме Санта-Клауса стоял позади юноши, обнимая его одной рукой за плечи. Никто из них не улыбался. Санта был очень высоким и худым и забыл набить костюм ватой, так что он неопрятно висел мешком у него на талии. Его обычная одежда – ворот рубашки, галстук и отвороты брюк торчали из-под красно-белого костюма с такими короткими рукавами, что его костлявые запястья высовывались из белых манжет сантиметров на десять. На одной руке у него были золотые часы.
– Ну и тощий этот Санта, – заметила я.
– Меня больше волнует не его сложение, а то, что говорят его глаза, – задумчиво произнесла Берни.
– Как ты можешь что-то разглядеть под этими огромными накладными бровями? – удивилась я.
– Могу, – сказала она.
После этого мы рассмотрели еще несколько фотографий: кто-то стоял рядом с наряженной елкой, кто-то ел печенье. А затем я взяла в руки размытую фотографию женщины средних лет со светлыми волосами в красном свитере с оленем. Женщина стояла перед огромным, сложенным из камня камином, обнимая за плечи улыбающуюся девушку с широко расставленными голубыми глазами. Я сразу поняла, что это мама.
– Скорее всего, – сказала она, беря у меня снимок и внимательно его рассматривая. – И думаю, что женщина в красном свитере – твоя бабушка.
Я забрала фотографию у Бернадетт и снова уставилась на женщину со светлыми волосами:
– Да? Откуда ты знаешь?
– Посмотри на ее глаза, Хайди. Что скажешь?
– Они похожи на мамины, только не так широко посажены.
– Они похожи на твои, солнышко, – мягко сказала Бернадетт.
Мы просмотрели все фотографии несколько раз. Многие были сделаны в том же помещении, где проходила вечеринка, но на одной рядом с деревянным крыльцом стоял большой указатель с зеленой надписью: «Хиллтоп-Хоум, Либерти, штат Нью-Йорк».
– Надо показать их маме, когда она проснется! – радостно произнесла я. – Она знает, кто это, Берни! Она там была.
– Да, была, солнышко. Но ты знаешь, что твоя мама может и саму себя не узнать на фотографии. Тем более на старой.
– Берни, а может, когда мама увидит эти фотографии, она сразу все вспомнит, как от удара молнией? – Затем меня осенило: – Может, сооф тоже на фотографиях!
– Может, и так, – согласилась Берни, но я видела, что она в этом сомневается.
Пока мама спала, я, словно кувшинка, плыла по водам своего маленького пруда надежды. Я убивала время, снова и снова выискивая Либерти, штат Нью-Йорк, в географическом атласе и в десятый раз прижимая пальцем то место, где находился Хиллтоп-Хоум, – место, где моя мама и, может быть, бабушка стояли у большого камина, позируя для фотографии. Я думала о том, кто сделал снимок и как вышло, что мы с мамой оказались так далеко от Нью-Йорка. Я задавалась вопросом, где сейчас моя бабушка и стоит ли по-прежнему в Либерти Хиллтоп-Хоум. Я уже собиралась пойти спросить у Берни, не можем ли мы позвонить в справочную службу, когда услышала, как мама заворочалась и позвала нас из соседней комнаты.
Бернадетт незадолго до этого пошла к себе в квартиру покормить кошек, Клару Бартон и Печеньку, названных так в честь одной из ее любимых известных женщин и в честь моего любимого вида мороженого[5]. Кошки никогда не приходили к нам в квартиру – когда они хотели есть или чувствовали себя одиноко, то становились на пороге и звали Берни. Я волновалась, что они так ведут себя из-за того, что заразились от нее агорафобией, но Берни заверила меня, что это заболевание не было заразным – ни для людей, ни для животных.