Эрнест Хемингуэй. Обратная сторона праздника: первая полная биография
Эрику, с любовью
Пролог
Однажды вечером, в середине 1990-х, я присутствовала на семинаре, посвященном Эрнесту Хемингуэю и его творчеству, в Коммерческой библиотеке города Нью-Йорка. Библиотека была известна своей насыщенной программой, которую составлял тогдашний директор, Гарольд Огенбраум. Этот вечер не стал исключением. В последние годы на Хемингуэя обрушился шквал критики. В 1987 году Кеннет Линн выпустил весьма спорную биографию писателя, и поклонники Хемингуэя были потрясены открытием, что в ранние годы Эрнеста одевали как девочку, и это, по утверждению Линна, сформировало психику и сексуальность писателя; кроме того, биограф рассказал об эротическом фетише Хемингуэя – волосах, – и с тех пор этот факт многие читатели принимают как безоговорочный.
Роман «Райский сад», изданный после смерти Хемингуэя в 1986 году, казалось, раскрывал необычную сторону писателя – его одержимость андрогинностью. Главный герой и героиня книги остригают и окрашивают свои волосы так, чтобы стать похожими друг на друга и стереть гендерные различия – и точно так же в откровенных сексуальных сценах они выходят за рамки традиционных мужских и женских ролей. Примерно в это же время Хемингуэй и его место в западной литературной традиции подверглись настоящей атаке, поскольку читатели, ученые, преподаватели и активисты немедленно поставили под сомнение важность всего того, о чем «мертвые белые мужчины», вроде Хемингуэя, могли нам сообщить в эпоху мультикультуры, которая более не предоставляла им автоматического превосходства. Так называемый кодекс Хемингуэя – суровый, стоический подход к жизни, который, казалось бы, подменяет собой настоящее мужество и идеалы силы и умений иными достижениями, – кажется все больше ограниченным и навязчиво маскулинным.
Тем вечером в Коммерческой библиотеке эти вопросы взбаламутили воду. Должны ли мы по-прежнему читать Хемингуэя? Актуальны ли поднимаемые им проблемы? Был ли Хемингуэй геем? (Простой и короткий ответ – нет.) Почему он не создал сложный женский образ? Может ли Хемингуэй вообще что-то сказать людям разных рас и национальностей? С положительной стороны, приобретает ли большую значимость его глубокое понимание мира дикой природы в эпоху роста экологического сознания? Если мы должны и дальше читать Хемингуэя, то нам нужно обратить внимание и на то, как его читать.
После окончания лекции обсуждение оживилось. Модератор обратился к крепкому мужчине со стрижкой «ежик». Я узнала в нем профессора и критика, писавшего о литературе периода 1920-х годов и в особенности большое внимание уделявшего другу Хемингуэя Фрэнсису Скотту Фицджеральду. «Я хочу сказать только одно, – заявил он, вставая со своего места. – Именно Хемингуэй дал мне возможность делать то, что делаю».
Потом я долго думала о том, что же он хотел сказать. Кажется, он имел в виду что-то очень конкретное и личное – что читать литературу и писать о ней может быть призванием. Он говорил не о преподавательской работе и не о заработках. Он говорил о том, может ли творческая работа быть приемлемым занятием для мужчины, как с его собственной точки зрения, так и с точки зрения окружающих. Хемингуэй, не только со своими внелитературными хобби (спортсмен-рыболов, охотник, боксер и страстный любитель корриды), но и в качестве иконы массовой американской культуры, был сама персонификация мужества – и он был писателем. Малейший налет феминности или эстетизма, прилагаемых к сочинительскому труду, был подчищен полностью.
Мне напомнили о довольно необычном заявлении, сделанном на склоне лет писателем и редактором Гарольдом Лебом, ставшим прототипом Роберта Кона в первом крупном романе Хемингуэя «И восходит солнце» – любовника леди Бретт Эшли, который показывает себя занудой и нытиком на фестивале в Памплоне. Это было едва ли лестное изображение, но Леб не забывал, почему его, как и многих других, привлекал Хемингуэй, когда они оба были молоды: «Я восхищался сочетанием суровости и чувствительности. <…> Я давно подозревал, что одной из причин дефицита хороших писателей в Соединенных Штатах был расхожий стереотип – что творческие люди не вполне мужественны. Это хороший знак, что мужчины вроде Хемингуэя брались за литературу».
Когда в следующие дни я обдумывала все произошедшее на семинаре и писала о самом Хемингуэе, мне казалось, я понимала слова критика, сказанные в тот вечер. Но я не могла объяснить себе рискованного, эмоционального и очень личного характера признания. Я не могла понять его страсти. Мне казалось, было сказано что-то такое о том, как быть мужчиной и писателем, и это заставляло меня чувствовать себя за бортом.
Недостатка в биографиях Эрнеста Хемингуэя нет – одна из них включает в себя целых пять томов. Первый биограф писателя, Карлос Бейкер, уже в 1969 году установил планку, и те, кто пошел по его стопам, подготовили впечатляющие и по большей части проницательные исследования. Однако не существует пока ни одной биографии Хемингуэя, написанной женщиной. Это не значит, что такая биография должна быть особенной; в целом меня интересуют другие аспекты жизни Хемингуэя в сравнении с теми, что привлекали предыдущих биографов (мужчин). Я не стану описывать, что это за аспекты: я предпочла бы не поддерживать мнение, что точка зрения мужчины и женщины на то или иное событие или явление фундаментальным образом отличается. По сути, исследование творчества Хемингуэя представляет собой сооружение резко полярной, культурной конструкции пола – то есть сексуальные роли определяются воздействием на нас внешних событий, а не нашими генами. Именно благодаря таким фигурам, как Хемингуэй, определяется маскулинность – даже если та же самая культурная конструкция затрагивает и его в свою очередь.
Прежде чем обратиться к Хемингуэю, я написала биографии двух других крупных писателей, которые также помогли охарактеризовать американскую маскулинность как самой своей жизнью, так и собственным творчеством: Генри Миллера и Нормана Мейлера. Миллер, такой же парижский эмигрант, как и Хемингуэй, но творивший на десять лет позже, что любопытно, никогда не упоминал Хемингуэя, хотя как тот, так и другой жили жизнью – как может показаться со стороны, – которую можно назвать мечтой многих мужчин. Мейлер был большим поклонником как Миллера, так и Хемингуэя; и хотя, возможно, он больше любил творчество Миллера, он охотно признавал Хемингуэя «самым великим писателем Америки из ныне здравствующих». Тем не менее он признавал, что в какой-то момент жизнь и творчество Хемингуэя слились в одно целое – и что без хемингуэевского образа сурового красавца-мужчины, человека дела, его творчество воспринималось бы по-другому. Мейлер просил нас согласиться, насколько «глупыми» казались бы «Прощай, оружие!» или «Смерть после полудня», если бы… «они были написаны человеком пятидесяти четырех лет, который носит очки, разговаривает пронзительным голосом и несколько трусоват». Пожалуй, убедительный довод, но насколько он в действительности полезен?
Когда я начала обдумывать создание биографии Хемингуэя, то спросила себя, может ли женщина дополнить чем-нибудь эту тему, о чем не сказали предыдущие биографы. Возможно, все дело в том, что я не входила в число приверженцев писателя.
Я не внесла никакого вклада в легенду Хемингуэя. Несомненно, я подошла к исследованиям с собственным багажом, но я не вижу, что именно эта легенда могла бы предложить читателю-женщине. Меня не интересует, кто и что сказал о волосах на чьей-то груди – что стало поводом к драке между Хемингуэем и Максом Истменом в издательстве «Скрибнерс» в 1937 году. Я думаю, мы должны отступить от того, что подпитывало легенду, – в конце концов, в эпоху постмодернизма мы осознали, что наши герои несколько не похожи на собственную легенду либо не соответствуют ей вообще, – и рассмотреть условия, сформировавшие этого удивительно сложного человека и блестящего писателя.
* * *
Однажды я подумала, что лучше стала бы понимать Хемингуэя, если бы лучше узнала те годы, когда он начинал свой творческий путь, в Париже, в 1920-е годы, когда он еще не успел прославиться и стать таким, каким мы знаем его теперь. Я придумала, как могла бы представить его себе: я представила красивого молодого человека, который появился из ниоткуда и оказался в Гринвич-Виллидж или, что вероятнее в те дни, – в Уильямсбурге, Бушвике или Ред-Хуке. Может быть, он живет над очень интересным магазином или какой-нибудь мастерской. Этот молодой человек будет мускулистым и загадочно красивым, его присутствие настолько приковывает к нему внимание, что, когда он входит в комнату, все головы поворачиваются в его сторону. Во внутреннем кармане пальто у него всегда связка рукописей, он вытаскивает ее в кафе и начинает набрасывать строчки – и он всегда вскакивает, если вы подходите к его столу, неизменно счастливый встретить вас и уделить вам время. Скорее всего, у него есть книга, напечатанная на небольшом ручном прессе в Бруклине, и крупный нью-йоркский издатель уже ее взял и скоро должен выпустить в свет. Он будет обладать совершенно новой манерой писать – потрясающе простой и на первый взгляд необычайно легкой. Конечно, были бы и литературные посиделки – прекрасный вечер, который запомнят все.
Он будет безумно любить свою жену, беззаботную рыжеволосую красавицу, с которой вы в тот же миг расслабитесь, с которой, как вам кажется, можно говорить о чем угодно и которая обожает своего мужа. Эта пара блистает. Молодой человек будет привлекать к себе всех – всем хочется оказаться в поле его притяжения. Он окажется самым любопытным человеком из всех, кого вы встречали, и он и вас заставит изнывать от любопытства. Воображение этого молодого человека показалось бы любому, кому он повстречается на пути, бесконечно огромным, а будущая жизнь представляется ему одним большим приключением. Общение с ним – как наркотик. Затем, все так же пытаясь лучше понять объект своего исследования, я мысленно поместила бы этого блестящего писателя на Монпарнас, в начало 1920-х годов, в окружение Ф. Скотта Фицджеральда, Гертруды Стайн, Джона Дос Пассоса и Эзры Паунда.
Когда я представила жизнь Хемингуэя таким образом, она заиграла красками, как если бы я увидела ее собственными глазами. Окружавшая его среда приобрела цвет и объем, и показалось, будто мир все так же не сводил с него глаз – даже после трагической смерти писателя в 1961 году. Он стал волей-неволей олицетворением мужского потенциала – человеком, которым он и был и которым должен был быть. (Та культура требовала именно этого; как будто бы его появление стало удовлетворением потребности, о которой никто не догадывался.) С того самого момента, когда он появился впервые, отчаянно ухмыляясь и размахивая костылем в больничной палате недалеко от фронтов Первой мировой войны, каким мы увидели его в ранней кинохронике на экранах всей страны, Хемингуэй захватил всеобщее воображение. Но всегда существовал и другой Хемингуэй. Неопытный, долговязый летописец «потерянного поколения» уступил дорогу мужественному усатому Хемингуэю 1930-х годов, писавшему о подвигах на арене корриды, в глубоком море и африканском буше. В дни гражданской войны в Испании он вновь поразил нас трансформацией, на сей раз в политически ангажированного репортера и затем – в бесстрашного журналиста, сражавшегося в годы Второй мировой войны, и наконец в «Папу», бородатого и беловолосого, живую легенду послевоенных лет, живущего на Кубе. Он опубликовал несколько романов и сборников рассказов, которые покупал и читал каждый, чтобы увидеть мир его глазами, совершенно другой мир – более яркий, более живой, стихийный и в то же время более романтичный.
И все же потом что-то пошло не так. Такая возможность присутствовала всегда – она была в его генах, в его детстве среди членов эксцентричной семьи Хемингуэев. Может быть, все дело в том, что эпоха или народ спрашивали с него слишком много. А может, он не стал слушать разумные голоса, которые должен был услышать, чтобы создать свое лучшее произведение. В какой-то момент блестящая карьера начала оборачиваться трагедией.
Кажется, Эрнесту трудно было отдавать и принимать любовь, быть верным другом и, что самое трагичное, говорить правду, даже себе самому. К концу Второй мировой войны, хотя Хемингуэю было всего лишь сорок с небольшим лет, за плечами у него были уже три неудачных брака, почти не осталось хороших друзей, он утратил способность хорошо писать и окружил себя лакеями и подхалимами. К тому моменту у него было несколько серьезных травм, включая сотрясение мозга – которое сегодня мы бы назвали травматическим повреждением головного мозга, причем масштаб и разнообразие этого явления мы только начинаем осознавать. Признавая должным образом всю опасность ретроспективной диагностики[1], нам все-таки кажется вероятным, что Хемингуэй, кроме того, страдал от психического заболевания, включавшего симптомы мании и депрессии, настолько тяжелого, что временами оно трансформировалось в психоз. Несмотря на то что он был сыном врача, Хемингуэй слишком много пил, одновременно с приемом многочисленных предписанных лекарств, и отказывался следовать рекомендациям врачей. Особый склад ума, ограниченные возможности психофармакологии в те дни и стремление избегать конфузных ситуаций, поскольку он был публичной фигурой, лишили его возможности получить необходимую помощь. Позднейшие литературные произведения Хемингуэя свидетельствуют о неизменной путанице с гендерной идентичностью или, если выразиться более позитивно и прогрессивно, об открытости к изменчивости гендерных границ.
Хуже того, к 1950-м годам он был опьянен своим талантом. Даже на пике творческой активности сентиментальность и говорливость, бывало, прокрадывались в его романы. Снова и снова Эрнест оказывался в тупике с такими честолюбивыми замыслами, как «Райский сад», и потому почти не издавался; даже наиболее признанным зрелым произведениям, например повести «Старик и море», не хватало стремлений и страсти раннего творчества. Дела обстояли все хуже, его вселенная постепенно сжалась до границ усадьбы «Финка Вихья» на Кубе – которая превратилась в его собственный феод. После того как на Кубе после революции стало фактически невозможно жить, Эрнест нашел приют в большом бетонном доме в штате Айдахо. Вскоре, более не способный получать огромное удовольствие от жизни, как когда-то, переставший верить в свой талант, Хемингуэй покончил с собой.
То, что произошло с Хемингуэем, стало трагедией для него самого, трагедией для его семьи, которой пришлось пройти через невероятные испытания и страдания, и трагедией для нас. Нет смысла снова перечитывать (и переписывать) его биографию, если мы просто лишний раз покроем слоем глянца легенду и найдем еще несколько возможностей восхититься ею – или если необдуманно обесценим литературное наследие, захватывавшее и вдохновлявшее нас почти целое столетие. Нам нужно понять, что произошло, отчасти потому, что утрата непомерна. Хемингуэй был, без сомнений, величайшим американским прозаиком. Именно благодаря ему мы теперь по-другому мыслим, ищем иное в литературе, по-другому решаем, как нам прожить нашу жизнь. Именно благодаря ему мы теперь по-другому думаем о смерти – о том, как ее пережить, как с ней примириться, – эту тему он исследовал, пожалуй, более глубоко и фундаментально, нежели любой другой американский писатель. Он изменил наш язык. Он изменил наш взгляд на Париж, Американский Запад, Испанию, Африку, Ки-Уэст, Кубу, северный Мичиган. Даже его родной город, Оак-Парк – хотя Эрнест очень редко писал об этом месте, равноудаленном от Чикаго и глухих уголков реки Де-Плейнс, – тоже был частью того, что сформировало Хемингуэя, и мы всегда будем смотреть на него другими глазами благодаря писателю.
Если мы хотим все это понять, то мы должны рассмотреть становление писателя, то, как его уникальный дар достиг полного расцвета и как писатель пришел к моральному разложению, даже если от зрелища такого рода мы предпочли бы отвести взгляд. Очень больно смотреть на то, как Хемингуэй прекратил взаимодействовать с миром, который сам же сделал для нас другим, так что даже посещение корриды в последние годы его жизни превратилось в кошмарный палимпсест того, чем это было в дни его молодости.
Сын Хемингуэя Патрик однажды сказал, что его отец вообще не знал, как стареть. В этом и может заключаться причина; Эрнест не представлял своего будущего в старости, и итог был поистине несчастливым. Нам остается только фантазировать, что мог бы сделать Хемингуэй, если бы вернул себе полную силу и отверг суицидальный импульс, допустим, из «домашних» переворотов 1950-х и 1960-х годов в США, революций, охвативших так называемый Третий мир, феминизма, энвайронментализма, Уотергейта, Рейгана. Новая Журналистика. Его любимая Испания после Франко.
Гарри, главный герой-рассказчик одного из самых сильных рассказов Хемингуэя, «Снега Килиманджаро», сам писатель, обдумывает свою жизнь и карьеру и, медленно угасая, признается в нереализованном призвании. «Столько всего было, о чем хотелось написать, – думает Гарри. – Он видел, как меняется мир… Все это он сам пережил, ко всему приглядывался, и он обязан написать об этом, но теперь уже не напишет». Хемингуэй признавал, что, как и его герой, он, бывало, отрекался от «обязанности» писать, но ему не удалось поступить в соответствии со своим пониманием – впрочем, возможно, он думал, что именно этот писательский «долг» и создает проблему. И в самом деле, едва ли можно утверждать о писательской «неудаче», если он сказал нам так много важных слов о войне и насилии, о природе, отношениях между мужчинами и женщинами, травмах и творчестве.
Есть и еще кое-что. Когда наша горячая дискуссия в Коммерческой библиотеке в тот вечер начала уже выдыхаться и затихать, кто-то привлек внимание модератора и поднялся добавить еще несколько слов. Повторяя мысль профессора, ранее признавшегося, что Хемингуэй позволил ему делать то, что он делает, этот человек сказал: «Я же хочу сказать, что именно благодаря Хемингуэю я есть тот, кто я есть». И сел. Я не могла определить пол выступавшего, но поняла, что он, вероятно, недавно был изменен.
В следующие несколько лет я буду пытаться узнать в своем исследовании жизни Хемингуэя, что он или она имела в виду.
Глава 1
Аделаида Эдмондс Хемингуэй, бабушка Эрнеста Хемингуэя по отцовской линии, вспоминала, как пожала руку Аврааму Линкольну, а Эрнест Холл, отец его матери, рассказывал о том, как на параде в Лондоне мимо него прошли две пары – королева Виктория с принцем Альбертом и Наполеон III с императрицей Евгенией. Их внук станет великим писателем в эпоху литературного модернизма – предвестник и вместе с тем дитя нового века. И именно на этой противоречивой разнице и создавал Хемингуэй свою личность в юные годы. Мы привыкли думать, что он страдал от физических ран в Первую мировую войну и от душевной травмы, отвергнутый медсестрой Красного Креста, которая ухаживала за ним в больнице, ради другого мужчины. Однако иные, более глубокие раны бередили его душу всю жизнь.
Эрнест Хемингуэй будет вести бродячую и богемную жизнь, но его предки были религиозными и трудолюбивыми людьми, солидными представителями среднего класса, в высшей степени почтенным семейством. Это были именно те люди со Среднего Запада, которые несколько десятилетий назад, после Гражданской войны, развернули строительство посреди прерий и создали в этой части страны экономический центр. Это были успешные люди и пуритане, потому что тогда таков был незыблемый закон в их обществе, уверенные, что материальное благополучие является заслуженной наградой за добродетельную жизнь.
И все же некоторые его предки были со странностями. Отец матери Эрнеста начинал каждое утро с молитвы на коленях вместе со всей семьей и слугами. Может, в этом и не было ничего необычного для того времени (хотя несколько непривычно представлять, что жизнь лучшего писателя-модерниста начиналась вот так). Эрнест Холл молился, глядя вверх, с воздетыми к небу руками, как будто он находился перед лицом самого Бога. Этот человек казался странным в пригородном Оак-Парке. Одежда, которую он носил, была «слишком большой», потому что, по словам его внучки, он терпеть не мог, когда она касалась его кожи, и не желал «чувствовать себя как-то скованным». Эрнест Холл родился в 1840 году в Англии, в городе Шеффилде, и получил образование в Лондоне. Когда ему было пятнадцать лет, его отец перевез свою обширную семью в Америку, и в конце концов они осели в Дайерсвилле, в штате Айова – может быть, потому, что здесь жили их родственники или друзья из Англии.
Недалеко от них жила еще одна семья англичан, Хэнкоки, и Эрнест Холл никогда не забывал, что встретил свою будущую жену, Кэролайн Хэнкок, в день Четвертого июля, когда в Дайерсвилле проводился крикетный матч, – событие, ставшее причиной их двойного гражданства. Капитан Александер Хэнкок был родом из графства Сомерсет. После того как его молодая жена умерла, он отправился с тремя детьми – Кэролайн, Энни и Бенджамином Тайли – в кругосветное путешествие на собственном корабле «Елизавета», а потом иммигрировал в Австралию, но вскоре понял, что Австралия ему не нравится, и в 1854 году перевез детей в Айову. Кэролайн, которая родилась в 1843 году, пришлось ждать Эрнеста Холла, когда вмешалась Гражданская война. Холл сражался[2] вместе с Первым кавалерийским полком Айовы менее года и демобилизовался «из-за ранений» в 1862 году в Батлере: ему в бедро попала вражеская пуля Минье, один из самых разрушительных элементов арсенала конфедератов. (Его внук пострадает от фрагментов вражеского оружия, попавших в его ногу.) Перед войной Эрнест Холл отправился в путешествие по Миссисипи до Луизианы; после свадьбы с Кэролайн в 1865 году молодожены переехали в Чикаго, где у них родились двое детей: Лестер, появившийся на свет в 1874 году, и Грейс – мать Эрнеста Хемингуэя, – которая родилась в 1872 году. Вместе с шурином, Уильямом Рэндаллом, Эрнест Холл основал компанию по оптовой торговле ножами в Чикаго и затем перевез семью в новый пригород Чикаго, Оак-Парк, и в конце концов семья обосновалась в доме под № 439 по улице Норт-Оак-Парк-авеню.
Через дорогу от викторианского дома Холлов стоял такой же большой дом, в котором жили Ансон и Аделаида Хемингуэй, бабушка и дедушка Эрнеста Хемингуэя по отцовской линии. Эрнест Холл, опора епископальной церкви Благодати Господней, гордился английским происхождением. Ансон Хемингуэй вел свой род от Ральфа Хемингуэя, которого принесла в Америку волна Великой миграции, а через него от ветви пуританских и конгрегационалистских священников. Сестра Эрнеста Хемингуэя Марселина, семейный историк, писала, что, по слухам, первым студентом Йеля был один из Хемингуэев. И действительно, первым в новый колледж в 1672 году поступил Джейкоб Хемингуэй.
Отец Ансона Хемингуэя, Аллен Хемингуэй, перебрался в Чикаго в 1854 году из Восточного Плимута, штата Коннектикут. Он говорил, что хотел найти ферму для своих мальчиков. В Коннектикуте он работал в компании по изготовлению часов, которая в 1853 году стала «Часовой компанией Сета Томаса». Возможно, он решил уехать на Запад, когда понял, что не получит выгодного места в новозарегистрированном предприятии. С первой женой Мариеттой у него было пятеро детей; после ее смерти Аллен Хемингуэй женился на Харриет Луизе Тайлер, которая родила ему сына Ансона. Единственный из сыновей Хемингуэя, переживший Гражданскую войну, Ансон, участвовал в кровавой битве при Виксберге в 1863 году вместе с 72-м Иллинойсским полком; позднее он получил офицерское звание и поступил на службу первым лейтенантом (в возрасте двадцати лет) в 70-й Цветной полк. Выйдя в отставку, он поступил в Бюро по делам вольноотпущенников в Натчезе, где подбирал работу освобожденным рабам с южных плантаций. В 1866 году Ансон приехал на север и поступил в академию Уитон (позднее Уитон-колледж), основанную веслианскими аболиционистами. Ансон Хемингуэй был набожным христианином и в 1859 году пережил обращение. Аделаиду Эдмондс, которая была на три года старше, он повстречал в первый же вечер в Уитоне, во время молитвы; два года спустя они поженились. Перед вступлением в брак Аделаида работала школьной учительницей; она станет единственной бабушкой, которую Эрнест Хемингуэй знал. Он с нежностью будет вспоминать ее слова, что в жизни она сожалела только о том, чего не сделала.
После Уитона Ансон Хемингуэй открыл[3] небольшую контору недвижимости в Чикаго, которая располагалась в доме в Оак-Парке на углу Оак-Парк-авеню и Суперайор-стрит. На свет стали появляться дети. Ансон посвятил продаже недвижимости восемь лет, но большую часть своей энергии он отдавал религии. В 1878 году Ансон оставил недвижимость и стал выполнять обязанности генерального секретаря чикагского отделения Ассоциации молодых христиан. К этой организации (она была основана в 1844 году) он принадлежал несколько лет. Его первый полк, расквартированный в Кэмп-Дугласе рядом с Чикаго, прозвали «полком молодых христиан» из-за связей с евангелистом, сотрудником Ассоциации молодых христиан Дуайтом Муди, который видел в гражданской войне возможности для обращения новичков. Большая дружба, связывавшая Ансона Хемингуэя с Муди, который с 1865 по 1870 год исполнял обязанности президента чикагского отделения молодых христиан, а также годы его сотрудничества с ассоциацией, служат свидетельством его глубоко переживаемой духовности. Как типичный религиозный человек того времени, Ансон выступал против курения, алкоголя, танцев и карточных игр, помимо прочего.
Несмотря на то что большинство детей Ансона и Аделаиды родилось до его вступления в Ассоциацию молодых христиан, стало очевидно, что человек с растущей семьей не может себе позволить евангелистскую деятельность с финансовой точки зрения, поэтому в 1888 году Ансон вернулся к продаже недвижимости и открыл контору на Ласалль-стрит, в доме № 189. Он объявил, что теперь специализируется на пригородной недвижимости. Чикаго переживал бум, это был крупнейший в стране железнодорожный узел, центр переработки и перевозок зерна и мяса, и торговля недвижимостью в городе шла очень оживленно. К тому времени, когда в 1871 году на свет появился отец Эрнеста Хемингуэя, Кларенс, бизнес Ансона процветал. Он смог в конечном счете отправить всех своих шестерых детей учиться в Оберлинский колледж в Огайо.
Ансон Хемингуэй был красивым мужчиной, но у него была «куриная грудь», то есть выступающая грудная кость и грудная клетка. Этот небольшой дефект нередко встречался в то время, он часто сопровождал пролапс митрального клапана – порок сердца, от которого страдал Ансон. Считалось, что причиной его является рахит. Повлияло ли это на решение его сына Кларенса стать врачом, неизвестно, однако доктор Хемингуэй считал для себя обязательным настаивать, чтобы пациенты (и его собственная семья) употребляли в пищу много овощей, чтобы не допустить развитие рахита, который был причиной «куриной груди». Отец Эрнеста Кларенс, которого все звали Эдом, став взрослым, превратился в красивого человека, с бородкой и пристальным взглядом, высокого роста и с прямой осанкой. Под влиянием, возможно, своей матери, изучавшей ботанику и астрономию в колледже Уитон, Эд взрастил в себе любовь к природе и много времени проводил под открытым небом. Дети запомнили его рассказы о том, как он провел несколько месяцев с индейцами сиу в Южной Дакоте, и о том, как готовил пищу для правительственной геодезической команды, с которой он пробыл месяц в горах Смоки-Маунтинс – и о чем вспоминал с особенным удовольствием. Младшая дочь Эда, Кэрол, позже писала с гордостью: «Вот что умел делать мой отец:
Он мог спилить дерево так, чтобы оно упало точно, где он хотел. Он мог нарубить дров и развести хороший костер при любой погоде и безо всяких хлопот. Он мог подоить корову, запрячь лошадь и править ею, бросать вилами сено, ощипать курицу или любое другое животное, почистить и приготовить пойманную им же самим рыбу. Летом он мог замариновать огурцы, приготовить варенье и квашеную капусту и еще особый рыбный обед».
Эд проучился три года в Оберлине, который станет любимым колледжем семьи Хемингуэй. В то время началось его длительное сотрудничество с «Клубом Агассиза». Это общество поддерживало идеи гарвардского профессора и натуралиста швейцарского происхождения Луи Агассиза, в том числе ту, что любители (особенно дети) могли бы глубже проникнуть в науки о живой природе и Земле, если бы вышли на свежий воздух и стали изучать саму природу непосредственно. Эд прочитал два доклада об истреблении американского бизона перед оберлинским отделением «Клуба Агассиза». Позднее он откроет отделение общества в Оак-Парке, собрания которого будут фанатично посещаться всеми его детьми, но в особенности Эрнестом. После учебы в Оберлине Эд поступил в медицинский колледж Раш в Чикаго. «Доктора из Раша» имели солидную репутацию в девятнадцатом веке, и Эд мог рассчитывать на удачную практику. В 1895 году он обучался в Эдинбурге, затем путешествовал по Европе, а после окончания колледжа стал учеником местного доктора, Уильяма Р. Льюиса, в Оак-Парке.
Когда Эд Хемингуэй работал у доктора Льюиса, он присматривал за женой его соседа, Эрнеста Холла, Кэролайн, у которой в возрасте сорока девяти лет, диагностировали рак. В это время он возобновил знакомство с дочерью Эрнеста, Грейс Холл. Ей было двадцать лет, она была миловидной женщиной пяти футов восьми дюймов ростом, с фарфорово-белой «английской» кожей, красными щеками и голубыми глазами. Среди предков Эрнеста Холла был Эдвард Миллер, довольно известный в восемнадцатом веке музыкант, церковный органист и композитор. (Его сын, Уильям Эдвард Миллер, тоже был талантливым музыкантом и некоторое время выступал профессионально.) Страстное увлечение Холлов музыкой достигло, пожалуй, высочайшего выражения в Грейс Холл. У нее был превосходный голос, и еще подростком Грейс начала размышлять о серьезной певческой карьере. Эрнест Холл поощрял музыкальные занятия в своей семье; для своей жены он привез из Англии фисгармонию. Семья часто музицировала вместе. У Эрнеста Холла был баритон, у его жены Кэролайн – сопрано, у брата Кэролайн, Тайли (который жил вместе с ее семьей), был тенор, а у детей прекрасные контральто. Грейс брала уроки пения и игры на фортепьяно и скрипке. Эрнест Холл регулярно посещал с Грейс и ее братом Лестером оперу и другие музыкальные выступления в Чикаго.
В 1886 году, когда Грейс было четырнадцать лет, Эрнест Холл перевез семью в солидный дом с башенками по адресу Норт-Оак-Парк-авеню, № 439. В этом доме были ванная комната и телефон, которые уже становились необходимым атрибутом амбициозного среднего класса. Крепкое телосложение взрослой девушки никак не вяжется с историей болезни Грейс, потому что она перенесла целый букет детских болезней и чуть было не погибла – в девятнадцатом веке именно эти болезни были главной причиной детской смертности, хотя сейчас они успешно лечатся антибиотиками. Виной всему были стрептококковые бактерии, из-за чего Грейс сначала слегла со скарлатиной. В те дни бактерии часто становились причиной ревматической лихорадки. А скарлатина и ревматическая лихорадка вместе нередко приводили к ухудшению зрения. И действительно, Грейс Холл часто рассказывала историю о своей слепоте и, казалось, волшебном восстановлении зрения. Ревматическая лихорадка у детей в то время нередко, как случилось и с Грейс, приводила к пляске святого Вита (теперь это заболевание известно под названием хореи Сиденгама); самым пугающим симптомом болезни было подергивание конечностей – пугающим не только постороннего наблюдателя, но и самого пациента. В результате из-за этого вала заболеваний у Грейс сохранилось плохое зрение, и в особенности ее беспокоил яркий свет. (Позднее дети вспоминали, что свет в семейном доме всегда оставался приглушенным, пока они были маленькими.)
Пути Грейс Холл и Кларенса Хемингуэя пересеклись еще в школе, хотя тогда они не обращали друг на друга особенного внимания. Позже Грейс расскажет детям, что Эд (Кларенс) показался ей худым и неуклюжим, его чиненая одежда была ему маловата. Однако Грейс поддразнивала Эда в переписке уже в 1890 году, и ее кокетливое письмо, датированное 1893 годом, уверяло его, что она не видит «ничего неприличного» в том, что он пишет ее отцу. В письме к Эду во время его учебы в медицинском колледже она приносит извинения за слово «мясник», которое она упомянула в связи с деятельностью врачей, и спрашивает, может ли он «выписать рецепт против привязанности сердца».
Несмотря на то что Грейс была не столь строгой в вопросах морали, как Эд, оба были набожными людьми. Вскоре они обнаружили, что у них много общего. Когда Эд весной 1895 года уехал на учебу в Эдинбург, после чего отправился в турне по Европе, они вели переписку. Грейс описывала, как ей нравятся уроки пения, которые она недавно начала брать, и поделилась с ним надеждами на обучение в Нью-Йорке и карьеру оперной певицы. В июле она сообщила, что, наверное, уезжает в Нью-Йорк, и, кажется, осенью действительно туда отправилась. В Нью-Йорке она провела целый год, однако ни одного письма того времени не сохранилось, хотя переписка должна была существовать. И похоже, что Эд постоянно будет просить ее вернуться в Оак-Парк.
Грейс Холл и ее семья следили за карьерой австрийской певицы Луизы Капп-Янг Каппиани. Она ушла со сцены и давала уроки пения, «известная на всю страну, а также в Европе, великая создательница голосов и прекрасный учитель пения». В 1893 году мадам Каппиани приехала на Всемирную Колумбову выставку, или иначе – Чикагскую Всемирную выставку, и прочла лекцию о преподавании вокала и профессиональной подготовке многообещающих молодых людей. По-видимому, Грейс встретилась с мадам Каппиани на Всемирной выставке и была воодушевлена этой встречей; так или иначе, осенью 1895 года Грейс уехала в Нью-Йорк и стала брать у мадам уроки. Своей семье Грейс всегда говорила, что жила в Лиге студентов-художников, однако документы свидетельствуют, что студенты в здании школы никогда не жили. Младший сын Грейс позднее указывал, что она поселилась «в Верхнем Манхэттене», и переписка Грейс с кузеном, Маллинсоном Рэндаллом, говорит о том, что она проживала в доме его и его жены на 130-й Вест-стрит, рядом с церковью Сент-Эндрю, где Рэндалл служил регентом.
В тот год в Нью-Йорке Грейс выступила с певческим дебютом в Мэдисон-сквер-гарден под управлением Антона Зайдля, дирижера Метрополитен-опера (и музыкального руководителя Нью-Йоркской филармонии). Критики отозвались о ней превосходно, но Грейс запомнила лишь то, что огни рампы так растревожили ее глаза, что мысль о продолжении певческой карьеры ее напугала. Кажется маловероятным, что между ней и профессией оказалось лишь это препятствие, однако другого объяснения Грейс так и не дала. С другой стороны, пока она жила в Нью-Йорке, Эд Хемингуэй настойчиво продолжал свои ухаживания в письмах. Летом 1896 года Эрнест Холл взял Грейс в скоротечное турне по Европе. Она писала Эду с борта британского почтового корабля «Кампания», что флиртовала «с любым лицом мужского пола», и двусмысленно упоминала «мягкий, приятный, старый красный диван». Грейс вернулась в Оак-Парк и вышла замуж за Эда Хемингуэя 1 октября.
Думала ли Грейс всерьез о профессиональной карьере музыкальной исполнительницы? Темой лекции мадам Каппиани на Всемирной выставке 1893 года была «Голосовая культура как средство независимости женщин», и, хотя она четко изложила шаги, которые женщина должна предпринять для освоения профессии певицы, она, кроме того, ясно сформулировала, что женщина, обученная пению, может привнести в семейную жизнь: «В частной жизни женщина, получившая музыкальное образование… становится якорем надежды и защиты, если мужа настигнет болезнь или произойдут другие перемены. В таких случаях – и только в таких [предостерегла мадам Каппиани] – жена станет кормильцем… Благоденствие и независимость вскоре вновь вернутся в семью, оказавшуюся в опасности; и все это благодаря приобретенному очарованию музыки». Грейс приняла эти слова близко к сердцу. К моменту вступления в брак она сформировала значительный список учеников, которым давала уроки пения и игры на музыкальных инструментах. И, как она скажет своему мужу, она любила работу: «Ты и понятия не имеешь, как сильно я люблю своих девочек [учениц], какая неизменная радость – чувствовать, что я обладаю силой в определенной мере формировать их». В первые годы брака, когда Эд нарабатывал практику, финансовая поддержка Грейс имела важное значение. В некоторые месяцы доктор зарабатывал всего около 50 долларов, даже при том, что родовспомогательная практика быстро расширялась. Именно деньги, которые приносили уроки Грейс, позволили Хемингуэям занять место в среднем классе.
Как профессиональный преподаватель музыки, Грейс, кажется, была в высшей степени уверена в себе. По некоторым данным, она брала по 8 долларов в час за свои уроки, хотя эта цифра, несомненно, слишком высока. Ходили слухи, что она зарабатывала до тысячи долларов в месяц – опять же, это неправдоподобная цифра. Однако, какие бы деньги Грейс ни зарабатывала, ясно, что ее доход был намного больше, чем мужа. Хотя ее сын Эрнест никогда прямо не говорил об этом дисбалансе, его жалобы, якобы мать оскопила своего мужа, очевидно, брали начало отсюда. Точно так же он жаловался на то, что считал расточительностью матери, тратившей деньги на себя, а не на свою семью. Когда ему было семь лет, вспоминал Эрнест, он увидел счет за шляпку, выписанный его матери в универмаге «Маршал Филдс» в Чикаго; счет был на 135 долларов – опять же, скорее всего абсурдная цифра, – но Эрнест, всегда готовый лелеять обиды, цеплялся за эту историю как за доказательство финансового эгоизма матери.
Грейс была экстравагантной. Она отличалась великодушным, открытым и любвеобильным нравом. По-видимому, ее харизма была неординарной; когда она входила в комнату, каждый человек в тот же миг мог ощутить ее присутствие. Младшая дочь Грейс, Кэрол, сказала: «Жизнь с матерью была как игра с кем-нибудь на сцене». Из турне по Европе Грейс привезла тридцать пять пар перчаток, поскольку были введены пошлины на три десятка пар; она хвалилась, что на ее свадебное платье пошло девяносто ярдов органди. Ее энергия была неистощима. Она давала публичные концерты по всему Чикаго (по-видимому, там, где ее не слепила рампа, как в Мэдисон-сквер-гарден) и сочиняла бессчетные песни, которые выходили в одном чикагском издательстве, и это приносило ей ежегодные скромные авторские отчисления. Дочь Грейс, Марселина, вспоминает, что она, бывало, просыпалась посреди ночи и слышала, как мать играет на фортепьяно; мелодии часто снились ей, говорила Грейс, и если бы она сразу не записывала ноты, то забывала бы их. Самым поразительным, однако, было то, с каким энтузиазмом и боевым духом она воспитывала детей, которые стали регулярно появляться на свет через год после свадьбы с Эдом.
Первой, в январе 1898 года, появилась Марселина Дорис, а полтора года спустя, 21 июля 1899 года, родился Эрнест Миллер (оба его имени были позаимствованы у предков Грейс). За ними последовали Урсула (1902 год) и Маделайн, или Санни (1904 год). У Хемингуэев появится еще два ребенка – Кэрол, которая родилась спустя семь лет после Санни, в 1911 году, и еще один сын, Лестер, который появился на свет в 1915 году. Грейс была привязана к детям, когда они были маленькими, чрезвычайно. Она завела альбомы для каждого ребенка, которые называла «детскими книгами» (они не так уж отличались по своему апломбу от тех, что издаются сегодня и так популярны у новоиспеченных родителей – которым обычно надоедает заполнять пустые страницы после первоначального взрыва энтузиазма). Детские альбомы Грейс были массивные, со множеством вырезок и фотографий, заполненные описаниями и историями, которые Грейс записывала от руки. Альбомы были многотомными: Эрнесту она посвятила пять книг, охватывающих период со дня его рождения до восемнадцати лет (впрочем, Грейс заполнила лишь несколько первых страниц пятого альбома, настолько она была разочарована его деяниями после окончания школы). Подробно записывались такие сведения, как рост и вес, что любит есть, как он спит, его первые слова и так далее. Целые страницы были отданы описанию зубов Эрнеста, к примеру, на протяжении младенчества и первых лет жизни. Перечислялись все подарки, который получил новорожденный, а цветочные композиции, присланные в честь вновь родившегося, тщательно описывались вплоть до последней лилии. Позднее Грейс рассказывала, как она «работала ночи напролет, чтобы изготовить» детские альбомы, и действительно, ее энергичность несколько больше, чем чрезмерная, – может быть, маниакальная. Хотя рядом с Грейс были слуги, помогавшие ей ухаживать за детьми, она кормила каждого ребенка грудью по очереди. Женщина, у которой так часто дети появлялись на свет, должно быть, была измотана в первые месяцы жизни каждого ребенка – особенно учитывая потребности и желания предыдущих детей.
Впрочем, в более приземленных делах Грейс не пускала в ход материнскую энергию. «Мать пела нам колыбельные и кормила грудью, – позже напишет ее сын Лестер, – но не считая этого, ей не хватало бытовых талантов. Она ненавидела пеленки, отсутствие манер, расстройство желудка, уборку и готовку». Так воспитывала Грейс мать. «Женщине ни к чему посвящать себя кухне, если она может избежать этого», – говорила ей Кэролайн Хэнкок Холл. Один друг детства отмечал, что Грейс не училась подметать: «И говорила, что и не собирается, потому что тогда ей придется подметать». Грейс редко готовила, однако когда она вставала у плиты, результат выходил замечательным. Например, как-то она испекла по рецепту булочки к чаю, любимый десерт британцев, которые подавались с топленым маслом. В другой раз она приготовила особенное блюдо на День подарков (в англофильских семьях Холлов и Хемингуэев отмечали этот день), но в целом она готовила пищу только при жесткой необходимости.
А вот Эд любил готовить; свои навыки в приготовлении пищи он усовершенствовал, когда сопровождал исследовательскую группу в горы Смоки. В особенности он любил выпекать – делал изумительные пироги – и славился своими пончиками. И хотя Хемингуэи взяли себе повара, а с Грейс, по-видимому, советовались насчет меню, именно Эд заботился о запасах продовольствия для семьи и сам заготавливал бочонки с яблоками и картофелем, а также банки, банки и банки овощей, фруктов и других продуктов. Точно таким же образом он возложил на себя ответственность за стирку: относил грязную одежду к прачке и присматривал за одним из детей – долгое время это была обязанность Эрнеста, – который рассортировывал белье на стопки, а другие дети относили их наверх и складывали. «Мать была избавлена от домашних хлопот, – рассказывала Кэрол, – у нее должно было быть свободное время, чтобы заниматься музыкой». Отец постоянно напоминал детям: «Не тревожьте мать».
И все-таки Грейс Хемингуэй сделала все возможное, чтобы детство юных Хемингуэев было необычайно насыщенным. Она читала им по вечерам, своим изумительным голосом, Диккенса, Твена, Роберта Льюиса Стивенсона, «Путешествие пилигрима». Каждого ребенка, по очереди, она брала в поездку на восток, повидаться с родственниками и погулять по историческому Бостону. Самым лучшим, конечно, было путешествие в Нантакет, на целую неделю или даже дольше, которое оставляло неизгладимые, солнечные воспоминания о море, лодках и береге. В эти дни Грейс и дети могли узнать друг друга.
В те годы полностью сформировалась верхушка американского среднего класса, обнаружившая, что зажиточность позволяет им реализовать свои экономические, культурные и социальные устремления через детей. Молодой доктор и его образованная жена, оба из чрезвычайно почтенных семей, были идеальными представителями этого класса, чей путь почти с неизбежностью вел в недавно возникшие пригороды. Эд и Грейс много размышляли о воспитании детей еще задолго до их появления на свет. Оак-Парк, как позднее писал Эд младшей дочери в особенном письме по случаю ее дня рождения, казался идеальным местом для семьи. «Задолго до того, как родились наши дети, – писал он, – мы планировали, что у них будет крепкое здоровье, хорошее питание и приятное место, где они смогли бы жить и расти без докучливого влияния дурных людей из города». Они приняли решение, что их дети сполна воспользуются культурными ресурсами Чикаго и в то же время получат пользу от жизни в пригороде, какой ее представляли на рубеже двадцатого века: здоровый воздух, безопасные улицы, множество молодых семей, чьи дети станут подходящей компанией их отпрыскам.
Летом 1898 года Грейс и Эд посетили одного из родственников, Холла. Он жил недалеко от северного берега озера Мичиган, у Медвежьего озера, которое позже стали называть Валлун-лейк, под Петоски, – места, ставшие источником ярких воспоминаний детей. Хемингуэи купили земельный участок у Генри Бэкона рядом с чистым и холодным, наполняемым ключами озером и планировали построить здесь дом следующим летом, когда Эрнест только появился на свет. К лету 1900 года был построен небольшой коттедж с двумя спальнями, огромным семифутовым камином и с длинной крытой верандой, с которой открывался вид на озеро и причал, к которому они привязывали семейные лодки. Грейс дала этому месту имя – Уиндмир, как напоминание об озере Вордсворта и Скотта в Англии (Хемингуэи исключили из его названия первую из двух букв «р»). Уборная в «Уиндмире» находилась во дворе, ванной не было, а в кухне стояла дровяная печь для приготовления пищи и раковина с ручной помпой. Нужны были хорошие организаторские способности, чтобы каждый год перевозить растущую семью Хемингуэев в полном составе из Оак-Парка на озеро Валлун – на нескольких поездах, пароходе и наконец на гребной лодке, однако как-то все добирались туда, почти ничего из вещей не потеряв, готовые наслаждаться летом, пикниками, катанием в лодке, плаванием, рыбалкой и охотой.
Эрнест, покончивший с собой из ружья (его отец тоже убьет себя с помощью оружия), умел обращаться с оружием с самого детства. Его мать рассказывала, что, когда она, держа его на левой руке, стреляла из пистолета правой, то маленький Эрнест кричал от восторга при каждом выстреле. Грейс сделала запись о его успехах в детском альбоме еще до того, как ему исполнилось три года: «Эрнест хорошо стреляет из ружья, сам заряжает его и заводит затвор». К четвертому дню рождения дед Холл спрашивал об «этом великом охотнике Эрнесте Миллере». Девочек Хемингуэй тоже учили обращаться с оружием, как и Эрнеста. Все дети изучали, как правильно ухаживать за огнестрельным оружием и как безопасно им пользоваться. Когда дети стали старше, то больше всего они любили стрельбу по мишеням в воскресенье; к десяти годам Эрнест уже умел попадать в птицу на лету. С ранних лет у него проявилась страсть к рыбалке. С отцом он ходил рыбачить уже в два года, писала Грейс, и, бывало, вытаскивал самую большую рыбу за день. В озере Валлун в изобилии водились окуни, щуки и синежаберники, и малыш Эрнест с удовольствием учился есть «ыбу», как он ее называл. Эд Хемингуэй научил его тому, что стрелять в животное или ловить рыбу, которых ты не собираешься съесть, неправильно.
Доктор Хемингуэй учил своих детей жизни под открытым небом. Его сын был деятельным членом оак-паркского отделения «Клуба Агассиза». От Эда Эрнест узнал, как выживать в дикой природе, ходить, как ходят индейцы, как насаживать муху, чтобы поймать форель, научился заготавливать впрок и делать чучела из животных после их смерти и многому другому. «Клуб Агассиза» был в мыслях мальчика даже во время путешествия в Нантакет, когда он написал отцу с вопросом, стоит ли тратить два доллара на покупку ножки альбатроса для клуба. Потом Эрнест будет ставить перед собой задачу делать всё самым лучшим образом – выбирать вино, например, или писать в кафе, готовить форель или постигать искусство корриды – на самом деле, некоторые считают, что Хемингуэй фетишизировал свою идею все делать правильно за счет эмоций, особенно когда стал старше. (Такой смысл он часто вкладывает во многие рассказы о Нике Адамсе, к примеру, в «На Биг-Ривер». Ужасные последствия душевных потрясений и военного невроза можно обуздать, если правильно выполнять простые действия: гулять пешком, упаковывать рюкзак, рыбачить, готовить пищу в лагере.)
Эрнест часто хвастался, что его мать записала в детском альбоме: он «ничего не боится». Конечно, это означало, что ему был знаком страх, как бы ему ни удалось возвыситься над ним. Грейс делала и другие записи в детском альбоме, которые смутили бы любого ребенка: как он пел «три флепые мыфки/фмотри, как пегут» и что у него были ямочки на обеих щеках и губки бантиком. «Эрнест очень любящий мальчик, – писала Грейс. – Он обнимает меня за шею и говорит: «Я же маленькая мамина норка, да? Ты будешь моей Мамой Норкой?»
На фотографиях, которые Грейс вклеивала в детские альбомы Эрнеста, мы видим маленького мальчика в платьицах, в чепчике и с длинными волосами, настоящего ангелочка с виду. В примечании Грейс описывала, что это «белое кружевное платье с розовыми бантами». На некоторых снимках Эрнест в розовом полосатом или клетчатом платье с баттенбергским кружевным воротником и чепчике, вязанном крючком; иногда его волосы острижены коротко, по-мальчишески, а в другой раз – длинные, по плечи, красиво причесанные, точно как у его сестры Марселины. Конечно, на рубеже двадцатого столетия многих мальчиков одевали как девочек. Эта практика была выражением общей сентиментализации детства, при этом невинность – ассоциировавшаяся с более нежным, слабым полом – высоко ценилась. «Маленький лорд Фонтлерой» Фрэнсиса Ходжсона Бернетта (1885) породил моду на локоны до плеч, которые делали мальчиков часто неотличимыми от девочек. Но после первого года[4] мальчиков, как правило, переставали наряжать в платья и надевали на них соответствующую одежду. Что же касается первых детей Грейс, то примечательно, что, даже когда они вышли из младенческого возраста, Марселину и Эрнеста поочередно одевали то как девочек, то как мальчиков.
Но, как девочек или как мальчиков, Эрнеста и его старшую сестру одевали одинаково. По какой-то причине – может быть, желая привнести нерастраченную творческую фантазию в развитие детей – Грейс решила, вскоре после рождения Эрнеста, воспитывать его и его сестру, которая была на восемнадцать месяцев старше, как близнецов. Позднее она будет говорить, что всегда хотела близнецов. Марселина вспоминала, что у нее и брата были одинаковые куклы и одинаковые кукольные чайные сервизы, и еще одинаковые пневматические ружья. Грейс хотела, чтобы дети чувствовали себя близнецами, поэтому поощряла их все делать вместе: ловить рыбу и гулять, или катать кукол в игрушечных колясках. На фотографиях из «Уиндмира» мы видим детей в комбинезонах и с одинаковыми стрижками «под пажа», т. е. с волосами прямо остриженными по бокам и сзади и с тяжелой челкой.
Другие фотографии Марселины и Эрнеста, сделанные примерно в 1902 году, позволяют предположить, что Грейс одевала их то как мальчиков, то как девочек и тогда, когда дети стали достаточно большими, чтобы понимать, что происходит. Пухлый малыш с толстенькими ножками под платьем выглядел органично, однако мы видим Эрнеста в три с половиной года с длинными тонкими ногами в белых чулках и женских туфлях с ремешком, в платье длиной до колена и огромной шляпе с цветами. Фотографии создают решительно странное впечатление – что подтверждается замечанием Эрнеста, сделанным вскоре после этих фотографий. «Ему было очень страшно перед Рождеством, – записывала Грейс в его детский альбом, – оттого, что Санта-Клаус узнает, что он мальчик, потому что на нем та же одежда, которую носит его сестра».
Кажется, Грейс Хемингуэй придавала большое значение волосам. Эрнест был белокурым от рождения, с голубыми глазами, и оставался таким примерно до пяти лет; у Марселины же были темные волосы. Грейс подчеркивала, что у Эрнеста и позднее Санни и малыша Лестера был цвет волос Холлов – хотя потом его волосы потемнеют, а глаза станут карими. «У него золотистые волосы, – с удовлетворением отмечала Грейс в одном из детских альбомов, – и челка, а вокруг головы вьются кудряшки». Грейс была высокого мнения о белокурых волосах, но особенно ценила рыжие и была разочарована тем, что ни у одного из ее детей не было рыжих волос. «Мать всегда обращала наше внимание на то, что это самые красивые волосы в мире», – писала Марселина и отмечала, что у первой жены Эрнеста, Хэдли, волосы были золотисто-каштанового оттенка, к которому Грейс имела пристрастие. Судя по вниманию, которое она уделяла прическам двух старших детей, она точно так же была заинтересована в одинаковости их стрижек, внушая им или демонстрируя на младших детях привлекательность курчавых локонов или того беззащитного места на затылке, оголенного стрижкой под маленького мальчика, которую она сделала как Эрнесту, так и его сестре. Неудивительно, что у Эрнеста разовьется интерес к волосам – их цвету, форме, длине, – который превратится у повзрослевшего мужчины не во что иное, как в эротический фетиш. Он будет претворять в жизнь эротические сценарии, в которых цвет волос и пол будут играть важную роль, вместе с каждой из своих четырех жен. С Хэдли они разыграли драму, в которой, пока они катались на лыжах на отдыхе и никто из городских друзей не видел их, он отращивал волосы, тогда как она свои подстригала, до тех пор, пока их волосы не стали одинаковой длины. В ранних черновиках романа «Праздник, который всегда с тобой» – мемуарах о проведенной с Хэдли юности в Париже – он пишет об изменениях, которые они совершали со своими волосами, о том, как они выглядели и как ощущали себя, и намекает на перемены, которые их андрогинные стрижки произвели в их сексуальных практиках – они называли их «тайными удовольствиями».
Впрочем, природа происходившего в сознании и душе молодого Эрнеста, в том, что касалось андрогинной одежды и причесок, остается далеко не ясной. На это накладывались опасения из-за того, что сама его мать бросала вызов традиционным гендерным ролям: своей профессией и, как считал Эрнест, доминированием в семье – по поводу чего Эрнест и тогда, и позже будет испытывать очень смешанные чувства.
Игра в близнецов для обоих детей, наверное, иногда была в радость, иногда злила или заставляла стесняться, тем более что она продолжалась. Марселину оставили еще на один год в детском саду, чтобы они с Эрнестом вместе могли пойти в первый класс. После смерти Эрнеста в 1961 году Марселина напишет мемуары о семейной жизни, и среди отредактированных страниц окажется затянутое описание того, как подруга пыталась сделать что-нибудь с прической Марселины «под пажа». Результат получился именно таким, какого и можно было ожидать от двух маленьких девочек с ножницами. Грейс не просто была встревожена из-за волос дочери, она пришла в ярость, как будто случившееся могло угрожать приличиям или даже ее власти над детьми. «Я хочу, чтобы ты запомнила это на всю жизнь», – сказала она Марселине и заставила ее носить, не снимая, детский чепчик самой младшей из детей, Санни, до тех пор, пока ее волосы вновь не отрастут. Спустя две недели учитель Марселины заступился за девочку, сгорающую от стыда, и наказание было снято. Вскоре этот же учитель посоветовал Марселине перейти в третий класс, и оставшиеся годы в начальной школе они с Эрнестом учились порознь. Однако в седьмом классе Марселину забрали из школы, и она пропустила целый год, поэтому в старшие классы она пошла с Эрнестом и закончила школу вместе с ним. Причины, которые Эд и Грейс привели девочке в объяснение своего поступка, одновременно были и разумными, и непонятными: ей сказали, что они хотят, чтобы она в первую очередь сосредоточилась на уроках музыки и гимнастического танца, а во‑вторых, они придерживались «передовых» теорий (как скажет позднее Марселина) о воспитании детей, «и одна из этих теорий[5] заключалась в том, что девочка не должна оставаться в школе и подчиняться напряженному распорядку в сложный период созревания подростка». В результате Марселина и Эрнест на протяжении пяти трудных лет отрочества учились в одном классе – с предсказуемым чувством стыда перед окружающими и конфликтами. Они были любимыми детьми Грейс: Марселина – потому что была первым ребенком, а Эрнест – потому, что был первым из сыновей, и соперничество между ними было неизбежным. Особенно унизительной была настойчивость Грейс, заставившей Эрнеста сопровождать Марселину на первые школьные танцы.
Отношения Марселины и Эрнеста на протяжении многих лет оставались, понятно, напряженными. Они были очень близки маленькими детьми, в подростковом возрасте и в юности. Похоже, что личность Марселины претерпела значительные изменения, когда девушка достигла зрелости и вышла замуж. По-видимому, она переняла худшие качества своей матери и в конечном счете стала постоянной участницей клубов и поверхностно увлекалась искусствами. (Кажется, даже мать ее невзлюбила.) Эрнест будет испытывать сильную ненависть к старшей сестре, особенно после крупной ссоры, случившейся после смерти их отца, и позднейших разногласий по поводу судьбы «Уиндмира». Отношения с сестрой затронули струны в его душе, и его реакция была очень бурной – он предполагал, насколько игры в «двойников» в детстве осложнили его развитие.
И все же многими своими лучшими качествами Эрнест был обязан матери: самая младшая из девочек, Кэрол, считала, что Грейс «оказала очень большое и благотворное влияние на него в ранние годы». (Кэрол заметила насчет брата: «Он больше всех похож на нее».) Первые девять лет после свадьбы Грейс и Эд со своим растущим выводком жили в просторном доме Эрнеста Холла под № 439 на Норт-Оак-Парк-авеню, напротив дома Ансона и Аделаиды Хемингуэй. Если оставить в стороне обязательную утреннюю молитву, которую вся семья проводила на коленях, то Эрнест Холл был добродушно-веселым и любящим человеком. Его шурин, Бенджамин Тайли Хэнкок, которого все звали дядя Тайли, тоже жил в этом доме (когда не был в дороге, торгуя кроватями Миллера-Холла) и завоевал любовь молодой семьи. Марселина, Эрнест, Урсула и Санни появились на свет в передней спальне дома. Эрнест Холл проявлял необыкновенную заботу о своей семье, особенно в письмах с западного побережья, куда он ездил каждую зиму, в том числе и для того, чтобы повидаться с другим своим сыном, Лестером, обосновавшимся там после недолгого и загадочно рокового пребывания в разгар Золотой лихорадки на Аляске. Холл почти ежедневно высказывался об активности акций или облигаций, которые находились либо в его руках, либо в руках его дочери, и постоянно убеждал доктора (к которому он обращался «дорогой мальчик» и называл «благословенным доктором») не работать столь упорно и частенько замечал, с помощью несколько любопытной фигуры речи, как он надеется, что дети «будут копить запасы счастливых, солнечных воспоминаний». Эрнест Холл и его дочь завели обычай добавлять к каждому письму «букетики», или объятия, которые символизировали несколько кругов в конце письма; точка в круге означала объятие и поцелуй. «Надеюсь, все здравствуют, а Доктор толстеет и нахально ведет себя с детьми, которые растут как сорняки», – писал он летом 1901 года во время поездки в Англию.
Но в 1904 году Эрнест Холл вернулся из поездки на запад с хроническим нефритом, то есть воспалением почек, заболеванием, которое тогда представляло собой безусловный смертный приговор. Он умер в мае 1905 года. Дядя Тайли и Хемингуэи внезапно остались без главы семьи и, наверное, почувствовали себя неприкаянными в доме Холла. Переезд станет самой незначительной из перемен, которые повлекла за собой смерть патриарха.
* * *
Пятьдесят лет спустя, после смерти матери, Эрнест Хемингуэй написал одному молодому другу письмо. Он признался, что его чувства к матери начали меняться только после того, как он осознал ее изменившееся отношение к мужу; только тогда он перестал любить ее. В любом случае, писал он, теперь, когда она умерла, это не имело почти никакого значения. Это письмо, похоже, написанное под влиянием мимолетных чувств, свидетельствует о готовности проявить уважение к хорошим чертам Грейс, которые он в иное время почти не воспринимал. Он знал, что его ненависть не имеет под собой почвы, но настаивал на том, что никто не имеет права говорить так же резко, как обычно говорил он, без причины. Итак, он зафиксировал момент, когда все испортилось. До того Хемингуэи жили в каком-то подобии собственного рая, замкнутого и обособленного, и полностью функционирующего.
Все начало разваливаться, как рассказывал Эрнест, когда умер Эрнест Холл – к тому моменту мальчик уже стал достаточно взрослым, чтобы запоминать и хранить воспоминания. Важно отметить, что, когда Эрнест рассказывал о матери в последующие годы, он обычно делал это с конкретной целью. И часто он пытался выставить отца подкаблучником, которым помыкает властная жена. Ему хотелось убедить окружающих, что его злость оправдана, и он находил для нее основания, которые представлял фактами, но которые в действительности были фантазиями. Одним замечанием он отмечал момент начала ухудшающихся отношений родителей после смерти Эрнеста Холла. До смерти дедушки, говорил он, между ними все было прекрасно, потому что тот был строг с дочерью и «держал под контролем ее ужасный эгоизм и тщеславие». Потом Эрнест даст волю причудливым эмоциональным пляскам в ребяческом ревизионизме после самоубийства отца. Он обвинял мать в том, что она оскопила отца, сломила его, пока он не лишился сил и не смог выдержать кризис доверия. Один такой кризис, считал Эрнест, и довел его до самоубийства.
Без сомнений, жизнь семьи Хемингуэев изменилась после смерти Эрнеста Холла, но едва ли из-за тех причин, на которых позже настаивал Эрнест. Это правда, что Грейс заняла свое место после смерти отца, однако едва ли перемены, произошедшие с ней, были такими дурными. Она унаследовала немного денег и решила построить новый дом для своей растущей семьи – и обустроить его подходящим и для практики ее мужа, и для ее собственных интересов и профессиональной деятельности. «Годами», как выразился один биограф, Грейс читала об архитектуре, а точнее говоря, о дизайне интерьера, и накопила много идей. Грейс наняла архитектора и выставила дом отца на продажу, а сама с семьей переехала в арендованный дом и вскоре приобрела участок земли на углу Кенилуорт-авеню и Айова-стрит. Строительство дома началось весной 1906 года; в каминный камень были заложены несколько семейных памятных вещей.
Среди биографов Хемингуэя принято обвинять Грейс Хемингуэй – если не в «карьеристском рвении», то в строительстве дома, «который был слишком большим для семьи» и лег бременем на семейные финансы, и это несмотря на отсутствие каких-либо свидетельств, что Хемингуэи когда-нибудь ссорились из-за денег. Нет никаких данных, к примеру, что ради нового дома они наделали долгов. И дом был «слишком большим» ровно настолько, насколько необходимо для семьи с обоими работавшими родителями и шестью детьми, и еще дядей, который постоянно жил с семьей, и одним-двумя слугами, тоже проживавшими в доме. Им были нужны восемь спален, и даже при этом некоторым девочкам приходилось жить по двое в комнате. Скорее всего, вовлеченность Грейс в строительство дома стала для нее возможностью выразить себя творчески и продемонстрировать умение принимать творческие и разумные решения бытовых вопросов. К примеру, кухня была тщательно продумана в соответствии с последними тенденциями; кухонные столы были сделаны выше обычных, ради удобства и Грейс, и Эда, которые были высокого роста. Кладовую упразднили, как пережиток прошлого; продукты питания и кухонная утварь хранились в шкафчиках, которые сами по себе были новинкой. Грейс расширила кухню и включила в нее помещения подвального этажа, где находились встроенные раковины, цементные шкафы для консервированных продуктов и газовая горелка, на которой доктор мог продемонстрировать детям изготовление пуль и, как отметил один наблюдатель, горячий сахар для конфет-тянучек.
Помещения кабинета врача были отделены от гостиной дверью с матовой панелью, на которой был выгравирован фамильный герб Хемингуэев, придуманный Грейс и Эдом. Вдоль приемной тянулись книжные полки с книгами и образцами его таксидермистского мастерства. Телефон занял место на обеденном столе, на тот случай, если пациенты будут вызывать доктора во время обеда. В другом конце гостиной (где был, как описывала Марселина, «чрезвычайно современный» камин) находилась музыкальная комната Грейс, созданная в соответствии с последними акустическими требованиями. Она была в 30 футов в длину и в ширину, а высота потолка была 15 футов, так что здесь можно было построить балкон для зрителей. На радиаторах стояли большие оцинкованные контейнеры с водой, которые, как прочитала Грейс, должны были поддерживать точность настройки рояля «Стейнвей» (еще одно фортепьяно, на котором играли дети, стояло в столовой). На платформе, накрытой ковром, выступали ученики Грейс. На одной стене, где Грейс надеялась в один прекрасный день поставить орган, висел портрет прапрадеда детей, Уильяма Эдварда Миллера, который, как и его отец, любил музыку, но оставил ее в погоне за мирскими благами и в конце жизни он стал веслианским священником.
Несмотря на то что дом Хемингуэев был построен весьма практично и с вниманием к деталям, похоже, что жители Оак-Парка действительно считали дом слишком дорогим для семьи и судачили об этом. Подруга Марселины по детским играм вспоминала, каким огромным казался дом и насколько «нетрадиционно» он был построен. «Было в нем что-то помпезное, – заметила она, – чего они явно не могли себе позволить». Дом высотой в три этажа привлекал внимание всего квартала.
Когда началось строительство дома на Кенилуорт-авеню, Эрнест и Марселина пошли в первый класс в школу Лоуэлл. Оба быстро научились читать. Дом, который арендовала семья, находился рядом с публичной библиотекой Оак-Парка, «Институтом Сковилла». Видимо, у Хемингуэев больше не было няни, а если и была, то все ее внимание было посвящено младшим девочкам, поэтому брат и сестра каждый день после школы шли в «Сковилл», где читали, сидя на маленьких стульях за низкими столами, пока библиотекарь не отправлял их домой в обед. Осенью 1906 года, когда семья наконец переехала в новый дом, двое старших детей перешли в школу Оливера Уэнделла Холмса.
Хемингуэи были заняты не только стройкой в Оак-Парке. Примерно в то же самое время, когда родилась Урсула, к коттеджу на озере Валлун было пристроено крыло с кухней, а позже появилось еще и отдельное здание с тремя спальнями. Росла семья – росли и обязанности детей. Хорошим примером служит день стирки в «Уиндмире». Эд придумал чистящий раствор, которым можно было стирать одежду, белье и постельные принадлежности без необходимости намыливать и тереть ткань. С этим раствором белье кипятили в двух отдельных котлах. Когда котел немного остывал, Эд с одним из детей переносил его, под честное слово, к озеру, где его ждали другие дети, стоя по пояс в воде. Они полоскали белье, Эд помогал им отжать его и отнести и повесить на веревку за домом. Как позже отмечала Марселина, дети могли ходить босиком и надевать один комбинезон, однако накрахмаленные нижние юбки и кружева, не говоря уже об огромном количестве белья и постельных принадлежностей (одних только полотенец!), задавали им много тяжелой работы. Любопытно, что Грейс составила график сменных обязанностей по кухне, так что ей приходилось готовить лишь один раз в восемь дней. В первые два дня заданного периода готовили Грейс и ее третья дочь (Санни), в следующие два – помощница матери (Рут Арнольд) и самая младшая из девочек (Кэрол), потом – Марселина вместе со школьной подругой и в последние два дня – Эд и Эрнест. «Даже в том возрасте я понимала, что все это немного странно, все, что происходило, – вспоминала одна знакомая семьи. – За кухней не было никакого надзора, вообще».
Организация такой большой семьи могла граничить со смешным. Когда дети расходились в толпе, Эд призывал их свистком, имитирующим звуки американской куропатки. Так часто бывало во время поездок в цирк или на ярмарку штата, в Чикагский зоопарк или Полевой музей (Музей естественной истории), открытый в 1893 году, который Хемингуэи очень любили. Детям следовало собраться «мгновенно», как рассказывала Марселина. В «Уиндмире» они учились выживать и спасать свои жизни. Эд выводил лодку на озеро и начинал раскачивать ее до тех пор, пока она не опрокидывалась. Отец объяснял им, что нужно плыть к берегу или залезать на лодку сверху. Он высаживал их в воду полностью одетыми, в глубоком месте, и задавал время, за которое им следовало снять обувь и одежду и доплыть до берега. Дети всерьез соперничали друг с другом.
Хотя дети Хемингуэев не начинали прямого бунта до подросткового возраста, довольно рано им пришлось столкнуться с родительскими ограничениями, сохранившимися, казалось, еще с викторианской эпохи. Детей ужасно злили эти ограничения. Эд, за плечами которого было происхождение из пуританской Новой Англии, воспитание приверженцем евангелиста Дуайта Муди и протестантская строгость Оберлинского колледжа, занимал, когда дело касалось разрешения детям того или иного, жесткую позицию. В 1886 году он вступил в группу под названием «Пояс надежды» и дал обещание, что не будет баловаться «вином, пивом, опьяняющими напитками, табаком и сквернословить». Он выступал против танцев, карточных игр и азартных игр. Грейс, которая в 1893 году кокетливо спрашивала Эда в письме, осуждает ли он посещение театров, была более терпимой, чем ее муж. В доме Эрнеста Холла имелся бильярдный стол, где он учил свою дочь игре, которую многие сочли бы подозрительной с нравственной точки зрения. В первые годы брака муж Грейс перенял от ее отца, вольно или невольно, привычку сидеть вечером с курительной трубкой после ужина, вместе с шурином, дядей Тайли, за закрытыми дверьми в гостиной. Грейс в целом любила игры и одобряла танцы как светские развлечения – которые станут причиной сражений в семье, когда девочки немного повзрослеют.
Неудивительно, что именно Эд Хемингуэй был сторонником дисциплины в семье. Как и многие дети, отпрыски Хемингуэев знали, что лучше не сразу идти со своими вопросами к отцу и получить автоматическое «нет», а, скорее, обработать сначала мать, таким образом делая более вероятным итоговое согласие Эда. Он без церемоний мог отшлепать за плохое поведение и часто доставал ремень, которым правил бритву. (Грейс пользовалась расческой при необходимости.) Скоро дети обнаружили, что строгие правила Эда кажутся не такими тяжелыми, если о них знаешь. Труднее им было свыкнуться с переменчивостью настроения отца. Марселина писала: «Щеки с ямочками и очаровательная улыбка отца могли за мгновение смениться строгим, тугим ртом и пронзительным взглядом, который сам по себе имел дисциплинарное воздействие. Иногда переход от веселости к суровости был настолько резким, что мы оказывались не готовы и испытывали шок, когда в одну минуту папа обнимал кого-нибудь из нас рукой, или мы сидели у него на коленях, смеясь и болтая, а через минуту – кто-то из нас что-нибудь не так сказал или сделал, или отец внезапно вспоминал о каких-то невыполненных обязанностях – нам приказывали идти в свои комнаты и иногда оставляли без ужина».
За переменой настроения обычно следовала порка, а потом Эд заставлял ребенка встать на колени и просить у Бога прощения.
Эта самая переменчивость и ее резкий характер подразумевали под собой какую-то скрытую борьбу в душе доктора, которая стала более заметной, когда дети подросли. Отец, который обучал их ходить по лесу, как индейцы, который жарил им по особым случаям восхитительные «какашки» (булочки из теста), учил их названиям полевых цветов и рассказал, какой вкусный бывает лук, если его выдернуть прямо из лесной земли и съесть с сэндвичем, мог слишком быстро превратиться в жесткого, сурового и разъяренного педанта. Когда он стал старше, переменчивость настроения обернулась депрессией, светлые и темные полосы быстро сменяли друг друга, вероятно, свидетельствуя о маниакально-депрессивном психозе.
На удивление (как, может быть, показалось Эрнесту и его сестрам), семья сплотилась вокруг Эда. Пока дети росли, им давалось понять, раз или другой, что доктору нужен отдых. Один раз Эд получил шанс пройти специальную подготовку по акушерству в Нью-Йоркском городском родильном доме осенью 1908 года – на курсах повышения квалификации, благодаря чему он займет впоследствии место заведующего акушерским отделением в больнице Оак-Парка. После окончания курсов Эд отправился на корабле в Новый Орлеан, город, который давно манил его к себе, – его отец оставил описания своей прогулки по Миссисипи и достопримечательностей южного города. В письмах к Эду в Нью-Йорк и Новый Орлеан Грейс убеждала его взять такой необходимый отпуск: «Постарайся забыть о нас, – писала она, – и дай отдых своему беспокойному мозгу». В Оак-Парке издавалась местная газета, «Листья дуба», из которой жители с жадностью узнавали о местных новостях и сплетнях. Очевидно, Эд попросил Грейс прислать ему несколько выпусков. Она согласилась, но отругала его: «Дорогой, отдыхать – это значит не читать «Листья дуба» и не возвращаться к прежним размышлениям, а дать уму передышку». Газета уже сообщила, что он находится в Нью-Йорке; Эд раздумывал, нужно ли передать ей обновленную информацию о его местонахождении. Грейс сказала нет. «Тебе не кажется, что разумнее позволить им считать, будто ты все еще занимаешься в Нью-Йорке?» Она поддерживала желание Эда отдохнуть, но беспокоилась по поводу того, что подумают соседи. Эд вернулся домой на пароходе по Миссисипи, точно по тому маршруту, которым прошел в своей мятежной юности его отец, Ансон Хемингуэй, когда пытался сбежать от фермерской работы.
Если путешествие и принесло ему облегчение, то лишь временное. Депрессии оставались очень тяжелыми, на грани обездвиженности и даже хуже, и вели к паранойе и другим проявлениям психоза. И у Грейс Хемингуэй случались периоды нервозности, но это было ничто по сравнению с депрессивными эпизодами Эда – которые со временем будут лишь ухудшаться, и перед тем, как он совершит самоубийство, его депрессия примет причудливую психотическую форму. Дети, как правило, ищут нормальность в поведении родителей, и Эрнест не был исключением: еще подростком он решил не думать о периодах, когда отец отдалялся и его поведение становилось странным.
Соседи все замечали. Современник Эрнеста позже отмечал, что Эд Хемингуэй был «никчемным… Он имел довольно неопрятный вид, был похож на типичного сельского доктора, водил громыхающий «Форд» и носил позорный рюкзак. В его кабинете тоже было довольно неряшливо». Пожалуй, действительно неприятная картина, однако на некоторую эксцентричность Эда и его семьи указывает большинство рассказчиков. Сомнительное предприятие – изучать беллетристику ради биографических деталей, однако в «Избранной стране» Джона Дос Пассоса (1951) мы можем прочесть строки, которые, если они достоверны, будут полезны для понимания семьи Хемингуэев. Дос Пассос, позднее ставший близким другом Эрнеста, был женат на Кэти Смит, подруге его детства. Семья Смитов много времени проводила с Хемингуэями в летние месяцы в Мичигане. Эрнест пришел в ярость, обнаружив, насколько семейство Уорнеров у Дос Пассоса напоминает его собственную семью, и догадался (правильно), что именно Кэти рассказала мужу откровенные подробности. «Все Уорнеры странные», – говорит Лули, персонаж, чьим прототипом была Кэти, и добавляет, что, впрочем, доктор Уорнер считался хорошим врачом. Лули сердится на доктора из-за его «насмешливого языка» и из-за того, что он жесток со своим старшим сыном, которого в романе зовут Джорджи: «Док Уорнер мог заставить Джорджи заплакать одной только интонацией голоса. Кажется, ему нравилось это делать».
Религия стала еще одним полем битвы. В старших классах школы и некоторое время после ее окончания Эрнест опирался на взгляды родителей о религии и поведении, которые он усвоил так же полно, как и уроки отца об умении ориентироваться в лесу. Эрнест был крещен в Первой конгрегационалистской церкви священником Уильямом И. Бартоном, о котором сегодня помнят благодаря бестселлеру его сына, Брюса Бартона, «Человек, которого никто не знает» (1925) об Иисусе Христе – сотруднике рекламного агентства. Возможно, из-за интереса Грейс (она стала солисткой и хормейстером в новой церкви) семья переключилась на небольшую Третью конгрегационалистскую церковь, где на Пасху 1911 года Эрнест и Марселина были конфирмованы и получили свое Первое причастие. Эрнест стал членом общества «Плимутская лига», которое собиралось по воскресеньям в пять часов. «Лига» в особенности поощряла участие молодежи в делах церкви и общества (ее президентом был молодой Брюс Бартон).
В тринадцать лет Эрнесту уже была знакома ирония – или, быть может, точнее было бы сказать, что он стал достаточно взрослым, чтобы осознавать несоответствие между тем, чему его учили, и тем, что он в действительности чувствовал. Позже он рассказывал о том, как ты чувствуешь и как должен был чувствовать при совершении религиозных ритуалов вроде Первого причастия. Грейс открыто говорила о вере и испытывала энтузиазм; она думала о преданном служеним церкви и в повседневной жизни вела религиозные и духовные беседы. Она была склонна к поспешным выводам о «христианской» благонадежности того или иного фактора – к примеру, Грейс выступила перед местным школьным советом не один раз, а дважды с протестом, что ни один школьник-«христианин» не должен читать «Зов предков» в классе. Грейс могла накрутить себя до неудержимого риторического неистовства, когда дело доходило до религии. Она искренне верила в ценность определенных викторианских идеалов, которые она понимала как быть добрым христианином. Неудивительно, что подобные расхождения лягут в основу разногласий Эрнеста с матерью после того, как его книги начнут публиковаться.
Однако картина была намного сложнее. Эд, безусловно, был более твердым в вере. Потом Эрнест расскажет[6], что отец – как и его брат Виллоуби, успешный врач миссии в Китае, – хотел отправиться миссионером на Гуам или в Гренландию, но Грейс ему не позволила. Когда дети привлекли на свою сторону Грейс, в процессе скоординированной кампании в защиту уроков танцев, Эд воспротивился. И хотя и дети, и Грейс стали учиться танцевать, он держался в стороне, по-прежнему считая танцы чудовищным обычаем, открывавшим двери иным тяжелым грехам.
Только повзрослев, Эрнест смог взглянуть на жизнь отца под иным углом зрения, но и тогда, казалось, он был одержим мыслями, проявлял или нет его отец мужественность. Он продолжал испытывать глубоко противоречивые чувства. Эта тема сбивала его с толку. Роберт Джордан, вымышленный персонаж книги «По ком звонит колокол», имеет много общего с Эдом Хемингуэем, вплоть до того, что тоже покончил жизнь самоубийством при помощи пистолета времен Гражданской войны. Роберт Джордан с печалью вспоминает первую большую разлуку с отцом: старший мужчина целует сына в обе щеки и бормочет: «Да не оставит нас Господь, пока мы с тобой будем в разлуке». Эти строки из Книги Бытия (31:49) любили в семье Хемингуэев и часто упоминали в письмах. Герой Хемингуэя явно смущен интимностью этих слов и замечает во время объятий, что усы отца мокрые от слез.
Глава 2
Юность Эрнеста Хемингуэя начиналась во многом так же, как у любого другого молодого человека из хорошей семьи со Среднего Запада того времени: школа, работа, церковь, летние каникулы в деревне, первые ростки интереса к девочкам, развлечения и общение с друзьями. Но затем все обернулось не совсем обычно. Эрнест не будет поступать в колледж, а пойдет начинающим репортером в канзасскую газету. Через семь месяцев, разочаровавшись в бесплодных попытках вступить в американскую армию, он уедет в Италию и будет работать водителем машины «Скорой помощи» в Красном Кресте. На первый взгляд он оставался послушным сыном любящих родителей. На самом же деле, как подозревали Эд и Грейс, и не без причины, в Эрнесте было что-то своенравное, какие-то амбиции или импульс, которого они не могли понять, и чувствовали по этому поводу глубокое беспокойство.
Как человека и зрелого писателя Эрнеста сформировала жизнь в «Уиндмире» в Северном Мичигане. Семья старалась проводить как можно больше времени на озере каждое лето. Обычно доктор Хемингуэй воссоединялся там с семьей на несколько недель, если не на все лето (там же он принимал пациентов, в том числе местных индийцев оджибве). Эрнест целыми днями купался вместе с братом и сестрами или (чаще) ловил рыбу. В то лето, когда ему исполнилось четырнадцать лет, он спал в палатке во дворе, а став старше, проводил большую часть времени в других местах и подолгу оставался у Дилуортов, которые жили у соседнего залива Хортон-Бэй. Летом 1905 года Эд купил ферму на другой стороне озера от «Уиндмира». Они с Грейс назвали ферму «Лонгфилд», точно так же, как называлось поместье в их любимой книге, викторианском романе Дины Мьюлок Крэйк 1856 года «Джон Галифакс: джентльмен» (третий ребенок Хемингуэев, Урсула, получила имя в честь героини этой книги). Когда Эрнест стал старше, объем его работы по дому увеличился вместе с карманными деньгами (раз в неделю он получал несколько монет, равных числу его лет). Раз в неделю он разносил в Оак-Парке «Листья дуба» и косил лужайки; в Мичигане ему приходилось работать в «Лонгфилде», где он часто и жил, в палатке. Он сажал семена, копал картошку и собирал фрукты с деревьев, которые посадили они вместе с отцом.
Эд с сыном часто обменивались деловыми письмами о качестве урожая и о том, сколько бушелей Эрнест продал местным и сколько отправил в Оак-Парк домой. В свое время Эрнест Холл советовал Эду Хемингуэю: «У всякого человека с некоторыми сбережениями должна быть ферма», и идея о том, чтобы кормить большой выводок плодами собственной земли, имела определенную привлекательность для отца Эрнеста. Но Эрнест не любил физический труд, даже на свежем воздухе. Когда он стал старше, уклонение от домашних обязанностей стало предметом серьезных конфликтов с родителями и, в свою очередь, послужило испытанием его личности.
Вместе с другими детьми, приезжавшими к озеру на лето – Лью Клараханом, Рэем Олсеном, Карлом Эдгаром и Биллом и Кэти Смит, братом и сестрой, – Эрнест ходил в походы и попадал в обычные для подростков передряги. Один случай оставил в нем очень глубокое впечатление. Тогда Эрнест отправился на рыбалку вместе с сестрой Санни, которая родилась в 1904 году и была четвертым ребенком Хемингуэев. Они с Санни перебирались вброд через исток озера Валлун и тащили одну из лодок семьи, «Урсулу из Уиндмира», по направлению к болотистой местности под названием Крэкен. Внезапно Эрнест заметил синюю цаплю. Он поднял ружье и выстрелил – это было запрещено местными правилами охоты – и сказал Санни, что отцу наверняка захочется добавить чучело птицы к своей коллекции. Когда они сошли на берег пообедать, Эрнест убрал мертвую птицу под сиденье лодки. Вернувшись, они не нашли птицы. Что случилось потом, до конца неясно; по одной версии, Эрнест встретил сына охотинспектора, который сказал, что его отец ищет Эрнеста. Понятно, что охотинспектор не встретил теплого приема, когда приехал в «Уиндмир» за Эрнестом. Грейс Хемингуэй, выпрямившись во весь рост, обернула ситуацию таким образом, что сама стала допрашивать охотинспектора и наконец выпроводила его из своих владений с дробовиком в руках. Эрнест между тем сбежал. В этом месте мнения снова расходятся. В конце концов Эрнесту пришлось прийти с повинной и заплатить большой штраф. Потом он будет приукрашивать рассказ, утверждая, что судья едва не приговорил его к исправительному дому. Он никогда не забудет об этом столкновении с властями; очевидно, что нарушение закона произвело на него значительное впечатление. Кроме того, Эрнест был поражен тем, что Грейс заступилась за него, хотя и знала, что он был не прав. История о Грейс, размахивающей ружьем, стала любимой в семье.
Вернувшись в Оак-Парк, Эрнест начал ходить в школу Ривер-Форест рука об руку с Марселиной и строил смутные планы стать врачом. Планы начали меняться после того, как Эрнест посетил уроки английского языка и затем курсы писательского мастерства и особенно журналистики. И хотя читать Эрнест научился довольно поздно, он сразу же стал увлеченным читателем. Марселина вспоминала, как они оба запоем читали Скотта, Диккенса, Теккерея, Киплинга и Роберта Льюиса Стивенсона. К урокам, извлеченным из романов Горацио Элджера, Эрнест отнесся чрезвычайно серьезно. Семья выписывала множество журналов, от «Образцового хозяйства» до «Скрибнерс», «Компаньона молодого человека» и «Журнала святого Николая». Дети регулярно их читали. Эрнест с сестрой приняли участие в конкурсе в Третьей конгрегационалистской церкви, кто первым прочтет полную Библию короля Якова; даже после того, как победил его друг Гарольд Сэмпсон, Эрнест и Марселина продолжали и закончили чтение.
В первый год обучения на уроках английского языка брат и сестра, вместе с Франком Платтом, руководителем отделения английского языка, читали повествовательную поэзию, библейские рассказы и греко-римские мифы. Однако Эрнест по-настоящему загорелся только в старших классах, на занятиях с учителями Маргарет Диксон и Фанни Биггс. По рассказам одноклассников, опрошенных исследователем творчества Хемингуэя Чарльзом Фентоном, Маргарет Диксон была «откровенной либералкой», энергичной современной женщиной и замечательной рассказчицей, которая оказывалась в центре внимания на любом общественном мероприятии. Диксон проявляла особый интерес к Эрнесту и поощряла его ранний интерес к писательству.
Однако особенную близость Эрнест чувствовал с Фанни Биггс. Сохранилось письмо, которое он написал ей после окончания школы, где Эрнест обращается к учительнице так, будто она его школьная приятельница, и рассказывает о розыгрыше и потасовке. Биггс собирала волосы в пучок, как и другие школьные учительницы, была высокой и гибкой и очень начитанной женщиной с отличным чувством юмора. Эрнест оказался под ее влиянием на курсе рассказа и затем попал в элитный литературный клуб мисс Биггс, собранный в конце предпоследнего класса, где и Эрнест, и Марселина показали свои рассказы. По сути, этот литературный клуб представлял собой семинар по беллетристике, на котором ученики делились работами и обсуждали их под руководством учителя. И ни один из рассказов Эрнеста, написанных в школе, прежде всего «Суд Маниту» и «Сепи Жинган», появившиеся в литературном журнале «Скрижаль», не демонстрировал особых перспектив, кроме, быть может, бесспорного умения выстраивать диалог. Он увидит еще пять своих рассказов в журнале. Интересно отметить, что ни разу в старших классах, или даже можно сказать – почти до двадцати четырех лет, Эрнест не говорил о том, что когда-нибудь напишет роман. Тогда, как и теперь, многие несостоявшиеся гении с откровенностью заявляли о желании написать роман еще в том возрасте, когда носили штанишки по колено. Мы можем записать на счет Фанни Бигс заслугу, что Эрнест – который станет подлинным мастером рассказа – сконцентрирует внимание именно на этом жанре, даже в окружении других писателей, как в первые годы в Париже.
Именно в журналистике заблистал талант Эрнеста, и здесь влияние Фанни Биггс проявилось в полной мере, прежде всего благодаря курсу английского языка для журналистики, на который Эрнест записался в предпоследний год в школе. Как заметил один биограф, она взаимодействовала с классом так, «как будто классная комната была редакцией газеты». Фанни Биггс назначала одного из учеников редактором выдуманной газеты (каждый раз разного) и давала ему задания на различные темы. Ее «репортеры» учились тогда еще новой, но сегодня ставшей уже классической структуре новостей – «перевернутой пирамиде»: ребята должны были изложить новость в первом параграфе, а в последующих развернуть ее, раскрыв наиболее заметные детали в начале, а наименее значимые – в конце, чтобы редактор легко мог сократить текст. В классе ученики писали спортивные новости, колонки светской хроники, большие газетные статьи и даже рекламные объявления выдуманных товаров, а потом начинали писать для настоящей, популярной и с интересом читаемой «Трапеции». Первый материал за авторством Эрнеста в этой еженедельной школьной газете появился в январе в его предпоследний год в школе. В следующем году Марселина и Эрнест стали двумя из восьми сменных редакторов газеты.
Эрнесту пришлось выкрадывать время для «Трапеции», дискуссионного клуба (клуба молодых предпринимателей) и ученического театра у спорта, который обычно становится главным видом деятельности, после учебы, у молодых людей. Эрнест никогда особенно не любил и не был хорош в командных видах спорта. Поскольку к пятнадцати годам он подскочил до пяти футов десяти дюймов, был ширококостным, он стал играть в футбол, хотя и не вошел в школьную команду, пока не стал старше, да и потом не блистал. (Может быть, потому, что в будущем многие его читатели и поклонники думали, что у него была блестящая карьера в футболе, Эрнест время от времени не мог удержаться от выдумываний и как-то раз рассказывал, что чрезвычайно хорошо играл при Бобе Заппке, который на самом деле был тренером в Оак-Парке – впрочем, до того, как Эрнест пришел в футбол, – и затем продолжил свою легендарную карьеру в Иллинойсском университете.) В последний год учебы он входил в школьную команду по плаванию и был старшим по легкоатлетической команде. Он разрывался между учебой в школе и спортом, или скорее ему казалось, что разрывается, и позже сказал, что Маргарет Диксон и Фанни Биггс «были ужасно милы со мной, потому что мне приходилось стараться и заниматься спортом, и учиться писать по-английски». (Он сохранит этот двойной приоритет и в будущем, погрузившись и в литературный мир, и в мир спорта во взрослой жизни.)
Неудивительно, Эрнест посчитал, что проще всего попробовать силы в спортивных обозрениях для «Трапеции». Почти с самого начала он стал писать на манер Ринга Ларднера, с работой которого Эрнест познакомился по спортивной колонке Ларднера в «Чикаго трибьюн» или по сборнику 1916 года «Ты знаешь меня, Ал», опубликованному по частям в «Сатердей ивнинг пост». Сборник представлял собой вымышленные письма ленивого и недалекого бейсболиста чикагских «Уайт сокс» Джека Кифа своему другу из родного города, Алу. Ларднер использовал богатый сублитературный жаргон, в котором числа глаголов и согласованность глаголов и существительных путались. Весной 1916-го и осенью 1917 года Хемингуэй опубликовал в «Трапеции» несколько рассказов. Анонсы представляли его «нашим Рингом Ларднером». Впрочем, весьма немногие из этих рассказов имитировали стиль Ларднера; скорее, упоминание имени Ларднера давало Эрнесту право на юмор: «Хемингуэй, по сообщениям, выздоравливает, но Доктор смущен, его ум безвозвратно утрачен». Эта же статья, как и несколько других, поворачивает дело так, будто он был героем спорта, что на самом деле не соответствовало истине: «Сверхбыстрый Хемингуэй забивает третий гол за Оак-Парк, пересекая трамвайные пути на Чикаго-авеню и переходя на Гарлем и Лейк». Только к весне, в выпускной год, Эрнест усвоил эпистолярную манеру Ларднера и стал имитировать, довольно умело, его жаргон. «Дорогой Пашли, – начиналась статья. – Ну, Паш, рас уш ты попросил меня написать рассказ о соревнованиях по плаванию, я напишу, потому что, если не написать, ты уволишь меня из газет».
Этот юмор нельзя назвать бессмертным. Скорее, статьи для газеты, и в особенности юмористические рассказы для газеты, не только дали Эрнесту ценный журналистский опыт, но и научили писать легко и с удовольствием. Для мальчика того времени – который должен был уделять не меньше времени и спорту – занятия английским языком и сочинение рассказов, особенно в качестве любимчика учителя, казались несколько сомнительным времяпрепровождением. И литературное творчество давалось ему нелегко: в выпускном классе Эрнест взялся за пьесу «Не хуже насморка», которую так и не смог закончить к своему удовлетворению. Но писать о спорте было легко, и спортивные статьи завоевали ему популярность среди одноклассников, особенно среди мальчиков.
В старших классах школы много своего времени и энергии Эрнест отдавал поискам юмористического – устраивал розыгрыши и создавал сатирический язык, привлекая товарищей к затейливым выдумкам. Он давал прозвища всем, кого знал, – и будет делать это всю жизнь. Он придумывал прозвища членам семьи и настаивал, чтобы брата и сестер так и звали: Марселину называл Бивень или Мазвин, Урсулу, свою любимую сестру в детстве, Уралегс, Маделайн – Солнышко или Санни, Кэрол – Фарш или Бифи, а младшего брата, который родился в 1915 году, Лестера – Прищепкой, Папироской и потом Бароном. (Марселина дала Лестеру прозвище Отребье, что, как считал даже Эрнест, было слишком.) Эрнест распространил эту практику и на друзей. Спекулируя на модном антисемитизме, несомненно общем предрассудке Оак-Парка на рубеже веков, Эрнест со своими друзьями Рэем Олсеном и Ллойдом Голдером придумал изощренное сравнение их троицы с ростовщиками. Они нарисовали три круга желтым мелком на своих шкафчиках и объявили их «Ростовщической точкой». Эрнест назвал себя Хемингштайном, Олсена – Коэном, а Голдера – Голдбергом. Он несколько лет называл себя Хемингштайном и часто сокращал прозвище до Штайна, которое любил за каламбурный намек на пиво [англ. Stein – пивная глиняная кружка. – Прим. пер.]. (В конце писем он часто рисовал наполненную до краев кружку.) Еще Эрнест называл себя Веммеджем, а также Скотиной. Посвящая столько внимания прозвищам членов семьи и друзей (происхождение таких имен, как Папироска, было довольно сложным), Эрнест, безусловно, пытался познавать свою вселенную и таким образом управлять ею.
Друзья Хемингуэя в Оак-Парке, среди которых были Моррис Масселмен (Масси), Гарольд Сампсон (Самп) и Джордж Мэдилл (Рассол), вслед за ним развивали собственный сложный жаргон, которым они неизменно пользовались, чаще в письмах, чем в разговорах, когда им было уже далеко за двадцать. Отчасти этот жаргон позаимствовал свои особенности от Марка Твена, немного от Ларднера, частью – из куртуазного языка и во многом был похож на раннего Эзру Паунда, хотя Эрнест познакомился с поэтом только в 1922 году. В ранние годы он обильно приправляет свои сочинения современным сленгом. Изобретательная орфография и плохие каламбуры порождают «ситьюасью» и «Пальма Матрас» (вместо альма-матер). Письма – «нудиловка» или «эпистолы», Оак-Парк – «Оакус-Паркус», а море – соленуха. В письмах к Марселине он предлагает «поторопиться в спагеттерию» или «allez к Ши» и спрашивает: «Почему моя слышит это от тебя, а?», а также «Сразила ли тебя уже любов юноши?» Деньги – почти всегда «семечки», но иногда «шекели» или «деньга». Кто-то «закладывается», а смерть – это «закладная». Эрнест объявит «о неплохих дополнениях к языку» уже в 1919 году, когда вернется с войны: две королевы в карточных играх получили «погоняло» «двойной дуэт сисек», а короли – «пара монархов».
Опять же, ничего ужасного и необычного в этом не было, не считая энергии Эрнеста, вложенной в разработку жаргона: он пользовался им примерно с 1916 по 1923 год, когда уже всерьез занимался художественной литературой и работал над краткими, простыми и ясными предложениями – стиль, который станет благодаря ему знаменитым. Он легко овладевал этим малопонятным жаргоном, который делал его мир, по крайней мере с виду, замкнутым, защищенным. Эрнест, его брат и сестры, а также его друзья понимали друг друга. И судя по подростковым письмам к родителям, щедро пересыпанным прозвищами, он рассчитывал, что и они подчинятся его правилам. Этот жаргон будет принят и с женщиной, на которой Эрнест женится, с Хэдли (Хэш), и она тоже неизбежно начнет разговаривать на нем. Важно отметить, что Эрнест никогда не пользовался жаргоном в творчестве, не считая статей для «Трапеции» в школе; детская игра научила его искусному пониманию жаргона, что показывают рассказ «Мой старик» и диалоги в «Убийцах» и «Пятидесяти тысячах». В этом стиле уже было семя телеграфной, грамматически неправильной и эксцентричной манеры речи, которую он разрабатывал в поздние годы, о чем свидетельствовала невероятная биографию Лилиан Росс в «Нью-Йоркере» в 1950 году. В эти же юные годы художественный стиль, одновременно неестественный и очень свободный, сыграл роль своего рода колеи, по которой литературное творчество всего через несколько лет войдет в его жизнь и полностью захватит ее. После школы важная переписка Хемингуэя, всегда довольно оживленная для мальчика, который редко расставался с семьей и друзьями, станет еще обширнее. Сатирическая манера письма и обильная ирония были естественны для подростка; они развивали писательское умение записывать слова на бумагу без запинки и замешательства. Его первые шаги в творчестве были как встреча с закадычным другом, и Эрнест естественным образом влился в эту дружбу с помощью языка сатиры.
В глазах родителей Эрнест довольно-таки преуспевал – за одним существенным исключением, как указал недавно исследователь творчества Хемингуэя Моррис Баск. В один летний день 1916 года в «Уиндмире» Эрнест дал матери понять, чего ей следует ждать в следующие несколько лет. Он сидел за кухонным столом со своим другом Гарольдом Сэмпсоном, когда Грейс поставила перед ними обед. Эрнест вопросил: «Это все, что у нас есть? Проклятые помои». Грейс попросила его выйти из-за стола и не возвращаться, пока он не принесет извинений. Как большинство Хемингуэев, Эрнест был очень обидчив. Сочтя, что с ним поступили несправедливо, он позвал Гарольда и ушел из дома на несколько дней, и жил в это время у Дилуортов в Хортон-Бэе. Обидчивость – слишком мягкое слово для той черты в Эрнесте, которую обнаружил этот случай. Его мать и отец обычно поступали точно таким же образом, когда слышали критику в свой адрес или были неправильно поняты, как и многие в их семье. Это был лишь один случай из жизни (среди очень и очень многих), когда Эрнест будет испытывать огромную обиду из-за пренебрежения или обвинений, выходить из себя и продолжать обижаться независимо от того, чем кончится дело. Этот конкретный эпизод – более жесткая стычка с матерью и изгнание последуют в 1920 году – Хемингуэй запомнит на всю оставшуюся жизнь. Он будет даже несколько раз рассказывать, что сбежал из дома подростком и больше так и не вернулся.
Пятнадцатилетний Эрнест был потрясен, когда Грейс заступилась за него перед охотинспектором и даже изгнала нежданного представителя власти из своих владений с ружьем. Впрочем, недавно Баском был установлен другой малоизвестный инцидент, когда родители Эрнеста, в такой же незабываемой манере, не встали на его защиту. Похоже, что увлеченные работой над школьной газетой и литературным журналом, Эрнест с друзьями составили подпольное издание под названием «Джазовый журнал», причем слово «джаз» тогда только начинало менять свое оригинальное значение («половой акт») на обозначение нового музыкального жанра. Авторы-редакторы сочинили кое-какие грязные шутки и приписали их разным преподавателям. Успел выйти только один экземпляр журнала, причем редакторы упоминались списком на внутренней стороне задней обложки; подразумевалось, что журнал будет передаваться от одного юноши к другому. Товарищ Эрнеста Рэй Олсен, который тоже участвовал в создании журнала и рассказал об этом инциденте, обнаружил, что журнал пропал из учебника английского, где Рэй его прятал. Далее последовал вызов в кабинет директора Марион Макдэниел. Размахивая пропавшим журналом, она обращалась к ним со страстной речью. Родителей поставили в известность, и, по словам Олсена, их дальнейшее пребывание в школе оказалось на чаше весов. Он считал, что именно благодаря Фанни Биггс они избежали исключения из школы, и высказал догадку, будто она вызвалась объяснить, что мальчики приходили к ней за советом и потом пообещали ей прекратить издавать журнал. Отец другого одноклассника приехал на встречу с директором и «решительно» вступился за сына, заявив, что в школе отнеслись к происшествию слишком серьезно.
Позднее Фанни Биггс опишет этот случай исследователю творчества Хемингуэя Чарльзу Фентону в утерянном письме. В другом письме она передаст Фентону слова Эрнеста: «Никто из моих родителей не придет в школу ради меня, неважно, насколько я прав. Мне просто нужно это принять». Эрнест ужасно обиделся на отказ родителей заступиться за него и встать на его сторону. Ситуация с вызовом в кабинет директора по такому серьезному вопросу, как угроза исключения, оказалась травмирующей для мальчика, который, надо думать, чувствовал себя довольно одиноким в этом положении, брошенным на произвол судьбы, и который был спасен только благодаря заступничеству любимого учителя. И через много лет он будет вспоминать эти детские обиды, пока они не превратятся в причину отвергнуть родителей и их мир окончательно. Он не всегда мог позволить себе это в их присутствии и сохранял тесные связи с семьей намного дольше, чем можно было бы предположить по его позднейшим признаниям. Утешением ему стал чрезвычайно красочный язык, которым описывал ненависть к своей семье. О матери в конце жизни он писал: «Разве эта… женщина не ужасна? Не знаю, как я мог быть произведен ею на свет, но очевидно, как-то это произошло».
Нередкая язвительность Эрнеста, ранимость и грубоватый юмор, а также бесспорный интеллект отличали его от сверстников. В кругу близких друзей он стал благодаря этим качествам лидером и примером для подражания. Но появились они не из ниоткуда. Что-то отличало семью Хемингуэев от жителей Оак-Парка, с их сильным классовым сознанием и буржуазной респектабельностью, несмотря на высокое положение клана в обществе. Фанни Биггс, какой бы защитницей Эрнеста она ни была, пока он находился под ее опекой, предложила несколько объяснений. Спустя годы, когда с ней связался исследователь творчества Хемингуэя Чарльз Фентон, писавший книгу (к большому ужасу Эрнеста) о его ученических годах, Фанни сочла необходимым заявить о превосходстве Оак-Парка и школы Ривер-Форест перед другими учреждениями того времени. (Объективности ради стоит заметить, чем выше качество школы, тем более хорошим учителем она бы казалась.) В этой школе учились те дети из Оак-Парка, которые обыкновенно ходили бы в частную школу, указала она и упомянула «поэтов, музыкантов, дипломатов, критиков и журналистов» – и даже евангелиста Билли Сандея, – которые показывались на собраниях. Родители вкладывали немало денег в школьные спектакли, на которых они присутствовали, как Биггс постаралась отметить, в вечерних нарядах. И все же у Эрнеста, писала она неодобрительно, «никогда не было карманных денег» (пятнадцати пенсов на многое не хватит), и она никогда не видела его родителей в загородных клубах Оак-Парка или клубах для встреч в Чикаго. Хотя это могло отражать положение Хемингуэев в Оак-Парке в то время, маловероятно, чтобы семью с шестью красивыми и умными детьми, с уважаемым врачом во главе и его талантливой и яркой женой, живущую в одном из самых больших домов Оак-Парка, избегали более богатые или респектабельные семьи в силу подобных причин; скорее, они занимали особое место в городе – безотносительно посещений общественных клубов.
Это вряд ли было очевидно Эрнесту, который в старших классах школы и сразу после ее окончания отдалялся от семьи и друзей дома. У него было две подруги: первая Дороти Дэвис и после – Фрэнсис Коутс; Фрэнсис очаровала его на спектакле немецкой оперы «Марта». Об их отношениях мало что известно, очевидно, они не были серьезными, поскольку Эрнест в мае сопровождал Марселину на вечер выпускников в качестве ее «молодого человека». Он, Гарольд Сэмпсон, Фрэнсис и Марселина ходили вчетвером на свидания и иногда плавали на каноэ по реке Дес-Плейнс. В то время Эрнест, кажется, искренне любил бывать в компании с Марселиной. Брат c сестрой объединились ради того, чтобы пошатнуть или даже поменять родительские правила. Марселина хотела научиться танцевать после случившегося конфуза на танцах, несмотря на энергичные возражения Кларенса. Грейс встала на ее сторону, и следующей осенью двое старших детей стали посещать школу танцев мисс Ингрэм по вечерам в субботу (Эрнест, наверное, напомнил себе быть осторожнее в своих желаниях). Марселина и Эрнест демонстрировали то, чему научились, на семейных сборищах возле граммофона. К ним присоединялись остальные дети и Грейс, а Эд сидел кислый в сторонке. Эрнест с гораздо большим энтузиазмом относился к боксу, которым он стал заниматься в средних классах школы. Потом он будет утверждать, что узнал об этом виде спорта от старых чикагских бойцов вроде Джека Блэкберна и Гарри Греба, с которыми, вероятно, встречался в знаменитых чикагских спортивных залах. Боксерский мир всегда будет сохранять важное значение для его творчества; бокс стал источником вдохновения для одного из его первых школьных рассказов, «Вопрос цвета».
Несмотря на уроки танцев, Хемингуэи были не особенно коммуникабельными, включая Эрнеста. Вилгелмина Корбетт, подруга детства, знавшая Эрнеста по школе, отмечала, что «сверстницы за ним не особенно охотились, поскольку он не был «крутым» и в общем-то имел довольно неопрятный вид». В романе Дос Пассоса 1951 года, в котором под именем Уорнеров описываются Хемингуэи, героиня обращает внимание на «непричесанные волосы [Джорджи], торчащие у лба черные, как у индейца, пряди, и грязную полоску вдоль расстегнутого воротничка синей рубашки» и говорит про себя: «Боже, какая деревенщина». Доктор Хемингуэй, которого Вилгелмина тоже называла «неопрятным», покупал ботинки сыну, как всем своим детям, и обувь «никогда не подходила». И хотя Вилгелмина в целом восхищалась Грейс Хемингуэй, она с неодобрением отмечала, что Грейс была «отвратительной хозяйкой» и «полностью доминировала в своей семье». Урсула Хемингуэй потом напомнит брату, что в доме в Оак-Парке сохранялся «неряшливый беспорядок». Однажды Эд Хемингуэй нашел под диваном ручку, потерянную три года назад. Хотя одноклассники считали родителей Хемингуэев довольно ограниченными в религиозных вопросах, одноклассник Эрнеста Льюис Кларахэн называл их «незаурядными» – этим словом Вилгелмина описывала, не без восхищения, дом на Кенилуорт-авеню и его великолепную музыкальную комнату. Другой одноклассник Эрнеста вспоминает, что светловолосая миссис Хемингуэй была похожа на «миссис Санта-Клаус» и что она носила «очень длинные» юбки, «поэтому, когда она шествовала куда-нибудь по улицам Оак-Парка, ее невозможно было не заметить».
Летом 1916 года Эрнест завязал в «Уиндмире» два важных знакомства – с Биллом и Кэти Смитами, которые станут его друзьями. Они тоже были из не совсем обычной семьи. Их мать умерла от туберкулеза в 1899 году. Отец был университетским профессором, специалистом в области математики, древнегреческого языка и философии. (Он был атеистом и не скрывал этого.) Билл, Кэти и их старший брат Иеремия Кенли (И. К., которого все звали Кенли) были воспитаны отцом в Сент-Луисе. Летом они жили в Северном Мичигане с тетей и дядей, мистером и миссис Джозеф Чарльз («Тетушка» и «Дядь»). Биллу был двадцать один год, Кэти двадцать четыре – то есть они были значительно старше Эрнеста. Билл изучал сельское хозяйство в Миссурийском университете, а Кэти там же – журналистику. Эрнест и Билл познакомились еще мальчиками, однако тем летом их заново познакомил общий друг Карл Эдгар, выпускник Принстона. И брат, и сестра были очень начитанными, а Кэти была эффектная девушка, с кошачьими глазами, которые некоторые описывали как зеленые, другие – как топазовые. Билл и Эрнест стали вместе ходить на рыбалку, и Эрнесту будет интересно в следующие несколько лет время от времени приударять за Кэти; тем временем они с ней быстро подружились.
В выпускном классе Эрнест обдумывал планы на ближайшее будущее. В эти планы входила рыбалка в Хортон-Бэе и поход в дебри Верхнего Мичигана в поисках рыбных мест, где он надеялся жить и писать. Он знал, что так не получится. Отец хотел, чтобы Эрнест поступил в Оберлин, куда Марселина уедет осенью 1917 года. В письме однокласснику Эрнест отмечал, что он склоняется к тому, чтобы подать заявление в Корнелл. Дедушке он сказал, что собирается в университет Иллинойса, то же самое поняли и его одноклассники. Однако Эрнесту, похоже, не нравился ни один из вариантов. Его друзья из Хортон-Бэя учились в солидных университетах на востоке, некоторые – в Лиге плюща, которая имела решительное преимущество над Оберлином, небольшим учебным заведением в Огайо, основывающимся на приниципах социальной справедливости, отмены рабства и веры в Бога, тогда как Иллинойсский университет был очень крупным учреждением на Среднем Западе, где от юношей-студентов ожидали повышенного внимания к спорту. Интерес Эрнеста к Корнеллу, по-видимому, появился откуда ни возьмись и так же спокойно исчез. Он считал, что лучшим для него будет обучение журналистике в «Канзас-Сити стар». Младший брат Эда Хемингуэя, Тайлер, был успешным бизнесменом, торговавшим пиломатериалами, и человеком с некоторым положением в Канзас-Сити. В Оберлине он учился вместе с Генри Дж. Хаскеллом, основным автором статей и вашингтонским корреспондентом «Стар». Эд согласился обратиться к брату с просьбой узнать, не сможет ли Хаскелл посодействовать с устройством Эрнеста в газету. На выпускном вечере Эрнест представил «Пророчество классу» (немного заумная баллада), а Марселина произнесла речь о «Новом девичестве».
Эрнест надеялся поработать в «Стар» летом, но в газете изъявили желание принять его на полный рабочий день с осени. Лето промчалось быстро, Эрнест очень много занимался физическим трудом, так, как никогда еще он не работал на воздухе. Почти все время он проводил на семейной ферме «Лонгфилд», на другой стороне озера, часто вместе с отцом. Они косили траву на двадцатиакровом участке, посадили плодовые деревья, перенесли старый фермерский дом и построили ледник, а также приглядывали за овощами. Билл Смит жил на той же стороне озера Валлун, где стоял «Лонгфилд», и они с Эрнестом разработали схему работ: Билл помогал собирать бобы и выкапывать картофель в «Лонгфилде», а Эрнест собирал вместе с ним яблоки и колол дрова у тетушки Чарльза. Отношения с матерью оставались холодными. Эрнест по большей части ночевал под открытым небом в «Лонгфилде», а на длинных выходных – в Хортон-Бэе и часто оставался у Дилуортов. Они с Биллом ходили на рыбалку при каждой возможности, поскольку надвигалась взрослая жизнь.
* * *
Эрнест пробудет немногим больше шести месяцев в Канзас-Сити и все это время будет работать в «Канзас-Сити стар» – быстро пролетевшие дни интенсивного ученичества – тогда, пожалуй, одной из лучших газет в стране. Канзас-Сити находится в пятистах милях от Оак-Парка, но Эрнесту, наверное, казалось, что он на другом континенте. Он в первый раз в жизни жил вдалеке от дома (не считая походов) без присмотра взрослых, и это была свобода. Здесь он начнет всерьез пить (от этой привычки он не избавится уже до конца своих дней), будет писать каждый день, кроме воскресенья, и получать за это вознаграждение и влюбится в первый раз в жизни.
Поезд Хемингуэя[7] прибыл на канзасский вокзал Юнион-Стейшн 15 октября 1917 года. Эрнеста встречал его друг Карл Эдгар (по прозвищу Одгар), с которым они познакомились предыдущим летом в Хортон-Бэе. Эдгар дружил со Смитами и был поклонником Кэти Смит, он работал в «Калифорния ойл бернер компани» и очень хотел, чтобы Эрнеста взяли в газету. Эдгар высадил Эрнеста возле большого викторианского дома дяди Тайлера Хемингуэя и тети Арабеллы на бульваре Варвик. На следующее утро дядя проводил его в редакцию «Стар» на Гранд-авеню, которая занимала целый квартал. Там Эрнеста почти сразу же отправили к Джорджу Лонгану, редактору отдела местных новостей, с которым они обсудили рабочее время (с 8.30 до 17.30), оплату (15$ в неделю) и месячный испытательный срок. Лонган, не теряя времени, передал Эрнеста помощнику редактора отдела местных новостей С. Дж. Веллингтону, которого все звали Пит. Он станет его непосредственным боссом.
Пит Веллингтон познакомил Эрнеста с фирменным стилем газеты и дал ему гранки с рекомендациями, как писать хорошо. Этот свод правил был и остается по справедливости известным даже за пределами круга поклонников Хемингуэя; сам Эрнест позднее признавался, что эти 110 параграфов оказались «лучшими правилами для писателя. Я никогда о них не забывал». Первый параграф гласил: «Пиши короткими предложениями. Первые абзацы должны быть краткими. Пиши энергичным языком. Утверждай, а не отрицай». Эрнест приводил другой пример из издательской инструкции о том, что репортеры не должны были употреблять словосочетание «серьезное ранение»: «Все ранения серьезные. [Жертва] могла, насколько я помню, получить легкую травму или опасную». Еще один параграф требовал избегать прилагательных, особенно таких, как «великолепный», «грандиозный» или «чудесный». Точно так же «хороший сленг – это новый сленг». Все эти принципы Эрнест применял на практике в Канзас-Сити и позже – внедрил в своем творчестве. Ни один писатель, говорил он, «не сможет плохо писать, если будет соблюдать их». Однако самый ощутимый эффект от работы в «Стар» заключался в том, что Эрнест стал писать быстро, емко и лаконично – и помногу.
Именно Веллингтон, которого Эрнест описывал как «строгого педанта, очень справедливого и очень жесткого», разработал знаменитые правила журналиста. Он разъяснил Эрнесту его обязанности и ответственность. За Эрнестом будет закреплен полицейский участок на 15-й улице, вокзал Юнион-Стейшн, где он должен будет высматривать и, если получится, брать интервью у приезжающих знаменитостей – даже, к его восторгу, у бейсболистов, и отделение неотложной помощи крупнейшей больницы Канзас-Сити, где «ты имел дело с несчастными случаями и выяснял подробности насильственных преступлений». Веллингтон отмечал, что Эрнест полностью «выкладывался» на работе, даже если писал заметку длиной лишь в абзац.
Город лежал у его ног; мы можем утверждать, что городской репортер, начинающий с самых низов, видел изнанку города, как и те, кто жил в сердце Канзас-Сити многие годы. Город, в котором проживало 300 000 жителей, был крупнейшим железнодорожным и сельскохозяйственным центром – идеальное место для начала карьеры амбициозного молодого репортера и писателя. Однако работа была не из легких, Эрнест познакомился не только с врачами неотложной помощи, сотрудниками похоронного бюро и полицейскими, которые были на дежурстве или расследовали преступление, но также и с проститутками, спекулянтами, жуликами, игроками, ворами и бродягами. Он с жадностью слушал истории и разговоры очевидцев, представителей властей, чиновников и с легкостью заводил друзей. Приятель, врач из центральной больницы, взял Эрнеста с собой в тюрьму, где молодой репортер наблюдал, как наркоманы получают дозу морфия при «ломке». В письме к старшей сестре Эрнест хвастался, что встречался и разговаривал с военными, сенаторами и чемпионами по боксу и что он научился «различать кьянти, катобу, мальвазию, дешевое красное вино, кларет и некоторые другие вина с закрытыми глазами». Охваченный азартом, он заканчивал письмо: «Я могу послать мэра к черту и похлопать комиссара полиции по спине!»
Пит Веллингтон отмечал, что Хемингуэй «завязывал дружеские отношения со всеми, с кем соприкасался». Эрнест подружился с Расселом Краусом, Клиффордом Найтом, Уилсоном Хиксом и Дэйлом Уилсоном. Все они стали знаменитыми профессионалами. Однако более всего на него повлиял человек по имени Лайонел Мойз – «невероятно поразительный» персонаж, по словам Эрнеста, прямо как из «Первой полосы». Пьяница, колоритный репортер и литобработчик, Мойз был ценнейшим и самым высокооплачиваемым журналистом «Стар». (Мойз увольнялся с любого места, если ему не предлагали самую высокую плату.) Его репортерское мастерство стало легендой. Однажды Эрнест рассказал, что Мойз мог держать в голове четыре статьи, одновременно звонить по телефону, чтобы получить материал для пятой, повесить трубку и изложить все пять сюжетов с огромной скоростью без запинки. Однако в других воспоминаниях о Мойзе Эрнест умалял его достоинства и говорил, что был знаком с ним поверхностно, и, конечно, совсем не восхищался им. Мойз, к примеру, похоже, никогда не работал один на один с Эрнестом над стилем – хотя он наверняка порезал многие статьи Хемингуэя. И они так и не стали друзьями, однако из грубоватых советов Мойза Эрнест извлек все, что мог. Мойз любил Твена, Конрада и Киплинга. Он говорил Эрнесту: «Ясное, объективное описание – единственно верная форма литературы». Он предостерегал от рассказчищеских трюков и какого-либо потока сознания – никаких таких штучек, без обиняков говорил он. Эрнест прислушивался к Мойзу по возможности, но чаще он был погружен в драму ежедневного репортерства. Можно сказать, что Мойз имел важное значение в становлении Эрнеста как писателя, будучи не только наставником, но и живой легендой, колоритным и блестящим чудаком – и Эрнест тоже мог стремиться к этому образу. Возможно, Мойз не был героем для Хемингуэя, зато он был образцом возмутительного поведения.
Трудно отследить развитие Эрнеста по газете, невзирая на огромные усилия исследователей, поскольку почти ни одна из его заметок не была подписана. Если судить по тому, как много времени и тяжелого труда он вкладывал в свою работу, то можно сказать, что Эрнест шел семимильными шагами к вершинам многообещающей репортерской карьеры. Тот факт, что его приняли в газету в знак одолжения, и отсутствие реального опыта перестали иметь какое-либо значение для его работодателей после того, как он приступил к работе, в «Стар» умели ковать профессионалов из любителей. Эрнест с готовностью откликнулся, добившись успеха, и, по-видимому, был довольно скоро признан маститыми и очень талантливыми журналистами.
В разгар всей этой деятельности Эрнест умудрялся регулярно писать семье и особенно Марселине. Кажется, ему хотелось получить одобрение родителей, но еще больше – показать им, какой была его жизнь в Канзас-Сити, и почувствовать себя по-прежнему членом семьи, что было обычным поведением подростков, впервые уехавших из дома. Если Эд и Грейс не могли, что понятно, представить истинного характера жизни в Канзас-Сити, ее темпа, потребностей, а также перемен, которые с ним происходили, Эрнест начинал злиться. Через несколько месяцев репортерской работы он ощутил, что стал более зрелым и семья не считается с этим. В одном из выпусков оак-паркской газеты, которую семья – что характерно – исправно пересылала Эрнесту, отец говорил, что ему «всего восемнадцать». Эрнест немного смешно обижался, поскольку чувствовал, что, пусть не возраст, но у него достаточно большой опыт. Может быть, ему всего девятнадцать, писал он отцу, однако он работает в таком темпе, с которым не справился бы мужчина старшего возраста. В общем-то, это письмо к отцу, в котором Эрнест заявляет о праве на уважение (с этого же времени он заведет привычку холить свои обиды), можно назвать маленьким шедевром расстановки точек над «i», даже по меркам семьи, в которой умели писать выразительные письма. Здесь же мы можем прочесть одно из лучших доступных нам описаний репортерской жизни. Ему не нужен колледж, говорит он отцу. В Канзас-Сити он только и делал, что зубрил: «Ответственность, абсолютная точность, тысячи долларов напрямую зависят от твоих высказываний, абсолютной правды и точности». Даже написанное с ошибкой имя может стать причиной иска к газете. Это мука, пишет он, работать рано по утрам в дедлайн:
«Если надо написать статью на полколонки, нужно помнить про хороший стиль, стиль должен быть идеальным на самом деле, изложить все факты, и в правильном порядке, придать тексту цепкость и силу и написать его за пятнадцать минут, по пять предложений за раз, чтобы успеть в выпуск как раз, когда он идет в печать. Если надо принять сюжет по телефону и рассказать все точно так, как ты увидел мысленным взором, ты бежишь к пишущей машинке и пишешь страницу за раз, пока стучат еще десять пишущих машинок, а босс кричит на кого-то, и мальчик выхватывает страницы из твоей машинки, как только ты заканчиваешь писать».
Он прекрасно передает напряжение, в котором существует, и обходит молчанием, сколькому он научился. Несмотря на то что вопрос о колледже будет подниматься снова, и в манере, вызывающей раскол в семье, Эрнест ясно дает понять, что колледж ему не нужен. Газетчики того времени были известны сомнительной репутацией, а Эрнест хотел показать, что журналистика – это профессия, не ремесло. Ему не было дела до того, считают ли его в семье беспутным, но он знал, что они должны уважать его работу. Вроде забавно, продолжает Эрнест в письме к отцу, что всего лишь год назад он написал «кормушку и быка» для школьной «Трапеции». «Но это так, и я говорю тебе это не потому, что считаю себя какой-нибудь звездой или кем-то в этом роде, просто именно так ты видишь ситуацию». Эрнест давал отцу понять, что с ним нужно считаться, и прежде всего – как со взрослым человеком. В следующем году он докажет это.
Неудивительно, что он так любил свою теперешнюю жизнь. С дядей и тетей Эрнест прожил лишь несколько дней и затем переехал в «респектабельные» меблированные комнаты Грейс Хейнс на Варвик-бульваре, где жили еще несколько репортеров. Семья пересылала ему выпечку, которую (тревожный знак) пекла сама Грейс, а он отправлял домой в Оак-Парк белье для стирки, до тех пор, пока не придумал лучший план. Ему сложно было возвращаться в пансион ради обеда и ужина, предоставленных пансионом, поскольку он успевал только перехватить что-нибудь, и часто работал допоздна и пропускал ужин. Вскоре Эрнест переехал в квартиру Карла Эдгара на Агнес-стрит. Здесь мужчины делили большую спальню с удобными стульями и спальной верандой, за которую платили каждый по два с половиной доллара в неделю, и ели в ресторанах. Хемингуэй завел друзей среди своих коллег и товарищей Карла. Один приятель того времени вспоминал, как приезжал пить вино с Эрнестом и Карлом. Они засиделись допоздна и приятель, лежавший на полу, уже засыпал, но Эрнест настойчиво держался за бутылку с дешевым красным вином и читал вслух Роберта Браунинга.
Больше всего писем Эрнест написал Марселине, когда она училась на первом курсе в Оберлине на музыкальном факультете. Письма веселые и вульгарные, написанные малопонятным семейным жаргоном и тем странным языком, который Эрнест придумывал с друзьями в «эпистолах». Он подшучивает насчет мальчиков, она в ответ шлет ему шпильки о девушках. В феврале он решил сделать ее своей наперсницей в любовных делах и стал рассказывать о маловероятных отношениях с кинозвездой, оказавшейся проездом в Канзас-Сити. «Я ужасно влюбился в Мэй Марш», – пишет Эрнест Марселине в постскриптуме к письму около 12 февраля 1918 года.
Эрнест встретился с Мэй, которая направлялась на Западное побережье, в двенадцатиэтажном отеле «Мюльбах», лучшем в Канзас-Сити. В «Мюльбахе» был шикарный пресс-центр, с пишущими машинками и телефонами, современная туалетная комната и мягкие кресла, где можно было побеседовать или подремать. Один раз Эрнест заснул в ванне после особенно тяжелого дня. Хотя одной из его обязанностей было интервьюирование всех знаменитостей, которых он встречал в вестибюле отеля, неизвестно, познакомился ли он с актрисой именно таким образом. Мэри Уэйн Марш[8] была довольно простой девушкой, из провинции. Она родилась в Нью-Мексико в 1894 году и была на пять лет старше Эрнеста – эта разница в возрасте станет постоянной чертой в его отношениях с женщинами – и тогда была на пике карьеры. Свою первую главную роль Мэй Марш сыграла в фильме 1910 года «Рамона» и продолжала сниматься в кино с головокружительной скоростью, что, в общем-то, было типичным для Нью-Йорка и Голливуда того времени. Самые заметные роли она исполнила в двух крупных киноэпопеях Д. В. Гриффита – «Рождение нации» (1915) и «Нетерпимость» (1916), которые Эрнест, по слухам, посмотрел. С трудом можно представить любовный роман между нахальным молодым репортером и настоящей кинозвездой, однако описание привлекательности Марш, сделанное критиком Полин Кил в статье 1968 года для «Нью-Йоркера», помогает объяснить, почему Эрнест мог посчитать ее более доступной, чем другие звезды экрана: «Она наша мечта, она не небесная красавица, как [Лилиан] Джиш, а земная красавица, и солнечный свет придает ее юности еще больше обворожительности. Она выглядит так, как будто может быть счастливой, чувственной, обыкновенной женщиной». И однако же недавно Марш заключила контракт с «Голдвин» и зарабатывала три тысячи долларов в неделю, что было почти немыслимо для Эрнеста.
Хотя отношения Эрнеста с Марш, скорее всего, так и не зашли дальше дружбы, в своем воображении он, видимо, полагал, что между ними роман, и так он и представлял все в письмах друзьям и семье. Дружба продолжится в следующие месяцы, и Эрнест увидит Марш снова, когда окажется в Нью-Йорке. Предыдущие биографы, в распоряжении которых не было некоторых писем Эрнеста, относились к эпизоду с Марш как к шутке, фантазии Эрнеста. Однако о недавно возникших отношениях Эрнест написал три письма Марселине, два письма отцу (и еще отправил ему телеграмму), одно письмо семье и одно – Дейлу Уилсону, другу из «Стар». Эта связь продлилась с 12 февраля до 19 мая – достаточно долго для затянувшейся шутки.
Вполне вероятно, что актриса остановилась в Канзас-Сити во время поездки по железной дороге в Голливуд и что Эрнест встретился с ней, когда находился при исполнении служебных обязанностей. Правда же в том, что писем от Марш Эрнесту не существует. Кроме того, несколько странно, что Хемингуэй, кажется, не испытывал к актрисе чувств и что нет никаких свидетельств, относящихся к концу их дружбы, – хотя, возможно, их отсутствие скорее означает, что Эрнест встречался и флиртовал с Марш, когда она проезжала через Канзас-Сити, и потом решил долго пересказывать фантазии о ней. Роман, если он на самом деле был, все так же окутан тайной.
По словам Эрнеста (возможно, только в его воображении), они почти сразу стали разговаривать о браке. Эрнест называл Мэй «будущей госпожой Хемингштайн», и, пока длился их роман, до тех самых пор, пока он не уехал за границу служить в «Скорой помощи» Американского Красного Креста, Эрнест упорно говорил о Мэй как о своей будущей супруге. Несомненно, на это повлияла царившая повсюду тогда спешка, всегда сопровождавшая любовные романы перед надвигающейся войной, когда брак становился очень реальным и, как правило, осуществляемым вариантом. В том же письме к сестре мы можем отметить еще одну особенность, характерную для таких романов: Эрнест говорит, что девушка будет «ждать» его. Когда он писал Марселине, Мэй (он называл ее Мэри) только что уехала на Восточное побережье на съемки фильма, в место под названием Вудс-Хол в Массачусетсе. Она писала ему дважды в неделю или даже чаще, рассказывал Эрнест, и на обратном пути в Голливуд снова должна была проехать через Канзас-Сити. Через три недели Эрнест пытался выяснить, видела ли Марселина со своим последним кавалером недавнего «Любимого предателя» с Мэй Марш (1918) и согласна ли его сестра, что «Мэри» просто «чудо».
Какие бы отношения ни связывали Эрнеста с Мэй Марш, это был военный роман. Поскольку, хотя времени на размышления было мало, и еще меньше – чтобы строить какие-то планы, за месяцы, проведенные в Канзас-Сити, помимо репортерской работы и романа с Марш (или влюбленностью в нее), Эрнест ломал голову над тем, как найти способ отправиться на войну, в которую США вступили 6 апреля 1917 года. В последний год в школе он уже узнал о довольно сильном сдвиге в сторону милитаризма в душе народа. Это выражалось в проведении парадов в городах по всей стране, выступлениях за укрепление вооруженных сил и подготовке к неизбежному присоединению Соединенных Штатов к конфликту.
В ноябре прошлого [1916. – Прим. пер.] года был переизбран Вудро Вильсон, обещавший удержать страну от военных действий в Европе, которая бушевала там с 1914 года. Однако даже в то время было очевидно, что президент и его советники искали лишь политически приемлемый способ вступления США в войну на стороне Великобритании и Франции. Их планам сыграли на руку атаки немецких подводных лодок на все суда, включая торговые, в зоне военных действий в северной Атлантике. Американцы ощутили всю бедственность войны начиная с затопления немцами пассажирского лайнера «Лузитания» британской компании «Кунард лайн» в мае 1915 года, унесшее жизни 128 американцев. Немцы торпедировали еще семь американских торговых судов незадолго до вступления США в войну.
Все чаще события войны вытесняли другие новости на первых полосах газет. Однако Эрнест знал и о противодействии «интервенции», особенно в больших городах, как Чикаго и Канзас-Сити. Против вступления в войну были антимилитаристы всех мастей, но особенно левые, считавшие ее средством раскола международной солидарности рабочего класса – и еще они видели фундаментальный экономический интерес предпринимателей, рассчитывавших получить выгоду от конфликта. В той мере, насколько он раздумывал об этой проблеме вообще, Эрнест, наверное, чувствовал, что разрывается между мальчишеским увлечением и военной службой, а также темпераментным стремлением принять сторону аутсайдера и, может быть, восхищением чикагца перед Джейн Аддамс, главой местной благотворительной организации, чей голос против войны звучал громче остальных. Однако, когда Эрнест осенью 1917 года приехал в Канзас-Сити, США уже отправляли солдат в Европу, и американский средний класс более или менее поддерживал военные действия. Начинающий репортер следил за вестями с полей сражений с повышенным интересом и надеялся вскоре присоединиться к американским войскам за границей.
Сама война, которая обрела форму новых, особенно жестоких траншейных сражений, перешла для США и их новоиспеченных союзников в следующую, более тревожную фазу. Западный фронт во Франции находился в безвыходном положении, и Германия со своим союзником Австро-Венгрией одержала главную победу над Италией в битве при Капоретто в октябре. Два месяца спустя революционная Россия заключила с Германией мир и вышла из войны. Дальнейшее казалось ясным: Германия должна была бросить все силы на новое наступление против Франции, Великобритании, а теперь еще и американцев на севере Франции. Спустя некоторое время после прибытия в Канзас-Сити осенью 1917 года Эрнест записался в 7-й Пехотный миссурийский полк Национальной гвардии, получил военную форму (внешний вид которой он детально описывал в письмах семье и особенно Марселине) и стал участвовать в регулярных строевых учениях. Он очень хотел отправиться на войну и проявлял нетерпение, но Эд Хемингуэй не давал своего согласия до Рождества 1917 года. Даже тогда отец с сыном оба знали, что плохое зрение Эрнеста[9], по семейной легенде, унаследованное от матери, не позволит ему попасть в какое-либо воинское подразделение. И хотя Эрнест легкомысленно рассуждал о том, что вступит в канадскую армию, присоединится к морским пехотинцам или уйдет в авиацию, его плохое зрение оказалось настоящим препятствием.
Приятель Эрнеста репортер Тед Брамбэк, сын канзасского судьи, предложил другую возможность. Брамбэку пришлось оставить Корнелл, когда во время игры в гольф, из-за несчастного случая, он потерял глаз и, таким образом, был непригоден к службе. Он поступил в полевую службу США в 1917 году и провел четыре месяца за рулем машины «Скорой помощи» во Франции, до того, как пришел в «Стар». Он горел желанием вернуться на войну, однако военные врачи стали предъявлять более строгие требования к медицинскому осмотру. Красный Крест недавно начал переправлять машины неотложной медицинской помощи и водителей на итальянский фронт, и ему было позволено набирать только тех мужчин, которые во всех остальных случаях были непригодны к армейской службе. Итальянская армия в последнее время потерпела несколько крупных поражений от австрийцев, самое главное – в битве при Капоретто в октябре и ноябре, поэтому водителей машин «Скорой помощи» на передовой не хватало. Итак, в 1918 году Красный Крест активно набирал людей, и Брамбэк и Хемингуэй влились в его ряды, уведомив «Стар», что отправятся на войну в конце апреля.
* * *
Недели, которые Эрнест провел в Канзас-Сити, дали ему материал для миниатюры, которая появится между главами его первой книги «В наше время». Она начинается словами: «В два часа утра двое венгров забрались в табачную лавку на углу Пятнадцатой улицы и Гранд-авеню» и рассказывает об убийстве полицейским двух венгров, которые, по его мнению, были «итальяшками». Другая миниатюра из сборника, о повешенном в тюрьме, также может относиться ко времени в Канзас-Сити. Жизнь в Канзас-Сити дала ему материал для рассказа «Гонка преследования», о путешествующем с эстрадной труппой велогонщике, который вышел из строя в Канзас-Сити из-за пристрастия к алкоголю. Действие рассказа «Счастливых праздников, джентльмены!» происходит в Рождество в отделении неотложной помощи городской больницы Канзас-Сити. Местный доктор рассказывает историю о мальчике, который умоляет врача кастрировать его, так сильно юношу беспокоит его похоть, и который потом калечит себя бритвой. «Гонка преследования» появится в сборнике рассказов «Мужчины без женщин» в 1927 году, а рассказ «Счастливых праздников, джентльмены!» будет включен в его следующий сборник «Победитель не получает ничего», изданный через шесть лет.
Ни один из этих рассказов нельзя назвать в числе лучших, однако на самом деле упоминание о рассказе (или рассказах) из сборника «В наше время» здесь уместно, потому что они показывают нам, что Хемингуэй, наблюдавший за всем, что вокруг него происходило, и хранивший воспоминания до тех пор, пока не наступал час извлечь их из памяти, уже знал о неоспоримой силе простых наблюдений, облеченных в предложения, в которых ни одно слово не тратится впустую. Всему этому – внимательно наблюдать, все подмечать и лаконично писать – он научился в Канзас-Сити. Семь месяцев 1917 и 1918 годов в «Стар» были одним из лучших периодов в жизни Хемингуэя: его личность, талант и радость от жизни – все удачно сошлось вместе, – и возник писатель с неутолимым аппетитом к приключениям.
Он добился признания и как молодой мужчина. На него обращали внимание. Наружность Эрнеста была привлекательной (и должна была быть такой, если им увлеклась кинозвезда), однако окружающих пленяла именно энергия. Пит Веллингтон как-то отметил, что Эрнест был «крупным, добродушным мальчиком, всегда готовым улыбаться». Тед Брамбэк позднее напишет, что поначалу Эрнест произвел на него «впечатление крупного, красивого парня, которого переполняла энергия. И энергия эта была замечательной. Он мог выдать больше материала, чем два репортера, вместе взятых. В конце дня он никогда не выглядел уставшим». Не считая раздраженного письма отцу, который, по его мнению, не осознавал требований его работы, в письмах Эрнеста нет ощущения собственного превосходства и самооправданий, которые будут характерны для большей части его переписки. Более того, в своих письмах и рассказах о «Стар», которыми он делился с друзьями, Хемингуэй говорит правду и не приукрашивает факты, чтобы сделать рассказ более интересным или выставить себя в благоприятном свете. Мы можем утверждать, что агрессивная среда Канзас-Сити и ритм жизни в городе отбросили необходимость во лжи. Но в то время в рассказах Хемингуэя была глубинная чистота и простодушие, чистота, которая, как можно было бы выразиться, характеризовала всю его жизнь в Канзас-Сити, даже при том, что он находился в окружении порока.
Глава 3
Братство: едва ли Эрнест Хемингуэй чувствовал себя когда-нибудь счастливее, чем в окружении группы друзей-мужчин. Он всегда собирал вокруг себя духовных единомышленников, с которыми разделял увлечение рыбалкой, охотой и спортом в целом – или, как стало очевидно уже в ранние годы, военную службу. В общем, есть некоторые признаки того, что он считал войну событием той же категории, что и другие занятия: в поздние годы жизни он рассказал, что был «ужасным придурком» в первую войну, «помню, думал, мы хозяева поля, а австрийцы – команда гостей». (Пол Фасселл писал об этой тенденции рассматривать войну как своего рода спорт и упоминал британского капитана В. П. Невилла, который в битве на Сомме повел своих солдат в атаку с четырьмя футбольными мячами на передовую немцев, пообещав награду победителю. «Невилл был тут же убит», – отмечал Фасселл.) К концу жизни его компаньонами оказались прихлебатели и подпевалы, однако молодым человеком он, похоже, считал, что товарищество придает блеск жизненному опыту, которого в ином случае не было. Это дает понимание несколько необычного подхода Эрнеста к спорту. Он никогда не любил командные виды спорта и не выделялся в них. У него бывали периоды, когда он много играл в теннис, однако успехов особых не добился, поэтому не уделял ему внимания. Кажется, о гольфе он никогда не задумывался, даже при том, что этот вид спорта был очень модным в 1920-е. Эрнест всю жизнь любил бокс, в котором, как и в теннисе, требовался партнер, любил и как зритель, и как увлеченный и талантливый спортсмен. Однако, помимо спорта, Эрнест на протяжении всей своей жизни будет со страстью отдаваться охоте и рыбалке – и предпочтительно в компании друзей. Все это вовсе не значит, что Хемингуэй не был индивидуалистом. Он верил в одиночество человека как философский принцип, но любил получать удовольствие от радостей жизни вместе с друзьями.
Война – она была делом мужчин, одновременно и беззаконие, и подчинение строжайшим правилам. Двое друзей из «Канзас-Сити стар» отправятся вместе с ним на службу в «Скорую помощь» Красного Креста в Италии: Уилсон Хикс, кинокритик из «Стар», и Тед Брамбэк. Эрнест уговорил Хикса, Брамбэка и редактора «Стар» Чарли Хопкинса поехать в последний раз на рыбалку в Северный Мичиган; его товарищу Карлу Эдгару, который жил с ним в одной квартире в Канзас-Сити, а на лето уезжал в Хортон-Бэй, не нужны были уговоры. (Хопкинс вскоре уйдет в армию, а Эдгар – в военно-морской флот, Хиксу же придется отказаться и от рыбалки, и от Красного Креста.) Эрнест и его друзья пробыли за городом не очень долго, когда до них дошла весточка от доктора Хемингуэя из Оак-Парка о том, что Эрнесту пришла телеграмма из Красного Креста с просьбой явиться в Нью-Йорк для отправки за границу.
Эрнест, не теряя времени, уехал. В Оак-Парк он заглянул лишь ненадолго; Брамбэк встретится с ним в Нью-Йорке. Уже в поезде Эрнест напишет письма родителям и бабушке с дедушкой с рассказом, как же так вышло, что он едет сейчас вместе с группой таких же добровольцев из Красного Креста из чикагских пригородов Нью-Трир и Эванстон. В отеле «Эрл» в Гринвич-Виллидж Эрнест познакомился еще с несколькими добровольцами Красного Креста из Гарварда, которые уезжали только на лето (большинство волонтеров служили по шесть месяцев) и которые, как выяснилось, отправлялись за границу на неделю раньше остальных. Пока Эрнест находился в Нью-Йорке, он получил около 200 долларов за военную форму и другое снаряжение, в том числе чемодан с нанесенными на него через трафарет именем и номером подразделения и «краги летчика». Эрнест изо всех сил пытался донести до семьи, что у него такая же форма, которую носили «офицеры регулярной армии Соединенных Штатов» и что у них «все знаки отличия американских офицеров». Как многие молодые люди, незнакомые с военной жизнью, Эрнест скоро заинтересовался градацией званий (что, в свою очередь, отражалось на форме). Во-первых, он был рад узнать, что рядовые и сержантский состав должны были «бойко» отдавать им честь, и объяснял, что в силу «новых правил» добровольцы Красного Креста являлись офицерами, «вроде как замаскированные» первые лейтенанты.
Эрнест написал семье 14 мая, что виделся с Мэй Марш в Нью-Йорке и что, по-видимому, тронутый названием или очаровательным обликом «Маленькой церкви за углом» на 29-й Ист-стрит, он раздумывал о венчании в ней: «Я всегда собирался жениться, если когда-нибудь стану офицером, вы понимаете». Грейс и Эд по-настоящему встревожились и стали посылать Эрнесту потоки писем и телеграмм, прося объяснений и убеждая его пересмотреть решение. (Грейс казалось, что она, видимо, «очень плохо преуспела как мать», если он не доверился ей и не рассказал о своей личной жизни, и предупредила, что он не осознает, «каким посмешищем» выставил бы себя, если бы продолжал упорствовать в своих планах.) Эрнест отвечал на их отчаянные расспросы, притворяясь, что не понимает вопросов, пока, наконец, не облегчил их страданий телеграммой от 19 мая. Тем временем Эрнест рассказал Дейлу Уилсону[10], что Мэй, как она призналась, не хочет быть «вдовой военного», хотя будет ждать его и уверена, что когда-нибудь он станет великим журналистом. Он сообщил Уилсону, что потратил 150 долларов, посланные ему отцом, на обручальное кольцо для актрисы (и на одном дыхании доверительно поведал, что купил за 30 долларов пару «ботинок из кордовской дубленой кожи»), и попросил Уилсона не рассказывать «банде» о его помолвке – хотя ничего страшного в том, чтобы сообщить об этом коллеге по «Стар» Джорджу Уоллесу, нет. Неясно, что случилось с этими отношениями после отъезда Эрнеста в Европу, потому что в дальнейшем он больше не упоминал об актрисе, и с ее стороны тоже сохранялось молчание. В том сентябре Марш вышла за кого-то замуж, что, впрочем, и могло стать решающим фактором разрыва.
Во время недолгого пребывания в Нью-Йорке весной 1918 года Эрнест был слишком захвачен важными новыми событиями и ожиданием отправки за границу и не задерживался на вопросах, которые в другое время, пожалуй, имели бы для него большее значение. Добровольцы были заняты получением паспортов, виз и пропусков для зоны военных действий. Когда они отправились посетить мавзолей Гранта, Арсенал, аквариум и смотровую площадку на верхнем этаже Вулворт-билдинга, Эрнест был настолько же занят тем, как он выглядит в своей новой военной форме, сколько и осмотром достопримечательностей. Он сказал родителям, что, когда тебе отдают честь, это приятно, но отдавать честь в ответ – не очень. И тем не менее он очень счастлив был оказаться в центре первого ряда на параде, проходившем по Пятой авеню, ради сбора средств для Красного Креста. Перед парадом он сказал родителям, что, будучи «капралом 1-го отряда», он возглавит парад, однако позже признался, что вывел «второй взвод на середину авеню самостоятельно» и приветствовал президента и его жену, стоявших на трибуне на Юнион-Сквер.
Он отбыл на французском пароходе «Чикаго» – это было первое из многих незабываемых путешествий на любимых судах Французской линии – примерно в третью неделю мая. В эту поездку он познакомится еще с одним добровольцем, который станет его большим другом. Билл Хорн (получивший неизбежное прозвище Хорни [букв. перевод – половой гигант. – Прим. пер.]) был на шесть лет старше Эрнеста; он окончил Принстон в 1913 году. В конечном счете Билл Хорн станет соседом по комнате и участником свадебного торжества Эрнеста. Хемингуэй завяжет новые дружеские отношения еще с одним человеком – Хауэллом Дженкинсом, он же Дженкс или Лихорадка, тоже родом из Чикаго. Дженкинс станет членом бригады скорой помощи Эрнеста, 4-го отделения. Путешествие продлилось десять дней, пассажиры пережили незабываемый двухдневный шторм после двух ясных дней. Эрнест и его друзья (Тед Брамбэк тоже был на корабле) играли в кости и покер и получали особенное удовольствие от превосходной французской кухни и французских вин. Корабль встал на якорь в Бордо 1 июня, и на следующий день добровольцы сели на поезд до Парижа. Их разместили в отеле на площади Согласия, и они наслаждались своим положением в глазах французских военных. Ощущение усиливалось благодаря недавней победе при Белло-Вуд, главную роль в которой сыграли американцы.
Немцы постоянно обстреливали город из новейшей «Большой Берты». Эрнест уговорил Теда Брамбэка сесть на такси, и они неслись туда, куда, как им казалось, падали снаряды. Он вел себя, по словам Теда, так, «будто его отправили на специальное задание, освещать крупнейшее событие года». Действительно, подход Эрнеста к событиям 1917 и 1918 годов характеризовался именно этим напористым энтузиазмом, и, опять же, его отношение к событиям было пронизано какой-то наивностью. В последнюю ночь в Париже он сообщил семье о своем удовольствии от того, что доукомплектовал форму «нахальной фуражкой» и офицерской портупеей. Он выглядел на «легендарный миллион долларов, – заверил он родных. – Ета веселая жисть».
Добровольцы Красного Креста сели на поезд в Милан через несколько дней после приезда в Париж. Переезд через Альпы произвел на Эрнеста должное впечатление. Сразу же по прибытии добровольцев отправили в соседний город с неожиданной миссией: собирать тела и части тел, оставшиеся после взрыва на заводе по производству боеприпасов. Им было поручено собрать как можно больше трупов, а затем снять останки, зацепившиеся за забор из колючей проволоки вокруг завода. Эрнест отправился на задание, скорее всего, с круглыми от страха глазами. Он был заворожен кровавой бойней, потрясен зрелищем разбросанных останков; позднее он расскажет: страшнее всего было видеть, что большинство тел – женские, о чем они поняли по длинным волосам. Пережитое оставило в нем глубокий след. В будущем он включит в книгу «Смерть после полудня» (1932), посвященную корриде – дань эстетике смерти по своей природе, – «Естественную историю мертвых», в которой будет рассказывать о работе по расчистке завода и подробно опишет природу изменений, происходящих с трупом от времени. («Цвет кожи у мертвых кавказской расы превращается из белого в желтый, в желто-зеленый и черный».) Это не знания, которые он, или кто-то другой, мог бы объединить в общую картину с другими знаниями. Это застряло в памяти неусвоенным.
Девятого июня 4-е отделение отбыло на фронт. Сначала они направились в Вицену и затем в городок Скио в предгорьях Доломитов. Менее чем за год до этого итальянская армия потерпела сокрушительное поражение при Капоретто, и этот разгром вынудил итальянцев вернуться на другую сторону реки Пьяве. Сразу после того, как отступавшие солдаты перешли через реку, по случайности произошел разлив, который остановил австрийцев. Здесь Эрнест и другие мужчины приступили к своим обязанностям, заключавшимся в сопровождении опытных водителей машин «Скорой помощи» до перевязочных пунктов на линии фронта, где они будут забирать раненых и перевозить их в больницы. Водители жили на втором этаже суконного завода, над общей столовой, где подавали тарелки спагетти, колбасу, хлеб и столько красного столового вина, сколько им хотелось. Эрнест со своими друзьями Хауэллом Дженкинсом и Биллом Хорном поглощали еду и все происходившее вокруг как губки. В те десять дней, проведенных в Скио, они купались в реке и играли в малый бейсбол. Когда редактор ежемесячной четырехстраничной газеты «Чао» для водителей дал объявление, что ищет новые материалы, Эрнест откликнулся и передал свежий текст, написанный в форме письма «Алу» и в стиле Ларднера, о времяпрепровождении в Скио («Эта окопная жизнь – ад, Ал»).
Хемингуэй и его друзья жаждали действий. Вскоре их ожидания были вознаграждены: командир сказал, что Красный Крест организовал передвижные кухни возле Пьяве, где велись настоящие боевые действия. Там требовались мужчины, заведывать столовыми, где в приятных комнатах, украшенных флагами, раздавали суп, кофе, леденцы и табак. Шоферы Красного Креста должны были укреплять моральный дух бойцов, в этом заключалась их работа. Они носили форму, похожую на форму американских офицеров, что должно было порождать иллюзию, будто американская армия сражается плечом к плечу с итальянцами. Первого июля Эрнест и другие добровольцы, отобранные для работы в кухнях, включая Дженкинса и Хорна, пробились сначала в Местре и оттуда в Фоссальту, где они должны были разбить базу. Там они оказались под командованием Джима Гэмбла, капитана Красного Креста, назначенного «полевым инспектором передвижных столовых»; Гэмбл станет важной фигурой в этот период жизни Хемингуэя. Эрнест, желая как можно ближе пробраться к месту боевых действий, вызвался доехать до окопов на велосипеде и раздать паек – сигареты, конфеты, журналы и т. п. Около шести дней Эрнест разъезжал по окопам, подружившись с итальянскими офицерами.
Ходили слухи, что итальянцы собираются организовать наступление против австрийцев. Первая неделя июля в Пьяве выдалась напряженной. Восьмого июля, около полуночи, Эрнест направлялся к посту подслушивания между окопами и позициями австрийцев, когда начался артобстрел. С австрийской стороны послышались звуки окопного миномета: «Чух-чух-чух-чух», и когда неподалеку упал снаряд, выпущенный из мортиры-миномета, Эрнест ощутил взрыв, который он позже будет сравнивать с горячей волной из открытой дверцы топки. Когда дымовая завеса исчезла, послышались крики и грохот пулемета. Эрнест увидел, что один человек рядом с ним был мертв, а другому оторвало ноги. Эрнест, ноги которого кровоточили от осколков шрапнели, поднял тело третьего, тяжело раненного солдата, и, пошатываясь, пронес его 150 ярдов до укрытия Красного Креста. Он шел, как будто бы, рассказывал Эрнест, на нем «были резиновые сапоги, полные воды». По пути пулеметные пули разорвали ему правое колено и правую стопу. Когда Эрнест добрался до укрытия, он рухнул на землю. Его одежда вся была в крови солдата, которого он тащил на себе, и сначала он подумал, что сам при смерти. Он пролежал там около двух часов, приходя в сознание и снова погружаясь в забытье, пока его не обнаружили шоферы Красного Креста и не забрали на перевязочный пункт в Форначи.
В Форначи Эрнест и другой раненый солдат соборовались капелланом итальянской армии доном Джузеппе Бьянки. Капитан Гэмбл пришел подбодрить Эрнеста до того, как итальянский хирург очистил и перевязал его раны, из которых извлек большие куски шрапнели. Оттуда Эрнеста отправили в больницу в Тревизо, где он провел пять дней. Гэмбл был его единственным посетителем в это время, и между ними завязалась дружба. Ему было тридцать шесть. В 1914 году Гэмбл переехал во Флоренцию, пожить приятной жизнью и поработать над своими картинами. Среди многих тем, которые они с Эрнестом обсуждали, пока неторопливо текли дни, была и жизнь в Европе, полная надежд, о которой мечтал художник. Если Эрнест хотел стать писателем, сказал Гэмбл, то следовало бы подумать о больших городах Европы. Три недели назад Гэмбл потерял в Фоссальте друга, художника-эмигранта и офицера Красного Креста, погибшего под снарядом; ему передали, что последними словами лейтенанта Эдварда Макки были: «Как блестяще сражаются итальянцы!» Гэмбл, возможно, узнавал в Эрнесте молодецкую энергию своего мертвого друга.
Хемингуэй нуждался в дальнейшем медицинском уходе, и Гэмбл, в конце концов, посадил его на санитарный поезд «вместе с мухами и запекшейся кровью», по рассказу пациента. Поезд шел сорок восемь часов до пункта назначения, и Гэмбл отправился в путь вместе с товарищем. Эрнест не забыл доброту старшего друга и позднее написал ему: «Все плохое во время этой поездки из Пьяве в Милан сгладилось тобой. Я ничего не сделал, только позволил тебе создать для меня идеальный комфорт».
Как только Эрнест добрался до Милана, он послал родителям телеграмму, что был ранен, но уже все в порядке и что он получит «медаль за отвагу». Примерно в это же время из Красного Креста тоже отправили родителям Эрнеста телеграмму. Однако первые детали, о которых узнали родители, содержались в письме, отправленном им Тедом Брамбэком 14-го числа, после целого дня, проведенного вместе с Эрнестом в госпитале в Милане. Самое раннее описание Брамбэка героизма Эрнеста:
В нескольких футах от Эрнеста, пока он раздавал шоколад, взорвалась огромная траншейная мина. От взрыва он потерял сознание, его засыпало землей. Между Эрнестом и снарядом оказался итальянец. Он погиб на месте, а другому, стоявшему в стороне на расстоянии нескольких футов, оторвало обе ноги. Третий итальянец был тяжело ранен, и его Эрнест, после того как тот пришел в сознание, взвалил себе на спину и потащил к первому укрытию. Он говорит, что не помнил, ни как он туда добрался, ни что нес на себе человека, пока на следующий день ему не рассказал об этом итальянский офицер и сообщил, что за этот поступок ему решили вручить медаль за отвагу.
К серебряной медали за воинскую доблесть, которая, по некоторым мнениям, давалась всем американцам, получившим ранения, прилагалось иное описание героического поступка Эрнеста: «Получивший серьезные ранения многочисленными осколками шрапнели из вражеского орудия, проникнутый замечательным духом братства, прежде чем позаботиться о себе, он оказал великодушную помощь итальянским солдатам, которые получили более серьезные ранения вследствие того же взрыва, и не позволил перевезти себя в другое место, пока их не эвакуировали». По одним сообщениям, Эрнест вынес раненого товарища с поля боя, другие утверждают, что он отказывался от помощи до тех пор, пока сначала не осмотрят его товарищей. Все это породило какую-то колоссальную путаницу о ранениях Эрнеста Хемингуэя и природе и степени его героизма. В следующие недели и месяцы появится много версий этой истории, когда Эрнест начнет рассказывать, пересказывать и приукрашивать рассказ о своих подвигах. Действительно, все оставшиеся годы жизни он со страстным упорством будет возвращаться к истории своего ранения и героизма, в зависимости от обстоятельств изменяя рассказ. Предыдущие биографы фиксировали эти несоответствия, но расхождения будут вновь появляться в этих рассказах. Сейчас достаточно будет сказать, что слухи упоминали «темноглазую красавицу[11] с оливковой кожей», оставшуюся в Италии, и сексуальный контакт с печально известной Матой Хари (шпионка была казнена в 1917 году).
И все же Хемингуэй частенько будет оставлять намеки, которые могли указывать на правду. Перечитывая сцену из своего романа «Прощай, оружие!» о Первой мировой войне, он переосмысливает свои утверждения о том, что пронес раненого итальянца 150 ярдов (как указывает один критик, это в полтора раза больше длины футбольного поля). Лейтенант Ринальди спрашивает Фредерика Генри, совершил ли он «подвиг», за который дают медаль. «Нет», – отвечает Фредерик, он ел сыр, когда был ранен. Ринальди просит его подумать лучше: «Вы никого не переносили на плечах?» «Никого я не носил, – отвечает Фредерик. – Я не мог шевельнуться». (Историк Хамфри Карпентер считает «удивительным», что биографы Хемингуэя приняли рассказ о «перетаскивании» человека «безоговорочно».) В одной сцене – подобные детали и превращают «Дома» в превосходный рассказ – Кребс, вернувшийся домой с войны, понимает, что его слушатели настолько привыкли к историям о зверствах, что для того, чтобы заставить их слушать, ему приходится лгать. Он начинает старадать из-за всей этой лжи. Раньше Кребс вспоминал о войне и о том, как все было просто, и «чувствовал спокойствие и ясность внутри». Теперь эти воспоминания утратили всю «простоту и ценность и затем позабылись и сами». Из-за лжи Кребс остался ни с чем, он чувствует лишь отчуждение и отчаяние, вернувшись домой после войны. В рассказе «В чужой стране» герой подружился с итальянскими солдатами, которые находились вместе с ним в госпитале в Милане. У всех есть медали, и итальянцы «очень вежливо» интересуются медалями героя; в грамотах, которые герой показывает друзьям, много слов вроде «fratellanza» и «abnegazione» [итал. «братство» и «самоотверженность». – Прим. пер.] (в грамотах самого Хемингуэя те же слова), но если отбросить напыщенные фразы, то на самом деле все грамоты говорят о том, что «медаль мне дали потому, что я американец». Герой этого рассказа, в отличие от Кребса, знает, что «никогда бы такого не сделал». И во время войны, и сейчас, вернувшись домой, он «очень боится смерти». (CSS, 208)
В этом романе и двух рассказах писатель как будто бы признается о собственных переживаниях на войне, обо всем, что он рассказывал. Конечно, мы не можем считать даже, казалось бы, автобиографический рассказ полноценной истиной. Хемингуэй, будучи писателем, прекрасно знал об этом. В обоих рассказах, о лжи и о войне, он говорит очень глубокие вещи о лжи и вымысле, о героях в реальной жизни и героях в художественной литературе. Но было бы нечестно закрывать глаза, когда Хемингуэй показывает нам лгущих, или неискренних, персонажей. Он хочет, чтобы мы, по крайней мере, задались вопросом, не солгал ли он сам о войне. Писатель тоже говорит неправду и выдумывает, как, похоже, говорят нам рассказы. Но что это означает в контексте последствий войны? Осталась ли какая-то правда или достоверность?
«Дома» и «В чужой стране» говорят и о последствиях войны для солдата. Из-за всего пережитого на войне герой «В чужой стране» боится того, что произойдет, когда он вернется на фронт, он боится умереть. Рассказ «Дома» более основательно показывает глубокое отчуждение, которое чувствует Кребс, вернувшись домой. Мать Кребса спрашивает, любит ли он ее, и он отвечает, что нет, он никого не любит; когда она становится на колени на полу в столовой и просит его помолиться вместе с нею, он отказывается.
Невроз военного времени[12] – термин был введен в обращение в Первую мировую войну и впервые упоминался в британском медицинском издании «Ланцет» в 1916 году – по-видимому, описывал до сих пор неизвестное состояние солдат, включающее нервозность, утомление, психическую нестабильность разного типа и многочисленные соматические заболевания, начиная с лицевого тика и заканчивая диареей. Военный невроз считался биологическим феноменом, причиной которого была «ударная волна» от разрыва снарядов в непосредственной близости от пострадавшего солдата; позднее под военным неврозом стали подразумевать также психическое расстройство, вызванное стрессом в условиях современной войны.
Много чернил было пролито, чтобы прояснить вопрос, страдали ли герои Хемингуэя от военного невроза – особенно Ник Адамс, который в разных рассказах Хемингуэя, и в частности «На сон грядущий» и «На Биг-Ривер», с трудом держит себя в руках и справляется с помощью ритуальной рыбалки и жизни на природе. Выдвигаются предположения, мог ли создатель Ника страдать от того же расстройства. Доказательства неубедительны, потому что ни в одном медицинском отчете того времени о состоянии здоровья Хемингуэя оно не упоминается, за одним не очень убедительным исключением. Один доктор из Бойн-Сити, видевший Хемингуэя летом после того, как тот вернулся с войны, рассказывал исследователю: «Психическое здоровье Эрнеста было страшно расстроено, когда он приехал на лечение летом 1919 года… Пациентом он был мужественным, но очень нервным». Помимо сомнительных свидетельств в прозе, Хемингуэй открыто признавался в письмах, что после войны не мог заснуть без света.
Эрнест провел немногим больше месяца на службе в Американском Красном Кресте в Италии – всего неделю в зоне боевых действий рядом с Пьяве и еще семь месяцев в Европе. Однако ранение оставило в нем глубокий след, что обернулось, вероятно, не только неврозом военного времени (который сегодня мы назвали бы боевым посттравматическим синдромом), но и вызвало в нем серьезные перемены в психологическом и философском смысле. Он описывал, довольно убедительно, ощущения, когда оказался на волосок от гибели: ему казалось, что душа покидает его, точно так, как будто из кармана вытаскивают белый носовой платочек. По-видимому, он действительно заглянул смерти в глаза; он больше никогда не станет прежним. Однако письма домой, в которых он описывал свои переживания, когда речь заходила о том, насколько все пережитое изменило его, напоминают пустые клише. В письме от 18 октября он написал родным, что все солдаты жертвуют тела, но «избраны будут немногие… Смерть – очень простая штука. Я смотрел смерти в лицо, я знаю. Если бы мне пришлось умереть, это было бы очень легко». Становится понятно, что он очарован собственной риторикой, когда обращается напрямую к матери, не просто признавая ее «жертву», потому что она позволила сыну отправиться на войну, но обращая к ней высокопарные слова: «Когда мать производит сына на свет, она знает, что когда-нибудь ее сын умрет. И мать сына, который погиб за свою страну, должна гордиться и быть самой счастливой женщиной в мире». Он доверительно сообщает родным: «Ужасно приятное чувство – страдать от ран, тебя отмутузили за благое дело».
Впрочем, потом Хемингуэй поднимет большой шум, когда критик Филип Янг опубликует исследование с гипотезой о влиянии «ранения» на его жизнь и творчество. Согласно гипотезе, если изложить ее простыми словами, герой Хемингуэя (которого Янг считал альтер эго автора) так и не оправился после ран, полученных в сражении, и для того, чтобы предотвратить полный распад личности, он разрабатывает кодекс поведения и намеревается твердо придерживаться его. Янг лучше всего описывает это на примере рассказов о Нике Адамсе: «Герой Хемингуэя, большой, суровый человек, привыкший к жизни под открытым небом, был ранен, и описание некоторых сцен из жизни Ника Адамса поясняет, каким образом это случилось. Этот человек умрет тысячу раз до того, как придет настоящая смерть, но от ран он так и не оправится, пока Хемингуэй жив и продолжает описывать его похождения».
Книга Янга была первым из трех критических исследований (авторами двух других были Карлос Бейкер и Чарльз Фентон), и Хемингуэй пришел в ярость, когда узнал, что Янг пишет о его жизни, пользуясь какими-то отрывочными биографическими сведениями, но главным образом – извлекая доказательства из его литературного творчества. Полный решимости защитить частную жизнь, Эрнест выступил против публикаций биографии ныне здравствующего писателя – но в особенности биографии, факты которой извлекались из художественной литературы. Книга Янга едва вышла из печати, поэтому многочисленные проблемы подтолкнули Хемингуэя к этому пути. Он высмеял мысль о том, что ранение, которое он получил в возрасте восемнадцати лет, могло оказать влияние на целую жизнь и стать преобладающим мотивом его творчества. В письме к Харви Брейту, другу писателя, написанном в 1956 году, он говорит: «Конечно, много ран в 1918-м, но к 1928 году симптомы исчезли».
Возражения Хемингуэя против издания биографий современников, основывавшиеся на неприкосновенности частной жизни, конечно, понятны, равно как и его решительное неодобрение желания считать героев художественной прозы прямым продолжением автора. Более того, он терпеть не мог говорить о душевных травмах. Объявить, что у человека невроз, писал он Карлосу Бейкеру, настолько же ужасно, как и сказать, что он страдает от венерической болезни. Будучи одним из пионеров модернизма, Хемингуэй проявлял консерватизм, когда дело касалось психологии. Его персонажи показывают разнообразные неврозы, неуравновешенность и отклонения, но никогда не ищут психологического объяснения. Сам Эрнест, что примечательно, не пользовался психиатрической помощью или другими видами терапии до последних месяцев жизни.
Впрочем, в 1918 году прозаическое осмысление ранений, полученных на войне, пока что представлялось отдаленным будущим, когда Хемингуэй находился на лечении в госпитале Красного Креста в Милане. В то время ранение было основной вехой его недолгой жизни; молодым человеком он посвятит большую часть своего творчества обдумыванию этого. Война – значимый мотив его раннего творчества, но примерно после 1928 года – если мы примем во внимание год, к которому, по словам Хемингуэя, он избавился от последствий ранения, – он более не обращается к войне за вдохновением. Существует множество других факторов, побуждающих вымышленных героев Хемингуэя к действиям, и, безусловно, будет ошибкой ставить жизнь человека в зависимость от ранения, которое он получил в Первую мировую войну. Однако пока Хемингуэй продолжает рассказывать и пересказывать историю своих ран, часто приукрашивая ее, разыгрывая разнообразные героические сценарии. Ему действительно нужно было понять, что с ним случилось и как это изменило его мир.
* * *
Вторым по значимости после ранения, как принято считать, был сокрушительный эмоциональный удар, который Эрнест перенес из-за первого любовного романа с медсестрой Американского Красного Креста Агнес фон Куровски. Биограф Питер Гриффин писал: «Я считаю, что настоящие раны, оказавшие воздействие на жизнь Хемингуэя, причинили ему отношения и разрыв с Куровски, а не сам… реальный взрыв».
Отказ, сообщал его коллега по Красному Кресту Генри Виллард, переписывавшийся с исследователем творчества Хемингуэя Джеймсом Наджелом, «причинил ему сильную боль, настолько глубокую, что он писал об этом всю свою жизнь». Эрнест действительно упомянет Агнес в автобиографических фрагментах рассказа «Снега Килиманджаро» (1936), однако помимо этого упоминания мы почти больше не встречаем ее имени – кроме, если уж об этом зашла речь, нескольких писем, впрочем, написанных сразу после окончания отношений. Существует, конечно, известное исключение: любовная история в его лучшем, пожалуй, романе «Прощай, оружие!», написанном в 1929 году. Героиня, Кэтрин Баркли, работает медсестрой в госпитале, в котором герой, Фредерик Генри, поправляется после ранения. В конце концов она становится его любовницей и умирает, рожая на свет его ребенка. Хемингуэй изменяет не только детали – Кэтрин, к примеру, британка, Генри находится в британском госпитале, – но и самую суть. Фредерик Генри принимает участие в боях, которые Эрнест мечтал увидеть, вроде знаменитого поражения итальянской армии при Капоретто. Точно так же и с любовной линией – Эрнест выдает желаемое за действительное. Агнес фон Куровски была обеспокоена, как позже призналась она биографу, когда впервые прочла «Прощай, оружие!». Потом она услышала, будто именно ее считают прототипом героини, прочла роман во второй раз – и пришла в ярость. «В госпитале у Эрнеста не было и мысли об этом романе [когда я знала его]. Он был слишком занят, окруженный вниманием друзей и доброжелателей, чтобы обдумывать сюжет; он придумал эту историю несколько лет спустя – и слепил ее из своего разочарования в любви. Связь [между Фредериком Генри и Кэтрин Баркли] полностью выдумана».
Эрнест познакомился с Агнес на второй неделе пребывания в госпитале. Центр Американского Красного Креста в Милане был новеньким, Эрнест стал первым его пациентом. Больничные палаты занимали верхний этаж четырехэтажного особняка, медсестры жили этажом ниже. Всего в доме было восемнадцать спален, которые «сообщались» друг с другом, поэтому в действительности госпиталь представлял собой одну большую палату, хотя и роскошную: половина комнат была с балконами, а другая половина выходила на большую террасу.
Агнес фон Куровски родилась в Пенсильвании, на семь лет раньше Эрнеста. Отец Агнес был немцем, а мать – американкой. До того, как она присоединилась к программе ухода за больными в нью-йоркской больнице Белльвью, Агнес работала библиотекарем. Она приехала в Европу вскоре после Эрнеста и стала одной из первых медсестер в миланском госпитале. Она была высокой и худенькой (Билл Хорн, друг Эрнеста по службе в «Скорой помощи», как и он, находившийся в госпитале, вспоминал, что у нее была самая узкая талия, которую он видел), с темно-каштановыми волосами и серыми глазами – поразительно хорошенькая, по общему мнению, и исключительно веселая, хотя медсестрой она была серьезной и компетентной.
Эрнест уже подружился с другими медсестрами, но когда он встретил Агнес, то был немедленно сражен ею. Развитию отношений поспособствовало то, что Эрнест, страдавший бессонницей, проводил с нею долгие часы, когда она находилась на ночном дежурстве. К концу августа, после двух операций по удалению остатков шрапнели из ран, Эрнест и Агнес почти все время проводили вместе, днем осматривали достопримечательности и ходили на скачки в Сан-Сиро, когда Эрнесту, который теперь ходил с тростью, разрешали покинуть госпиталь. Он не был одинок в своем восхищении Агнес: все мужчины в госпитале, в том числе Билл Хорн и Генри Виллард, были влюблены в нее. Она, без сомнений, была кокеткой. В Нью-Йорке у нее остался жених, врач средних лет; самым серьезным женихом Агнес в госпитале, когда там находился Эрнест, был бравый одноглазый итальянец, капитан Серена, к которому Хемингуэй ужасно ревновал. Отношения между Агнес и Эрнестом были достаточно серьезными, чтобы заходила речь о браке. В своем дневнике Агнес называла его Мальчишкой или Мистер Любимый. Еще она писала, что он «слишком любит меня», но, сколько можно судить по ее дневнику и письмам, на протяжении их отношений она редко бывала так же серьезна, как он. Отчасти причиной служила семилетняя разница в возрасте между ними, а кроме того, Эрнест едва достиг совершеннолетия. И тем не менее в сентябре Агнес дала ему свое кольцо, и ее письма к нему, когда она находилась с сестринской службой во Флоренции в октябре и ноябре и затем в Тревизо в декабре, подписанные «миссис Мальчишка» или «миссис Хемингштайн», были наполнены страстью.
В целом его ранение («ужасно приятное») и любовь к Агнес, должно быть, действительно придали жизни Эрнеста сладостный привкус. Одна медсестра приносила ему мартини, на поверхности которого плавало касторовое масло; Эрнест так часто посылал привратника за вином и крепкими спиртными напитками, что пустые бутылки в его комнате послужили причиной крупного скандала. Когда Виллард только познакомился с ним, Эрнест предложил ему «глоток» коньяку; Виллард, наблюдая за Эрнестом в палате, описывал окружающее того «сборище поклонников» и отмечал, что он «и несколько других родственных душ сформировали ядро вокруг почетного пациента». Внешность Эрнеста была достаточно фотогеничной, чтобы камера, снимавшая кинохронику, поймала его в инвалидном кресле на крыльце госпиталя, размахивающего костылем. Его старшая сестра Марселина, которая случайно увидела эти кадры в чикагском кинотеатре перед сеансом художественного фильма, пришла в неописуемое волнение; после этого остальные члены семьи по нескольку раз покупали билеты в кинотеатр ради возможности увидеть Эрнеста в хронике. На фотографии, которую Эрнест отправил домой, он предстает очень красивым: он лежит на больничной койке в военной фуражке, перевернувшись на бок, чтобы оказаться лицом к фотографу, а его губы сложены так, как будто он весело посвистывает; этот снимок стал почти таким же легендарным, как фотография на обложке первого романа Трумена Капоте «Другие голоса, другие комнаты» (1948). Тогда, так же как сейчас, эта фотография представлялась доказательством почти героической стойкости перед лицом серьезных ран и считалась примером силы духа Хемингуэя, хотя гораздо убедительнее она демонстрирует мальчишеский задор, с которым Эрнест встретил ужасы войны, теперь оставшиеся позади.
И все же характер Эрнеста, во время его пребывания в госпитале, был не таким радужным, как заставляет зрителя верить фотография. Виллард отмечал, что он «был трудным пациентом… он мог отстаивать свое без малейшего на то права, если все складывалось как-то не так или если он считал безжалостную дисциплину [госпиталя] слишком утомительной». Норов Эрнеста проявился в миланском госпитале так, как никогда прежде; кажется, теперь его гнев, раньше не представлявший проблемы, нередко становился неуправляемым. Свое время он занимал выпивкой, флиртовал с Агнес и выковыривал шрапнель из ног, складывая осколки в миску рядом с койкой и щедро раздавая их в качестве сувениров. Потом Агнес скажет Вилларду, что считала Эрнеста «совершенно испорченным», что он «наслаждался лестью» и «научился играть на сочувствии, которое к нему испытывали». Со всеми этими нашивками за ранение и медалями, говорила она, он выглядел «самовлюбленным». При параде, с тростью, в итальянской военной форме, которую он заказывал специально, и в плаще, он казался «посмешищем». И хотя Агнес во время этой беседы была явно разгневана, ее наблюдения едва ли были надуманными. Виллард согласился с тем, что Эрнеста «слишком избаловали» в госпитале, и это «полностью изменило его свежий, мальчишеский характер и заложило основы эгоцентризма, который будет проявляться в каждом поступке». Нет сомнений, что те недели в госпитале оставили в нем след.
Во всяком случае, ему не терпелось вернуться, и, когда в конце октября он получил разрешение прибыть на фронт, Эрнест возликовал. Это было особенно волнующее время. Итальянцы вот-вот должны были разгромить австрийцев в сражении под Витторо-Венето. Однако Эрнеста постигло огромное разочарование, потому что он свалился с желтухой почти сразу же, как приехал на фронт, и снова был отправлен в госпиталь Красного Креста в Милан. Он так сожалел об упущенной возможности сражаться с итальянцами бок о бок в их финальной победной битве, что не раз потом рассказывал, будто участвовал в ней. Своей семье Хемингуэй не только рассказал, что принял участие в битве, но и что за свои действия был награжден Военным крестом («Кроче Д’Герра»). Эта ложь была сказана с таким пренебрежением к тому, что может быть раскрыта, что мотивы Эрнеста кажутся просто странными. Он видел свою судьбу в Италии и строил планы вернуться туда в ближайшем будущем, надеясь, что Агнес будет рядом с ним и будет его женой. В сентябре он отправился на озеро Маджоре, где познакомился с дипломатом, графом Греппи, который станет прототипом графа Греффи в «Прощай, оружие!». В декабре он был в Тревизо, увидевшись с Агнес 9-го числа в последний раз.
Сразу после Рождества он уехал на неделю к капитану Красного Креста Джиму Гэмблу, в Таормину, очаровательный городок со славной историей на восточном побережье Сицилии, на виллу, арендованную Гэмблом. О событиях той недели известно мало. Некоторые исследователи предполагали, что двое мужчин вступили в это время в гомосексуальную связь. Своему новому знакомому, Э. Э. Дорман-Смиту, колоритному ирландскому солдату, которого Эрнест называл прозвищем Чинк [англ. Китаеза. – Прим. пер.], Хемингуэй рассказал о днях, проведенных на Сицилии, историю, которая поднимает больше вопросов, чем дает ответов. Чинк позднее расскажет, что Эрнест признался ему, что «почти не видел Италию, только из окна спальни, потому что хозяйка маленького отеля, где он жил сначала, спрятала его одежду и держала его у себя неделю». Однако Эрнест не обладал достаточной искушенностью в вопросах секса, чтобы придать правдоподобие такому рассказу. Иная картина раскрывается в письме, которое Эрнест написал Гэмблу в марте 1919 года. «Каждый день, каждую минуту я корю себя за то, что меня нет с тобою в Таормине», – пишет молодой человек. Он вспоминает каких-то персонажей, с которыми они общались в сицилийском городе, в том числе человека, называвшего себя герцогом Бронте, и двоих мужчин по имени Вудс и Китсен. Он вспоминал о времени, которое они провели вместе, и сокрушался о том, что мог бы по-прежнему быть там с Гэмблом: «Когда я думаю о старой Таормине в лунном свете, и мы с тобой, иногда немножко пьяные, но всегда просто для удовольствия, прогуливаемся по этому древнему городу, и на море лунная дорожка, и Этна коптит вдалеке, и черные тени, и лунный свет перерезает лестничный марш позади виллы». Ему тошно думать, что он по-прежнему мог бы быть там, говорит Эрнест.
То немногое, что известно о Гэмбле, дает нам несколько ключей к разгадке, что же могло происходить в те лунные ночи в Таормине. Гэмбл родился в 1882 году и, следовательно, был на семнадцать лет старше Эрнеста. Он происходил из богатой семьи Вурхизов из Уильямспорта, штат Пенсильвания; его дедушка был президентом железнодорожной компании. После Йеля (1906) он учился в Пенсильванской академии изящных искусств и занимался живописью во Флоренции, когда началась Первая мировая война. Отслужив, Гэмбл уехал в Париж, был недолго женат на дебютантке из Филадельфии и остаток своей жизни он прожил с сестрой в Филадельфии и в летнем коттедже семьи «Альтамонте» в Иглс-Мире, на озере Аллегейни.
«Вы знаете, каким был [Эрнест], – рассказывала позже Агнес фон Куровски Карлосу Бейкеру, первому биографу Хемингуэя. – Мужчины любили его. Вы понимаете, что я имею в виду». Бейкер интерпретировал ее слова следующим образом: «В его личности было нечто, вызывавшее своего рода преклонение перед героем». Но, конечно, мы можем интерпретировать сказанное и по-другому: мужчины действительно любили его – или, скорее, он казался им сексуально притягательным. Первая жена Хемингуэя, Хэдли, позднее скажет: «Он относился к тому типу людей, которые притягивали мужчин, женщин, детей и собак». Эрнест был чрезвычайно красивым молодым человеком, его юношеский энтузиазм и дружелюбие привлекали окружающих, которые, безусловно, могли неправильно истолковать его открытость. Как-то он жаловался на англичанина, который имел обыкновение навещать его в госпитале и приносил ему марсалу. Эрнест испытывал к нему симпатию до тех пор, пока англичанин не «намок» и не захотел увидеть его перевязанные раны. «Я не знал, что воспитанные люди могут быть такими. Я думал, такими могут быть только бродяги». (Позднее он расскажет, что от бродяг, с которыми сталкивался подростком, он узнал пословицу с гомосексуальным подтекстом: «Лучше нет влагалища, чем очко товарища».) Он ответил старику, что ему это неинтересно, и отсыпал ему осколков из миски рядом с кроватью; англичанин «уехал в слезах». Кажется достаточно ясным, что до войны Эрнест избегал любых подростковых гомосексуальных контактов, в той степени, насколько он их признавал таковыми. Эта поездка в Европу познакомила его с гомосексуализмом, и он откликнулся завороженно и, возможно, в равной мере с ужасом.
Мы точно знаем, что Гэмбл пригласил Эрнеста посетить вместе с ним Мадейру и Канарские острова в течение двух месяцев. Эрнест испытывал страшный соблазн, как он признался семье и друзьям. Однако другое, более соблазнительное предложение Гэмбла ввергло его в замешательство и сомнения: старший друг пригласил Эрнеста путешествовать вместе с ним и целый год жить в Европе, причем все расходы Гэмбл брал на себя. Мысль о том, чтобы провести год в Европе, путешествовать и писать, имея для этого много свободного времени, необычайно привлекала Эрнеста, настолько, что он подавлял любые догадки, которые у него могли возникнуть насчет подобного рода отношений, которых Гэмбл, по-видимому, искал – и к кому Эрнест, неслучайно, выказывал такую большую симпатию. Агнес, которая была свидетельницей интереса англичанина с марсалой, знала о приглашении Джима и понимала, что это значит, и потому считала своим долгом сделать все возможное, чтобы Эрнест как можно быстрее вернулся в Штаты: «В мои планы входило уговорить его вернуться домой, потому что он привлекал мужчин старше себя. Они все находили его очень интересным».
Однако Агнес испытывала затруднение из-за наивности Эрнеста и отсутствия собственного опыта, чтобы напрямую обсудить с ним этот вопрос. И все-таки она призналась ему, что, когда она была вместе со своей подругой медсестрой Элси Джессап, ей хотелось вытворять «всевозможные сумасбродства – все, что угодно, только бы не возвращаться домой». Когда Эрнест был с Джимом Гэмблом, продолжала она, он чувствовал «то же самое». Таким образом, мудро дав понять, что она понимает его сомнения и двоякие чувства, она обрисовала вопрос как необходимость возвращения в Штаты: «Но мы с тобой передумали – и старые добрые Etats-Unis [фр. Соединенные Штаты. – Прим. пер.] покажутся tres tres bien [фр. очень, очень хорошими. – Прим. пер.] нашим пресыщенным взорам». Возможно, она не стала возражать против визита в Таормину как меньшего из двух зол – мы не можем знать, потому что она не высказывалась об этом в письмах. Позднее она скажет интервьюеру, что Эрнест принял бы приглашение уехать на год за границу, если бы она не убедила его в обратном. «Он стал бы настоящим бездельником, – сказала она и добавила: – Все на это указывало». Скорее, она имела в виду не какие-либо гомосексуальные наклонности Эрнеста, но то, что она воспринимала как несомненную лень или отсутствие амбиций в отношении традиционной работы. Агнес призналась, что убедить Эрнеста вернуться в США было трудно, потому что она осознавала, насколько соблазнительное он получил предложение: «Уезжать из Европы [ему] было нелегко, потому что тот человек очень его любил и у него были деньги. [Эрнесту] не пришлось бы ни о чем беспокоиться». Размышляя обо всех этих событиях, она знала, что могла бы оборвать их отношения, но чувствовала свою ответственность: «Я думала, что, если бы я прогнала его тогда, он уехал бы в свое европейское турне».
В конце концов Эрнест отверг предложение, хотя Гэмбл неоднократно будет его повторять и Эрнест неоднократно будет ощущать соблазн. Взаимное притяжение между Гэмблом и Хемингуэем пока еще никуда не делось – хотя они, по свидетельствам, так больше никогда и не увидят друг друга. Интересно, впрочем, было бы поразмышлять, какое направление могло бы принять творчество Хемингуэя, если бы он принял предложение – и о том, какой могла бы стать жизнь Хемингуэя.
Нет сомнений, что дружба Эрнеста с Джимом Гэмблом и решение не принимать покровительство друга стали следующим поворотным моментом в его жизни. Ибо верно и то, что ранение под Пьяве и роман Эрнеста с Агнес (далеко не оконченный) оставили в его душе неизгладимый след, даже если и не столь значительный, как иногда заявляли биографы. Эрнест провел в Италии всего семь месяцев, а на передовой – меньше недели. Но что-то в его характере переменилось, и не к лучшему. Он не только утратил открытую наивность, и с нею – большую долю своего юношеского задора, великодушия и экспансивности. Вместе с этим проявились и затем усилились склонность к нетерпимости, раздражительность, вспыхивавшая, если ему перечили, потребность во внимании, тщеславие и непорядочность. То, что его друзья воспринимали как восторженную и дружелюбную ребячливость, трансформировалось в эгоцентричный взгляд на самого себя и происходящие события. Все пережитое в Италии стало одним из нескольких факторов, повлиявших на формирование писателя, но также способствовало осознанию Эрнестом своей значительности.
Глава 4
Слово «харизма», которым злоупотребляют сегодня, первоначально имело, и в некоторых организованных религиях все еще имеет, определенное теологическое значение: на греческом языке оно примерно означает «дар благодати» или «божий дар». Макс Вебер первым использовал это слово для описания человеческих отношений. Слово «харизма» стало широко использоваться в его современном значении лишь с 1950-х годов, через много лет после того, как Эрнест Хемингуэй был юношей и молодым мужчиной, когда он покорял людей огромной харизмой. Термин сохраняет несколько коннотаций: он имеет смысл чего-либо дарованного, если не божественными силами, то сверхъестественными, это не всем доступно, этого нельзя добиться или приобрести; слово некоторым образом соотносится с лидерством и в целом всегда употребляется в положительном смысле, подразумевая доброту, привлекательность и самоуверенность.
Это слово описывает молодого Эрнеста. И харизму свою Эрнест получил, несомненно, не от сверхъестественных сил: от матери. Как и у нее, у него был дар завладевать вниманием присутствующих. Молодой Эрнест был «великолепно сложен», «крепкий, огромный, живой»; с возрастом он станет грузным. Он унаследовал телосложение от Грейс: у нее была крупная кость, она была сильной, а повзрослев, обзавелась массивной грудью и плечами, хотя талия оставалась пропорциональной телу. Дочь Грейс, Санни, утверждала: «Когда она входила в комнату, на нее все обращали внимание». Грейс описывалась как «крупная, красивая женщина», «внушительная, статная». По словам одного биографа, она была «незабываемой».
Но Грейс, очевидно, доминировала не только своими объемами или обликом. Всегда жадная до новых впечатлений, как-то раз, молодой женщиной, она услышала, что поездка на велосипеде «все равно что полет», так что она надела шаровары и попыталась уехать на новом велосипеде своего брата («Костюм, конечно, не слишком элегантный, – написала она Кларенсу, который тогда ухаживал за ней, – но благоразумный»). Похоже, ее энергия и энтузиазм, с которыми она принималась за создание детских альбомов или за пение, были безграничны. Грейс получала авторские за несколько песен собственного сочинения (в том числе «Прекрасную Валуну»). В поздние годы жизни, когда ее голос испортился настолько, что она больше не могла давать уроков, она занялась живописью и стала обучать рисованию, а также с успехом продавала свои картины. Грейс рисовала чертежи, по которым мастерили настоящую мебель. И в поздние годы она получала доходы от своей деятельности, читала лекции, посвященные Боккаччо, Аристофану, Данте и Эврипиду, а также сочиняла стихи. В конце 1930-х годов она писала Эрнесту с вопросом, понравился ли ему гобелен, который она соткала для него, – хотя других свидетельств, что Грейс занималась этим ремеслом, для которого требовались совершенно иные развитые умения и солидное оборудование, не сохранилось. В нашем распоряжении осталось огромное количество материалов, касающихся жизни Грейс, которые находятся в главном хранилище ее бумаг, в Центре Гарри Рэнсома в Остине, и которые, как и многочисленные восхищенные письма от соседей и других жителей города, благодарных учеников и их матерей, свидетельствуют о ее неистощимой энергии, обаянии и заразительной природе ее чистой любви к жизни.
Эрнест никогда не предавался столь головокружительному количеству разнообразных занятий, не в последнюю очередь из-за того, что в течение всей жизни он фокусировался на литературной работе, и, тем не менее, было бы поучительно рассмотреть в этом свете иную деятельность, которой он посвящал свое время в поздние годы – охоту, ловлю форели на ранчо, бег с быками в Памплоне, репортерскую работу во время двух войн, рыбалку на Гольфстриме и поездки на сафари (дважды) в Африку. Его энтузиазм во всех начинаниях был, по всеобщему признанию, настолько велик, что всерьез увлекал окружающих. Весьма значительно число друзей и знакомых, которым он привил любовь к одной только глубоководной рыбалке. Это была страсть к впечатлениям, которую он унаследовал от матери, более всего очевидная в молодости. Давайте учтем еще и тот неопровержимый факт, что (отставив в сторону жалобы Эрнеста на воспитание) он рос в семье, полной любви, что родители, брат и сестры его обожали, ему дозволялось делать почти все, что хочется, и плюс его интеллект, талант и обаяние – и мы не удивимся, что Эрнест Хемингуэй в юности и первые годы взрослой жизни казался всем, с кем он встречался на своем пути, человеком огромного обаяния и потенциала. Он буквально внушал любовь и восхищение и приковывал к себе внимание. Прирожденный лидер, Эрнест всегда был в центре любой компании, как и тогда, когда он «собрал вокруг себя свиту» в миланском госпитале в 1918 году. Поэт Арчибальд Маклиш позднее скажет, что Эрнест был единственным человеком, которого он знал, помимо Франклина Рузвельта, который «мог выкачать весь кислород из комнаты, только появившись в ней».
Хотя слово «харизма» несет положительную коннотацию, оно также передает смысл осознания власти – власти, которую харизматик может безжалостно использовать, чтобы добиться своего, доминировать или запугать. Грейс, без сомнений, была на это способна, и Эрнест, конечно же, перенял эту особенность у нее. После войны, из-за клинического военного невроза или серьезных изменений в мировоззрении и душевном складе, Эрнест вернулся в Оак-Парк другим человеком. Однако не в его характере было просто вернуться домой и начать жить так, как мог бы жить какой-то другой солдат. Несколько месяцев Эрнест наслаждался статусом героя-завоевателя. Если существует такое понятие, как профессиональный солдат, то Эрнест был профессиональным ветераном. В буквальном смысле, поскольку он со скромным успехом читал в Чикаго лекции о войне и у него даже были визитки, на которых перечислялись его заслуги. Во всем этом не было никакого цинизма; Эрнеста просто распирало от того, что он видел, слышал и пережил, он стремился рассказать обо всем и разделить свой энтузиазм. Сегодня мы можем сказать, что он все еще был в восторге от своего итальянского любовного романа и героизма на войне.
Он уже был готов к этому, как только ступил на американскую землю. Сойдя на берег с корабля «Джузеппе Верди» 21 января 1919 года, он дал интервью репортеру из «Нью-Йорк сан», который выделил из толпы пассажиров замечательного молодого человека в ботинках из кордовской цветной кожи и в плаще, подбитом красным атласом, накинутом поверх офицерского мундира. В статье с жуткими неточностями, под названием «У него 227 ран, но он ищет работу: парень из Канзас-Сити вернулся с итальянского фронта», журналист писал, что из тела этого солдата в Милане извлекли 32 осколка шрапнели, однако ему предстояло сделать еще несколько операций, чтобы продержаться «год или больше», что у него, наверное, «больше шрамов, чем у любого другого человека в форме или штатском», и что он, после выздоровления, вернулся на фронт, пока не наступило перемирие. В порыве энтузиазма Эрнест сказал журналисту, что ищет «работу в любой нью-йоркской газете, которой нужен человек, не боящийся работы и ран». Эту историю подхватила «Чикаго трибьюн» и приветствовала его словами: «Американец, больше других пострадавший от ран, возвращается домой».
Марселина с отцом приехали через несколько дней встретить поезд Эрнеста, после того как Эрнест некоторое время пробыл в Нью-Йорке и заехал повидаться с Биллом Хорном в Йонкерс. Кэрол и Санни разрешили допоздна не ложиться спать, чтобы поздороваться с братом, а Лестера в тот вечер разбудили в девять, встретить Эрнеста, который тут же посадил младшего брата на плечи. Потом пришли соседи с приветствиями и поздравлениями. Несколько дней спустя местная газета «Оак-Паркер» напечатала интервью с Эрнестом, в котором он рассказывал, как переносил раненого товарища в безопасное место после того, как сам был ранен, и теперь упоминал тридцать две пули, а не шрапнель.
Несколько недель после приезда Эрнест провел в своей спальне на третьем этаже, где отдыхал и поправлялся, накрытый стеганым одеялом Красного Креста, которое привез в качестве сувенира, одного из многих, домой. Среди других сувениров, куда более интересных, были австрийский шлем и револьвер, а также ракетница, стрелявшая осветительными снарядами, что он и продемонстрировал на заднем дворе Лестеру и соседским детям. Он спрятал запас спиртных напитков, включая вермут, коньяк, граппу и бутылку кумеля в форме медведя, за книгами в своей комнате и предлагал выпить своим пораженным сестрам – при этом в письме другу утверждал, совсем неубедительно, что недавний стоик Эд Хемингуэй «теперь хихикает над моими рассказами о коньяке и асти». Он написал Джиму Гэмблу из дома одному из первых и жаловался, как он скучает по Италии и как ему плохо оттого, что он не в Таормине вместе с другом. Он говорил, что вынужден подходить «к спрятанному за книжной полкой у себя в комнате, [где я] наливаю стакан и добавляю обычную дозу воды… и вспоминаю, как мы сидели у камина… и я пью за тебя, вождь. Я пью за тебя». По каким-то своим причинам он, видимо, хотел сохранить их дружбу на определенной высоте, хотя в том же письме были и новости об Агнес.
Позднее Эрнест рассказал биографу Фицджеральда, что ему было трудно засыпать после возвращения из Италии и что в этот период он в особенности сблизился со своей сестрой Урсулой. Она часто ждала его на лестнице, ведущей к нему в комнату. Как она слышала, в одиночку пить нехорошо, поэтому она стала пить с ним вместе. Она оставалась с ним до тех пор, пока он не засыпал, и часто спала в его комнате, чтобы Эрнесту не пришлось проснуться среди ночи и обнаружить, что он совершенно один. Трудности с засыпанием, очевидно, вдохновили его на мастерский рассказ «Там, где чисто, светло». Официант в залитом светом кафе из этого рассказа думает обо «всех, кому нужен свет в ночи», о тех, кто знает, что «все это ничто и снова ничто, ничто и снова ничто». Разумеется, эмоциональный отклик Эрнеста на переживания, которые он испытал во время войны, вдохновил большую часть его лучших произведений 1920-х и 1930-х годов, но то был единственный раз, когда Хемингуэй явно упомянет о своих ночных страданиях.
Эрнест проводил в постели все утро, обедал и затем шел прогуляться по соседним улицам, часто заходил в библиотеку и слишком часто (по мнению соседей) в школу, где ждал звонка к окончанию уроков. Потом он провожал сестру Урсулу до дома и флиртовал с младшими девочками. Эрнест, благодаря сообщениям о военной службе и в некоторой степени эффекту преувеличения, становился местной знаменитостью. Довольно скоро к нему обратились из чикагской общины американских итальянцев, которым хотелось послушать его рассказы и, что самое приятное, сделать его равным членом своего сообщества. Дважды они переносили вечеринку – «festa» – с числом гостей около ста в дом Хемингуэя, где были представлены все виды блюд, как сообщал «Оак-Паркер», «от спагетти до пастичерии», и где выступал даже итальянский оркестр с великим оперным тенором прямо из Италии. Вино свободно лилось в обычно трезвенническом семействе – до тех пор, пока после второй вечеринки доктор Хемингуэй, никогда не проявлявший терпимости, на что надеялся его сын, не занял твердую позицию и не запретил будущие сборища. К этому времени Эрнест завел себе друзей среди итальянцев. Ему очень нравилось разговаривать с ними на итальянском языке, особенно с молодым человеком его возраста по имени Ник Нероне. Они с Ником часто ходили в итальянские рестораны в Чикаго, столько же из-за дешевого красного вина и удовольствия слышать итальянскую речь, сколько из-за еды. Эрнест нередко брал с собой одну или двух своих хорошеньких сестер в таких случаях; позднее Марселина вспоминала, как они все танцевали тарантеллу в один в особенности веселый вечер.
Эрнест привлекал к себе большое внимание в городе. На послеполуденную прогулку он почти всегда надевал военную форму, плащ и высокие начищенные ботинки из кордовской кожи. Марселина, с которой он тогда был очень близок, позднее вспоминала об этом времени в мемуарах, опубликованных ею сразу после смерти Эрнеста. В мемуарах, написанных, когда сложные отношения между братом и сестрой были уже совершенно испорчены, Марселина упоминает городских сплетниц, ехидно обсуждающих внешность Эрнеста, в особенности вездесущие ботинки. Марселина с негодованием обрывает одну из женщин и говорит ей прямо, что Эрнест носит ботинки потому, что был ранен в ноги и ботинки с поддержкой облегчают его страдания. Хотя мотивы Марселины, включившей эту историю в свои мемуары, подозрительны, ее реакция свидетельствует не только о тесных отношениях с Эрнестом в то время, но и о том, что семья, характерным образом, сомкнула ряды вокруг сына и брата. Может быть, в тесном родственном кругу и посмеивались над притязаниями Эрнеста, однако его родные знали, что должны защищать его от клеветы посторонних людей.
Эрнеста приглашали выступить с рассказами о войне. Он дважды провел беседу в оак-паркской школе, к восторгу слушателей, и поведал истории об итальянских солдатах, которых называли ардити. Штурмовые отряды ардити (это название происходит от итальянского глагола «осмеливаться, рисковать») состояли из преступников, которые сражались, с кинжалом, обнаженными по пояс и, по словам Эрнеста, прижигали раны сигаретой и вновь вступали в бой. Он театральным жестом предъявлял запачканные кровью и изрешеченные шрапнелью брюки и рассказывал в захватывающих деталях о том вечере, когда его ранили, и вспоминал, что не испытывал ни малейшего сочувствия к раненому итальянцу, который от боли звал мать. Эрнест признался, что неоднократно просил солдата заткнуться, а потом ему пришлось выбросить собственный револьвер, настолько был велик соблазн заставить солдата замолчать раз и навсегда. (Как указал один критик, маловероятно, чтобы сотрудник Красного Креста носил при себе револьвер.) После выступления в школе, охваченные необычайным азартом, ученики развлекли его песней некоего неизвестного автора, в которой были такие слова: «Хемингуэй, мы приветствуем тебя, победитель / Хемингуэй, вечно побеждающий». Эрнест пересказывал свои истории по всему Оак-Парку – в Первой баптистской церкви, театре Ламара, «Южном клубе», женском клубе «Лонгфелло».
Эрнест немного зарабатывал на своих выступлениях и все, что мог, откладывал на тот день, когда они с Агнес, после свадьбы, вернутся в Италию. Письма от нее приходили несколько раз в неделю. (Письма Эрнеста не сохранились.) Сейчас, по прошествии времени, очень легко отыскать в ее письмах предупреждающие знаки. То прозвище, которое она дала ему, «Мальчишка», начинает казаться подозрительным, поскольку слишком часто она пишет ему, как в одном из первых писем, настигших его в Чикаго: «Дорогой Эрни, ты для меня чудесный мальчик и, когда ты прибавишь несколько лет, достоинство и спокойствие, тебе цены не будет». Как и Эрнест, она экономила деньги – но для того, чтобы оставить работу медсестры и «облачиться в домашнее платье». Она писала, что пытается решить, «вернуться ли домой или поступить на другую службу за границей», и, в том же письме, упоминала «tenente» [итал. лейтенанта. – Прим. пер.], который «отчаянно осаждает» ее.
Удар настиг Эрнеста в письме от 7 марта. Она написала, что «все еще очень любит его», но «больше как мать, а не подруга»; она «и сейчас, и всегда будет слишком старой» для него. Она напомнила о трениях между ними, возникших до того, как он уехал из Италии, и указала на появившиеся черты его характеры, которые ее удручали. Она упомянула случай, когда Эрнест вел себя «как испорченный ребенок». «Несколько дней до того, как ты уехал», – писала Агнес, она «пыталась убедить себя, что это была настоящая любовь», потому что они столько раз боролись друг с другом, и нередко она уступала для того, чтобы «не позволить тебе совершить что-нибудь отчаянное». В ранних письмах она уже упоминала о подобных угрозах – и действительно, слишком часто в своих будущих отношениях с женщинами Эрнест станет угрожать самоубийством.
Эрнест сможет принять это известие, только поверив в то, что Агнес отвергла его ради другого мужчины. В завершение письма она говорила, что, как всегда, не хочет причинять ему боль и смогла рассказать ему обо всем только благодаря расстоянию между ними. «И значит – поверь мне, когда я говорю, что это и для меня неожиданность, – я собираюсь скоро выйти замуж». Она завершала письмо заверениями, что знает, у него будет «чудесная карьера», и подписала письмо «Неизменно восхищенная и любящая тебя / Твой друг / Эгги».
Марселина вспоминала, что, прочитав это письмо, Эрнест слег в постель с высокой температурой. В письме Биллу Хорну, написанном всего через несколько часов после получения известий от Агнес, он обвинял себя в том, что оставил ее в Италии, где мужчины, конечно, делали ей авансы, которым сестра милосердия, которой «нужно было с кем-то заниматься любовью», не могла противостоять. Однако рыцарский дух в конечном счете возобладал, и Эрнест выразил надежду, что ее жених «самый лучший мужчина в мире», и хотя его первым порывом было пригласить Билла загулять, он не захотел этого делать потому, что слишком любил Агнес, чтобы становиться с ней врагами. Позже, однако, верх взяла обида, и он написал Элси Макдональд, другой своей подруге среди сестер Красного Креста в Милане, что надеется, когда Агнес вернется в Штаты, она споткнется, спускаясь с трапа, «и сломает все свои проклятые зубы». Многие обманутые любовники терзаются обидой, но его замечание кажется в особенности резким – возможно, из-за яркого образа, потребовавшего некоторого воображения.
Поскольку Эрнест писал, и писал со дня возвращения из Италии, неудача на романтическом поприще едва ли заставила его сделать паузу. По сути, начинается пора интенсивного ученичества – Эрнесту будет казаться, что она длится слишком долго. Он объявит всему Оак-Парку, друзьям и знакомым, что начинает литературную деятельность и что намерен зарабатывать на жизнь пером любым возможным способом, пока оттачивает мастерство. Он рассказал Биллу Хорну, что знаменитость из Оак-Парка, Эдгар Райс Берроуз, создавший ряд безумно популярных книг о Тарзане, по которым недавно был снят кинофильм и собрал миллион долларов, посоветовал ему написать книгу. Примерно в это же время Эрнест отправил рассказ «Наемники» (об итальянском кондотьере, вспоминающем лунные ночи в Таормине, совсем как Эрнест вспоминал о ночах с Джимом Гэмблом) в «Сатердэй ивнинг пост» и «Рэдбук», которые в то время платили самую высокую цену за короткие рассказы. Он возлагал большие надежды и на рассказ «Путь итальянца» о боксере по имени Пиклз Маккарти, над которым работал месяцами и неоднократно отправлял в редакции, но безуспешно.
Будущее Эрнеста оставалось неопределенным. Он хотел только писать. Позднее он скажет, что, вернувшись с войны, понимал: какое-то время ему не нужно ничего делать и его цель – найти возможность охотиться и рыбачить год или два. В его защиту можно сказать, что он наверняка нуждался в отдыхе и лечении – не говоря уже о необходимости оттачивать мастерство, если он настолько серьезно был нацелен на писательскую карьеру. Но ближайшее будущее продолжало волновать, особенно родителей. Примерно в это же время возник вопрос о колледже. Всю оставшуюся часть жизни Эрнест будет горько сожалеть об отсутствии высшего образования и станет обвинять семью, и особенно мать, об упущенной возможности. Он испытал раздражение, когда Марселина уехала в Оберлин – даже при том, что она выбыла после первого семестра. Что характерно, она утверждала, будто родители заявили ей, что она не сможет вернуться в колледж на второй семестр, потому что у них нет денег. По другим данным, ее отсеяли из-за неуспеваемости, однако несомненно, что семейные финансы сыграли значительную роль – или, вернее, это Эд и Грейс утверждали, что деньги сыграли роль. Оплата колледжа, отказ платить за колледж, угрозы не платить за колледж: все это были способы, которыми родители продолжали контролировать своих отпрысков. Не то чтобы они руководствовались какими-то зловредными мотивами; скорее всего, они поступали так под влиянием целого комплекса эмоций, проистекавших из искренней любви к своим детям. Дети сознавали, что дело в чем-то таком, но тем не менее ощущали, что с ними плохо обращаются, и со временем вопрос с колледжем, каким он представлялся для будущего Эрнеста и Марселины – и возможно, для их брата и сестрер, – превратился в чрезвычайно непростую проблему.
Эрнест зашел так далеко, что написал Лоуренсу Барнетту, приятелю из Красного Креста, с вопросом об учебе того в Висконсинском университете, который, по его словам, родители хвалили. Оставалась возможность поступления в университет Иллинойса и Корнелл – «альма-матер» Теда Брамбэка. Однако еще тогда, когда он жил в Канзас-Сити, Эрнест говорил, что ему не нужен колледж; его работа сама по себе была университетом. Эрнест в самом деле демонстрировал способности к самобразованию, что подтверждается в особенности широким кругом книг для чтения. Однако, вернувшись с войны, он начнет жаловаться – и продолжит жаловаться в будущем, – что ему пришлось заняться самообразованием потому, что дорога в колледж была закрыта. В октябре он упомянет книги, которые тогда читал, и добавит: «Это все выходит далеко за рамки того, чего достигла Марселина, так что, как видите, я не бездельничал». Летом 1919 года жалобы Эрнеста насчет колледжа приняли более серьезный оборот, когда его мать затеяла строительство коттеджа, которое станет угрожать ее браку и самому будущему семьи Хемингуэев. Он всегда будет говорить, что она растратила деньги, предназначенные для его учебы в колледже, на какое-то, по его словам, безрассудство. Он так и не простит ей этого.
* * *
На другом берегу озера Валлун, по ту сторону от летнего коттеджа «Уиндмир», находилось владение «Лонгфилд», которое Грейс и Эд приобрели в 1905 году, через семь лет после покупки «Уиндмира». На земельном участке рос порядочный древостой, стоял старый фермерский дом и несколько хозяйственных построек. Какое-то время фермеры-арендаторы Уошберны хозяйничали на ферме «на паях». По распоряжению доктора Хемингуэя они засадили обширную площадь фруктовыми и ореховыми деревьями и стали выращивать овощи, в достаточном количестве, чтобы семья Хемингуэев получала их всю зиму. Доход приносили только фрукты и орехи и иногда картофель. Зимой они нарезали лед, хранили его в леднике в «Лонгфилде» и продавали в теплую погоду. К 1919 году Уошберны переехали, некоторое время ферма пустовала, и Хемингуэи устроили на участке овощные грядки, которыми в последние годы все больше занимался Эрнест.
В центре «Лонгфилда» возвышался холм, где семья любила устраивать пикники. Они назвали его Редтоп, потому что холм был покрыт красноватой травой. Поначалу Эд и Грейс думали возвести здесь новый семейный коттедж, но дети воспротивились, потому что им нравилось в «Уиндмире». Грейс Хемингуэй, впрочем, заметила, что всегда хотела построить в этом месте дом для себя, из-за красивых видов и уединения. Доктор Хемингуэй, в свою очередь, неизменно возражал, что единственным источником воды является ручная помпа в основании холма и что нецелесообразно постоянно поднимать воду и еду на верх холма.
В 1919 году Грейс вернулась к своим планам. Она уже давно жаловалась, что в «Уиндмире» летом ей приходится больше работать, чем отдыхать, и что даже когда другие члены семьи взяли на себя обязанность готовить пищу, она все равно проводила слишком много времени в примитивной кухне. Когда четверо старших детей превратились в шумных подростков, она стала настойчивее искать убежище, рассуждая, что дети нуждаются в ней все меньше и что о самых младших, Кэрол и Лестере, могут позаботиться старшие или она может взять их с собой в новый дом, который хотела построить на холме Редтоп.
Примечательно, что Грейс многому научилась, когда планировала новый дом в Оак-Парке, куда семья переехала в 1906 году. Весной 1919 года она с радостью схватилась за проектирование простого одноэтажного дома, к которому, после запоздалых раздумий, добавила еще один этаж на случай приезда детей. Пространство объединенной кухни и кладовой, по ее замыслу, было очень маленьким, Грейс рассуждала, что ей нужно место, только чтобы сделать себе чашку чая и бутерброд. «Если вы считаете, что я собираюсь тратить свое время на жарку или выпекание, то очень заблуждаетесь. Я рассчитываю, что буду хорошо проводить время в этом доме», – заявила она. Проконсультировавшись со строителями из Петоски, она поняла, что сможет построить такой дом за тысячу долларов – эту сумму она могла бы набрать за счет собственных доходов от уроков пения.
Однако доктор Хемингуэй уперся. Он счел проект глупым и непрактичным и запретил Грейс заниматься им далее. Переписка между Грейс и Эдом раскрывает подробности этой истории, как и письма Грейс местным строителям. В письмах Грейс есть замечательный чертеж, который она составила в ответ на все возражения мужа. Внимательное прочтение всех бумаг приводит к безошибочному заключению, что доктор Хемингуэй и старшие дети возражали в целом не против самого дома, а против того, что Грейс планировала сделать его убежищем не только для себя, но и для своей близкой подруги Рут Арнольд, которая была почти членом семьи Хемингуэев.
Рут начала жить с семьей Хемингуэев в 1912 году, после того, как стала брать уроки пения у Грейс. В то время Грейс было тридцать четыре года, Эрнесту – семь лет, а Рут, которую в семье скоро стали называть Бобс или Бобби, пятнадцать. Позднее она рассказала Эрнесту, что помнила, как они с ним охотились и ловили форель летом в Хортон-Бэе. «Я всегда была сорванцом», – добавила она. По матери Рут относилась к клану Фиппингеров[13], представители которого эмигрировали в Штаты в 1832 году из Баварии. Семья ее отца, тоже родом из Баварии, перебралась в страну немногим позже. Старшая сестра Рут, Элизабет, обладала настоящим музыкальным талантом. Она аккомпанировала Грейс на фортепьяно во время выступлений на концертах много лет. Впервые Рут стала ухаживать за детьми Хемингуэев летом 1906 года, когда Грейс, следуя своей привычке (и на собственные деньги), отправилась с младшей из детей – на тот момент Санни – в Нантакет. Не совсем ясно, как или почему Рут стала жить с семьей, хотя позже Грейс упоминала о «несчастливой и неприятной жизни» Рут дома. Переписка между Грейс и Рут в дни отпуска Грейс, который она проводила вдали от дома, свидетельствует, что Рут играла роль, почти ничем не отличающуюся от обязанностей иностранной гувернантки, живущей в доме хозяев, которая присматривала за детьми одного с ней возраста и часто становилась их другом и воспитательницей. Когда на свет появились двое младших детей (Кэрол в 1911 году, а Лестер в 1915 году), Рут взяла на себя многочисленные обязанности по уходу за ними и выполняла скорее традиционно материнские функции. Потом она скажет Грейс: «Я начала любить их, еще когда ты их носила». Письма Грейс и Рут в первые годы полны большой нежности; Рут называет Грейс «дорогая Мав», а Грейс Рут – «Буфи».
Но к лету 1919 году что-то изменилось. Тогда Грейс было сорок семь лет, а Рут – двадцать восемь. Несмотря на возражения доктора Хемингуэя, Грейс наняла строителя из местных жителей, Эдвина Морфорда, и в начале лета «Коттедж Грейс» был построен. Доктор Хемингуэй, что было для него нехарактерно, тем летом остался в Оак-Парке, к тому же к нему приехал из Китая его брат Уиллоуби с женой Мэри. Прежде и Грейс ради такого визита осталась бы в городе, но на сей раз этого не произошло. И все же причины отсутствия Эда в «Уиндмире» в 1919 году не совсем понятны, хотя Грейс намекала, что убедила его остаться дома и «отдохнуть от семьи два месяца». Она «так надеялась и молилась», продолжала она в письме от начала августа, «что тишина поможет тебе привести в порядок ум и обрести с Божьей помощью взаимоотношения со своей семьей». Если он не сможет «контролировать» свое «душевное состояние», говорила Грейс, она будет рядом с ним, готовая подставить плечо, но ее «дорогие благословенные дети» нуждаются в ней, как и «дорогая верная Рут, отдавшая мне свою юность и верно служившая многие годы». Никто, писала она, «никогда не сможет занять место моего мужа». Здесь, впрочем, она в конце добавила, видимо, запоздалую мысль: «если только он не перестанет изображать мелкую ревность к преданной подруге своей жены». В июле Грейс упоминала о том, что они с Рут живут в коттедже, но к началу августа Рут, видимо, вернулась в Оак-Парк.
Доктор Хемингуэй всегда отслеживал свою корреспонденцию и сохранял копии отправленных писем. Летом 1919 года он пронумеровал переписку с Грейс, и два письма в общей последовательности отсутствуют, причем оба относятся к началу августа. Дальнейшие письма и ответы на них ясно дают понять, что он запретил Рут Арнольд появляться в их доме в Оак-Парке.
Тем летом Марселина перебралась в комнату недалеко от своей новой работы во Второй конгрегационалистской церкви, но проводила по-прежнему много времени в доме на Кенилуорт-авеню и писала с регулярными отчетами матери. Они с Грейс, похоже, разделяли давнишнее критическое отношение к Эду Хемингуэю и ко всему клану Хемингуэев, представителей которого Марселина называла «любопытными и подозрительными». По некоторым признакам, в 1919 году у доктора Хемингуэя в особенности «расшалились нервы», и переписку между матерью и дочерью лета того года характеризуют почти заговорщические интонации. Марселина очень ждала возвращения Грейс с озера, писала она. «Папа не хочет быть раздражительным и придираться и даже не думает, что как-то выходит за рамки нормы, но дело в том, то он совсем не нормален характером или поведением». Она пыталась поговорить с отцом о чем-то другом: «Но папа всегда возвращается к любимой мозоли – бедной старой Бобс». Марселина рассказывала матери о том, что собирается встретиться с Рут в кино без ведома доктора, и о том, как Рут спрашивала ее, не может ли она узнать, не восстановят ли Рут в правах: «Но папа ведет себя настолько безумно в этом вопросе, и я ответила ей, что пока не могу».
Тем временем Рут изливала сердце Грейс: «Я часто спрашиваю себя, как же могла жить без твоего прекрасного и искреннего влияния», – писала она в августе. «Я хочу находиться рядом с тобой физически, мысленно и духовно – и всегда буду помогать и все делать для тебя, когда только смогу». В другом письме Рут признавалась, что думает о «Коттедже Грейс» весь день, представляя себя то за кухонным столом, то в гостиной, где они с Грейс вместе сшивали коврик из лоскутков, «и потом в вашей спальне с живописной кроватью под балдахином, в которой так и хочется заснуть». Трудно, писала она, не иметь возможности прийти в дом в Оак-Парке, «но я никогда, никогда не откажусь от тебя или твоей любви». В заключение она говорила: «Как бы я хотела расчесать [твои волосы] и погладить твой лоб, как я любила делать каждую ночь, когда могла. Помни, я люблю тебя».
Не считая заговорщической переписки Марселины и Грейс, в письмах детей в общем и целом нет никаких упоминаний о Рут Арнольд. За одним исключением: примерно 9 июня 1919 года Эрнест написал отцу, что наемный рабочий из «Лонгфилда» готовится к «перевозке» – по-видимому, речь шла о перевозке вещей Грейс в новый дом. Он неискренне спрашивал отца, знает ли тот о том, что Грейс задумала, и давал понять, что считает ее затею просто глупостью. Со временем «эгоизм» матери станет главным возражением, которое Эрнест будет предъявлять Грейс по поводу строительства убежища для себя и Рут Арнольд. Мать сильно возненавидела его – позднее напишет он одной девочке из Петоски – «с тех пор, как я воспротивился тому, что она выбросила две или три тысячи семечек на строительство нового дома для себя, когда Джек должен был отправить детей в колледж». Пустяки, что в 1920 году никто из «детей» не был готов к колледжу; так лучше звучало, чем когда он жаловался, а жаловаться он будет все чаще и чаще на то, что мать помешала ему поступить в колледж своим «эгоистичным» поступком.
Что случилось после того, как летние неприятности закончились, неясно, поскольку других писем между членами семьи до следующего лета 1920 года не сохранилось. Тогда вновь выяснится, что Рут и Грейс в разлуке: «Судя по твоему письму, Мав, боюсь, ты опять в одиночестве, – начинала письмо Рут. – Помни, дорогая, «каждый человек одинок». И я одинока для тебя. Как много радости ждет меня там… Не унывай, маленькая Мав, – когда я приеду, то не позволю тебе быть одинокой… Как бы я хотела обвить тебя руками и поцеловать на ночь». Похоже, они приняли решение, что Рут не поедет тем летом на озеро, пока там находится доктор: «Думаю, д-р скоро отправится на север… Если он останется на все лето, то ладно. Мое сердце будет разбито, если я не поеду, – но лучше так, дорогая, чем какие-то разговоры – помни, он важнее всего». Предыдущим летом обитатели Оак-Парка, которых Грейс называла «бригадой в креслах-качалках», судачили все лето, и никто не хотел, чтобы это повторилось.
Годы спустя Грейс Хемингуэй рассказала об отношениях с Рут Арнольд, когда Рут передала ей сплетни, которые две жительницы Петоски, «мисс Марджори Андри и миссис Клара Хэвелл», распускали о событиях лета 1919 года. Она жаловалась на «повторение старой и подлой истории (о том, что Рут разлучила доктора Хемингуэя с женой)»:
Во-первых, у Рут никогда не было таких мыслей, и во‑вторых, доктор Хемингуэй и его жена никогда не разлучались. Они любили друг друга и желали друг другу добра каждый день своей жизни. Без взаимопонимания люди не смогли бы прожить вместе 32 года и в горе и радости. Доктор Хемингуэй испытывал душевные терзания из-за ужасной болезни, диабета [диагноз был поставлен ему в конце 1920-х годов]; но Бог не даровал ни одной женщине лучшего мужа, чем мне. Что касается Рут; я знала ее и любила ее почти 30 лет, и она всегда была предана и верна семье Хемингуэев.
До смерти Грейс в 1951 году семья Хемингуэев сохраняла почти полное молчание по поводу Рут Арнольд. В 1926 году Рут вышла замуж[14], но ее муж умер вскоре после свадьбы, и в 1932 году Рут с четырехлетней дочерью Кэрол (чьей крестной матерью стала Кэрол Хемингуэй) переехала жить с Грейс в небольшой домик в соседний Ривер-Форест, куда Грейс перебралась после самоубийства Эда Хемингуэя в 1928 году.
Похоже, что Грейс не упоминала Рут ни в одном из писем к детям на протяжении многих лет (хотя она написала Эрнесту, когда муж Рут умер). Такое молчание трудно примирить с присутствием дочери Рут, выросшей в доме, который делили две женщины.
Невозможно сказать, что думали члены семьи Хемингуэев об отношениях между Грейс Хемингуэй и Рут Арнольд. Ясно, что Эрнест считал постройку «Коттеджа Грейс» предательством матерью отца и семьи, хотя свое внимание он сосредоточил на деньгах, в которые ей обошлось строительство, – деньгах, которые, по его мнению, лучше было потратить или отложить для него самого или младших детей. Мы просто не знаем, считал ли Эрнест (или его брат и сестры) отношения между двумя женщинами лесбийскими – хотя Эд Хемингуэй, без сомнений, именно так и думал.
* * *
Когда лето 1919 года закончилось, Эрнест остался в Северном Мичигане. Сначала он жил у Дилуортов в Петоски, а затем в небольшой комнате в пансионе на Стейт-стрит, где хозяйка часто удивляла его обедом и термосом с горячим какао. Он работал над своими рассказами и надеялся отослать кое-что, но расстроился из-за забастовки линотипистов, закрывшей большинство журналов. У него было начало «Пути итальянца», продуманное и переписанное и готовое к дальнейшей работе. Тем временем Эрнест много читал – Мопассана, Бальзака и исторические романы Мориса Хюлетта. В начале осени он проводил время с девочкой-школьницей, Марджори Бамп, флиртовал с ней и брал ее на рыбалку, но она вернулась в Чикаго, в школу, и он остался один.
Как-то раз Эрнест выступил с рассказом о герое, вернувшемся домой с войны, в «Женском обществе помощи» в Публичной библиотеке Петоски и привлек внимание Харриет Коннейбл из Торонто, чья мать проживала в этих краях. Дороти была женой Ральфа Коннейбла, руководителя торговой сети Ф. В. Вулворта в Канаде. Когда она рассказала мужу об Эрнесте, Коннейбл встретился с ним и сделал интересное предложение о работе. Коннейблы вместе со взрослой дочерью должны были провести зиму в Палм-Бич, но их девятнадцатилетний сын, Ральф-младший, ставший инвалидом при родах из-за высокого наложения щипцов, оставался в Торонто и ему нужно было ходить в школу. Коннейбл попросил Эрнеста составить компанию мальчику, посещать с ним культурные и спортивные мероприятия и заниматься с ним спортом, благодаря чему Ральф должен был стать увереннее в себе (Эрнест понял это как то, что он должен научить хромающего Ральфа боксу). Коннейбл обещался платить Эрнесту 50 долларов в месяц и покрывать расходы. Эрнест хвастался, что работа «похожа на оригинальные перуанские пончики» – этот термин, означавший отличную идею, впервые появился в популярных рассказах Гарри Леона Уилсона «Рагглз из Рэд-Гэпа». (Эрнест непомерно восхищался этим выражением и использовал его в рассказе «Наемники».) Ральф Коннейбл представил Эрнеста своему другу Артуру Дональдсону, подвизавшемуся в рекламном отделе «Торонто стар», и Эрнест питал некоторую надежду получить там работу.
Когда в начале января Эрнест приехал в Торонто, Коннейблы еще не уехали во Флориду. Он полюбил всю семью: Ральфа-старшего, с кем они играли в бильярд, его жену Харриет, которую он чрезвычайно расхваливал перед своей семьей, и двадцатишестилетнюю Дороти, выпускницу Уэллсли, ставшую ему хорошим другом. Эрнест давал ей советы насчет таких предметов, как игра в рулетку. Ему понравился и Ральф-младший, хотя в общем они так и не поладили. До того как Коннейблы уехали на юг, Ральф-старший привел Эрнеста в редакцию «Стар», где Артур Дональдсон познакомил Хемингуэя с Грегом Кларком, редактором отдела «Торонто стар уикли». Кларк признал в Эрнесте потенциально прекрасного журналиста и отметил его солидный опыт в отличной газете «Канзас-Сити стар».
Еженедельная «Торонто стар», под руководством владельца «Стар» Джозефа Аткинсона, подразумевалась развлекательным изданием. Это была первая канадская газета, в которой публиковались цветные американские комиксы, причем каждый выпуск сопровождался богатыми иллюстрациями. Дж. Герберт Крэнстон, редактор «Уикли», видел преимущество за газетными очерками, интересными широкой публике. Потом он скажет, что газета «стремится предложить людям то, что они хотят прочесть, а не то, что должны читать». Он отметил энергию Эрнеста и его определенно иронический стиль и, поскольку еженедельник зависел от внештатников, которым мог платить мало, предоставил ему свободу действий. «Хемингуэй, – сказал он позже, – мог писать хорошим, простым языком и обладал весьма ценным чувством юмора».
Первая статья Эрнеста, опубликованная в «Уикли» 14 февраля 1920 года, рассказывала о схеме, разработанной группой видных жительниц Торонто: они намеревались размещать произведения искусства в своих домах, тем самым открывая избранной группе художников доступ к потенциальным богатым покупателям и одновременно за малую мзду картины служили бы декором в домах женщин. Однако женщина, контролировавшая схему, не сообщила Эрнесту имена художников или женщин, в чьих домах будут выставляться полотна, опасаясь, как она сказала, фатальной «заразы меркантилизма», потому что схема может привлечь недостойных людей и те попытаются к ней присоединиться. Эрнест раскрывал тему со свойственной ему иронией, писал якобы о циркуляционной схеме, но на самом деле – о снобизме торонтских матрон: «Что за радость иметь в доме пару ярких, веселых картин, если знаешь, что ими может завладеть любой другой платежеспособный субъект» и с сарказмом добавлял: «Вообразите, что élan [фр. творческий порыв. – Прим. пер.] лишится публичной библиотеки, если только с десяток граждан сможет им воспользоваться!» Вторая статья, появившаяся 6 марта, сообщала о бесплатном бритье в парикмахерской школе и других бесплатных услугах. Он напишет еще девять статей до середины мая, зарабатывая по пенсу за слово. Когда Коннейблы вернулись, они разрешили Эрнесту остаться, но к концу мая он затосковал по лету, рыбалке и охоте и литературной работе, которой он занимался в свободное время.
Сотрудничество Эрнеста со «Стар уикли» было неровным. Он написал несколько рассказов о рыбалке и жизни под открытым небом, опираясь на уже отточенный талант рассказывать, как делать что-нибудь самым лучшим способом, – мастерство, которое он перенесет в прозу. Но эти прекрасные статьи с описаниями, которые не уступали его будущим рассказам о Нике Адамсе, умаляли слишком бойкие и в высшей степени иронические комментарии на темы, бывшие основным рынком сбыта для отчаянных газетчиков: такими были статья о зуболечении, например, и еще одна, советовавшая канадцам, работавшим на американских военных заводах, задирать нос по возвращении в Канаду и выдавать себя за ветеранов, одеваясь точно так же, как они. Впрочем, он опробовал новые приемы, которые украсят его будущие произведения. Заметка о ветеранах, не видевших сражений, почти полностью написана в форме диалога, а в рассказе о вымогателях он прибегнул к лаконичному, упрощенному языку и ввел точку зрения посвященного члена банды. Те шесть месяцев стали прелюдией к четырехлетнему сотрудничеству с «Торонто стар»: Эрнест совершенствует мастерство и развивает иронический и циничный способ мышления, который в ближайшее десятилетие будет иногда обретать собственный голос. И он возненавидит журналистику, увидев в ней ловушку для молодого писателя – которым в это время он себя уже ощущал.
Глава 5
В двадцать лет Эрнест рвался в бой. Его новое «я» – прожженного журналиста-писателя, разбивающего женские сердца, пьющего в чикагских притонах, – а также его летний двойник, целеустремленный, но веселый рыбак, неизменно окруженный толпой последователей, – требовали, чтобы сейчас, в двадцать, он покинул семью раз и навсегда. Религиозность родителей, их глубокая вера в нравственную жизнь, консерватизм в вопросах секса и других важных вещах и главным образом их буржуазные ценности – все это требовало категорического отречения. Если Эрнесту хотелось нападать на мать, он обвинял ее в том, что она тратит время на «идиотскую литературу» и читает «Атлантик мансли» «только для того, чтобы кто-нибудь застал [ее] за этим занятием». То, что он теперь считал притязаниями матери, ее интерес к искусству, музыке и литературе, было легкой мишенью. Отец Эрнеста не имел сходных привычек, хотя и цитировал Библию и грубо щелкал хлыстом, когда нужно было заставить детей выполнять свои обязанности по дому. И это тоже вызывало неодобрение Эрнеста – хотя в целом отец избегнул громадной волны неприятия, от которого страдала Грейс.
К лету 1920 года почва для большого конфликта была почти подготовлена. Финансовое положение семьи пошатнулось, и доктор Хемингуэй, заглянув всего на две недели в «Уиндмир» в июле, остался на лето в Оак-Парке (Рут Арнольд отложила поездку в «Лонгфилд» и «Коттедж Грейс» до тех пор, пока не окончится отпуск доктора). Грейс крайне нуждалась в помощи с тяжелой работой по дому, которую обычно выполнял Эд Хемингуэй: нужно было рыть ямы для мусора, забивать и ощипывать домашнюю птицу, отстреливать кроликов, которые разрушали сад, и вытащить причал на озеро и закрепить его. Между тем Эрнест, который намеревался в полной мере насладиться летом на севере, оставался в соседнем Хортон-Бэе. Это могло быть его последнее лето на озере, поскольку следующей зимой он собирался отправиться из Сан-Франциско в Индию, Китай и Японию в компании Теда Брамбэка. Он хотел проводить свободное время на рыбалке и за письменным столом, а не помогая с работой в «Уиндмире».
Кроме того, до Хемингуэев дошли слухи, что их сын водит дружбу с очень юными местными девушками. После возвращения с войны он болтался вместе с подругами сестер. Летом и осенью 1919 года он играл в отношения с девочками из Петоски, в том числе Грейс Куинлан и сестрами Марджори и Джорджианой Бамп. Невозможно сказать, насколько серьезными (в смысле, сексуальными) были эти отношения, в особенности потому, что позже, в своих произведениях, Эрнест будет описывать сексуальное посвящение Ника Адамса либо местных девушек на севере. Несколько писем, которые Эрнест написал тринадцатилетней Грейс, если и не были любовными, то, конечно, были весьма игривыми посланиями, он поддразнивал ее одобрением и напоминал о своей «любви», если она как-то плохо себя вела – например, не слишком часто писала или обменивалась «грубыми» сплетнями о нем. В характерном письме, написанном по случаю четырнадцатого дня рождения Грейс в сентябре 1920 года, Эрнест говорит о том, как ему больно было слышать «ты не любишь меня, как раньше. И поскольку я любил тебя больше, чем кого-то еще, мне было больно слышать, что ты говорила обо мне за моей спиной». Подростковый тон писем и незрелость отношений с девочкой – все свидетельствовало о том, что Эрнест сожалел о неопытности с девушками своего возраста в Оак-Парке и школе Ривер-Форест. И конечно, он сожалел о том, что был отвергнут Агнес. Этот отказ, вместе с неопытностью, возможно, заставил его повернуться к более юным девушкам, чтобы раскрыть зарождающуюся сексуальность. Однако, что бы там ни было, все это слишком сильно подействовало на Грейс Хемингуэй, которая бурно возражала против отношений Эрнеста с девочками.
Напряженную ситуацию, сложившуюся летом 1920 года, усугубил и отказ Эрнеста найти настоящую работу – вместо этого, как считали родители, он шатался по Петоски и окрестностям, безработный, и не желал помогать матери. В июле Эрнесту исполнялся двадцать один год, и Грейс с Эдом страдали оттого, что у него, на их взгляд, нет ни трудолюбия (творчество было не в счет), ни чувства долга. Эд Хемингуэй писал Грейс из Оак-Парка все лето и признавался, что молится за то, «чтобы [Эрнест] взращивал в себе чувство большей ответственности». И поскольку Эрнест оставался непреклонным все лето, Эд отчаялся найти «средства смягчить железное сердце эгоиста». Родители признали, что открытый конфликт неизбежен. Эд писал Грейс: «Мне кажется, Эрнест старается вывести нас из себя, чтобы иметь свидетеля [в лице Теда Брамбэка], который услышит, что мы будем рады, если он уйдет и не вернется». Родители, каждый сам по себе, решили выгнать его из дома.
Биографы Хемингуэя придумали большую часть того, что последовало далее. Младший брат Эрнеста, Лестер, в пять лет едва ли понимавший, что происходило, несет значительную долю ответственности за изобретение предпочтенной Эрнестом версии случившегося; Лестер первым написал об этом в своей книге «Мой брат, Эрнест Хемингуэй», опубликованной через год после смерти писателя. По этой легенде, Грейс Хемингуэй выгнала Эрнеста из «Уиндмира» в вечер праздничного ужина по случаю его двадцать первого дня рождения. Она вручила ему письмо, которое в резких тонах приказывало покинуть дом. Письмо было настолько хорошим – Эд назвал его «шедевром», – что именно эта версия событий одержала верх. В письме Грейс сравнивала любовь матери с банковским счетом. Младенец тянет много денег со счета, но потом средства снимаются со счета все реже и реже, ребенок растет, учится заботиться о себе и, самое главное, начинает сам класть деньги на счет, принося матери открытки или цветы – она вспоминала о белой лилии, которую Эрнест принес ей той весной, – и пытается облегчить бремя матери.
А вот с Эрнестом, несмотря на лилию, и его «банковским счетом» любви к матери, все не так:
Пока ты, мой сын Эрнест, не образумишься, не прекратишь ленивое безделье и поиски легкой жизни, не перестанешь одалживать без мысли все вернуть, пытаться жить за счет всех и каждого… не прекратишь торговать красивым лицом, чтобы дурачить маленьких легковерных девочек и пренебрегать своими обязанностями перед Богом и Спасителем Нашим Иисусом Христом; другими словами, пока ты не повзрослеешь, впереди тебя нет ничего, кроме банкротства – ты превысил кредит.
Вслед за звучным упреком матери – это было выдающееся письмо по семейным меркам Хемингуэев, которые вообще мастерски писали письма[15], – пришло письмо от Эда Хемингуэя, которое и стало настоящим поводом к уходу Эрнеста из дома и являлось лишь бледным подражанием первого. Эд с большим пафосом отправил это письмо Грейс, чтобы она прочитала его и передала Эрнесту. На самом деле, он передал Эрнесту через Грейс не одно, а два письма с приказом покинуть дом; одно было написано в середине июля, после того как Эд вернулся в Оак-Парк с озера, а второе вскоре после этого. Эд описал каждое письмо в письмах к Грейс, которые он отправил наряду с теми письмами. «Я написал Эрнесту, – сообщал он Грейс 18 июля, – и посоветовал ему отправиться с Тедом в Траверс-Сити и поработать за хорошие деньги и хотя бы сократить свои расходы на проживание». Очевидно, письма были настолько маловыразительными, что Эд, в нехарактерной для него манере, не сделал копий, хотя письмо Грейс к Эрнесту о «банковском счете» сохранилось во многих черновиках и копиях среди ее бумаг в Центре Гарри Рэнсома во Техасском университете. Подобным же образом биографы Хемингуэя приняли решение согласиться с версией Лестера – точнее, самого Эрнеста – о том, что Грейс Хемингуэй передала свое вдохновенное письмо сыну в вечер его дня рождения.
Во всей этой кутерьме, умело обрисованной Максом Уэстбруком, исследователем творчества Хемингуэя, изгнание Эрнеста из семейного дома объясняется единственным инцидентом. Урсула, которой тогда было восемнадцать лет, и шестнадцатилетняя Санни сговорились с двумя соседскими детьми, Бобом и Элизабет Лумис, устроить полуночный пикник на озере, на который они пригласили Эрнеста и Теда Брамбэка. Когда миссис Лумис обнаружила, что ее отпрыски и их друзья, бывшие у них в гостях, отсутствуют посреди ночи, она направилась в «Уиндмир». Кровати Урсулы и Санни тоже пустовали. В письме к Эду с описанием этого инцидента Грейс утверждала, что миссис Лумис клялась забрать семью обратно в Оак-Парк, «если только мы не сделаем что-нибудь, чтобы отвадить взрослых мужчин, слоняющихся рядом с детьми». Все это звучит подозрительно похоже на жалобы Грейс, сетующей на неблаговидность отношений взрослого Эрнеста и девочек. Она признавала, что в пикнике «не было ничего дурного, кроме обмана» и «в целом вседозволенности, которую Эрнест прививает мальчикам и девочкам. Он несомненно представляет угрозу молодежи», – драматически писала Грейс.
На самом деле письма, порхавшие между родителями тем летом, свидетельствуют о почти комичном беспокойстве Хемингуэев по поводу растущей сексуальности дочерей и старшего сына, вылившемся с открытое противоборство, «комендантский час» и импровизированные наказания. Урсула и Санни тем летом сходили с ума по мальчикам, их поведение ужасало родителей настолько, что Грейс приняла решение возложить за все вину на «искушенного» старшего брата (который на самом деле к лету 1920 года едва ли имел какой-то сексуальный опыт). Доктор Хемингуэй возьмется за девочек, когда осенью они вернутся в Оак-Парк, сообщал он Грейс: «Они подчинятся правилам и будут вести себя как надо или пожалеют, что не сделали этого». В противном случае он выставит их из дома и они будут сами зарабатывать себе на жизнь. Он сочувствовал Грейс, что у нее такие неблагодарные дочери. По иронии, Марселина, с которой Эрнест был очень близок, начала проявлять ханжеские черты, за которые позже Эрнест будет критиковать ее почти так же сурово, как и мать. В каком-то смысле своим кокетливым поведением предыдущим летом она подала пример младшим сестрам. Когда ее отношения с мальчиком, которого одобрили родители, стали серьезными, Марселина превратилась в союзника Эда и Грейс и поддерживала их намерения держать в узде младших детей – настолько, что Эд приводил ее жене как счастливый пример: «Не беспокойся о девочках… Те же проблемы у меня были с дорогой старшей дочерью [Марселиной], а теперь она не может понять, как такое вообще было возможно».
После ночного пикника в июле 1920 года и открытого конфликта с матерью Эрнест, что теперь, в ретроспективе, становится понятно, «сказал, что больше никогда не откроет и не прочтет письма от па или ма», – писала Грейс Эду 28 июля. Она подробно рассказывала о его преступлениях и ясно давала понять, что не что иное, как необузданная и несомненно проснувшаяся сексуальность Эрнеста так раздражает ее. Миссис Дилуорт сообщила ей, писала она, что в Петоски есть люди, которые «раскусили его» и «испытали к нему отвращение – к тому, как он ведет себя, заигрывая с девочкой, пока она не начнет сходить по нему с ума, а потом уходит и бросает ее ради другой». Она добавляла: «О! Тяжело иметь такого сына».
Несколько недель спустя Грейс писала Эду, что планирует в воскресенье пикник с Лумисами для «целой толпы»; это говорило о том, что инцидент был исчерпан довольно быстро. На самом деле, по мере того как шли недели и Эрнесту разрешили вернуться домой, хотя и не простили, Эд стал беспокоиться, чувствуя, что семейная драма с ночным ужином и скандальное письмо Грейс скрывают истину. Письма от Эрнеста говорили о том, что полуночный пикник не только был невинным, но и что Эрнест и Тед выступали скорее в роли сопровождающих, а не участников преступного сговора. Эд убедил Грейс «попросить [прощения у Эрнеста], если она «возвела на него напраслину», даже если он виновен в других заблуждениях. «Поскольку ложные обвинения, – писал он, – со временем причиняют все больше боли и разделяют многих дорогих друзей и родственников». Эрнест, очевидно, убедил отца, что его ложно оклеветали, обвинили в бездельничании, хотя на самом деле он «выполнял работу «наемного рабочего». «Забудь обо всем, – советовал Эд Грейс, – если [Эрнест] теперь прекратит тебя раздражать». Отношения Хемингуэев со старшим сыном приобретали определенный характер, который будет отличать их общение с ним в дальнейшем, до смерти Эда в 1928 году. Эд будет поддерживать контакт с Эрнестом, даже когда Грейс, с глубокой обидой, напишет Эрнесту, что не одобряет его поведение, будь то сочинение рассказов на неприличные темы и неприличным языком или развод с первой женой. Эд будет морализировать и цитировать Эрнесту Библию, но при этом он скажет о гордости за сына. Летом 1920 года была подготовлена почва для другой, серьезной семейной драмы, в описании Эрнеста представленная следующим образом: как его грубая, сварливая мать ведет затюканного, наивного отца к самоубийству.
Эрнест написал о ночном пикнике и своем изгнании из дома в августовском письме к тринадцатилетней Грейс Куинлан. Он представил случившееся в контексте, раскрывавшем архитектуру истории, придуманной им для себя – о предательстве матерью семьи, – и закладывал тем самым фундамент для обвинений ее в том, что он не смог получить высшее образование, и далее в том, какую роль она сыграла в смерти отца. Эрнест явно выстраивал связь между поступками Грейс Хемингуэй этим и прошлым летом, когда, переступив через яростные возражения мужа, она построила «Коттедж Грейс» для себя и Рут Арнольд и истратила деньги, которые необходимо было потратить на его учебу в колледже. Он намекал на скандал, связанный с «Коттеджем Грейс»: «Это другая история, – говорил он. – История приживалки. У всех приживалок есть скелет в шкафу. Ну, может быть, у Куинланов их нет – но у Штейнов [Хемингуэев] уйма».
* * *
Теперь, по прошествии времени, мы могли бы сказать, что жизнь Эрнеста после возвращения с войны в 1919 году была бесцельной, если не пустой, однако так жили многие молодые люди в его обстоятельствах. Он задержался на севере до осени ради утиного сезона, но остался без денег. Он неопределенно говорил о том, что собирается поработать на нефтяных месторождениях в Гудзоновом заливе, но его планы были такими же нечеткими, как и разговоры о плавании на грузовом судне на Дальний Восток. Своему другу Хауэллу Дженкинсу Эрнест похвастал, что получил предложение о работе из «Канзас-Сити стар», которое позволит ему назвать свою цену; с этими деньгами, помимо платы за статьи в «Торонто стар», которые он мог писать между делом, он надеялся скопить много «джексонов». По какой-то причине Эрнест так и не уехал в Канзас-Сити. Затем пришло письмо от Билла Хорна, его товарища по службе в «Скорой помощи», который писал, что собирается переехать в Чикаго и что у него достаточно денег, чтобы снять комнату и искать работу. Эрнест ухватился за возможность составить Биллу компанию. Он так отчаянно хотел найти квартиру, чтобы не жить с родителями в Оак-Парке, что переехал в меблированную комнату, которую снял Билл на четвертом этаже в доме без лифта на Норт-Стейт-стрит. Вечером они отправлялись в греческую кофейню «Китсос» на углу Стейт-стрит и Дивижн-стрит, где за 65 центов могли сытно поужинать.
Эрнест перебирал в уме различные схемы зарабатывания денег, о чем свидетельствуют два письма с вопросами о работе, которые он отправил в «Чикаго дейли трибьюн» осенью 1920 года. Одно из них было откликом на открытую вакансию журналиста, которому требовалась работа в журнале; Эрнест подготовил ответ, где утверждал, что он занимается газетной работой с 1916 года (когда писал для школьной газеты). Другим письмом он отвечал на объявление о составителе рекламных текстов. Эрнест отписался в своей циничной манере и сообщал, что вместо того, чтобы писать умное и запоминающееся письмо, он просто перечислит свои характеристики (в том числе свои двадцать четыре года) и таким образом «преодолеет апатию потребителя». И хотя нет доказательств, что он отправил это письмо, подыскивая репортерскую работу, похоже, что он немного серьезнее относился к рекламной работе, которая тогда, как теперь принято считать, была верным способом для писателя заработать много денег и закончить свой «настоящий» труд.
Примерно в это же время двое членов семейства Смитов, его старинных друзей с озера, переехали в беспорядочную и довольно роскошную квартиру в доме под № 100 на Ист-Чикаго-стрит, которая находилась всего в квартале от гостиницы Хорна. Квартира была арендована у богатой горожанки миссис Дороти Олдис на имя Й.К. «Кенли» Смита и его жены Дудлс, пианистки. «Великодушный Й.К., – рассказывал коллега, – вскоре перевез всех друзей-нищебродов в квартиру». Приехали и Билл Хорн с Эрнестом, заняв вдвоем одну комнату, Кэти Смит, Кенли и младшая сестра Билла, которая пыталась громко заявить о себе рассказами для журналов и жила в одной комнате с писательницей Эдит Фоли. Еще в квартире жили Дон Райт, который, как и Кенли, был успешным рекламщиком, и иногда Бобби Раус, работавший в «Гэранти траст». Обитатели квартиры, похоже, фанатично предавались игре в бридж, вскоре ставшей повальным увлечением по всей стране. Вечерами они часто ходили в итальянские рестораны, например «Венецианское кафе», где могли купить красного вина, несмотря на введение сухого закона в январе, или в «Бирштубен» на Холстид-стрит, перестроенный под немецкий ресторан, где обычно пили пиво.
Эрнест продолжать искать работу через «Чикаго трибьюн» и, наконец, получил место. «Он сидел без работы и совершенно без денег, пока не подвернулась должность редактора», – рассказывал Билл Хорн. Журнал «Кооператив коммонуэлс» издавался Кооперативным обществом Америки, созданным бывшим руководителем «Трибьюн» Харрисоном Паркером. Члены общества жертвовали деньги под обещание высоких доходов с вложений; инвестиции позволяли инвесторам «воспользоваться преимуществами кооперации как долгожданным избавлением от недобросовестных спекуляций жадных торговцев». Эта схема была именно такой нечестной, как кажется на первый взгляд, и на самом деле Харрисон Паркер был уменьшенной копией жулика Чарльза Понци, который примерно в это же время занимался торговлей в Бостоне. Впрочем, жертвователей Паркера, похоже, одурачила кооператорская риторика. Журнал, редактором которого – и главным автором – был Хемингуэй, являлся основным ее рупором. Сам Эрнест поначалу был очарован и считал, что «кооперация – это правильно, потому что они сами пытались организовать сбыт яблок, когда я работал на ферме в Мичигане». Работа отнимала у него очень много времени, хотя он и работал по собственному распорядку и писал много материала после того, как обедал в квартире и возвращался в контору к четырем. И по мере приближения дедлайна нагрузка становилась еще тяжелее.
Эрнест работал с полной самоотдачей, но знал, что у этой работы нет будущего и вообще конец уже близко, если уж говорить о Харрисоне Паркере. Осенью 1921 года жертвователи предъявят мошеннику иск из-за существенных потерь. Помимо прочего выяснится, что его жена получала зарплату в размере пятисот долларов в неделю и, как сотрудник треста, собрала пожертвований на сумму более миллиона долларов. Когда перспективы Хемингуэя стали совсем мрачными, Кенли Смит привел его в рекламное агентство «Кричфилдс», где работали он сам и Дон Райт. Рой Дики, руководитель службы рекламных текстов, побеседовал с Эрнестом, обратив внимание на «его темные волосы, подстриженные до довольно длинных бачков, как у матадора» – такой стиль стрижки Эрнест будет предпочитать в двадцать лет. Хотя из встречи ничего и не вышло, реклама казалась Эрнесту и его друзьям легкой возможностью заработать. Ребята, у которых уже была работа, передоверяли некоторые задания (написать текст рекламного объявления о шинах «Файрстоун» или перчатках «Хансен») Эрнесту – по крайней мере, так он написал в письме к Грейс Куинлан, может быть, только для того, чтобы произвести на нее впечатление.
Отчетливый цинизм пронизывал среду, в которой жил Эрнест. Реклама и прозаически-скучный пиар в «Кооператив коммонуэлс» слишком хорошо подходили мировоззренческой пресыщенности, которую с готовностью усвоили обитатели оживленной квартиры Кенли Смита в северной части города. Жаргон, придуманный Эрнестом в школе, который он и его друзья использовали в письмах, был почти недоступен непосвященным. «Мы так веселились после работы, – признавался Дон Райт позже, – рассказывая всякие байки о шашнях низкопробных дебилов, которые были нашими боссами в агентствах и журналах». Эрнест часто иронизировал по поводу своей работы, хотя не сразу понял, что кооператив был мошеннической схемой. Он и другие обитатели квартиры были в восторге от изобретательной, сатирической игры в рекламу. Эрнест, к примеру, придумал продукт – нужно было продать кровь со скотного двора, разлитую по бутылкам, под вывеской «Бычья кровь для больших малышей».
Однако реклама могла похвастать настоящими писателями в своих рядах, которые выжидали своего часа и меж тем за доллары писали рекламные объявления. Одним из таких людей в Чикаго был Шервуд Андерсон. Кенли Смит и Дон Райт завязали с ним крепкую дружбу. Он был частым гостем квартиры Кенли, иногда его сопровождал поэт Карл Сэндберг. Эрнест внимательно изучал Андерсона. Драматическая история его разворота к писательскому поприщу произвела на Эрнеста очень сильное впечатление: в 1912 году Андерсон пережил нервный срыв, исчез на четыре дня и после того, как появился, принял решение оставить руководящую должность в кливлендской компании красок, бросить жену и детей и стать писателем. В 1916 и 1919 годах он опубликовал два романа. Когда Эрнест с ним познакомился, Андерсону было сорок четыре года и он пожинал плоды первой литературной известности как автор романа «Уайнсбург, Огайо» (1919), представлявшего собой переплетение взаимосвязанных историй, в которых раскрывался корявый и духовно убогий образ жизни жителей небольшого городка. Сексуальная откровенность «Уайнсбурга» в то время широко обсуждалась, и читатели с традиционными нравственными ценностями, похожие на родителей Эрнеста, его не одобряли – тогда этот факт произведет на Эрнеста очень большое впечатление.
Эрнест выучился нескольким урокам литературного стиля от реалиста Андерсона, который использовал лаконичные фразы для передачи сильных чувств, и жадно впитывал от Андерсона все, что касалось писательского образа жизни. Хотя Андерсон и отрицал провинциальную жизнь и буржуазные ценности, он писал рекламные объявления для «Кричфилдса», когда вышел «Уайнсбург», и поэтому разделял цинизм молодых мужчин, считавших рекламу делом нечестным, но которое, тем не менее, позволяло им платить по счетам.
Сэндберг тоже сводил концы с концами благодаря основной работе и писал для «Чикаго дейли ньюс», чтобы иметь возможность сочинять стихи. И хотя сегодня мы вспоминаем стихотворение Сэндберга «Чикаго» как набор избитых клише, невозможно переоценить его влияние, наряду с другими «чикагскими» стихотворениями 1916 года, на чикагцев нежного возраста, особенно тех, кто стремился стать писателем. Апострофа к «Чикаго» была просто незабываемой:
«Свинобой и мясник всего мира,
Машиностроитель, хлебный ссыпщик,
Биржевой воротила, хозяин всех перевозок,
Буйный, хриплый, горластый,
Широкоплечий – город-гигант».
(Пер. И. Кашкина)
Конечно, Эрнест (как и многие другие современники) не мог этого знать, но в то время Чикаго переживал литературный ренессанс, начавшийся приблизительно в 1912 году и представленный Эдгаром Ли Мастерсом, Вашелом Линдсеем и Теодором Драйзером, а также Андерсоном и Сэндбергом.
Один из исследователей творчества Хемингуэя, Чарльз Фентон, называл литературный Чикаго «Флоренцией кукурузного пояса». Друзья Эрнеста и Кенли могли купить последние журналы и интересные книги в соседнем книжном магазине «Радикал Букшоп» на Норт-Кларк-стрит. Хотя Хемингуэй никогда не был связан с этим движением, показательно, что созревал он посреди него, поскольку чикагских писателей привлекали такие темы, как неприятие деревенской жизни, растущее отчуждение современного промышленного рабочего, появление густонасленного города как новой среды для нравственного конфликта. Чикагцы Бен Хект, Флойд Делл, Андерсон, Драйзер, Сэндберг и литературный герой ранних лет Хемингуэя, Ринг Ларднер, начинали карьеру авторами статей для газет – еще одна особенность, которая будет вдохновлять Эрнеста в начале карьеры. Редакции литературных журналов, питавших модернистскую литературу – «Поэзия: журнал стихов» Харриет Монро и «Литтл ревью» Маргарет Андерсон – находились в Чикаго, а редакторы входили в салон, включавший Делла, Драйзера и Андерсона. Эрнест, подружившийся с Андерсоном и Сэндбергом, находился в эпицентре событий. Чикагские писатели, пожалуй, не только своей жизнью, но и творчеством производили на Эрнеста чрезвычайное впечатление. Они все были в какой-то степени противоречивыми фигурами, это выражалось и в темах, и в откровенности книг. От них Эрнест узнал, что просто писать недостаточно – писатель должен выйти за привычные границы, осуществить не меньше чем литературную революцию либо, в соответствии со знаменитыми словами Эзры Паунда (который также оказал на Эрнеста большое влияние), «стать новатором».
Биограф Шервуда Андерсона писал, что Кенли Смит и его друзья «могли сидеть и слушать[16] Андерсона часами. Они наслаждались его экспансивностью, тем, как он рассказывал свои истории, как одевался». Андерсон обсуждал со слушателями издателей, редакторов журналов и финансы писателей, сплетничал о других литераторах. Он пригласил Эрнеста с собой в Палос-Парк, городок на окраине Чикаго, где он занимался литературной работой, и убеждал Эрнеста в необходимости священного места для творчества, говорил о Тургеневе, Уолдо Франке и других писателях, незнакомых Хемингуэю, но оказавших на Андерсона влияние. Он рассказал Эрнесту о новоорлеанском журнале «Лицемер», публиковавшем произведения южан Джина Тумера и Аллена Тейта и подтолкнувшем вперед карьеру самого Андерсона. Эрнест предложил журналу ироничное, перегруженное деталями стихотворение в прозе «Божественный жест» и решительно странное, очень короткое стихотворение «В конце концов», и журнал стихи принял. Эрнест показал Марселине[17], которая тоже была постоянным посетителем литературных квартирников, «тонкую, бледно-зеленую книгу в мягкой дешевой обложке», где было напечатно его стихотворение; Марселина запомнила, что увидела напечатанные слова «автор Эрнест М. Хемингуэй». Эрнест позже скажет, что почти все написанное им в этом возрасте напоминало Киплинга, которым он необычайно восхищался в то время.
Исследователь Чарльз Фентон описывал происходящее в квартире Кенли Смита на Ист-Чикаго-стрит (и другой, не менее роскошной квартире на Дивижн-стрит, куда Хемингуэй и другие переехали скопом вместе с Кенли и Дудлс) в духе «шалостей братства», но совсем не как «богемную» атмосферу. Эрнест, как водится, с успехом обзавелся когортой последователей и слушателей; эту обстановку он будет пытаться воссоздавать всю оставшуюся жизнь. По общим признаниям, он блистал. «Он был, конечно, самым ярким из нас, – вспоминал Кенли, – и очень остроумным». Похоже, Эрнест наслаждался атмосферой, сходной с той, что обычно царит в колледже – опытом, которого у него не было: друзья жили будто в студенческом общежитии, в духе товарищества, и постоянно вели поверхностно умные разговоры искушенных людей о сексе. Еще не готовый жить самостоятельно и не будучи одиночкой по складу характера, Эрнест воспринимал жизнь в квартире на Дивижн-стрит как своего рода компромисс со зрелостью. Конечно, его новые знакомые Андерсон и Сэндберг показали ему новый путь, который успешно проведет Эрнеста сквозь фазу студенчества и поведет его дальше.
Марселина вспоминала, что Кенли и Дудлс Смит открывали гостям двери своей квартиры по воскресеньям, возможно, это был в некотором роде иронический салон. В то воскресенье в квартире Кэти Смит появилась «высокая рыжеватая» молодая женщина из Сент-Луиса. Дело происходило где-то после октября 1920 года, а гостьей была Хэдли Ричардсон – в этот день Эрнест повстречает женщину, которая станет его женой. Билл Хорн позднее будет вспоминать, что, когда Хэдли приехала в Чикаго, «о господи, это все равно как будто тебя переехали грузовиком. В этом не было никаких сомнений: Эрни пропал».
* * *
Элизабет Хэдли Ричардсон исполнилось двадцать восемь лет, когда они с Эрнестом встретились, она была на семь лет старше него (как и Агнес фон Куровски), хотя некоторое время никто из них не осознавал этого. Они были слишком поглощены друг другом, влюбившись в одночасье. Хэдли была застенчивой и неуверенной в себе молодой женщиной. Свои юные годы она провела практически в изоляции из-за расстройства здоровья, вынудившего ее оставить колледж. И тем не менее ей удалось отмежеваться от неприятной ситуации, возникшей в семье, которая, возможно, навсегда искалечила бы душу другого человека, с меньшим запасом сопротивляемости.
Предками Хэдли с обеих сторон были уроженцы Новой Англии, перебравшиеся на Средний Запад. Отец ее отца начинал школьным учителем, затем стал управляющим бакалейной лавкой, а потом основал «Фармацевтическую компанию Ричардсона», крупнейшее фармацевтическое предприятие к западу от Миссисипи. (Эта компания не имеет никакого отношения к «Оптовой фармацевтической компании Лансфорда Ричардсона», основанной в 1898 году и выпускавшей знаменитые «Викс ВапоРаб».) Клиффорд Ричардсон преуспел значительно, в сравнении со своим младшим братом Джеймсом, отцом Хэдли. Клиффорд стал партнером в семейном бизнесе, тогда как Джеймс проявлял настолько небольшой энтузиазм, что через некоторое время просто перестал выходить на работу и большую часть времени тратил на выпивку. Когда после смерти отца компания была поделена между двумя братьями, Клиффорд на полученные доходы основал банк, который позже превратится в ведущий банк Сент-Луиса, а Джеймс проиграл свою долю на фондовом рынке.
Дедушка Хэдли со стороны матери также был педагогом. Он основал две подготовительные школы. Флоренс, мать Хэдли, единственная девочка среди трех мальчиков, уже в юном возрасте демонстрировала музыкальный талант. Почти сразу после свадьбы Флоренс, которую один родственник описывал как «доминантную женщину со сложным характером», взяла верх над своим кротким мужем, хотя, пока она продолжала рожать детей, ее амбиции ограничивались семьей. Хэдли родилась в 1891 году и стала четвертым ребенком Флоренс: ее старшему брату Джейми на тот момент было двенадцать лет (двое других мальчиков умерли во младенчестве), сестре Доротее, любимице Хэдли, одиннадцать, а Фонни (Флоренс) – два года. Хэдли росла в относительном достатке в гигантском кирпичном доме на Кабанне-плейс в западной части Сент-Луиса, который тогда был процветающим мегаполисом, конкурирующим с Чикаго. Как и у Грейс Хемингуэй, у Флоренс была музыкальная комната с двумя роялями «Стейнвей». В юном возрасте Хэдли тесно дружила с сестрой Фонни. Вскоре Фонни стала любимицей матери, и Хэдли сблизилась со старшей сестрой, Доротеей, которая слишком рано вышла замуж и оставила семейный дом. Тем временем отец Хэдли, алкоголик, страдающий от депрессии из-за потерь на фондовом рынке, застрелился. Хэдли было тринадцать лет.
Флоренс Ричардсон всегда принимала заметное участие в культурных мероприятих, которые помогли преобразовать Сент-Луис и избавить город от провинциальных крайностей. Она все больше разворачивалась к спиритуалистическим практикам и особенно к теософии, оккультной ветви религии и философии, тогда довольно модной. Будучи всегда сторонницей прав женщин, Флоренс вместе с Фонни основала Сент-Луисскую лигу равных избирательных прав в 1910 году. Мать с дочерью с головой окунулись в деятельность лиги.
Феминисткам приходилось долгое время терпеть обвинения в мужененавистничестве, но в случае Флоренс и Фонни мужененавистничество могло отчасти представлять их мотивацию в борьбе за права женщин. По словам Хэдли, и мать, и сестра «ненавидели мужчин». За этим скрывалась, судя по всему, ненависть к сексу. «Мама, бывало, говорила мне, – вспоминала дочь Фонни, – что если бы я получала удовольствие от секса, то была бы не лучше проститутки». Флоренс была настроена непреклонно против предупреждения беременности, и это может показаться ненормальным. Однако она верила в то, что, не испытывая страха перед беременностью как препятствием, мужчины все время требовали бы секса, и брак выродился бы в «одну длинную оргию». Она поощряла женщин «восставать» против мужей и отказывать им в сексе, который называла «отвратительным и губительным вторжением в душу и тело».
У Хэдли не было причин для разногласий, однако в целом она не интересовалась феминистским вопросом. Мать ее почти не замечала. Флоренс обращалась с дочерью как с инвалидом – хотя в физическом смысле Хэдли ничто не беспокоило. «Я знаю, что по-своему мать и сестра любили меня. Но стремились и разрушить меня».
После окончания Института Мэри в Сент-Луисе, в котором поддерживалась суровая учебная дисциплина, осенью 1911 года Хэдли решила поступать в колледж Брин-Мар. Тем летом ее любимая сестра, Доротея, умерла от ожогов после несчастного случая у себя дома. Хэдли оцепенела от горя и так и не смогла освоиться в Брин-Маре. Ее стала опекать однокурсница Эдна Рапалло, которая привезла ее отдохнуть вместе со своей семьей в Вермонт. Хэдли сблизилась с Эдной и ее матерью, Констанс. Невозможно ясно представить последовательность событий, но в какой-то момент Флоренс решила, что мать и дочь Рапалло лесбиянки и что у Хэдли возникли лесбийские чувства к Констанс Рапалло. Позже Хэдли рассказала Эрнесту, что ее мать настолько ее смутила, что Хэдли забеспокоилась о своей сексуальной ориентации: «Я была очень внушаемой и начала представлять, будто у меня слабое сексуальное чувство [к Констанс] и она для меня… совершенно уверена теперь, это было не что иное, как очень испорченная всепоглощающая привязанность». Все происшедшее потрясло ее и еще больше подорвало и без того шаткую уверенность в себе, и в мае 1912 года Хэдли бросила Брин-Мар.
Вернувшись в дом, где теперь вместе с матерью жила молодая семья Фонни, Хэдли продолжала испытывать душевные страдания. Музыка была ее единственным утешением. Однако мать заявила, что ей не хватает упорства, необходимого для музыкальной карьеры, и Хэдли поверила ей. Хэдли жила почти в изоляции, общаясь лишь с матерью и сестрой, и у нее начали возникать суицидальные мысли. С началом Первой мировой войны она смогла выбраться из дома и стала работать волонтером в публичной библиотеке, где сортировала книги для отправки солдатам, но каждый раз, когда Хэдли заговаривала о настоящей работе, мать гневно запрещала ей думать об этом.
В 1920 году у Флоренс Ричардсон диагностировали брайтову болезнь – воспаление почек, тогда считавшееся смертельным заболеванием. Несколько месяцев Хэдли ухаживала за матерью. Пожалуй, нет ничего странного в том, что одновременно с тем как угасала Флоренс, Хэдли становилась сильнее. Она начала общаться с друзьями и знакомыми и даже завела поклонников. Будучи предоставлена сама себе в доме, где с ней плохо обращались, Хэдли превращалась в сильную, независимо мыслящую личность, одновременно, по понятным причинам, неуверенную в себе и хотевшую оставаться в тени. Когда Флоренс умерла в возрасте шестидесяти пяти лет, Хэдли, настоящий поздний цветок, заняла подобающее ей место. Она «истосковалась по людям, [которые] по-настоящему могли что-то значить» для нее, как позже скажет она интервьюеру. «Я была готова». Она «была очень экзальтированной молодой женщиной», когда повстречала Эрнеста. «Я поняла, что живу».
В октябре Хэдли начала планировать выходные в Чикаго, она хотела навестить свою подругу Кэти Смит. Кэти, которая пока жила в отеле и не успела перебраться в большую квартиру брата на Ист-Чикаго-стрит, устроила Хэдли там в свободной комнате на то время, пока она будет гостить в городе. В тот вечер обитатели квартиры устроили вечеринку. Хэдли обратила внимание на молодого человека с «парой очень красных щек и очень карих глаз, который сидел верхом на скамье перед фортепьяно». Потом она скажет Эрнесту: «Ты удивил меня, помню, тем, что оценил меня, ничем не отличившуюся, взволнованную, как бы сделать что-нибудь, чтобы меня оценили». Весь вечер она осознавала «неуклюжее, громадное, мужское» присутствие подле себя; Эрнест позже скажет, что знал уже тем вечером, что хочет жениться на ней.
Хэдли оставалась в Чикаго три недели, и за это время они с Эрнестом хорошо узнали друг друга. Он часто врывался в комнату, где она жила, и читал вслух то, что только что написал. Хэдли не очень нравились произведения Хемингуэя в то время, однако невозможно было не верить в его писательское будущее, настолько он сам был в нем уверен. И еще потому, что преуспевал во всем, к чему прикладывал руку. «Эрнест как будто сбивает человека с ног – именно так, – позже скажет Хэдли. – Его потенциал прямо ощущался в воздухе». Она вернулась в Сент-Луис, и они стали писать друг другу каждый день или даже по два раза в день. (Очень мало писем Эрнеста сохранилось от этой переписки, зато остались почти все письма Хэдли.)
Недоразумения, с которыми сталкиваются многие молодые влюбленные, преследовали и их: Эрнест был холоден на железнодорожной платформе, когда они расставались, ведь Хэдли уезжала в Сент-Луис танцевать с кем-то другим. Первому настоящему испытанию отношения подверглись в рождественские праздники 1920 года. Хэдли так и не узнает истинной природы всего случившегося, однако свою небольшую роль она сыграла успешно. Поводом послужило письмо, которое Эрнест получил от Джима Гэмбла. Четвертого января он отплывает в Европу на «Рошамбо», писал Гэмбл, но дальнейшие его планы остаются неопределенными и «могут измениться согласно твоим пожеланиям». Они не писали друг другу с марта 1919 года. Гэмбл спрашивал: «Чем ты занимался с тех пор, когда в последний раз я получал от тебя известия? Женился? Писал?» Эрнест почти сразу же составил телеграмму в ответ, от которой сохранился лишь переправленный черновик. «Поехал бы с тобой в Рим зпт, – начиналась телеграмма, – но я в стесненных обстоятельствах тчк» – писал он, хотя наверняка знал, что Гэмбл повторит предложение взять на себя расходы. Дважды в черновике он говорит, что не женат, но каждый раз вычеркивает эти слова, и в конце концов просто обходит семейное положение молчанием.
«Я могу уехать во вторник в Рим, не в Н.-Й., ради самой большой возможности в моей карьере, – писал он Хэдли 29 декабря. – Карьерный ад – у меня его не было, – но может получиться в Риме». И Кенли Смит, и Эд Хемингуэй считали, что ему следует поехать, писал Эрнест. Хэдли попыталась показать энтузиазм и написала, что Рим кажется чудесным: «Я бы ужасно скучала по тебе, если бы не думала, что это будет полезно для твоей работы». Несколько дней спустя она призналась, что «будет так же весело» писать ему в Рим, как и в Чикаго. Хэдли, казалось, понятия не имела, что было поставлено на карту, хотя ее признания в позднейшие годы свидетельствуют о том, что она знала, как привлекает Эрнест мужчин. Однако неведение Хэдли насчет последствий решения не ехать в Рим с Джимом Гэмблом никоим образом не означало, что решение Эрнеста не играло решающей роли. Эрнест настолько был уверен в собственном успехе, как писателя, что смог отвергнуть самый краткий путь к вершине. Чувствовал ли он неловкость оттого, что пришлось бы вступить в гомосексуальные отношения, к которым он испытывал двойственное отношение, мягко говоря, тем более теперь, когда влюбился в Хэдли? Это решение затрагивало слишком многое, не только римские каникулы. Но он предпочел следовать традиционной жизненной стезей – брак и в конечном счете собственная семья. Самое главное, он не хотел разлучаться с Хэдли, уверенный теперь, что у них есть будущее. Итак, кризис миновал.
С начала января Эрнест и Хэдли начали говорить о свадьбе, которую запланировали на осень. Они часто мечтали о поездке в Италию, или, как они ее называли, Итальяндию. Оба скупали лиры, чтобы обмануть обменный курс. Хэдли была достаточно обеспечена, и понемногу она раскрывалась Эрнесту. Благодаря мудрому распоряжению деньгами Флоренс Ричардсон оправилась от финансовых потерь мужа, так что после смерти ее состояние оценивалось в 75 000 долларов (хотя ее завещание к тому моменту, когда Хэдли и Эрнест встретились, было заморожено). Хэдли получала доход из фонда объемом 30 000 долларов, основанного Джеймсом Ричардсоном-старшим, ее дедушкой; в конечном счете эти деньги, вместе с процентами и другим доходом с денег ее матери, приносили ей общий годовой доход в размере примерно 3000 долларов, т. е. около 37 000 долларов в пересчете на современные деньги. (Кроме того, Хэдли получит 8000 долларов с имущества Артура Уаймана, брата ее матери, сразу после свадьбы – это был подарок к началу ее семейной жизни.) Очевидно, что финансовое положение Хэдли не имело значения для пары в период ухаживаний, хотя они и шутили насчет «презренного металла и того, как с его помощью и содействием мы могли бы уехать в Итальяндию в ноябре [1921 года]». Однако доходы Хэдли сыграли ключевую роль в обретении ею независимости, после того как много лет она была подчинена власти сестры и матери. Хэдли никому не была обязана, и влияние этого на ее самоуверенность должно было быть весомым.
Несколько раз Хэдли и Эрнест приезжали друг к другу в гости. В доме Смита они часто засыпали на крыше после взаимных ласк и, кажется, впервые занимались там сексом в июле 1921 года, через восемь или девять месяцев после знакомства. Хэдли написала Эрнесту в августе, что она «была пленена вчера, 19-го, тем, к чему все женщины питают отвращение – и за что я благодарю Господа». Хэдли искренне и с нетерпением ждала семейной жизни: когда ее подруга Джорджия Риддл спросила, не кажется ли ей, что помолвка – самое прекрасное время в жизни молодой женщины, Хэдли ответила: «Почему бы, Господи, и нет… Мне кажется, все прекрасное и чудесное еще впереди… это как разница – изучать солнце астрономически и просто и радостно жить в деревне под лучами солнца».
Все соглашались с тем, что Хэдли и Эрнест позитивная, современная и здравомыслящая пара. Хэдли беспокоилась по поводу слова «повиноваться», упоминаемого в свадебной клятве, и попросила Эрнеста в шутку приказать ей что-нибудь, чтобы она попрактиковалась: «Я ничего в этом не понимаю. Не припоминаю, чтобы слышала от тебя какие-нибудь приказы… Пиши мне по приказу в день, а я попробую их выполнять. Потом – что ты сделаешь, если я не послушаюсь? Просто перестанешь любить, заботиться или ничего?» Оба читали Хэвлока Эллиса. Несмотря на все сюсюканье – Хэдли называла Эрнеста Оин или Несто, – она осознавала, что они делают. «Ужасно много материнского или отцовского в нашей любви друг к другу – ты понимаешь?» – писала она. Хэдли могла пробуждать воспоминания о мгновениях любви, которые они пережили в период ухаживаний: «темная прохлада немецкого ресторана в жаркий день» или «минуты, когда я сидела рядом с тобой в фойе, в трамвае, в комнате, наполненной другими людьми, ничего не говоря или еще что-нибудь, и просто любила тебя так сильно, так страстно желала овладеть тобой, и руками, и губами, когда один взгляд проникал в твои глаза».
Несколько недель перед свадьбой они провели вдали друг от друга: Хэдли уехала на месяц в Вайоминг со своими друзьями Рут Брэдфилд и Джорджем и Хелен Брикер, а Эрнест отправился рыбачить на реку Стерджен с Хауэллом Дженкинсом и Чарльзом Хопкинсом. Бракосочетание состоялось 3 сентября в церкви в Хортон-Бэе. Алтарь был украшен золотарником и полевыми цветами, по краям рядов скамей были ветки бальзамина и краснопузырника. Единственная из живых сестра Хэдли[18] Фонни стала подружкой невесты, компанию ей составляли Хелен Брикер, Рут Брэдфилд и Кэти Смит. Со стороны Эрнеста присутствовали Билл Смит, Хауэлл Дженкинс, Карл Эдгар, Джек Пентекост и Арт Мейер, а Билл Хорн был другом жениха. Санни единственная из семьи Хемингуэев не появилась на бракосочетании, и при этом ни один член семьи не оказался в свите молодоженов. Сохранились превосходные фотографии со свадебного торжества: расплывшиеся в улыбках, расслабленные Хэдли и Эрнест, венок на золотисто-каштановых волосах Хэдли, слегка влажных и потемневших после купания до церемонии, Хэдли и Эрнест на скамье, смеющийся Эрнест, неторопливо поднимающий руку и прикрывающий губы характерным для него жестом, Эрнест в компании друзей, все держатся за руки, красивые в своих темных пиджаках и белых штанах, а Эрнест стоит в середине, на шаг впереди остальных. После свадьбы они сели в «Форд», принадлежавший одному другу, и проехали четыре мили до озера Валлун, где забрались в лодку и отправились через озеро к «Уиндмиру», который родители Эрнеста предоставили в распоряжение молодоженов на медовый месяц.
* * *
Взяв Хэдли в жены, Эрнест сделал необычайно важный шаг. Она безоговорочно верила в него. Когда в марте она услышала, что Эрнест пишет роман, то едва могла сдержать волнение. Они много говорили о творчестве. На день рождения Хэдли подарила ему пишущую машинку «Корона». Именно Хэдли подала Эрнесту несколько идей, которые будут иметь важное значение для его определений писательского труда, в особенности так называемой теории айсберга: «Ты обладаешь изумительной властью над формой скрытого в твоих произведениях, неважно, насколько это необычно, как айсберги», – написала она в августе. У нее были все те же серьезные планы насчет фортепьяно, однако она сказала, что «с удовольствием задвинет его в угол, чтобы оно не мешалось [Эрнесту] по пути». В другом письме она утверждала: «Я до безумия хочу расчистить тебе путь, чтобы ты стал невероятным, милый». Главным, что Хэдли привнесла в их брак, было намерение достигнуть цели в любви и работе вместе. Она знала, что готова разделить будущее с другим человеком, а не быть одной; не менее важно, что она интуитивно поняла: Эрнест точно такой же, даже если сам он еще не осознал этого. «Мир – это тюрьма, – сказала она ему, – и мы разрушим ее вместе». Эрнест был не единственный бунтарь в семье; очевидно, что и Хэдли хотела порвать со своей семьей и традиционной жизнью точно так же, как и он.
В октябре молодожены вернулись в Чикаго. Медовый месяц не был похож на идиллию, оба схватили простуду, а кроме того, Эрнест настоял на том, чтобы Хэдли поехала с ним в Петоски, где он встретился со старинными подругами – молоденькими, и Хэдли терзалась ревностью. Они очень быстро впали в немилость у Грейс, потому что, нарочно или нет, не обратили внимание на записку, оставленную для них в «Уиндмире», с приглашением пообедать на другой стороне озера в «Коттедже Грейс» с семьей. К тому моменту, когда они добрались до коттеджа, все, кроме Грейс и Кэрол, вернулись в Оак-Парк. Грейс взяла на себя много хлопот, украсила «Уиндмир», заготовила продукты и очень расстроилась, когда, приехав в коттедж после отъезда молодоженов, обнаружила беспорядок – например, матрасы все так же лежали на полу в гостиной, куда притащили их Эрнест и Хэдли. Маловероятно, чтобы Хэдли была способна на преднамеренную грубость, и хотя у нее и Грейс была общая любовь к музыке и Эрнесту, на первое место Хэдли ставила мужа, а он, похоже, уговорил ее держать Грейс на дистанции. Хэдли позже сказала интервьюеру: «Он и меня приучил ее не любить».
Дела не стали лучше и когда Грейс посетила небольшую меблированную квартиру на верхнем этаже в доме без лифта под № 1239 на Норт-Дирборн-стрит, которую снимали Эрнест и Хэдли. Хэдли потом сказала, что этот визит должен был «научить меня любви», Грейс сжимала руки Хэдли в своих «как в капкане». В октябре Грейс и Эд отпраздновали двадцать пятую годовщину свадьбы, устроив большой праздник в Оак-Парке, где они, кроме прочего, представили новоиспеченную невестку. Хэдли отказалась нарядиться и надела повседневное платье. На вечеринке на следующей неделе на ней было черное вечернее платье, и когда друг Эрнеста Ник Нероне спросил, почему она не надела его на праздник к Хемингуэям, ответила: «Просто я была против той вечеринки». Семья была обижена. Но опять же, поскольку Хэдли была предана мужу, с ее стороны было бы вероломством допустить, чтобы Грейс подружилась с ней. С другой стороны, вполне возможно, что новое ощущение независимости, усугубленное побегом от клана Ричардсонов и финансовой самостоятельностью, отбило у Хэдли охоту чувствовать ответственность перед кем-либо, особенно родителями.
Перед свадьбой Эрнест набросал для Хэдли схему чикагской квартиры, и они расписали бюджет вплоть до пенса. Однако место разочаровало их, и Хэдли маялась без дела. Она не знала Чикаго, а Эрнест целый день пропадал в «Кооператив коммонуэлс». Но потом с кооперативным обществом произошел скандал, и в октябре журнал закрылся. Паркеру было предъявлено обвинение в том, что он пытался сбежать с 13 миллионами инвесторов. Эрнест начал переписываться насчет работы с Джоном Боуном из «Торонто стар». Он предложил писать для «стар» в Торонто либо стать их зарубежным корреспондентом в Италии.
Впрочем, планы Хэдли и Эрнеста изменились. Даже после покупки лир, после всех фантазий об «Итальяндии», после того, как Эрнест решил, что действие его романа будет происходить в Италии во время войны, – Италия перестала быть желанной целью побега, о котором говорила Хэдли. В прошедшие недели Эрнест снова увиделся с Шервудом Андерсоном и познакомил его с Хэдли. Она прочитала «Уайнсбург, Огайо» и еще последний роман Андерсона «Белый бедняк» (1920) и сделала весьма меткое замечание об этом человеке и его творчестве: «Шервуд чувствует нежнейшую симпатию к обычным существам… людям, у которых нет выхода, скованным невыразимым страхом». (Может быть, Хэдли узнала в них себя, такой, какой она была до встречи с Эрнестом.) В то время Андерсон и его вторая жена, Теннесси, жили в Париже, и романист не мог говорить ни о чем другом. Он рассказал юной паре, что именно Париж – а не Рим – лучший город для серьезного писателя, особенно из-за низкой арендной платы и дешевой еды, кафе, где всегда рады работающему писателю, и романтики города в целом. Андерсон мог написать рекомендательные письма американским авторам, которые были значительными персонажами на литературной сцене. Ясно, что восторженные дифирамбы Андерсона возымели желаемый эффект. Эрнест заключил с «Торонто стар» соглашение, согласно которому ему будут платить пословно за статьи из Парижа о спорте и политике и по 75 долларов в неделю за сообщения из командировок за пределы Парижа. Эрнест и Хэдли взяли билеты на рейс во Францию на начало декабря. Андерсон написал короткие письма своим друзьям Эзре Паунду и Гертруде Стайн. Кроме этого, он написал от имени Хемингуэя письмо Льюису Галантье, своему французскому переводчику, утонченному прожигателю жизни, который работал в Международной торговой палате и мог поделиться практическими соображениями о том, как американец мог бы не только свести концы с концами, но вообще хорошо устроиться в послевоенном Париже.
В письме к Галантье Андерсон назвал Эрнеста «молодым человеком выдающегося таланта, [который], я верю, достигнет успеха», писателем, который «инстинктивно тянется ко всему, что заслуживает внимания». В очерке под названием «Они приходят с дарами» Андерсон будет вспоминать Хемингуэя, навестившего его вечером накануне отъезда в Европу. Эрнест поднимался по лестнице многоквартирного дома, «великолепный широкоплечий мужчина, возвещавший криком, что он пришел», с «громадным» рюкзаком, в котором было, наверное, «сто фунтов» несъеденных консервов, которые, по мнению Андерсона, были щедрым подарком от «собрата бумагомарателя». На самом деле Андерсон был не единственным среди первых поклонников Хемингуэя и сказал много хорошего о нем как писателе: в аннотации к американскому изданию первого сборника рассказов Хемингуэя он писал: «Мистер Хемингуэй молод, силен, полон смеха и может писать». И как часто случалось с ним в юности, в Париже Эрнест будет выделяться, вожак среди мужчин, красивый, сильный, харизматичный. Теперь он покажет, что имеет и писательский дар. В золотое время в золотом городе появится золотой молодой человек.
Глава 6
Эрнест начал сплетать легенду о себе еще до того, как сошел на берег. Это было настолько невероятное путешествие, сообщал он Биллу Смиту в письме с палубы «Леопольдины», что Билл придет к мысли, будто Эрнест выдумывает. Хэдли играла на фортепьяно и стала «звездой» вояжа, писал Эрнест, но в особенности он гордился тем, что организовал боксерский матч между собой и профессиональным боксером Генри Кадди, дабы собрать деньги для француженки и ее ребенка, оказавшихся в крайней нужде, которые плыли четвертым классом. Кадди, рассказывал Эрнест, был из Солт-Лейк-Сити, во Франции он собирался выступать на ринге. Он был настолько впечатлен мастерством Эрнеста, что попросил молодого писателя выйти с ним на профессиональный поединок в Европе. По словам исследователей Хемингуэя Сандры Спаньер и Роберта Трогдона, Кадди участвовал в бою в Солт-Лейк-Сити в тот день, когда Эрнест написал оба письма – и этот факт был зафиксирован в газетах Солт-Лейк-Сити. Хэдли в своем письме упоминала благотворительный боксерский матч на борту корабля; ложь Эрнеста заключалась в том, что он утверждал, будто провел бой со знаменитым боксером.
Причины выдумки до конца не ясны; он начнет копить впечатления, которые и в самом деле казались фантастикой – и ему, и Хэдли – почти сразу по прибытии в Париж, за несколько дней до Рождества 1921 года. Они остановились в гостинице «Жакоб», в самом сердце литературного Левобережья. На этой же улице, рю Жакоб, жили Джеймс Джойс и поэтесса Натали Барни. На следующий после приезда день Эрнест писал Шервуду Андерсону на terrasse в кафе «Дом», где грела печка с углями, и, по-видимому, не подозревал, что сие местоположение вот-вот превратится в популярное место встречи американских эмигрантов, которые уже заполонили город. Эрнест и Хэдли обнаружили письмо от Шервуда Андерсона, который приветствовал их на рю Жакоб, где, как он предполагал, они будут жить, а кроме того, у Эрнеста была с собой связка рекомендательных писем, сочиненных для него старшим коллегой-писателем. Он написал Шервуду и его жене Теннесси, что они нашли ресторан «Пре-о-Клер» на углу улиц Жакоб и Бонапарте, где можно заказать ужин с вином, который обойдется в 12 франков на двоих, то есть примерно в один доллар. Эрнест написал своему другу времен войны, Хауэллу Дженкинсу, что на подоконнике у него в отеле выстроился ряд спиртных напитков – ром, асти и вермут.
На следующий день Эрнест сказал Шервуду, они собираются посетить француза Льюиса Галантье, который был родом из Чикаго, и вручить рекомендательное письмо Андерсона лично; возможно, они посчитали его самым доступным из адресатов Андерсона или подумали, что сотрудник Международной торговой палаты Галантье может дать полезный совет насчет лучших в Париже ресторанов и дешевого съемного жилья.
Они не разочаровались – Галантье помог им найти первую квартиру, – однако во время встречи возник неловкий момент. Эрнест пригласил Галантье побоксировать в свой гостиничный номер, где извлек из чемодана две пары стандартных боксерских перчаток. После одного раунда Галантье остановился и, сняв перчатки, стал поправлять очки, когда Эрнест, продолжая энергично боксировать с тенью, неожиданно ударил оппонента в лицо и разбил очки.
Квартира, которую друг Андерсона помог найти Эрнесту и Хэдли, находилась в доме под № 74 на маленькой улочке кардинала Лемуана в 5-м округе. Поблизости не было станции метро, и Хемингуэям пришлось ехать на автобусе, чтобы обналичить чек в «Морган Гэранти». В квартире было всего две комнаты, одну занимала двуспальная кровать, в другой стоял обеденный стол и еще оставалось место для арендованного фортепьяно. Туалет находился на лестничной площадке, а само здание соседствовало с дансингом, откуда день и ночь раздавалась музыка, на улице неподалеку от плебейской площади Контрескарп.
Они едва занесли дорожные чемоданы в новую квартиру и тут же сбежали из Парижа, похоже, обескураженные сыростью и холодом. Какой-то друг или знакомый посоветовал им курортный городок Шамби в Швейцарских Альпах в качестве недорогой замены Парижу, где можно было кататься на лыжах и заниматься другими зимними видами спорта. Хэдли и Эрнест покинули Париж в девять вечера и прибыли в Монтрё на следующий день в десять утра. Они нашли небольшой недорогой пансион и целыми днями катались в горах: поднимались по миниатюрной железной дороге на вершину Коль-де-Сонлуп и съезжали оттуда в санях под гору, покрывая четыре мили за раз и часто развивая скорость до пятидесяти миль в час. Свежий воздух и сытные завтраки, которые приносили им в постель хозяева, Гангвиши, настолько полюбились Эрнесту и Хэдли, что они станут проводить зиму в Альпах все время, пока жили в Европе. Эрнест написал Хауэллу Дженкинсу, в общем предсказуемо, что в сочетании с большим количеством выпивки и зимних развлечений «это будет рай для мужчин».
Вернувшись в Париж, Эрнест и Хэдли поселились в квартире в Латинском квартале. Эрнест писал для «Торонто стар»; в 1922 году он отправит в газету девятнадцать статей. Он быстро понял, даже при том, что Хэдли не издавала ни звука, что не сможет много написать в этом тесном жилище, и снял номер на соседней улице Декарта, где 20 лет назад умер поэт Поль Верлен. Журналистикой, которой Эрнест отдавал все больше и больше времени, он в наступающем году станет возмущаться.
Эрнест пытался работать и над своими произведениями, однако, когда он извлек военный роман, начатый в Чикаго, то счел его не очень удачным и отложил рукопись на время. Все чаще он делал заметки в блокноте, пытаясь быть точным в мимолетных наблюдениях. После романа он вернулся к рассказу «В Мичигане», который начал два года назад, о лишении девственности молодой девушки на причале у озера.
Жизнь в Париже все так же казалась новой и часто сбивала их с толку, и вскоре Эрнест с Хэдли переехали с улицы кардинала Лемуана. Об одном из героев литературного Парижа, Джеймсе Джойсе, Эрнест услышал еще до того, как пересек Атлантику. При себе у него было рекомендательное письмо Андерсона к парижскому издателю Джойса, американке Сильвии Бич. Не требовалось особого труда донести до нее письмо Андерсона, поскольку Бич всегда можно было найти в ее книжном магазине и библиотеке «Шекспир и компания» на улице Одеон. Позже Эрнест напишет, что восхищался ее живым лицом «с четкими чертами», «красивыми ногами». Сильвия была «добросердечна, весела, любознательна», и «лучше нее ко мне никто не относился». («Праздник, который всегда с тобой».) (Возможно, это было преувеличением, однако в нем отразилось, насколько он был счастлив обнаружить сочувственную американскую душу в первые дни в Париже.) В книжном магазине Сильвии было полно книг и журналов на английском языке, а над полками висели черно-белые фотографии авторов. Может, еще и потому, что это было единственное заведение, обнаруженное Хемингуэями в первые дни в незнакомом, чужом городе, где надежно говорили на английском. «Шекспир и компания» стал «особенным местом в нашей жизни, – признавалась Хэдли. – Мы все время ходили туда». Сильвия Бич родилась в Нью-Джерси в семье священника, закончила Принстон и перебралась в Париж, не имея очевидного призвания или определенной цели. Здесь она встретилась и сблизилась с француженкой Адриенн Моннье, хозяйкой книжного магазина и библиотеки «Maison des Amis des Livres», где продавались книги на французском языке. Вскоре Бич и Моннье пригласили Хемингуэев на обед; они станут одной из двух лесбийских пар, с которыми Эрнест и Хэдли сблизятся в первый год жизни в Париже.
В «Шекспире и компании» была гостеприимная дровяная печка, возле которой часто, за разговорами, можно было встретить американских писателей-эмигрантов, однако Хэдли и Эрнеста сюда манила платная библиотека. После первого визита в магазин Эрнест вернулся с охапкой книг – Тургенев, Лоуренс, Достоевский, Толстой; Сильвия сказала, что он может платить когда ему будет удобно – без сомнений, Эрнест сообщил, что у него и Хэдли остается мало денег после всех необходимых расходов. Позже Эрнест признается, что книги, прочитанные в парижские годы, предоставленные ему Сильвией Бич, оказали на него необычайно важное влияние. Он упомянет рассказы Стивена Крейна, Мопассана, Амброза Бирса и Флобера, хотя по-прежнему будет считать рассказы Киплинга основным источником своего вдохновения.
Потом Хемингуэй будет плести чудовищную ложь, будто они ловили голубей в Люксембургском саду и ели их на ужин, однако на самом деле Эрнест и Хэдли вовсе не бедствовали, что позже он с такой ностальгией будет описывать в «Празднике, который всегда с тобой». Эрнест писал для «Торонто стар» и зарабатывал от 1500 до 2000 долларов в год, а Хэдли получала доход с имущества в размере 3000 долларов в год. Помимо этого, недавно она получила наследство в объеме 8000 долларов от дяди Артура. В пересчете на сегодняшние деньги их доход составил бы более 60 000 долларов в год.
В Париже 1920-х годов этих денег, конечно, хватило бы надолго. Стоимость франка падала, доллар в тот момент оценивался в 14 франков, а средняя стоимость обеда была около пятидесяти центов. Эрнест и Хэдли наняли убирать квартиру и готовить femme de menage [фр. домработница. – Прим. пер.] Мари Рорбах (которую они звали Мари Кокотт) и платили ей около 12 долларов в месяц. Арендная плата за квартиру составляла 250 франков в месяц, или около 18 долларов. Неудивительно, что в 1920-е годы Хемингуэи столько путешествовали: было бы преступлением не воспользоваться низкими ценами по всей Европе.
Обменный курс привлекал в Париж толпы американцев. Город обещал сексуальную свободу, богатую культурную жизнь и избавление от ханжеских традиционалистских ценностей, которые Синклер Льюис блестяще высмеял в двух самых читаемых романах своего времени «Главная улица» (1920) и «Бэббит» (1922). Конечно, большую роль сыграл и сухой закон, многие эмигранты соблазнялись легальным алкоголем. Эрнест Хемингуэй был лишь одним из многих писателей – среди них были и Джон Дос Пассос с Э. Э. Каммингсом, – кто познакомился с европейской культурой сквозь призму Первой мировой войны, испытал разочарование, вызванное войной, и стремился вновь ощутить вкус французской или итальянской жизни. Гринвич-Виллидж эвакуировался в Париж в полном составе.
Разумеется, среди по-настоящему талантливых художников и писателей, приехавших в послевоенный Париж, была добрая доля псевдотворческих личностей и позеров. Сам Хемингуэй называл Париж «Меккой мошенников» и посвятил большую статью в «Стар» «американской богеме в Париже»:
Пену Гринвич-Виллидж подцепили большим черпаком и перенесли в парижский квартал, соседний с кафе «Ротонда»… пена перехлестнула через океан и своими вечерними приливами сделала «Ротонду» главной достопримечательностью Латинского квартала для туристов, жаждущих атмосферы.
С того «старого доброго времени», когда Бодлер «водил на поводке пурпурного омара по старинному Латинскому кварталу», хороших стихов «в кафе не писали».
Хемингуэй фактически заявлял перед канадскими читателями, что не имеет отношения к этой «пене», что он не турист, а серьезный писатель, который живет в Париже. Сам он мог и писал в кафе, может, даже стихи. Когда в своих идеализированных мемуарах он рассказывает, как писал в любимом кафе «Клозери де Лила» на бульваре Монпарнас, недалеко от улицы Асса, он вспоминает, что работал не над стихами, а над рассказом о форелевой заводи в реке и о солдате, вернувшемся с войны, т. е. над одним из рассказов о Нике Адамсе, которые и принесут ему известность. Пожалуй, один из самых эффективных аспектов творческой манеры Хемингуэя – специфичность подлинных переживаний, стремление написать «одно настоящее предложение» – возник из потребности отделить собственный опыт и само свое бытие от «пены», которая плескалась не в тех парижских кафе.
Первые месяцы в Париже Эрнест был озабочен ключевым элементом литературной карьеры: налаживанием связей. Он не решался связаться с Эзрой Паундом, возможно, потому, что Паунд был уже успешным писателем. Казалось, у него было еще больше связей, чем у Шервуда Андерсона. Паунд родился в Айдахо и был на двенадцать лет старше Эрнеста. Он вырос на востоке страны, был очень хорошо образован – в пятнадцать лет он поступил в Пенсильванский университет – и в 1906 году начал работу с целью соискания степени доктора философии в романских языках, после того как получил магистерскую степень. Несмотря на то что Паунд бросил учебу, он был необычайно эрудирован – впрочем, в некоторых языках, в которых претендовал на квалификацию, несколько отрывочно. Ученые достижения Эзры ни в коем случае не потеряют значения для читателей его поэзии, включая Эрнеста, который вполне был готов сразу же дать отпор в этом смысле. Паунд получил известность благодаря сборнику «Персона» 1909 года. Впрочем, на Эрнеста, скорее всего, произвело впечатление его новое длинное стихотворение «Хью Селвин Моберли» (1920), в котором поэт жалуется на стерильность современного мира и говорит о недавней войне: «Погибли мириады, / И среди них лучшие / Ради древней суки с провалившимся ртом, / Ради залатанной цивилизации». Паунд говорил в защиту нового поколения, глубоко разочарованного, истерзанного мировой войной, поколения, которое искало смысл жизни и находило новые способы выражения кажущегося отсутствия смысла в Западном мире.
Хемингуэй слышал и, несомненно, имел твердое мнение о роли Паунда в создании имажизма – художественного движения, призывавшего обращаться напрямую к «самой вещи». Лучше всего, пожалуй, эту концепцию можно понять по случившемуся с самим поэтом. Однажды в 1913 году Паундом овладело глубокое впечатление при взгляде на лица людей, проплывающих мимо него в парижском метро; несколько месяцев он раздумывал над этим и потом написал стихотворение «На станции метро»:
В толпе явились эти лица
На черной мокрой ветке листья
Для будущего писателя хэмингуэевского поколения, воспитанного на викторианских поэтах вроде Теннисона и Арнольда, такое стихотворение было откровением. Имажизм, который поддерживался добрым другом Паунда, поэтессой Хильдой Дулитл (Х.Д.), ее мужем, поэтом Ричардом Олдингтоном, и эксцентричной американской поэтессой Эми Лоуэлл, почти сразу, превратившись в литературное движение, стал горячо обсуждаемой темой в кругах, подобных тому, что собирался в чикагской квартире Кенли Смита в 1921 году. (К этому времени Паунд отверг имажизм, окрестив его «эмижизмом», после того как к движению присоединилась Лоуэлл.)
Паунд был, что на данном этапе Хемингуэю казалось важнее, махером в литературе, если мы можем использовать слово на идише в отношении человека, который в будущем прославится своим антисемитизмом [на идиш важный человек, «шишка». – Прим. пер.]. До того как он переехал в Париж в 1920 году, Паунд прожил двенадцать лет в Лондоне, где завязал дружбу с такими литераторами, как Йейтс, Джеймс Джойс и Т. С. Элиот. Со своей женой, Дороти Шекспир, Паунд познакомился через ее мать, возлюбленную Йейтса Оливию Шекспир. Он помог Джойсу издать все его произведения, включая «Улисса». Паунд заставил Харриет Монро опубликовать «Любовную песнь Альфреда Пруфрока» Элиота в своем журнале «Поэзия» в 1915 году, когда все остальные редакторы в Англии отвергли стихотворение, потому что оно казалось им выдумкой сумасшедшего. Паунд формально числился зарубежным редактором чикагской «Поэзии» Харриет Монро, однако пользовался большим, чем предполагалось, влиянием в формировании индивидуального облика журнала и играл не менее важную роль в других литературных изданиях, куда он тоже отдавал стихи: «Нью эйдж» (где Паунд вел колонку), «Нью фривумен», «Эгоисте» и недолго просуществовавшем, однако имевшем огромное значение, журнале «БЛАСТ» Уиндхэма Льюиса. Вскоре он будет получать 750 долларов в год (почти 10 000 долларов по сегодняшей мерке, огромная сумма для маленького журнала) как парижский корреспондент «Дил» Скофилда Тейера. Это было очень влиятельное периодическое издание, которое откажется публиковать Хемингуэя, чем навлечет на себя огромный гнев Эрнеста.
Но если Паунд был махером, то махером прогрессивным и всегда готовым помочь. Хотя он любил спорить и «нажил себе больше врагов, чем завел друзей», по выражению одного лондонского редактора, своей миссией он видел будущее современной литературы. Юношей, писал Паунд, он «решил, что в тридцать буду знать о поэзии больше, чем любой человек на земле», – и достиг этого, конечно. Как поэт и как человек, оказывавший помощь другим поэтам и писателям, Паунд сделал для литературы больше, чем какой-либо другой его современник. Сам Хемингуэй напишет в «Дани уважения Эзре Паунду» в 1925 году, что Паунд тратил лишь одну пятую времени на поэзию:
В остальное время он заботится об имущественном и литературном положении друзей. Он защищает их, когда на них нападают, печатает в журналах и вызволяет из тюрьмы. Он ссужает им деньги… знакомит с богатыми женщинами. Он заставляет издателей брать их книги. Сидит с ними всю ночь, когда им хочется умереть… и отговаривает от самоубийства.
Как покажут события, Хемингуэй знал, о чем говорил.
Эзра и Дороти пригласили Эрнеста и Хэдли[19] на чай, и те появились на пороге студии Паунда на улице Нотр-Дам-де-Шан в конце февраля 1922 года. Там они обнаружили настоящего эксцентрика – Тайер называл Паунда «белой вороной» – с большой копной непослушных рыжеватых волос. Писатель Форд Мэдокс Форд остроумно описывал Паунда (по-видимому, довольно метко) следующим образом: он подходил к собеседнику «походкой танцора, делая выпад тростью в воображаемого противника. Он носил брюки из зеленой бильярдной ткани, розовое пальто, синюю рубашку и галстук, расписанный вручную одним другом-японцем… пылающая бородка была подстрижена клинышком, а в ухе виднелась большая синяя серьга».
Сильвия Бич вспоминала: «Было в нем что-то от Уистлера, а разговаривал он как Гекльберри Финн». Кроме того, отмечала она, он сам создал всю мебель в доме (странная точка соприкосновения с Грейс Хемингуэй). Письмо Эзры Эрнесту было написано малопонятным жаргоном, еще более туманным, чем жаргон в собственной переписке Эрнеста. В характерном пассаже Эзра говорил: «ЧЕРТ, хочу шшшшто-то такое, что положит КОНЕЦ спорам. Хочу сказать: друг мой Хем уложит вас одним ударом».
Эзру Паунда, пожалуй, можно было назвать лучшим редактором современной литературы – в ряды которых входил и знаменитый редактор Хемингуэя Макс Перкинс – и совсем недавно он стойко проработал модернистскую поэму Элиота «Бесплодная земля» (1922). Элиот был в таком восхищении, что посвятил поэму «Эзре Паунду, il miglior fabbro» – «мастеру выше, чем я». Эрнест попросил Паунда оценить его стихи и рассказы, и Паунд дал отличный, четкий совет. Мы не знаем точных слов поэта, однако Хемингуэй позже скажет, что Паунд учил его быть осторожным с прилагательными – это недоверие станет существенным элементом хемингуэевского стиля. Похожей была и критика Паундом будущего рассказа Хемингуэя «Альпийская идиллия»: «Это хороший рассказ (Идиллия), но малость литературный и теннисонианский. Хотел бы я, чтоб ты смог. БОЛЬШЕ внимания на задачу, будь менее лишерашурным… Лишерашурность в основном скрывает сюжет. Слишком много ТВОРЧЕСТВА. Сюжет всегда довольно интересен без одежек». Невозможно придумать лучшего совета молодому прозаику, в особенности Хемингуэю, чей нынешний стиль страдал осознаванием своей мнимой «лишерашурности».
Два вопроса, связанные с первоначальной встречей Эрнеста и Паунда, требуют пояснений. Во-первых, Эрнест просит у Эзры помощи со стихотворениями – не прозой. Хемингуэй писал стихи, кажется, еще с детства и порой считал себя прежде всего поэтом: когда шесть его стихотворений были опубликованы (при посредстве Паунда) в 1923 году в журнале «Поэзия», аннотация, в которой он предстает почти неузнаваемым для нас, представляла его как «молодого чикагского поэта, который сейчас живет за границей и собирается вскоре выпустить в Париже свою первую книгу стихов». Как указывал редактор посмертно изданного «Полного собрания стихотворений» Хемингуэя, большинство стихов были написаны им в возрасте двадцати с небольшим лет; из восьмидесяти восьми стихотворений, приписываемых Хемингуэю, семьдесят три были написаны к 1929 году. В основном в стихотворениях, написанных до 1922 года, описывались его военные впечатления или текущие события, особенно новости с фронтов.
Одно типичное раннее стихотворение «Поле чести» (Champs d’ Honneur) не оставляет сомнений, что автор по своему мировоззрению реалист, если не циник, и не чурается графического языка или образов. Возможно, именно эту новизну Паунд увидел в стихотворении; оно стало одним из шести стихотворений, которые он принял у Эрнеста и отослал в «Дил», где они были отвергнуты Тайером; в конечном счете стихотворения появятся в журнале «Поэзия» в 1923 году. Эрнесту не очень везло с публикацией стихов в литературных журналах; он жаловался, что единственным изданием, согласившимся их взять, был немецкий «Квершнитт» («Поперечное сечение»), фривольный иллюстрированный журнал, редактором которого был берлинец Альфред Флехтхайм, а издателем – Герман фон Веддеркоп, знакомый Паунда. Здесь интересно то, что Эрнест упорно продолжал писать стихи, несмотря на незначительную реакцию или даже, по сути, оглушительную тишину в ответ – его поддерживал только Паунд. Он упорствовал даже после того, как познакомился с произведениями других, лучших поэтов, включая самого Паунда, Т. С. Элиота и Арчибальда Маклиша (последний станет ему хорошим другом). По-видимому, он был неспособен взглянуть на свои стихи критическим взором – как будет неспособен критически оценивать свое творчество и в дальнейшем, наиболее очевидным примером чего послужит мрачный роман «За рекой, в тени деревьев» 1950 года и некоторые стихотворения к четвертой жене, написанные во время Второй мировой войны. Сразу после войны он попытается серьезно и настойчиво убедить «Скрибнерс» издать его стихотворения поэтическим сборником, и лишь с большим трудом и тактом издательство сможет выкрутиться из этой ситуации.
На самом деле после встречи с Эзрой Эрнест поначалу собирался написать грубую сатиру на поэта. Он принес показать ее Льюису Галантье до того, как отправить редакторам престижного «Литтл ревью» Маргарет Андерсон и Джейн Хип. Первому биографу Хемингуэя Галантье рассказал, что в стихотворении высмеивались богемные замашки Эзры, его дикие волосы и бородка и рубашка поэта. Это было настолько грубо, что Галантье в недвусмысленных выражениях посоветовал Эрнесту не отдавать сатиру в «Литтл ревью», где Паунд был неоплачиваемым и очень уважаемым редактором. По-видимому, Эрнест спрятал стихотворение среди своих бумаг.
Эрнест любил иронию и сатиру, и больше всего в юном, беззаботном возрасте. Несмотря на то что для Хемингуэя было характерно кусать накормившую его руку – точнее, обижать всякого человека, кто хоть раз помог ему, – этот импульс в данном случае, кажется, не сработал. По-видимому, он наивно полагал, что публикация подобного сатирического стихотворения, демонстрирующая его знакомство со столпом современной поэзии Эзрой Паундом, укрепит его репутацию.
Тогда Эрнест, должно быть, думал, что его стихи об Эзре умные и очень забавные. Хемингуэй славился своим чувством юмора, хотя это и не та особенность, о которой современный читатель вспоминает в связи с его именем. Юмор не пользуется популярностью; чувство юмора исторических личностей передать трудно. Кроме того, Эрнест, похоже, считал, что его чувство юмора распространяется на него самого – то есть что любое подшучивание или сатира относятся к нему самому, – несмотря на все доказательства обратного. Он был сверхчувствительным человеком – «легко ранимым», по словам Хэдли. Его друг Майк Стратер категорически заявлял: «Он не шутил на свой счет». Не раз еще он будет прибегать к сатире или жесткому юмору, чтобы обидеть других, включая друзей или наставников, однако когда Эрнест писал сатирические стихи о Паунде, то, наверное, думал, что старший коллега воспримет их правильно. Конечно, очень хорошо, что Галантье воспрепятствовал публикации стихов и Паунд не прочел их.
Незадолго до встречи с Паундом Хемингуэй решил нанести визит еще одной писательнице из списка Андерсона, Гертруде Стайн. Эрнест и Хэдли появились в доме № 27 на улице Флерюс, вероятно, где-то в марте. Их приняли в большой комнате, которая «напоминала один из лучших залов в самом прекрасном музее, за исключением того, что там был большой камин, было тепло и уютно, и вас угощали вкусной едой и чаем и натуральными крепкими настойками, приготовленными из фиолетовых или желтых слив или дикой малины» («Праздник, который всегда с тобой»). [Перевод: М. Брук, Л. Петров и Ф. Розенталь. – Прим. пер.] Стены до самого потолка были увешаны картинами – Пикассо, Сезанна, Ренуара и менее известных художников, как Боннар, которые тоже станут гигантами модернизма. Впрочем, Стайн больше не могла коллекционировать картины, потому что цены, назначаемые модернистами, теперь были ей недоступны, как и большинству ее посетителей. Во время первой встречи Гертруда усадила Эрнеста рядом с собой и не сводила с него пристального взгляда, а ее подруга, Элис Токлас, с которой они были неразлучны с 1907 года, темноволосая, с ястребиным носом и с бледными, но заметными усами, проводила Хэдли к другому стулу и достала свою вышивку, как было заведено со всеми женами мужчин-посетителей Гертруды.
Сама Стайн была, по описанию Скофилда Тайера, «пяти футов ростом и двух футов в ширину, с темно-коричневым лицом и маленькими, мудрыми глазами старой еврейки… Она обладает безыскусным совершенством чопорного мешка с бобами». С точки зрения внешности, если не считать роста, Стайн была невероятна похожа на Грейс Хемингуэй: большекостная, дородная, с красивыми глазами; в 1922 году она все так же укладывала волосы в пучок, напоминавший пучок Грейс. Она была такой же огромной, как Грейс, и так же надменно держала себя, и посетитель немедленно бывал сражен ее харизмой – таким же качеством обладала и Грейс, которое она передала своему сыну. Исследовательница творчества Хемингуэя Роуз Мари Беруэлл указывала на эти и другие общие черты Гертруды Стайн и Грейс, которые относились не только к одному внешнему виду. Обе женщины были требовательными и доминантными, нарциссичными и эгоцентричными. Стайн хотела печататься в журнале «Атлантик», том самом, который читала Грейс и за что Эрнест обвинял ее в претензиях на интеллектуальность. Наконец, Беруэлл обращала внимание, что знаменитая фраза, которую Эрнест будет приписывать Стайн – «Вы все потерянное поколение», – звучит так, что ее вполне могла бы произнести и Грейс, особенно если мы вспомним ее письмо Эрнесту о перерасходе сыновнего кредита. Хотя он едва бы одобрил такую идею, это был удачный момент для принятия материнской фигуры (Гертруда станет крестной матерью его первого сына), тем более писательницы, которая могла стать ему и наставницей.
Стайн родилась в 1874 году в калифорнийском Окленде (известна ее характеристика родного города: «Там нет никакого там» [оригин. фраза: there is no there there, если судить по контексту у самой Стайн, фраза о городе, в котором уже нет того, что было раньше, нет ничего, что могло бы быть, либо же это город, в котором ничего не проиходит; сами англоязычные до сих пор спорят по поводу того, как понимать ее слова, поэтому адекватно на русский перевести сложно. – Прим. пер.]), в немецко-американской семье. Она получила образование в Рэдклиффе, где училась у Уильяма Джеймса, и начала ходить в медицинскую школу при университете Джонса Хопкинса, но затем оставила занятия и в 1903 году уехала в Европу. К 1922 году Стайн уже сделала имя своим знаменитым сложным языком, вызывавшим много насмешек. Джеймс Тёрбер позднее назвал ее «самой выдающейся идиоткой» из всех, кто писал в «эксцентричный» модернистский период. Первая изданная книга Стайн, «Три жизни» (1909), была относительно простой и ясной. Новелла «Меланкта», включенная в книгу, принесла ей хвалебные отклики. «Нежные кнопки» (1914), явно экспериментальную работу, позднейшие критики, например Макс Истмэн, назовут «бредом сумасшедшего», но ранние авторы считали произведение источником вдохновения. Американский писатель Боб Браун признавался, что когда он читал книгу, то «подбросил пишущую машинку в воздух и вскричал «ура». В 1922 году, когда появилась «География и пьесы» Стайн, Шервуд Андерсон в предисловии говорил: «Для меня творчество Гертруды Стайн состоит в перестройке, новой и полной переплавке жизни в городе слов». Очевидно, Андерсон так же восторженно относился к Хемингуэю, поскольку Эрнест был предрасположен воспринимать творчество Гертруды всерьез. В откровенном письме старому другу Биллу Смиту Эрнест говорил, что Стайн писала «великолепные вещи… Она пытается постичь механику языка. Разобрать его и посмотреть, что им движет. Может, она не соберет его снова. Но чего-то она всегда достигает».
Эрнест почувствовал интерес к Стайн, ее творчеству и беседам с ней почти сразу. Потом, пожалуй неизбежно, он напишет: «Я всегда хотел трахнуть ее, и она об этом знала – это было хорошее здоровое чувство». Но помимо описания ее «прекрасных, густых, живых иммигрантских волос» («Праздник, который всегда с тобой») ничего антисемитского не проникало в разговоры о ней. Во время их второй встречи, когда Стайн и Токлас посетили квартиру на улице кардинала Лемуана, Стайн, устроившись на кровати Хемингуэев, стоявшей на полу без каркаса, прочла стихи Хемингуэя и часть военного романа, начатого им в Чикаго год назад. Она назвала стихи «непосредственными и киплинговскими», но призналась, что невысокого мнения о романе – эту точку зрения Эрнест тоже начнет разделять. Гертруда прочитала «В Мичигане», красочный рассказ о первом сексуальном опыте девушки, и назвала его inaccrochable – точно так же, как называют картины, которые нельзя показывать. И хотя Хемингуэй несколько раз повторил это выражение, он, по-видимому, считал, что оно раскрывает ханжескую суть Стайн и в целом не имеет значения. Последнее, возможно, было правдой, однако можно утверждать, что Стайн льстила Хемингуэю, разговаривая с ним на равных, как профессионал с профессионалом, и советуя не тратить время на произведения, которые нельзя печатать. «В этом нет никакого смысла», – сказала она с раздражением, когда Эрнест признался, что использует только те слова, которые люди говорят на самом деле.
И все же Хемингуэй многому научился у Стайн. В письме Биллу Смиту, с похвалой ее литераторскому стилю, он высоко оценивает и ее редакторские навыки: «Всегда может сказать тебе, что не так с текстом, когда ты ничего не понимаешь, кроме того, что что-то не так. Она говорит мне чистую правду». Той весной и летом он часто навещал Гертруду и Элис, обычно без Хэдли, и доверительно сообщал Андерсону: «Мы с Гертрудой Стайн как братья». В конце того же письма Эрнест добавлял: «Мы любим Гертруду Стайн». Гертруда, со своей стороны, сказала Андерсону: «Он очаровательный парень, и я учу его постригать жене волосы». Гертруда, скорее всего, не знала о пристрастии Хемингуэя к волосам и не догадывалась, насколько томительно-мучительным для него это будет.
Она дала ему совет, который он не подвергал сомнению: Эрнесту нужно оставить журналистику, если он хочет быть писателем. В 1922 году репортерская работа отнимала почти все его время; он отправлял в «Торонто стар» по две статьи в неделю, каждый день или (чаще) раз в неделю. Он писал о рыбалке в испанском Виго, покупательской стоимости немецкой марки, путешествии в Швейцарию и т. п. – все, о чем он мог написать в Париже, черпая сведения из предыдущих поездок или новостей, о которых читал в местных газетах. В конце апреля Эрнест впервые отправился в качестве репортера в Геную, на международную конференцию, посвященную европейской экономике и отношениям Запада с Россией после Первой мировой войны. Хемингуэй дал пятнадцать заметок о конференции, которая продлилась до мая. Там он познакомился с несколькими журналистами и лучше узнал других, с которыми встречался раньше в Париже. Среди них были иностранные корреспонденты Джордж Селдес из «Чикаго трибьюн» и Сэм Спеуок из «Нью-Йорк уорлд», скульптор Джо Дэвидсон (он делал эскизы для бюстов иностранных лидеров), парижские журналисты Джордж Слокомб из (коммунистической)«Бритиш дейли херальд», Билл Бёрд из «Консолидейтед пресс» (потом Бёрд станет его другом) и внештатные корреспонденты Макс Истмэн и Линкольн Стеффенс. Последний отзывался о Хемингуэе с тем же восторгом, что и о другом журналисте-вундеркинде, Джоне Риде, которому он сказал, когда Рид признался Стеффенсу в желании стать писателем: «Вы можете делать все, что хотите». Стеффенс до небес превозносил рассказ Хемингуэя «Мой старик»; его биограф напишет, что из всех парижских персонажей именно у Хемингуэя, по мнению Стеффенса, «самое верное будущее, самая бодрая самоуверенность и самые веские основания для этого».
Другие были того же мнения; кажется, что Хемингуэй, появившись в Париже в 1922 году, купался в золотом свете. Физическая привлекательность Эрнеста была несомненной: «Он был чрезвычайно красивым молодым человеком», – позже отметит Гертруда Стайн. Почти сразу после встречи с Паундом Хемингуэй предложил ему уроки бокса. Уиндхэм Льюис описывал первую встречу с Хемингуэем, когда Льюис вошел в студию Паунда посреди занятия: «Недалеко от меня стоял прекрасно сложенный молодой человек, раздетый до пояса, с ослепительно белым туловищем… Этим молодым человеком был Хемингуэй». Уильям Ширер, иностранный корреспондент «Чикаго трибьюн», рассказывал: «Он был большим, мускулистым, с блестящими, живыми глазами», а Макс Истмэн отмечал, что у Эрнеста были «самые красивые зубы, которые я видывал у мужчины, женщины или ребенка»: любая черта внешности Хемингуэя, манера поведения и личность описывались в превосходной степени. Одежда Хемингуэя привлекала не всегда положительное внимание, потому что он носил свитера и кеды в то время, когда подобное одеяние сигнализировало скорее о бедности, нежели богемности. Ширер отмечал: «Крепкий, массивный, красивый, яркий [Хемингуэй], пожалуй, самый неряшливый персонаж на Монмартре. Он надевает парусиновые туфли в межсезонье, летом носит теннисные брюки и спортивные рубашки, зимой твидовые костюмы и коричневые фланелевые блузы и почти всегда – баскский берет». Ширер продолжил развеивать впечатление, будто внешность Хемингуэя изучена: «Эта манера одеваться не имеет ничего общего с претензионностью; это натурализм». Точно таким же образом Эрнест снискал похвалы за скромный характер, что, казалось бы, противоречило его способности овладевать вниманием окружающих. Далее Ширер говорит: «Я был поражен его прямотой и скромностью». Хэдли сказала биографу, что Эрнест был «бесценным человеком, по которому люди сходили с ума. Не только его талант, но и личность, и внешний вид были поразительными… Эрнест, можно сказать, потрясал людей».
Когда об Эрнесте узнали в Латинском квартале, его репутация в эмигрантском сообществе возросла. И все-таки, точно так же, как он будет отделять себя от «пены» писателей-эмигрантов, которых «смыло» на Монпарнас, его ранние приверженцы стремились заявить об его отличии от тех шаблонных персонажей. По словам Бертона Раско, Эрнест признавался ему, что живет в Париже по трем причинам – дешево, смена обстановки и еще ему нравится пить вино в обед.
Раско не отрицал, что Эрнест стал завсегдатаем уличных кафе, куда часто наведывались американцы. Малкольм Коули, писатель, знавший Эрнеста в Париже, написал незабываемые строки о прогулке мимо одного из кафе, вроде «Дома». (Рассказ Коули также свидетельствует, насколько быстро вокруг Эрнеста сформировался круг друзей и знакомых.) Кто-то за столиком поприветствует его, и Эрнест подойдет посмотреть, кто это:
И внезапно появилась красивая улыбка, заставлявшая тех, кто за ним наблюдал, тоже улыбаться. С энергией и пылом он протянул обе руки и тепло поприветствовал знакомых. Побежденные таким приемом, они просто засияли и вернулись с ним к столу, будто с потрясающим призом.
И все поражались тому, насколько он счастлив с Хэдли. Следующим летом тетушка Арабелла отправит из Парижа Грейс и Эду отчет: Эрнест «великолепно выглядит» и настолько счастлив, что буквально «сверкает», воспользовавшись наречной формой слова в следующем пассаже: «Хэдли восхитительна и так сверкающе счастлива с Эрнестом. Сомневаюсь, что какая-нибудь женатая пара была счастливее их, они настолько нежные и почтительные и при этом бесшабашные добрые друзья». Арабелла немного увлеклась и прибавила: «Каждый из них считает совершенством».
Хэдли и Эрнест были довольны своим браком и давали понять это остальным. Парижские друзья знали их глупенькие прозвища: Эрнест был Тэти, а Хэдли – Физер Китти и Косточка. Кажется, Эрнест считал, что этими деталями стоит поделиться, и написал, к примеру, Шервуду Андерсону в мартовском письме в 1922 году: «Теперь Косточку зовут Бинни. Мы оба зовем друг друга Бинни. Я мужчина Бинни, а она – женщина Бинни». Можно только догадываться, какой вывод Андерсон мог из этого сделать, но, видимо, Эрнест считал важным сообщить членам семьи и другим людям об изменении прозвищ. Как-то раз вечером, еще в квартире Кенли Смита в Чикаго, до переезда в Париж, Эрнест обнял Хэдли и объявил друзьям, что «они принц и принцесса». Хэдли сгорала от стыда.
Впрочем, как бы ни смущала уверенность Хемингуэя в собственном обаянии, важно отметить то огромное преимущество, которое это чувство сообщало его писательской карьере. Один раз он признался своей третьей жене, Марте, что ему даже не приходило в голову, что он не станет великим писателем. И окружающие не могли представить, чтобы его постигла неудача. Они не могли его невзлюбить, даже если бы постарались. Следует помнить об этом, когда мы рассматриваем странности в его поведении, например, когда он выдумал матч с профессиональным боксером по пути во Францию, ударил Галантье и разбил его очки или оскорблял друзей, помогавших ему. Никому не было дела до того, что Хемингуэй поступал странно или грубо, как никто не замечал, что он писал плохие стихи. В глазах всего мира, или скорее, хэмингуэевского Хемингуэя – тогда это был Париж и американский Средний Запад – он просто не мог сделать ничего плохого.
Тем временем Эрнест и Хэдли исследовали деревеньки в окрестностях Парижа и энергично гуляли всякий раз, когда Эрнест выкраивал время от работы. Они задумывали весьма амбициозные экспедиции и считали пустяком пройти двенадцать или двадцать миль в день, в зависимости от рельефа местности. В мае они отправились в поход и планировали пройти почти сто миль, начиная с Шантильи. Они прошли сорок миль до Компьена, миновав Сенлис с готическим собором двенадцатого века и римскими стенами, и собирались дойти до Суассона и затем Реймса, где стоял собор тринадцатого века, в котором когда-то короновали французских королей. Но пошел дождь, который, казалось, никогда не закончится. Это, помимо заболевшего горла у Эрнеста, заставило их прервать поход в Компьене. Эрнест обратил внимание, что в лесах, по которым они шли, было полно дичи. Они с Хэдли два раза ели местную кабанятину в восхитительных пирожках с морковью, луком и грибами.
Эрнеста и Хэдли привлекал активный отдых; такие походы, а также любимые ими зимние виды спорта поддерживали у пары великолепную физическую форму. Им хотелось проводить больше времени в живописных горах Европы. В середине мая они организовали переход из Швейцарии в Италию через Альпы в компании друга, с которым Эрнест впервые познакомился в 1918 году – Эрика Дормен-Смита, которого все звали Чинк.
Эрнест и Чинк впервые встретились в миланском кафе, за неделю до перемирия [Компьенское перемирие 1918 года. – Прим. пер.], и тогда Эрнест поделился с новым знакомым еще одной выдумкой. Позже Чинк скажет Карлосу Бейкеру: «этот безобидный юнец из Красного Креста» сообщил, что был ранен, «поведя штурмовые войска ардити на Монте Граппу»; Чинк узнает правду лишь через несколько дет. Он родился в 1895 году в графстве Каван в Ирландии, закончил Сандхерст и поступил в Нортумберлендский стрелковый полк. Военная карьера Чинка была впечатляющей, но несколько эксцентричной. Внешне Чинк был неказистым, с выступающими зубами, однако обладал, по мнению некоторых, определенным интеллектуальным высокомерием и едким остроумием, которые привлекали Эрнеста.
Эрнест и Хэдли встретились с Чинком в Шанби, где остановились в том же пансионе, в котором Хемингуэи отдыхали предыдущей зимой. Здесь они составили план: сначала они отправят багаж в Милан и затем направят стопы в Западные Альпы через перевал Сен-Бернар. Компания взяла с собой рюкзаки, и Чинк нес самый тяжелый, поскольку вызвался нести громоздкие туалетные принадлежности Хэдли (Эрнест просил ее не брать их с собой). В первый день они преодолели крутой подъем расстоянием восемь миль и добрались до монастырского приюта, построенного святым Бернардом в шестнадцатом веке, где и остались переночевать. Потом Эрнест признался Гертруде Стайн, что последнюю милю преодолел только с помощью Хэдли и Чинка, делая глоток коньяка через каждые две сотни ярдов. Потом Чинк сказал, что Эрнест страдал от горной болезни – в прямом смысле слова настоящего заболевания, настигающего некоторых путешественников, если они слишком быстро поднимаются по крутому склону. Чинку пришлось нести оба рюкзака, и Хэдли, и Эрнеста. На следующий день Эрнест адаптировался к высоте, и они продолжили поход в Аосту, намереваясь пройти двадцать миль и добраться до Милана к завтрашнему дню, где Эрнест надеялся показать Хэдли места своей военной службы. Однако Хэдли отправилась в поход по снегу в крепких, но совершенно неподходящих полуботинках, и ее ноги покрылись волдырями. В конце концов им пришлось завершить поход. (Видимо, Хэдли каталась в горах несколько месяцев назад без приличных ботинок, может быть, из-за ненужной экономии. Странно, что Хемингуэй, который так заботился о том, чтобы все делать правильно, иметь надлежащую экипировку и соответствующий подход к делу – особенно в походе, – позволил Хэдли отправиться в дорогу в неподходящей обуви.)
Они оставили Чинка в Милане и уехали в Скио, а затем в Фоссальту, где былые места сражений, знакомые Эрнесту, заросли травой и стали неузнаваемыми. Он был очень разочарован; кажется, сама история потрясла его до глубины души. «Не возвращайтесь на старые фронты, – говорил Хемингуэй читателям «Торонто стар». – Вы будто возвращаетесь в пустой театр, погрузившийся в мрак, где уборщицы моют полы». Путешествие к полям былых битв, где не осталось следов войны, отчасти проделанное в компании друга-военного, не знавшего о реальном боевом опыте Эрнеста, создавало иллюзию того, что все это было ненастоящим.
Летом Эрнест вместе со своим другом, журналистом Биллом Бёрдом, стал вынашивать план следующего похода, или скорее пешеходной экскурсии, в Шварцвальд. Они пригласили в компанию Льюиса Галантье и его невесту Дороти Батлер, и Салли Бёрд решила присоединиться к мужу. Эрнест и Билл заполучили недорогие билеты для журналистов на самолет франко-румынской авиационной компании, с остановкой в Страсбурге по маршруту в Бухарест. Часть друзей запротестовала. Они договорились отправиться поездом и встретиться в Страсбурге, но Хемингуэи купили авиабилеты за 120 франков (примерно 10 долларов), дешевле билетов на поезд. И добраться до города можно было за два с половиной часа, а не десять. Мало того, что Эрнест и Хэдли не проявили никакого страха перед новым способом передвижения, они утверждали, что Хэдли весь полет спала. Даже при том, что им пришлось встать в четыре утра, чтобы добраться до Ле Бурже к самолету, и при том, что обоим сказали засунуть в уши вату, трудно поверить, чтобы кто-либо мог спать, несмотря на оглушительный рев биплана первой половины века, даже если этот человек был безразличен к новизне ощущений на высоте свыше мили над поверхностью земли. Позднее Эрнест описал полет для «Стар», отметив сходство разбросанных лоскутков сельских земель с кубистскими картинами.
Хотя цены в Шварцвальде их нисколько не разочаровали – можно было жить на доллар в день, и Эрнест написал две колонки для «Стар» о валютном курсе, составлявшем триллион марок за доллар, – компания Хемингуэя испытывала отвращение к немцам, которые показались им грубыми и недружелюбными. Рыбалка не задалась, поскольку трудно было найти места, указанные в лицензии, а Шварцвальд оказался не столь изолированной и дикой местностью, о которой мечтал Эрнест. Один раз Эрнест споткнулся и упал на спину. У него перехватило дыхание, он почувствовал себя плохо и настоял на возвращении в номер, где целый день провел в постели, отказавшись явиться на ужин. К следующему утру Эрнест вернул себе чувство юмора, потому что, как потом Галантье рассказал Карлосу Бейкеру, он решил, что, наверное, умрет, если остальные отправятся в поход без него. С другой стороны, затянувшаяся невеселость предыдущим днем свидетельствовала о тревожной склонности к раздражительности.
Проводив компаньонов из Франкфурта в Париж, Хемингуэи отправились на судне по Рейну в Кёльне, где в это время находился Чинк Дормен-Смит. В последние годы жизни Эрнест написал, что Чинк «долго-долго был моим лучшим другом, а потом – нашим лучшим другом». Хэдли добавляла: «Когда вы с Чинком разговаривали, я не оставалась в стороне. Не то что у мисс Стайн, где я всего лишь жена». («Праздник, который всегда с тобой».) Эрнест и Хэдли отметили первую годовщину своего брака в дороге и были счастливы, что Чинк с ними.
Пока Хемингуэй был в Германии, события греко-турецкой войны достигли кульминации, и к тому времени, когда они с Хэдли вернулись в Париж, он начал строить планы уехать в Константинополь и писать оттуда новости для «Стар». Этот конфликт, разразившийся из-за попыток Греции захватить анатолийские территории с многочисленным греческим населением во время распада Османской империи, стал одним из самых кровопролитных и жестоких в хаосе послевоенного мира. В конце августа 1922 года турки, под предводительством военачальника Мустафы Кемаля, или Ататюрка, начали крупное наступление на запад. Одержав решительную победу над греческой армией в битве при Думлупынаре, они отвоевали и сожгли Смирну и к середине сентября выдавили греков из Анатолии. Эрнест уехал из Парижа 25 сентября, договорившись посылать телеграммы Фрэнку Мейсону из Службы международных новостей, который будет публиковать заметки Эрнеста под именем Джона Хэдли, а также Джону Боуну, своему редактору в «Стар». Он проехал через Болгарию на «Восточном экспрессе» и прибыл в Константинополь 30 сентября.
Знакомство Хемингуэя с событиями конца греко-турецкой войны даст ему материалы не только на четырнадцать статей для «Стар», но и трех очерков и рассказа под названием «В порту Смирны», который позже войдет в его первый сборник «В наше время». Отступление греков из Фракии станет ключевым элементом ретроспективных сцен в «Снегах Килиманджаро» и при описании отступления из Капоретто в «Прощай, оружие!». Возможно, после недавних попыток, когда он искал конкретные и точные образы, способные передать то, что он хочет сказать, Эрнест, по-видимому, записывал все. Он познакомился с двумя британскими офицерами, капитаном Виттела и майором Джонсоном, которые помогли ему «увидеть» важные упущенные события и описали ему греческих солдат, военное руководство которых было настолько плохим, что в одном столкновении артиллерия вела огонь по своим и многие погибли при обстреле. Отрывистые британские голоса звучали в его голове, когда он сочинял рассказы, вошедшие потом в сборник «В наше время». Стереотипная «твердость духа» хемингуэевских рассказчиков сообщала верные интонации отрешенности и иронии простым историям о страшных событиях.
Заметки Эрнеста для «Стар» были необыкновенно выразительными. Он описывал пыль и грязь, оставшуюся после дождя, в «старом Константинополе», где на улицах и в переулках копошились крысы и пьяницы, что создавало контраст традиционно «восточным» описаниям города: «Утром, когда просыпаешься и видишь окутанную дымкой бухту Золотой Рог и возвышающиеся над ней, уходящие прямо к солнцу стройные и опрятные минареты и слышишь парящий и глубокий, как ария из русской оперы, голос муэдзина, зовущего правоверных к молитве, тогда ощущаешь все очарование Востока». Когда Хемингуэй приехал, город был занят союзными войсками; и пока жители ждали наступления суровой и скучной жизни при режиме Ататюрка, они по максимуму пользовались своей свободой. До девяти константинопольцы не ели, а потом воздух наполнялся запахами «горячих сосисок, жареного картофеля и каштанов». Театры открывались в десять, а ночные клубы – не раньше двух или четырех часов утра.
На Хемингуэя произвело незабываемое впечатление зрелище бесконечной процессии греков и других беженцев-христиан, которые брели через Адрианополь из Восточной Фракии:
Это безмолвная процессия. Никто не ропщет. Им бы только идти вперед. Их живописная крестьянская одежда насквозь промокла и вываляна в грязи. Куры спархивают с повозок им под ноги. Телята тычутся под брюхо тягловому скоту, как только на дороге образуется затор. Какой-то старый крестьянин идет, согнувшись под тяжестью большого поросенка, ружья и косы, к которой привязана курица. Муж прикрывает одеялом роженицу, чтобы как-нибудь защитить ее от проливного дождя. Она одна стонами нарушает молчание. (Пер. И. Кашкин. – Прим. пер.)
Это «жуткая процессия», писал он, используя заслуженное прилагательное. Эрнест проявил политическую проницательность. Ключевым элементом подоплеки военных действий были отношения союзников и Греции в Первую мировую войну и после нее. Союзники, особенно британцы, пообещали Греции большие территории Османской империи. После войны, когда стало ясно, что турки будут сопротивляться захвату этих земель, союзники постепенно прекратили поддержку. Турки наконец настигли греков, и бесконечный поток беженцев из Восточной Фракии потек по направлению к Болгарии и в места, которые станут современной греческой республикой. К тому времени, когда в регион приехал Хемингуэй, война прекратилась. Его наблюдения, предельно прозрачные и мастерские, были сделаны уже после войны.
Однако дела Хемингуэя складывались совсем не просто, когда он отправился на территорию боевых действий. Перед его отъездом у них с Хэдли состоялся огромный и долгий спор. Она, что для нее нехарактерно (биограф Хэдли утверждал, что это «очень непохоже на нее»), возражала против поездки Эрнеста в Константинополь, несмотря на то, что того требовали его служебные обязанности. Хэдли объяснила все просто: «Эрнест единственный, кто был у меня в Париже, я боялась снова остаться одна». Пара любила притворяться маленькими детьми, и Хэдли, возможно, разыгрывала поведение ребенка. Если же затронуть более серьезный аспект, то их отношения основывались на глубоком интуитивном понимании Эрнестом прошлого Хэдли. Обращение матери с Хэдли как с инвалидом, унижение как неполноценной по сравнению с сестрой Фонни, с которой Флоренс Ричардсон объединилась, а также все то же плохое обращение с ней Фонни после смерти матери – все это породило в Хэдли глубокое недоверие к другим, неуверенность в себе и убежденность, что любовь всегда ведет к утрате. Сегодня мы могли бы говорить о проблеме сепарационной тревожности и потребности в близости. Эрнест знал об источнике немотивированных чувств Хэдли и наверняка сочувствовал ей. Однако необходимость поездки одержала верх над ее желанием удержать его дома, и между ними произошла стычка, вылившаяся в яростную тишину, которая продлилась три дня и не нарушилась, когда Эрнест садился в «Восточный экспресс».
Сепарационной тревожности Хэдли Эрнест противопоставил сложный комплекс страхов и домыслов о супружеской неверности, у которых, впрочем, были некоторые реальные основания. Автобиографические реминисценции лирического героя в «Снегах Килиманджаро» отсылают ко дням, проведенным в послевоенном Константинополе. Эти воспоминания носили, несомненно, эротический характер и имели непосредственное отношение к военному роману Эрнеста с медсестрой Агнес фон Куровски в Италии, отвергнувшей его. Герой сообщает, что переписывался с героиней (под которой подразумевалась Агнес), когда был в Константинополе – чего Эрнест, конечно, не делал. Испытывая своего рода сепарационную тревожность, Хемингуэй, по-видимому (если мы станем воспринимать повествование как автобиографическое, хотя это весьма спорный момент), воспроизводил раннюю сепарацию (или дезертирство) от первой возлюбленной. Но рассказчик вспоминает о Турции: «Он все время ходил к проституткам». Герой описывает ночь с «разнузданной армянской шлюхой», которая «так терлась об него животом, что его бросало в дрожь». Трудно понять, что в этом рассказе правда, а что ложь; яркие детали могут быть доводом как в пользу правдивости, так и того, что армянка была выдумана.
Еще одна эротическая загадка – это встреча Эрнеста в Константинополе с незабываемой женщиной, журналисткой Луизой Брайант. Она была ведущим корреспондентом газет Херста и автором «Шести красных месяцев в России», книги, написанной о революции в России от первого лица, над которой она работала одновременно с тем, когда ее муж, Джон Рид, писал свою, более известную (но необязательно лучшую) книгу «Десять дней, которые потрясли мир». После смерти Рида от тифа в 1920 году в России Луиза продолжала работать журналисткой, она специализировалась на Ближнем Востоке и поставляла сюжеты Службе международных новостей Херста. Поразительно красивую Луизу преследовали, по ее скромному признанию, такие колоритные фигуры, как турецкий лидер Энвер-паша и итальянский поэт-авантюрист Габриэле д’Аннунцио. В 1922 году в Константинополе самым настойчивым ее поклонником был дипломат и журналист Уильям Буллитт, человек значительного состояния. Тогда он находился в отпуске, позволив себе отдохнуть после службы в администрации Вильсона, закончившейся разочаровывающим Версальским договором. Судя по всему, в Константинополь он проследовал по стопам Луизы.
Несмотря на то что дружба Луизы Брайант с Хемингуэем в Париже в 1920-е годы документально подтверждена, об их встрече в Константинополе мы знаем только по разъяренному ответу, который Эрнест позднее напишет Арчибальду Маклишу, тогда жившему в Конвее, штат Массачусетс. Маклиш был соседом Уильяма Буллитта, который недавно женился на Луизе Брайант. Арчибальд решил поддразнить Хемингуэя, будто Луиза сказала, что все о нем знает; однако неясно, то ли Луиза намекала на нечто романтическое, то ли Маклиш пытался разнюхать об их возможных отношениях. Во всяком случае, Эрнест взорвался: «Что же касается миссис Буллет, суке, которая все обо мне знает, то где, черт возьми, она добыла эти сведения… Я действительно знал ее, когда ее волосы были светлыми, но это было в Константинополе, и к тому же девку окружали морские офицеры». Такая острая реакция дает нам понять, что либо такие отношения существовали, либо, скорее всего, Эрнест был неравнодушен к Брайант осенью 1922 года, но злился из-за невозможности завязать с ней отношения. То, что нам известно о Хемингуэе и его пристрастии к волосам, особенно светлым волосам, подкрепляет впечатление, произведенное ею на него в Константинополе. И, как покажет будущее, у него будут веские причины возмущаться ее профессиональными успехами.
Переписка между Хэдли и Эрнестом за время их месячной разлуки не сохранилась, что само по себе примечательно, учитывая, насколько часто они писали друг другу, когда не были вместе. Одному из первых биографов Хэдли призналась, что чувствовала себя ужасно виноватой из-за того, что «терзала» Эрнеста, и наверняка она писала ему об этом. (Позже Хэдли уничтожила все письма Эрнеста к ней.) Из своей поездки, вернувшись, он привез ей красивое антикварное ожерелье – однако ни один из них не забудет затяжной ссоры, которая была на тот момент худшей в их семейной жизни. Поздняя проза Эрнеста и его замечания в адрес Луизы Брайант свидетельствуют о том, что он, несомненно, совершил измену в своих мыслях в Константинополе. Если бы он не воздействовал на свои чувства, то мог бы ощущать себя виноватым из-за этого, особенно если учесть, насколько близки они с Хэдли были до сего момента.
Перемирие между Грецией и Турцией вступило в силу в середине октября, однако соглашение будет подписано только в следующем июле. В ноябре турецкое правительство, во главе с Исметом Иненю, встретилось в Лозанне с лидерами Франции, Италии и Великобритании. Лорд Керзон, тогдашний министр иностранных дел Британии, объявил себя председателем конференции. «Стар», судя по всему, не дала Хемингуэю задания освещать этой событие, возможно, из-за двойной работы, которую он вел в Константинополе; по сути, он опубликует в торонтской газете всего две заметки из Лозанны, с опозданием в месяц. В одной из них, «Муссолини: величайший блеф в Европе», он делился впечатлениями от диктатора, который захватил власть в конце октября и таким образом оказался за столом переговоров.
Мысли Эрнеста сосредоточились на иных событиях, потому что именно в Лозанне разыгралась самая большая трагедия его молодости: Хэдли, спешившая на поезд из Парижа, чтобы ехать к Эрнесту, потеряла его рукописи – чемодан, в который она их сложила, исчез на вокзале. Он так и не простит ее и не забудет этого случая. И она тоже.
Все началось с того, что Хэдли и Эрнест планировали вернуться в Шанби на зиму. Чинк Дормен-Смит должен был встретить их там 16 декабря. Чикагская подруга Эрнеста Изабель Симмонс (позже Годольфин) и друзья Хэдли Маб Фелан с дочерью Джанет надеялись встретиться с ними вскоре после этой даты. Хемингуэй в то время хотел оставить журналистику – к этому его подталкивала Гертруда Стайн и Уильям Болито Рьялл, южноафриканский репортер, с которым Эрнест познакомился на конференции. Рьялл, которого один биограф Хемингуэя назвал «газетным Ницше», прекрасно разбирался в международной политике и был закоренелым циником; он убедил Эрнеста бросить журналистику, пока еще молод. И все же Эрнест не собирался незамедлительно уходить из журналистики, даже несмотря на то, что «Стар» не доверила ему освещение Лозаннской конференции. В Лозанне он работал на два агентства Херста – Службу международных новостей и Универсальную информационную службу и находился в подчинении у Фрэнка Мейсона, которого тут же невзлюбил.
Лозанна расположена не очень далеко от Шанби, и Эрнест и Хэдли заранее договорились, что она приедет к нему в Лозанну сразу же, как только сможет уехать, и они вместе отправятся в Шанби. Сначала Хэдли развлекала сент-луисскую подругу, а потом слегла с сильной простудой. Телеграммы и письмо к Хэдли, к которой Эрнест теперь обращался «Викки Пу», говорили о разочаровании Эрнеста в низких гонорарах (он жаловался, что Мейсон «так меня кинул на деньги», что ему пришлось отказаться от такси и ходить пешком или ездить в трамвае). В Службе международных новостей и Универсальной информационной службе ему платили по 60 долларов в неделю, на 15 долларов меньше, чем платила «Стар», а кроме того, требовали строгого отчета о расходах. Поскольку репортерам запрещалось присутствовать на настоящих заседаниях, Эрнест работал на износ, бегая с одной пресс-конференции на другую, и выдавал сюжеты и утром, и вечером. Он был наготове в любое время суток, о чем свидетельствует телеграмма Мейсону: Эрнест сообщает, что не понял, когда начинать сеанс связи.
Не считая Рьялла, Эрнест проводил время с обычной компанией репортеров, включавшей Гая Хикока и Джорджа Слокомба. Присутствовал и Линкольн Стеффенс, который тогда был важной фигурой литературной жизни Хемингуэя. После встречи в Генуе Эрнест отправил Стеффенсу рассказ «Мой старик», о скачках, который он закончил этим летом. Стеффенс был в таком восторге, что сразу же отправил его Рэю Лонгу в «Космополитен». (Журнал в конце концов откажется печатать рассказ, но лестная оценка Стеффенса станет первой в ряду восторженных похвал «Старику»; защита Стеффенса даст Эрнесту большое преимущество.) В Лозанне Эрнест показал Стеффенсу очерк, написанный в Адрианополе, о процессии измученных беженцев из Фракии, а также копию телеграммы, которую он отправил в Службу международных новостей. Очерк произвел впечатление на Стеффенса, и совершенно справедливо, но Эрнест был нетерпелив и стал убеждать Стеффенса взглянуть на язык телеграммы. Эрнест был очарован лаконичным телеграфным стилем, которым он время от времени пользовался в письмах; он составил телеграмму Фрэнку Мейсону, в ответ на вопрос Мейсона о тратах и приходно-расходных книгах, которая принесет Хемингуэю бессмертную любовь журналистов по всему миру: «ПРЕДЛАГАЮ ТЕБЕ ЗАСУНУТЬ КНИГИ В ЗАДНИЦУ ХЕМИНГУЭЙ». Стеффенсу понравилось. Он попросил почитать другие депеши и все рассказы или стихи, которые были у Эрнеста; то, что он увидел, заставило его «уверовать в Хемингуэя». Стеффенс восхищался тем, как Хемингуэй шел по улице, боксируя с тенью, или иначе иллюстрировал свои рассказы каким-то кривляньем. «Никто не замечал, – писал он, – ничего, кроме улыбки этого большого, красивого парня, принявшего стойку, чтобы в шутку побоксировать с вами… И он был открытым, хладнокровно честным».
В ожидании Хэдли Хемингуэй развлекал себя, делая наброски будущего стихотворения «Они заключили мир – что такое мир?», и грубо замечал, что присутствующие на конференции деятели, лорд Керзон, Георгий Чичерин и Ататюрк, любят «молоденьких мальчиков». Он придумал небольшое упражнение и записывал события конференции вольным стихом. Результат, видимо, Эрнесту понравился, потому что он отправил его в «Литтл ревью», где в апреле следующего года стихи и будут опубликованы. Он признался, что написал их, отлынивая от сочинительства утреннего материала по пути из Парижа в Лозанну.
Тем временем Хэдли приехала в Лозанну абсолютно разбитая. Зная, что Стеффенс тоже присутствовал на конференции и прочел все, что было у Эрнеста, Хэдли уложила в чемодан все имевшиеся рукописи – стихи, рассказы, почти законченный роман и короткие прозаические очерки, с которыми экспериментировал Хемингуэй. На Лионском вокзале Хэдли отдала чемодан вместе с остальным багажом носильщику, однако когда багаж догнал ее в купе, она обнаружила, что чемодана нет. (По другой версии, Хэдли оставила багаж в купе, пока выходила купить газету или журнал.) Она предупредила проводника и осмотрела поезд, где только смогла, но было ясно, что чемодан исчез – конечно, его украли. Стеффенс поехал вместе с Эрнестом на вокзал встретить Хэдли. Когда она появилась на платформе, то была в отчаянии от тревоги и угрызений совести.
Много лет спустя, когда Хемингуэй описывал утрату рукописей в мемуарах «Праздник, который всегда с тобой», о годах, прожитых в Париже, он обрисовал себя спокойным и собранным, когда узнал эту новость, будто бы он был обеспокоен только страданиями Хэдли: «Она… плакала и плакала и не могла сказать [что произошло]. Я убеждал ее, что, как бы ни было печально случившееся, оно не может быть таким уж страшным и, что бы это ни было, не надо расстраиваться, все уладится». («Праздник, который всегда с тобой».) Когда она наконец рассказала, что рукописи потерялись вместе со всеми копиями, которые она, к несчастью, тоже положила в чемодан, Эрнест ей не поверил и поспешил обратно в Париж, чтобы самому в этом убедиться.
С этого момента версия Хемингуэя обо всем, что произошло после того, как он узнал о потере рукописей, становится сомнительной. Хотя паспорт Хемингуэя подтверждает, что он действительно вернулся на поезде в Париж почти сразу, 3 декабря, все происходило не столь драматично, скорее беспорядочно, в сравнении с тем, что он напишет в «Празднике, который всегда с тобой». Во-первых, он не ходил на другой день к Гертруде Стайн на утешительный обед, как он утверждал; Стайн и Токлас уехали на зиму в Прованс. Судя по драматическому пересказу Эрнеста, он не поверил, что Хэдли взяла и копии рукописей; он поехал в Париж убедиться в этом – и убедился, что действительно ничего не осталось. В более несдержанном рассказе об этом событии из неопубликованного романа, написанного в конце 1940-х и в начале 1950-х годов, из отрывков которого был составлен рассказ «Незнакомая страна», он признавался: «Я едва смог дышать, осознав, что в ящике комода действительно нет папки с рукописями, и папки с первыми экземплярами, и папки с машинописными копиями». [Перевод В. А. Вебера. – Прим. пер.] Судя по этой версии, после возвращения в Париж он обнаружил, что Хэдли уложила в чемодан, и соответственно потеряла, не только рукописи, но и скрепки, карандаши, ластики и точилку для карандашей в форме рыбки, «конверты с отпечатанным обратным адресом в верхнем левом углу» и международные почтовые купоны, которые он вкладывал в конверты для пересылки рукописей. В этой версии развития событий Хэдли попыталась вывести Эрнеста из строя – если использовать одну из его любимых фраз.
Сразу после поездки Эрнеста в Париж и обратно – всего за шесть дней – к поискам пропажи подключились Гай Хикок и Линкольн Стеффенс. Они оба отправились в Париж и осмотрели городское бюро потерянных и найденных вещей (или, возможно, это было на железнодорожном вокзале), после чего сообщили Эрнесту, что дело безнадежное. Они проконсультировались с Биллом Бердом, который предложил разместить объявление в газетах, однако Берд заметил, что затраты на рекламу не окупятся, если Эрнест не пообещает большое вознаграждение. Берд считал, что Эрнест не станет за это платить, и в самом деле, как рассказал он Стеффенсу и Хикоку, он получил письмо от Эрнеста с согласием заплатить 150 франков в качестве награды – то есть около 10 долларов. Очевидно, в такую сумму Эрнест и оценивал потерянный чемодан.
Было и кое-что хорошее. Рассказ «В Мичигане» нашелся в парижской квартире Хемингуэев, а Стеффенс отправил «Моего старика» по почте, так что тот был спасен. У Харриет Монро осталось, по крайней мере, шесть стихотворений, которые Эрнест переслал ей для журнала «Поэзия». Однако страницы военного романа, над которым он работал, были навсегда утрачены. Вполне вероятно, что лучшие его тексты, которые он называл парижскими очерками, ясно отпечатались в его памяти, настолько тщательно он подбирал слова – их можно было восстановить. Кроме того, в поезде на обратном пути в Лозанну после поисков рукописей Эрнест превратил лозаннские заметки в непринужденный и насмешливый поэтический экзерсис «Все они хотели мира – что такое мир?», что едва ли можно назвать действиями отчаявшегося человека.
Хемингуэй сказал, что Гертруда Стайн очень сочувствовала его утрате; без сомнений, так и было, когда он увидел ее в следующем феврале, после ее возвращения в Париж. Линкольн Стеффенс сообщал о результатах поисков в Париже: «Боюсь, материалы утеряны, Хем». Эзра Паунд расставил все точки над «i»: «То было деяние Бога, – сказал он. – Никто, как известно, ничего не потерял, сокрыв свои ранние произведения».
Итак, Эрнест потерял немного – но многое приобрел. В наступающем году Роберт Макалмон, американский писатель, живущий в Париже, издаст в своем «Контакт пресс» «Три рассказа и десять стихотворений» Хемингуэя – в целом, конечно, это была небольшая книга для молодого писателя. Потом, когда его рассказы получат признание и будущее будет казаться прекрасным, это даст Эрнесту пути к отступлению, когда от него ожидали роман: ведь первые прозаические опыты были болезненно утрачены. Потеря рукописей была драматичной, даже романтичной историей, и она гармонично вплелась в сагу о начинающейся карьере Эрнеста и стала легендой о легенде.
Глава 7
Почти все, кого они знали, слышали историю о том, как Хэдли потеряла рукописи Эрнеста. Художник Майк Стратер вспоминал, как в начале 1923 года Эрнест сказал ему: «Вот, Майк, если б у тебя в чемодане лежали рукописи, ты бы не оставил его и не пошел найти почитать что-нибудь». Стратер объяснял, что Эрнест был «очень расстроен, потому что этот случай показывал, как мало она ценила то, что он делал». Но первый биограф Хэдли, основываясь на достоверной информации, пришел к заключению, что она «была неспособна на такое коварство». Несомненно, Хэдли боялась подобных толкований, особенно от мужа. Она горевала из-за потери рукописей до конца своих дней, а Эрнест обвинял ее в этом всю оставшуюся жизнь. Дело не в том, что он не простил. Просто напоминал ей, что он не забывает об этом. Как писал один биограф Хемингуэя: «Что бы ни случалось между ними, он всегда сохранял за собой это преимущество».
Одиннадцатого декабря Эрнест уехал с Хэдли в Шанби кататься на лыжах; к 16-му числу они планировали покинуть Лозанну. Переговоры на конференции были далеки от окончания. Тринадцатого декабря лорд Керзон угрожал уехать из-за непримиримости турков, стало быть, Эрнест прекратил сотрудничество с новостным агентством в весьма решающее время. (Лозаннский мирный договор был подписан только 24 июля 1923 года.) Фрэнк Мейсон легко найдет замену Эрнесту и, без сомнений, за меньшие деньги: на тот момент Эрнест зарабатывал 90 долларов в неделю и выставлял счета за расходы на 35 долларов.
Чинк встретился с Хэдли и Эрнестом в Швейцарии 16 декабря, следом к ним присоединилась семья О’Нила из Сент-Луиса. Дэйв О’Нил, глава семьи, зарабатывал деньги на строевом лесе, но ему очень хотелось писать стихи – это стремление Эрнест довольно злобно высмеял в письмах Эзре Паунду, называя О’Нила «жидокельтом». Дэйв разработал «систему» сочинения стихов, под которой подразумевалось «написать несколько слов о чем-то, чего он не понимает. И чем меньше понимал, тем более «волшебными», лучшими были стихи». Второго января приехала Изабель Симмонс, а вскоре после этого в Париже появились мать и дочь из Сент-Луиса. Женщины стали называть себя «гаремом», а Эрнест был «султаном». Он зазвал всех гостей кататься на санках и лыжах и назначил сыновей-подростков О’Нила, Джорджа и Хортона, своими адъютантами. После полудня они добирались железной дорогой до Ле-Аван и оттуда – до лыжных и санных трасс на Коль-де-Сонлуп. Эрнест любил кататься на лыжах, это была скорость и опасность, и требовалась большая физическая сила. По железной дороге и на трамвае лыжники могли одолеть только часть пути наверх; дальше им приходилось подниматься на лыжах, прикрепляя к ним тюленью кожу для сцепления со снегом.
По утрам Эрнест писал. Почти каждое слово, написанное им в то время, было верным, и репутация его будет строиться на том, как он связывает слова вместе. С кажущейся легкостью он набрасывал короткие стихотворения в прозе под общим названием «Париж 1922», опираясь на те фрагменты потерянных рукописей, что помнил; шесть стихотворений появятся в февральском выпуске «Литтл ревью», в специальном номере «Изгнанники». К этому периоду относятся и два рассказа (не виньетки), «Кошка под дождем» и «Кросс по снегу». Оба рассказа пронизаны сожалением; «Кросс по снегу» говорит об утратах, связанных с браком и семьей.
В «Кошке под дождем» муж по имени Джордж и его безымянная жена-американка живут в итальянском отеле. Жена видит снаружи кошку, которая ищет укрытие во время дождя. Она идет искать кошку, не находит и грустит. По неизвестной причине она сожалеет о том, чего у нее нет: ей бы хотелось сидеть за столом со свечами и собственным серебром, в новом платье, и чтобы у нее были длинные волосы, которые можно собрать на затылке. И кошка: «Если уж нет длинных волос и нельзя повеселиться, я хочу кошку». В конце концов кошка находится, однако рассказ переполняет ощущение тоски и утраты.
Интересная особенность «Кошки под дождем» отражает любопытный эпизод брака Хэдли и Эрнеста. Жена хочет отрастить волосы; Джорджу нравится короткая стрижка, «ее затылок, с коротко подстриженными, как у мальчика, волосами», он говорит, что ему нравится так, как сейчас. Но ей надоели короткие волосы: «Так надоело быть похожей на мальчика». Это случайное упоминание о длине волос показывает (и одновременно маскирует) глубокую заинтересованность Эрнеста всем, что связано со стрижками и цветом волос, его навязчивый интерес. Мысль о том, что женщины и мужчины могут пробовать различные сексуальные роли, ужасно его волновала, как и идея того, какое место могли бы занять волосы в такой драме. В двух самых известных романах Хемингуэя, «Прощай, оружие!» и «По ком звонит колокол», герой и героиня разговаривают о том, чтобы отрастить и/или постричь волосы до одинаковой длины. Вне контекста эти разговоры ничем не примечательны – просто немного неожиданны. Однако навязчивый интерес Хемингуэя к волосам очевиден любому, кто читал его позднюю прозу, особенно «Райский сад», где, по сюжету, муж и жена начинают пробовать разные гендерные роли в постели и в то же самое время постепенно остригают волосы, окрашивают их хной или осветляют, чтобы походить друг на друга. Кажется, Хемингуэя в особенности возбуждал женский затылок с мальчишеской стрижкой, хотя мы не должны воспринимать это как намек на какое-то гомосексуальное влечение Эрнеста. Все было намного сложнее.
В последнее время этот вопрос подробно изучался исследователями жизни и творчества Хемингуэя. Критики, в том числе Дебра Модделмог, Марк Спилка, Карл Эби и Роуз Мари Беруэлл, указывали на то, что Хемингуэй едва ли был традиционен по своей сексуальности. Это открывает тот аспект его жизни, который непосредственно затрагивает работу многих современных ученых, в особенности занимающихся исследованиями феминизма и нетрадиционной сексуальной ориентации.
В спорном новом издании парижских мемуаров Хемингуэя, книге «Праздник, который всегда с тобой», в изобилии приводятся ранние доказательства его фетиша. Это наводит на мысль о том, что Эрнест в Париже вел себя с первой женой как с партнером, согласным участвовать в его экспериментах. В эту версию включены новые главы, которых не было в издании 1964 года, составленном и отредактированном после смерти писателя его четвертой женой, Мэри Хемингуэй. В 2009 году Шон Хемингуэй, внук Эрнеста, переработал текст издания 1964 года, добавил десять новых «зарисовок» и другие фрагменты рукописей; новые материалы были найдены среди бумаг Эрнеста в «Коллекции Хемингуэя», хранящейся в библиотеке Джона Ф. Кеннеди, включая увлекательный очерк под названием «Тайные удовольствия» о роли волос как фетиша Эрнеста в его первом браке.
Очерк рассказывает о желании Эрнеста носить длинные волосы. Эрнест был под необычайным впечатлением от длинных волос японских художников, которых он встречал в студии Эзры Паунда. В очерке воссоздан разговор на эту тему, состоявшийся между ним и Хэдли. Муж и жена договариваются, что Эрнест отрастит более длинные волосы, тогда как Хэдли, у которой тогда волосы были коротко острижены, говорит, что периодически будет подрезать их, чтобы их волосы стали одинаковой длины. Идея в целом возбуждает Эрнеста, и когда на следующий день она возвращается от парикмахера, он очень взволнован: «Я обнял ее и почувствовал, как бьются наши сердца, через свитеры. Я поднял правую руку и ощутил, как ее гладкая шея и густые волосы дрожат под моими пальцами». Он ощупывает грубовато остриженные волосы на ее шее и говорит «что-то секретное». Хэдли отвечает: «Потом».
В очерке описывается разговор, состоявшийся позднее в том году, но относится к событиям в Швейцарии зимой 1922/1923 года, где «никому нет дела, как вы одеты или какая у вас стрижка». Редакторы исправленного издания «Праздника, который всегда с тобой» обращают внимание на один фрагмент из найденного очерка:
Когда мы жили в Австрии, то постригали волосы друг другу и отращивали их до одинаковой длины. У одного были темные волосы, у другого темно-золотые, и в темноте ночью один обычно будил другого, поводя тяжелой темной или тяжелой шелковистой темно-золотой прядью по губам другого, в холодной темноте в тепле постели. Можно было увидеть свое дыхание в лунном свете. («Праздник, который всегда с тобой»)
Специфический характер этого языка напоминает хемингуэевскую изобразительность в период ее расцвета, и тем не менее этот стиль, наряду с повторением слов «темный» и «тяжелый», характеризует позднейшие тексты Хемингуэя с описанием волос и сексуальности в степени, намекающей на специфичность и повторения в порнографической литературе. И действительно, письма Эрнеста к четвертой жене, Мэри, с которой он любил разыгрывать сексуальные фантазии с постриганием и окрашиванием волос, посвященные ее волосам, откровенно порнографические; он признает, что размышления о ее волосах и их цвете чрезвычайно возбуждают его.
«Тайные удовольствия» раскрывают перед читателем ощущение сексуального возбуждения и эксперимента, свойственное первому браку Эрнеста. Когда им с Хэдли приходилось разлучаться, в письмах друг другу они признавались, как счастливы они будут, когда снова станут спать вместе. И конечно, Эрнест, с объективной точки зрения, считал волосы Хэдли очень красивыми, как и большинство наблюдателей. Они были прекрасны, когда доходили ей до талии, и были прекрасны, когда она коротко остригла их в Нью-Йорке, прямо перед тем, как молодожены отправились в Европу в декабре 1921 года. Грейс Хемингуэй всегда восхищалась рыжими волосами, и кажется неизбежным, что волосы Хэдли были золотисто-рыжего оттенка, от которого Эрнест приходил в восторг. В письмах он демонстрировал заботу о ее волосах, что в иных случаях могло бы быть ничем не примечательным, если бы не его навязчивый интерес к волосам, сохранявшийся до конца его дней. Незадолго до того, как они поженились, Эрнест, по-видимому, был озабочен тем, как ее волосы будут выглядеть на сентябрьской свадьбе; Хэдли заверила его, что моет волосы шампунем «Кастилия», сушит их на солнце и потом наносит на них бриллиантин, который смягчает волосы и придает им сияние. «Они выглядят в тысячу раз лучше», – заверила она его. Все присутствовавшие на свадьбе упоминали длинные и густые волосы Хэдли, немного влажные после купания в тот день. Волосы были важным элементом привлекательности Хэдли – особенно для ее мужа.
* * *
7 февраля Эрнест и Хэдли покинули Шанби на поезде, заехали ненадолго в Милан и затем продолжили путь в приморский город Рапалло, где жил Эзра Паунд со своей женой Дороти. В то время он писал песни о Сиджизмондо Малатесте, покровителе искусств эпохи Ренессанса и кондотьере. Паунд уговорил Эрнеста и Хэдли приехать в Рапалло и составить ему компанию на пешеходной экскурсии, чтобы больше узнать о Малатесте. К тому времени, когда они приехали, Паунд собирался отправиться в другую, так сказать, литературную командировку. Ему удалось уговорить Хемингуэев оставаться в Рапалло, пока его не будет, и выехать с обещанной экскурсией с Паундами после его возвращения.
В Рапалло Хэдли поняла, что беременна, и где-то в феврале рассказала об этом мужу. Они должны были обсуждать появление детей, и все же новость потрясла Эрнеста.
«Я слишком молод, чтобы быть отцом», – пожаловался Эрнест «с огромной горечью» Гертруде Стайн, которая сочла его слова настолько забавными, что передала их Хэдли. «Иногда он так себя жалел», – вспоминала Хэдли позже. Но затем он поменял мнение и решил снова зарабатывать деньги сочинительством. Тем временем беременность нисколько не изменила темп жизни Хэдли; напротив, она ощутила «полноту сил» и «поняла, для чего родилась». Через несколько недель она посетила врача в Милане, который подтвердил беременность и сказал, что она может заниматься всем, чего душа пожелает, «пока не упаду – чего я пообещала не делать», – сказала она биографу.
В отсутствие Паунда Эрнест и Хэдли с удовольствием проводили время с Майком Стратером и его женой, которые тоже были в Рапалло. Майк закончил Принстон, где познакомился с Ф. Скоттом Фицджеральдом; под именем Берна Холидея он появляется в фицджеральдовском «По эту сторону рая» (1920). Эрнест познакомился с Майком в конце 1922 года в парижской студии Паунда; они завязали дружбу и часто боксировали друг с другом. Майк уютно обустроился в Рапалло со своей женой Мэгги и ребенком. Эрнест надеялся, что Майк будет боксировать с ним или, по крайней мере, заменит Паунда на теннисном корте, но тот растянул лодыжку. Майк был искусным художником, обучавшимся в Академии Жюлиана в Париже. Двумя месяцами ранее он нарисовал портрет Эрнеста; теперь рисовал еще один, на котором Эрнест был похож, по мнению Хэдли, на Бальзака. Эрнест носил усы и отрастил волосы, возможно, потому, что «Стар» в ближайшем будущем не отправляла его никуда, где его внешний вид имел бы значение.
В романе «Праздник, который всегда с тобой» Эрнест напишет о своем пребывании в Рапалло: «Это было скверное время, я думал, что больше никогда не смогу писать». Весьма вероятно, что отчасти он был расстроен из-за потери рукописей, отчасти – беременности Хэдли и, наверное, считал ее ответственной за невозможность снова начать писать. Но если беременность на некоторое время приостановила его литературную работу, то амбиций его она не сдерживала. Он ощущал давление финансового бремени и стремился придумать надежный источник средств к существованию своей растущей семьи. Но, кроме того, он, кажется, чувствовал, что если он достаточно зрелый человек, чтобы иметь ребенка, то должен быть и достаточно зрелым, чтобы стать успешным молодым писателем.
Друг Эрнеста, журналист Билл Берд, к этому времени объявил, что издаст рассказы Хемингуэя в виде книги шестью частями, под редакцией Паунда, с пафосной целью «исследования состояния современной английской прозы». В октябре предыдущего года Берд купил на острове Сен-Луи печатный станок семнадцатого века, на котором намеревался печатать прекрасные издания под вывеской своего «Три маунтинс пресс». В феврале и марте Эрнест как раз отправил Джейн Хип в «Литтл ревью» короткие журналистские очерки, над которыми работал последние полгода: описание казни шести членов греческого правительства во время войны с Турцией, рассказ о бое быков (хотя он еще ни одного не видел) и очерки о греческих беженцах в Адрианополе (из рассказа для «Стар»), среди прочих.
Эрнест очень гордился этими очерками. В конце концов они выйдут в виде вставных главок в коммерческом издании сборника «В наше время». Он знал, что и сами по себе они составляли тоненькую книжицу. Несмотря на то что одобрение Паунда окажет существенную помощь, Эрнест был уверен, что публикация Бердом его первой книги нисколько не поможет ему в финансовом смысле. И даже если бы экземпляры книги попали во влиятельные руки, в сущности, Берд не мог напечатать достаточное количество экземпляров и охватить широкий круг читателей.
Во время недолгого пребывания Хемингуэя в Рапалло произошло две встречи, которые сообщат его карьере впечатляющий импульс. После приезда Хэдли и Эрнеста Паунды взяли их с собой в поход к вершине Монталлегро. Стремительно преодолев шестисотметровый подъем, они оказались на самом верху, откуда открывался вид на деревню и залив Тигульо. Сидя за столиком в «Ристоранте Монталлегро», Паунд заметил Эдварда О’Брайена, писателя и редактора, который жил в горном монастыре, полностью посвятив себя творчеству.
По словам Хемингуэя, О’Брайен (который родился в 1890 году) был «мягким, застенчивым человеком, бледным, с бледно-голубыми глазами». Возможно, они обсуждали волосы, поскольку Эрнест отметил, что у О’Брайена были «прямые тонкие волосы, которые он подстригал сам» («Праздник, который всегда с тобой»). О’Брайен уже опубликовал два тома поэзии и вымышленный дневник «Забытый порог» (1919) и через несколько лет начнет заниматься литературной критикой. Однако больше всего были известны ежегодно составляемые им сборники лучших рассказов, которые выходили в издательстве «Смолл, Мейнард» с 1915 года – начиная с первого сборника «Лучшие американские рассказы 1914 года». Он был известен «героической» работой и утверждал, что прочитывал по восемь тысяч рассказов в год. Антология получила широкое признание, в ней публиковались такие авторы, как Ринг Ларднер, Уильям Фолкнер, Ф. Скотт Фицджеральд и Дороти Паркер.
Эрнест сразу понял, что О’Брайен взращивал писателей, и решил произвести на него впечатление историей своей жизни до сегодняшнего дня – ее драматической версией, полной неправды. О’Брайен был потрясен. Позднее, в критическом издании о рассказе «Танец машин» (1929), он писал, что познакомился с Эрнестом «несколько лет назад на вершине итальянской горы», где Эрнест «поделился со мной кое-какими впечатлениями о войне». О’Брайен пояснял: «Во время войны он вступил в итальянскую армию. Он был храбрым ардити. Стал офицером. Прежде он не видел жизни. Теперь он должен был ее увидеть». О’Брайен считал, что появление «машины», т. е. современной механизированной цивилизации, стало причиной большого разочарования, особенно в среде писателей и художников: Хемингуэй «ушел на войну набожным мальчиком. И стал свидетелем разрушительного действия машины на духовность». Он хотел увидеть все написанное Эрнестом, чтобы решить, что включить в «Лучшие американские рассказы 1923 года».
Эрнест отдал ему один из двух законченных рассказов, имевшихся в его распоряжении, «Мой старик», герой которого, мальчик, с горечью узнает, что его отец, жокей, нечестен; рассказ этот обычно считается производным творчества Шервуда Андерсона, как по тематике (Андерсон писал рассказы о скачках), так и юношеской наивности главного героя. О’Брайену Хемингуэй и рассказ понравились настолько, что он тут же принял его и, переполняемый чувствами, спросил Эрнеста, может ли он посвятить сборник ему. (Автором рассказа был указан «Эрнест Хеменвей», хотя в посвящении О’Брайен написал его имя правильно.) Более того, О’Брайен согласился написать рекомендательное письмо, когда Эрнест представил рассказ Артуру Вансу из «Пикториал ревью»; Ванс отклонил рукопись, и Эрнесту пришлось писать О’Брайену неловкую записку с вопросом, не потерялось ли его письмо. «Мой старик» так и не появился в журналах, однако рассказ будет опубликован в книге, изданной Биллом Бердом в 1923 году, таким образом, его действительно можно считать вошедшим в антологию О’Брайена. И кроме того, обещание, данное О’Брайеном, было надежным. Эрнест знал, что сможет возвестить о своем триумфе всем заинтересованным слушателям – и так и сделал.
Благодаря этой случайной встрече Эрнест добился, в плане карьеры, столько же, сколько всей своей репортерской деятельностью до сего момента. Казалось, у него волшебный дар. «Верьте мне, он идет к успеху», – писал Роберт Макалмон, другой литератор, который также завяжет прочные связи с Хемингуэем в Рапалло.
Макалмон родился в маленьком городке Канзаса и был одним из десяти детей пресвитерианского священника. Семья часто переезжала, все дальше и дальше на запад, и в конце концов осела в Калифорнии, где Макалмон и вырос. Он работал на ферме, был матросом торгового флота и служил в авиации в Первую мировую войну, хотя никогда не участвовал в сражениях. Он начал писать, сначала стихи, переехал в Чикаго, а потом в Нью-Йорк, где ради пропитания работал натурщиком. В Нью-Йорке он завязал крепкую дружбу с поэтом Уильямом Карлосом Уильямсом. Вместе они основали журнал «Контакт», где будут публиковаться Паунд, Уоллес Стивенс, Марианна Мур и Х.Д.
Макалмон был темноволосым и костлявым, часто носил бирюзовую сережку, в цвет глаз. Похоже, он был бисексуалом, и, когда он был молод, один богатый человек хотел сделать его своим компаньоном, подобно тому, какие отношения хотел завязать Джим Гэмбл с Эрнестом. Жизнь Макалмона резко изменилась после того, как он познакомился в Нью-Йорке с поэтессой-имажисткой Х.Д. и ее спутницей Брайхер (ее настоящее имя было Винифред Эллерман). Брайхер, тоже писательница, была дочерью британского судоходного магната сэра Джона Эллермана. Он назначил дочери щедрое содержание. Х. Д. и Брайхер были любовницами и хотели и дальше жить и путешествовать вместе. Сэр Джон угрожал «последовать» за Брайхер, по словам ее подруги Марианны Мур, потому что не одобрял поездки дочери в Европу и Америку «без сопровождения». Брайхер предложила Макалмону фиктивный брак: она разделит с ним отцовское денежное содержание, а он станет ее «бородой» [подруга или друг-прикрытие для мужчины или женщины гомосексуальной ориентации. – Прим. пер.].
Этому «браку по расчету» предстояло стать излюбленным анекдотом литературных кругов в 1920-е, особенно в среде парижских эмигрантов. Он принес много выгоды обеим сторонам, был богемным с сексуальным оттенком и вместе с тем предоставлял дополнительную причину придираться к богачам. Благодаря деньгам, которые принес брак, Макалмон сумел сделать успешную карьеру как издатель. Он основал «Контакт эдишнз», который станет крупным модернистским изданием, где будут публиковаться новейшие и самые талантливые писатели-эмигранты. Позднее Брайхер признается: «Мы не чувствовали ни малейшего влечения друг к другу, но сохраняли идеальную дружбу».
В действительности же все обстояло несколько иначе и намного интересней. Понимание сложного характера этих отношений помогает объяснить роль Макалмона в жизни Хемингуэя. Когда Брайхер и Макалмон познакомились, в сентябре 1921 года, она передала ему экземпляр своего романа «Развитие» (1920). Прочитав роман, Макалмон понял, что встретил родственную богемную душу. Однако Брайхер in medias res [лат. в разгар событий. – Прим. пер.] уехала в Калифорнию; вскоре Макалмон написал ей, что собирается отправиться в Китай. Очевидно, после этого Брайхер поспешно вернулась и сделала Макалмону предложение. Они поженились в День святого Валентина в 1921 году и вскоре уехали, отдельно друг от друга, в Европу.
Существуют свидетельства, что все было совсем не так, как казалось на первый взгляд; Брайхер и Макалмон, видимо, почувствовали взаимное влечение при встрече, но она быстро ретировалась из-за своих отношений с Х. Д. Макалмон, похоже, действительно не понял условий соглашения и поначалу был ужасно смущен и стыдился, что вступил в брак, не осознавая ожиданий Брайхер. «Он настаивал на том, что принял решение жениться на Брайхер, потому что любил ее, – писал биограф Макалмона, – и не раз говорил, что был удивлен и огорчен ее отказом консуммировать их союз». И в самом деле, потом он разорвет дружбу с Уильямсом, когда поэт расскажет в «Автобиографии», что брак Макалмона и Брайхер был неполноценным. Кажется, что Макалмон искренне хотел полноценных брачных отношений с Брайхер, сексуальных и т. д.
При этом Брайхер, как оказалось, получала не очень большое пособие от отца, 600 фунтов стерлингов в год, или около 38 000 долларов на сегодняшние деньги. Эту сумму они должны были делить с мужем. Может быть, этого было достаточно, чтоб Макалмон мог оплачивать выпивку, но не более того. Но Эллерманы, без сомнений, были очень богаты. Макалмон позднее рассказал, что и не подозревал, насколько они богаты, пока не увидел фамильный особняк в Лондоне. Во время визита Брайхер и Макалмон притворялись влюбленными женихом и невестой; Брайхер искренне не хотела огорчать родителей. Макалмон, обладавший огромным личным обаянием, завязал тесную дружбу[20] с леди Ханной Эллерман, которая любила ночную жизнь Лондона (ее муж не любил) и часто ходила в ночные клубы с новоиспеченным зятем. Макалмон всегда мог рассчитывать на дворецкого Эллерманов, который позволял ему возвращаться в дом поздней ночью и прикрывал при необходимости. Но самые крепкие дружеские отношения Макалмон создал с самим сэром Джоном. «Тот факт, что я был сыном священника, произвел на него впечатление с первой же встречи. Он боялся моего неодобрения, потому что ему подавали вино и виски во время и до трапезы» – эта догадка, по признанию Макалмона, вскоре была «дискредитирована». Эллерман знал и даже интересовался планами Макалмона, который стремился поддерживать и публиковать представителей культуры, и зимой 1922/1923 года он открыто передал зятю в подарок 70 000 долларов (в пересчете на нынешние деньги эта сумма составила бы 750 000 долларов). Именно этот дар сделал возможной литературно-издательскую карьеру Макалмона, а не относительно небольшая часть содержания Брайхер, которую она пообещала ему взамен женитьбы на ней.
Когда в феврале 1922 года Эрнест и Макалмон встретились в Рапалло, Макалмон был на гребне успеха. Он успел издать сборник стихов «Изыскания» в престижном, но небольшом издательстве «Эгоист пресс» в Лондоне и книгу рассказов «Стремительное множество» (название предложил его друг Джеймс Джойс). В 1923 году Макалмон опубликует две книги – сборник рассказов «Настольная книга» и автобиографический роман «Постпубертатный период». Его считали многообещающим литератором; Эрнест Уолш, редактор «Квартера», назовет Макалмона «самым честным и подлинно американским из наших писателей и единственным, кто может всерьез соперничать с Джозефом Конрадом и Джеймсом Джойсом».
Т. С. Элиот, познакомившийся с Макалмоном в Лондоне, говорил о нем как об «очень обаятельном человеке с живым умом и приветливым характером». Хемингуэй и сам писал Макалмону, вскоре после знакомства, что еще не опубликованный роман Роберта «Деревня» «абсолютно первоклассное и чертовски интересное чтиво». На всем протяжении 1920-х годов Хемингуэй будет продолжать поддерживать творчество Макалмона.
Макалмон оседлал и волну успеха в свете. Он был «самым популярным представителем «толпы», как он говорил», – отмечала Сильвия Бич в мемуарах. Ему все подражали. Бич продолжала: «Он играл главную роль в любой компании, где бы ни находился. Если сейчас Макалмон был постоянным посетителем какого-то кафе или бара – именно там можно было увидеть всех и каждого».
Зимой 1922/1923 года Макалмон решил создать издательство, которое получит название «Контакт эдишнс» (напоминавшее название литературного журнала, над которым они работали с Уильямом Карлосом Уильямсом в Гринвич-Виллидж). Две первые книги, выпущенных издательством, были его собственными, однако в удивительно короткое время он договорился об издании произведений Мины Лой, Марсдена Хартли, Уильямса и Брайхер. Щедрый дар сэра Джона Эллермана в середине 1923 года значительно облегчил его финансовое положение и позволил Макалмону осуществить свои экспансивные планы насчет издательства.
В начале 1923 года, возможно, уже в феврале, когда он находился с Хемингуэями в Рапалло, Макалмон решил взяться за книгу Хемингуэя, которая в тот момент называлась просто «Рассказы». Существовала одна несуразность, или трудность, быстро превратившаяся в счастливое обстоятельство: планируемое Биллом Бердом издание книги Хемингуэя. Поскольку эта книга входила в серию прозаических произведений, редактором которой должен был стать Паунд, в договоре она была обозначена прочерком, «пустышкой», потому что в момент объявления о выходе серии оставалось неясным, какие именно произведения Хемингуэй предоставит Берду. (Видимо, Эрнест отправил один экземпляр проспекта Берда домой, потому что из Оак-Парка пришли два отдельных заказа: письма от обоих родителей на именных бланках, и в каждом была заявка на пять экземпляров «пустышки».)
Макалмон дорожил каждым автором, которого публиковало «Контакт эдишнс» в 1923 году, особенно Марсденом Хартли – хотя ни один критик открыто не замечал Хартли, который, в общем-то, был известным художником. Высоко оценивали «Лунный путеводитель» Мины Лой (Макалмон написал название с ошибкой), хорошие задатки показывал и Уильямс, как модернистский поэт. Макалмон не ждал от Хемингуэя слишком многого, хотя известие об его включении в антологию рассказов О’Брайена в 1923 году придало ему больше уверенности. Макалмон был очень разборчивым, хотя и он принимал неправильные решения. И все же насчет Хемингуэя он оказался прав на сто процентов. Он заметил, что Эрнест «делает успехи» и добавил: «[У него] врожденный талант привлекать интерес публики, у этого парня. Он настоящее дитя света, просто понаблюдайте за ним несколько месяцев. Всюду, куда бы ни было направлено внимание публики, вы найдете Эрнеста с широкой милейшей мальчишеской ухмылкой, и он кует железо, пока горячо».
Эрнест и Хэдли провели с Макалмоном и Стратерами лишь пару вечеров, когда вернулся Эзра, и Хемингуэи отправились в пешеходную экскурсию по местам, связанным с Малатестой. Эрнест проявил особый интерес к полям сражений, где разворачивались военные кампании кондотьеров. Хэдли вспоминала: «Это был… поход с рюкзаками за спиной, мы доставали из мешков еду на каком-нибудь склоне – местный сыр, фиги и вино – и ели». У Сирмионе пары разошлись; Эрнест и Хэдли отправились в Кортину кататься на лыжах. Там Эрнеста настигла телеграмма Джона Боуна из «Стар» с сообщением, что редакция намеревается отправить его на месяц в оккупированный французами Рур, немецкий промышленный центр. Эрнест согласился приехать только на десять дней и оставил Хэдли в Кортине. Он заехал ненадолго в Париж, чтобы получить визу и необходимые для поездки в Германию письма, что было в особенности сложно. Потом сел на поезд, направляющийся в Страсбург. Хемингуэй написал десять статей для «Стар» о франко-немецких отношениях и оккупации Рура, но три из них были отправлены из Парижа. Он был не особенно проницательным в отношении оккупации и кризиса, связанного с военными репарациями. В самом деле, это будет его последняя длительная командировка за границу в качестве корреспондента «Стар», потому что после того, как лето кончилось, Эрнест и Хэдли вернулись в Торонто, где у Хэдли родится ребенок, и Эрнест будет работать в газете полный рабочий день. Они предпочли, чтобы ребенок родился поближе к США. Эрнест, видимо, считал, что, будучи новоиспеченным одомашненным семьянином, он должен работать полный рабочий день.
* * *
Летом 1923 года Хемингуэй открыл для себя Испанию и узнал о корриде – боях быков; открытие изменило его жизнь. Дифирамбы Испании и боям быков пел Майк Стратер в Рапалло, причем Эрнест уже слышал о корриде от Гертруды Стайн, которая сама была в некотором роде aficionada [исп. поклонница. – Прим. пер.]. (Она написала стихотворение, включенное в сборник «География и пьесы» 1922 года, «Я должна написать историю Белмонте» о матадоре Хуане Бельмонте, которое Эрнест прочитал.) В собственной, весьма значительной книге о корриде, «Смерть после полудня» (1932), Хемингуэй признается, что слышал, как Стайн говорит о матадоре Хоселито, и видел фотографии ее и Токлас на корриде. Ссылаясь на зверское обращение греков с вьючными животными, он добавил, что не хочет видеть раненых лошадей – которых быки часто потрошили во время боя.
Теперь, оглядываясь назад, Хемингуэй анализировал, почему считает важным на этом этапе своей жизни увидеть корриду. Его замечания чрезвычайно проницательны и, как часто бывает, довольно точны: «Единственное место, где можно видеть жизнь и смерть, вернее сказать, смерть насильственную, это арена для боя быков, и я страстно желал попасть в Испанию, где смог бы изучить сей феномен подробнее. Я учился писать на простейших вещах, а насильственная смерть как раз и есть одна из самых незамысловатых и основополагающих вещей» («Смерть после полудня») [не нашла, кто переводчик. – Прим. пер.]. Возможно, именно сейчас, в ретроспективе, мы считаем замечания Хемингуэя точными, потому что уже привыкли к мысли – читая нашего Хемингуэя, – что писатель, изображающий жизнь наиболее просто и фундаментально, отталкивается от пристального наблюдения и изучения насильственной смерти. В то время, когда Хемингуэй писал, такое никоим образом не было обычным явлением. Можно утверждать, что он прекрасно осознавал противоречивость своих аргументов, и потому и напишет полноценную книгу (и потом еще одну, «Опасное лето») на эту тему. Есть нечто странное в том, чтобы связывать насильственную смерть с литературной работой; это говорит о примечательных чертах характера Хемингуэя. Эрнест говорил о корриде Биллу Хорну: «Это все равно что сидеть в кресле зрителя на поле брани, при том, что с тобой ничего не случится».
Боб Макалмон, с кем Эрнест провел немного времени после того, как вернулся в мае в Париж, собирался поехать в Испанию. В своих мемуарах о том времени, «Гении вместе», написанных десятилетие спустя, Макалмон признается, что он, Эрнест и Билл Берд разговаривали о поездке на неделю, а потом договорились, что Эрнест и Боб поедут вместе, а Берд присоединится к ним в Мадриде, в первые две недели июня. По ходу дела стало ясно, что счета будет оплачивать Макалмон.
Макалмон был алкоголиком, но и Эрнест мог не уступать ему (о привычках Берда сообщений нет). Они уже успели «хорошо залиться виски», когда сели на поезд. В какой-то момент по пути в Мадрид произошел случай с мертвой собакой, знакомый всем, кто читал биографию Хемингуэя. Макалмон рассказал об этом случае в «Гениях вместе». На сортировочной станции поезд остановился рядом с вагоном-платформой, стоявшей у соседнего перрона. На платформе лежал труп собаки, кишащий личинками. Макалмон отвернулся, а «Хемингуэй пустился в рассуждение о столкновении с реальностью», как писал Макалмон. Эрнест сообщил Бобу, что на войне он видел сложенные в кучу человеческие трупы, которых точно так же поедали личинки. Он советовал смотреть на труп собаки бесстрастно и с научной точки зрения. Эрнест объяснял, что их поколение должно приучить себя к лицезрению суровой действительности. Макалмон продолжил рассказ и добавил, как Эрнест спросил его: «Черт побери, Мак, ты пишешь как реалист. Ты хочешь, чтобы мы считали тебя романтиком?» Свой рассказ Макалмон завершал замечанием, что «с проклятьями» ушел в вагон-ресторан: он и сам видел много трупов, съеденных личинками, и ему не было нужды смотреть на мертвую собаку во имя литературы.
Саркастические рассуждения Макалмона вводят в соблазн, хотя почти во всех рассказах об этом инциденте аргументы Хемингуэя рассматриваются как предпочтительные. Но опять же, лишь с точки зрения современного читателя. Если учесть то, что мы знаем, как бесстрашно Хемингуэй смотрел смерти в глаза, соблазнительно видеть, как он торжествует над пресыщенным цинизмом Макалмона во имя высшей истины. Случившееся стало как бы знаком всего того, что они увидели в Испании: Эрнест оказался единственным из троих мужчин, кто смог по-настоящему оценить глубокую трагедию корриды и ее значение не только с точки зрения ощущений, но и искусства.
Эрнест каким-то образом угадал, в какой гостинице Мадрида остановились матадоры со своей квадрильей. Здесь к ним присоединился Берд. Друзья посмотрели несколько новильяд [исп. бой молодых быков. – Прим. пер.] в Мадриде и затем отправились в Севилью, где посетили первый настоящий, полноценный бой быков, или корриду. Несмотря на то что Хемингуэй так и не смог в точности передать, чем его беспокоила реакция Макалмона на севильский бой быков, он много об этом раздумывал и все еще пытался это понять восемь лет спустя, когда включил описание реакции Макалмона в «Смерть после полудня». Макалмон, которого он называет X.Y., стал одним из «индивидуумов», наблюдавших за боями быков:
X.Y. – 27 лет; американец; образование высшее; в детстве катался на лошадях на ферме. На первый в жизни бой быков прихватил с собой фляжку бренди, на арене несколько раз из нее отпивал. Когда бык атаковал пикадора и врезался в лошадь, издал хриплый всхлип, глотнул бренди – и так повторялось затем всякий раз. Произвел впечатление человека, падкого на острые ощущения. Усомнился в искренности моей любви к корриде. Заявил, что это «всего лишь поза». Сам никакого энтузиазма к бою быков не испытывал и не верил, что на это кто-либо способен. До сих пор считает, что все лишь прикидываются искренними любителями. Не испытывает интереса к каким бы то ни было видам спорта. К азартным играм равнодушен. Отдых и работа: выпивка, ночная жизнь и сплетни. Пишет. Путешествует. [Не нашла имя переводчика этой книги. – Прим. пер.]
Презрительное отношение Хемингуэя читается безошибочно.
Серьезная напряженность[21] между двумя мужчинами обнаружилась из-за противоположных реакций на глубокие переживания или способности выносить сильные ощущения – а также из-за сексуальности Макалмона. Потом Макалмон поделится с йельским профессором, доктором наук, ученым Норманом Холмсом Пирсоном (с кем он познакомился через Брайхер) некоторыми деталями, почти наверняка выдуманными, о том, будто бы Хемингуэй приставал к нему в гостиничном номере в ту поездку, притворившись, что ему приснился сон: «[Во сне Хемингуэя] я был Викки, пышнотелой, грубой, красивой проституткой, которую мы видели в кабаре предыдущим вечером».
Макалмон, несомненно, сфабриковал рассказ о скрытой гомосексуальности Эрнеста, когда писал Пирсону в 1952 году, может быть потому, что ему надоели расспросы о сексуальных предпочтениях Хемингуэя за прошедшие тридцать лет. И все же трудно избежать ощущения, что именно сексуальные токи способствовали напряженности между двумя мужчинами во время поездки в Испанию. Во-первых, Макалмона привлекали и женщины, и мужчины (например, его жена Брайхер). Как заметил один современник: «Ясно, что он был вовсе не тот нетрадиционал, чьи склонности формируют личность целиком». Вероятнее всего, эта тема вообще возникла не потому, что кто-то из них как-то приставал к другому, а просто потому, что они оба были красивыми мужчинами и нравились гомосексуалистам, вращались в среде, в которой гомосексуализм был распространен, или потому, что оба в свое время всерьез рассматривали возможность вступления в отношения с гомосексуалистом старшего возраста ради карьеры.
Другая сложность связана с тем, что счета оплачивал Макалмон и Эрнесту это было не особенно приятно. Какой бы ни была причина, напряженность между Хемингуэем и Макалмоном была, и ее заметил, только приехав, Билл Берд. Потом он признается, что Эрнест разговаривает с Бобом «все время брюзжа», тогда как Макалмон в присутствии Эрнеста вел себя безразлично и оставался очень спокойным. Кей Бойл в своем полифоническом и местами неприятном комментарии к рассказу Макалмона в позднейшем издании «Гениев вместе» сообщает о давнишнем замечании Билла Берда, сделанном ей насчет поездки в Испанию: «Хем сделал Боба козлом отпущения в ту поездку. Все счета оплачивал Боб, конечно… У Хема должны были быть бутылки «Джонни Уолкера», или любой другой марки, даже в Испании, и за счет Боба. Цена на них была достаточно высокой, чтобы разорить миллионера, а Боб никогда миллионером не был». Эта мелочность, сливающаяся с возмущением в адрес любого человека, который был щедр к нему, превратилась в болезненно повторяющийся шаблон, когда Эрнесту было двадцать с лишним лет.
Однако важнее, потому что это было теснее связано со сложной психикой Эрнеста и сложным подходом к творчеству, оказалось то, что у Эрнеста появился определенный собственнический инстинкт в отношении боев быков. Как писала Кей Бойл, Берд с горечью рассказывал: «Когда дело дошло до выбора мест на корриде, Хем отбросил непоколебимую честность и постарался занять хорошее место слева, у самой арены, ведь он «изучал искусство корриды», тогда как мы с Бобом, ничего в этом искусстве не смысля, могли с таким же удобством устроиться на дешевых местах на открытой трибуне».
Вместе с Бердом и Макалмоном Хемингуэй посетил бои быков, не считая Мадрида и Севильи, в Ронде, Гранаде, Толедо и Аранхуэсе. В июле Эрнест вернулся в Испанию с Хэдли, опять ради корриды. Они отправились в Памплону на фестиваль Сан-Фермин, который начинался 6 июля – это был праздничный день для всех aficionados. Каждое утро по улицам Памплоны быки неслись к арене, сопровождаемые группой шумных молодых людей в синих рубахах с красными носовыми платками, обвязанными вокруг шеи. Празднества – еда, напитки, музыка и танцы в кафе и на улицах – длились весь день, бои начинались после полудня. Июльские дожди задержали праздник, испортив всем настроение, однако ожидание было доведено до крайней степени возбуждения. Когда началась коррида, Хэдли почувствовала облегчение (как и Эрнест) оттого, что ей не трудно смотреть на происходившее на арене; она приносила с собой вязание и во время в особенности мерзких интерлюдий переключалась на него. В «Смерти после полудня», в разделе, посвященном описанию реакции зрителей на бои быков, где Макалмон был обозначен инициалами «X.Y.» и обрисован как человек, с подозрением относящийся к любителям-позерам, Хэдли упоминается под именем «миссис Э.Р.», любимым писателем которой (как и Хэдли) был Генри Джеймс. Эрнест с удовлетворением отмечал, что «она вовсе не пугается происходящего с лошадьми; мало того, это ей пришлось по душе в качестве составной части корриды, от которой она также получила огромное удовольствие и даже стала ее сторонницей и защитницей». Вместе с мужем Хэдли наблюдала и изучала стиль и мастерство каждого матадора, оценивала тонкости боя, которые Эрнест схватывал с потрясающей скоростью.
К тому времени, когда они уезжали из Памплоны, Эрнест стал настоящим aficionado и не мог больше говорить ни о чем другом. Его описания увлекли некоторых друзей, и они выразили желание отправиться в будущем в Испанию, особенно на июльскую фиесту в Памплону, вместе с Хемингуэями. Другие быстро устали от его энтузиазма. Макалмон заметил, что Эрнест, который, идя по улице с товарищем, вел энергичный бокс с тенью, теперь, скорее всего, будет вести бой с тенью быка, размахивать воображаемым плащом и демонстрировать, как воображаемая шпага входит в лопатку воображаемого быка. Как и многие другие туристы, совершившие захватывающее открытие, он был охвачен энтузиазмом и вместе с тем не хотел делиться впечатлениями. Вскоре у Эрнеста развился совершенно собственнический инстинкт ко всему, что касалось корриды. Замещая отсутствующего редактора журнала «Трансатлантик ревью», который жадно читали парижские эмигранты, он напишет о фестивале Сан-Фермине: «Чем меньше о нем будут знать, тем лучше», потому что почти все, «кто заслужил быть в Памплоне», побывали там. «Чем больше людей, считающих, что это ужасный, жестокий, унизительный пережиток прошлого и т. п., тем лучше». Неясно, какой аудитории он адресовал подобные наблюдения.
Тем временем Хемингуэй работал еще над несколькими «штучками», или виньетками, тщательно перерабатывая то, что он опубликовал в «Литтл ревью» в феврале. Некоторые виньетки описывали бои быков, в их числе одна – смерть матадора Маеры (Эрнест видел его в Памплоне), в которой смешались факты и вымысел (поскольку Маера был ранен и убит быком только в следующем году). После того как ранние виньетки принял «Литтл ревью», Эрнест озаглавил их «В наше время» – взяв эти слова из Книги общей молитвы: «Даруй мир в наше время, Господь» – и сказал Берду, что хочет оставить название.
Бердовский сборник в «Три маунтинс» должен был выйти в том же году, и тогда же из типографии Макалмона пришли гранки «Трех рассказов и десяти стихотворений» для «Контакт эдишнс». Застолбив, таким образом, издание прозы и поэзии, Эрнест начал отсылать виньетки Берду. В августе Эрнест получил сброшюрованные экземпляры «Трех рассказов и десяти стихотворений» и остался доволен внешним видом книги – она была тоненькой, карманного формата, с напечатанными на лицевой обложке названиями рассказов и стихотворений. Хемингуэй с восторгом рассказывал о «Контакт эдишнс» своему старому другу Биллу Хорну как о «той же банде, что издала Улисса». Однако поначалу критики встретили книгу молчанием; редкие рецензии начнут появляться только осенью. Впрочем, рецензию пообещала написать Гертруда Стайн, поэтому Эрнест был полон надежд.
Хемингуэи должны были отплыть в Торонто 17 августа, но отправление судна было задержано больше чем на неделю. Живот у Хэдли стал огромным, часто она чувствовала себя нехорошо, но им удалось купить билеты на боксерский матч и пару раз сходить на скачки, которые стали их любимым времяпрепровождением во Франции. Хемингуэи совершали обход своей парижской вселенной. Сильвия Бич из «Шекспир и компания» одолжила им 100 долларов и передала несколько экземпляров «Улисса», которые они согласились провезти тайком в Штаты. Потом они заехали в студию к Паунду. Эзра отдал Хэдли домашнюю мужскую куртку из бархата и парчи (которую она будет носить много лет вместо халата, отвел ее в сторонку и сказал: «Что ж, можем попрощаться с тобой здесь и сейчас, потому что [ребенок] полностью изменит тебя». Эрнест опасался, что то же самое произойдет и с ним.
* * *
Хемингуэй отправил Паунду первое письмо из нового дома в Торонто со словами: «Хуже и быть не могло», ссылаясь на все «эти штуки насчет Америки, Тома Микса, Дом и Приключения в поисках красоты». Его непосредственный руководитель в «Стар», Гарри Хиндмарш, помощник редактора «Дейли стар», сделал его работу почти невозможной. Во Франции Эрнест работал под руководством Герберта Кранстона, редактора «Стар уикли», и был на хорошем счету у Джона Боуна, главного редактора ежедневного издания. Но Хиндмарш, по всей видимости, решил унижать Эрнеста тривиальными задачами, мог вызвать его среди ночи и скоро стал проклятием Хемингуэя.
Хэдли писала родителям мужа, Эду и Грейс, о сверхурочной работе Эрнеста: «Столько разъездов, нет времени спать, бесконечные маловажные задания». Молодой репортер Морли Каллаган, отмечавший «приятность улыбки [Эрнеста] и чудесную доступность», вспоминал, что был «потрясен», когда просмотрел перечень заданий и увидел «пустяковые» события, которые Эрнесту нужно было освещать: «просто мусор».
Эрнест и Хэдли почти три недели прожили в отеле, прежде чем нашли квартиру в доме под № 1599 на Батерст-стрит. Даже в тот момент Эрнест находился за городом в командировке и не мог заняться переездом. В тесной квартирке с окнами, выходящими на овраг, очень красивый в осенней листве, была спальня с раскладной кроватью, кухонька и гостиная. Ребенок должен был появиться в начале октября, но Эрнест сказал об этом Эду и Грейс лишь в сентябре. Хэдли объясняла, что будущие родители не хотели быть причиной их волнений и умоляли Хемингуэев отнестись с пониманием к тому, почему от Эрнеста известия приходили нечасто.
Пятого октября Эрнест уехал в шестидневную командировку в Нью-Йорк. Он должен был освещать приезд бывшего премьер-министра Дэвида Ллойда Джорджа в США и доехать вместе с ним на поезде до Торонто и после отправиться в поездку по Канаде. Это означало, что Эрнест наверняка пропустит рождение своего ребенка. Когда 10 октября он вернулся в Торонто, один из сотрудников «Стар» встретил Эрнеста у поезда и сообщил, что Хэдли родила сына, но не мог ничего рассказать о ее состоянии. Эрнест помчался к ней. К тому времени Хэдли почти восстановилась – роды продлились меньше трех часов – и успокоилась. А вот Эрнест сломался. «Эрнест пришел на следующий день около девяти утра и плакал – был напуган, бедняжка, – с ним обошлись не слишком мягко, и еще он сокрушался оттого, что его отправили на задание именно в этот момент». Хэдли сказала Изабель Симмонс (Годолфин), что он «полностью сломлен от усталости и напряжения», хотя и «собрался с духом» и «был таким милым, каким, как мы с тобой знаем, он может быть». Конечно, Эрнест был разбит из-за волнений и бурной радости – и усталости, конечно, и из-за гнева на босса. Но быть может, упадок сил и тревога были связаны с исключительным вниманием, которое уделялось Хэдли и новорожденному.
Они назвали мальчика Джон Хэдли Никанор – Никанор в честь матадора Никанора Вильяльты – и сообщили Изабель Симмонс, что он «просто чудо», у него глаза и нос Эрнеста и копна темно-каштановых волос. Эрнест рассказал, что, когда ребенка кормят, «он шумит, как маленький поросеночек», и заметил: «Он идеальный, а тело очень красивое». Они стали называть его Бамби, потому что он «казался круглым и прочным».
Эрнест и Хэдли начали строить планы покинуть Торонто и вернуться в Париж, когда Хэдли с ребенком была еще в больнице. Эрнест вернулся в редакцию, и Хиндмарш стал распекать его за то, что тот не заехал в контору прежде, чем ехать в больницу. И тогда Эрнест окончательно решил уехать. К счастью, в конце октября его перевели в редакцию «Стар уикли». Здесь он вновь стал писать статьи, во многом отталкиваясь от своих европейских впечатлений; он написал статьи о корриде и ловле форели в Испании, Германии и Швейцарии. После того, как они договорились о дате отъезда – 1 января, – он разразился потоком заметок и писал обо всем – от ночной жизни Европы до букмекеров в Торонто. Он выдал три совершенно поверхностные статьи о том, как празднуют Рождество в Швейцарии, Италии и Франции.
Хемингуэй не имел никакой возможности уделять время собственному творчеству, и пропасть между парижской жизнью и тяжестью журналистской работы стала казаться почти сюрреалистичной. Он беспокоился о своем душевном состоянии и о том, какое влияние это может оказать на литературную работу. Он написал Паунду: «Почувствуй, насколько я полон ненависти и как чертовски, сучески, тошнотворно устал, будто все, что я делаю, не будет иметь никакой ценности». Эрнест официально уволился с работы в декабре и забрал последний гонорар накануне Нового года. Ходили несколько легенд о том, как Эрнест уволился и отомстил Хиндмаршу – может быть, потому, что коллеги-журналисты с удовольствием представляли противостояние. Хиндмарша не любил никто.
На Рождество Эрнест ненадолго съездил в Оак-Парк. Радость семьи от встречи с сыном и братом, которого они так давно не видели, была немного испорчена разочарованием оттого, что Хэдли и Джон Хэдли Никанор не приехали. Эд Хемингуэй сказал Эрнесту: «Мне хочется убежать отсюда в Торонто и Нью-Йорк, чтобы посмотреть на него. Жаль, что не предоставился шанс». Хэдли и Эрнест украдкой покинули квартиру на Батерст-стрит, потому что им пришлось нарушить арендный договор. Даже будучи новоиспеченным родителем и безработным писателем, Эрнест, похоже, с огромным облегчением стряхнул прах со своих ног и 14 января взошел на борт парохода «Антония», направляющегося во Францию.
Глава 8
После того как Хемингуэи прибыли во Францию, Эрнест нашел квартиру в доме № 113 на улице Нотр-Дам-де-Шан. Она занимала второй этаж двухэтажного дома, в задней части которого был большой внутренний двор и лесопилка. Когда пилы замолкали, это было очень симпатичное место, с нежным запахом древесины. Эрнест не смог устоять, чтобы не сообщить родителям: «Мы живем в приятнейшем месте Парижа». Друг Эрнеста, журналист Гай Хикок, навестил его, Хэдли и «жирного» ребенка «в смешном маленьком домике с тенистым внутренним двором лесопилки в Латинском квартале». В распоряжении Эрнеста имелась небольшая комната, где он мог писать, но из-за суматохи, воцарившейся в доме с появлением младенца – Мари Кокотт согласилась вернуться, помогать по хозяйству и заботиться о Бамби, – он часто уходил работать в кафе, обычно в соседнее «Клозери де Лила». Владельцы лесопилки Шотары, которые сдавали им квартиру, жили под ними. Один друг-американец отдал им кота, которого они назвали Мистер Ф. Кис (иногда Эрнест называл Хэдли Ф. Киска).
Эрнест сказал другу, что Хэдли носится по дому «как Роллс-Ройс» и добавил: «Мы с Хэш чертовски отлично проводили и проводим время. Мы ходим на бои и концерты, катаемся на лыжах, смотрим корриду и рыбачим. Она ловит рыбу не с обычным женским притворством, а как мужчина, она разбирается в боях так же хорошо, как и в музыке, и пьет наравне с мужчинами без зазрения совести». И Хэдли «не утратила красоты и все время хорошеет».
Хауэллу Дженкинсу он сообщил то же самое и добавил: «Она продолжает играть на фортепьяно… и всегда готова выйти на улицу, съесть устриц в кафе и выпить бутылку «Пуйи» перед ужином».
Хэдли тоже была рада вернуться в Париж, особенно с маленьким сыном, который светился отменным здоровьем и счастьем; он был необыкновенно жизнерадостным ребенком. Даже когда она выходила погулять, теперь Бамби скрашивал ее былое одиночество: «Люди были счастливы поговорить с матерью этого очаровательного ребенка». В их тесной квартирке не было места для фортепьяно, но Эрнест нашел инструмент, сдававшийся в аренду, в пекарне на бульваре дю Монпарнас. Если Мари Кокотт могла посидеть дома с Бамби, Хэдли собиралась и шла в пекарню поиграть, наверное, наслаждаясь минутами наедине с собой, теплом пекарни и своей музыкой.
То время было совсем другой эпохой, и родители часто оставляли детей дома одних. Когда Хэдли и Эрнест уходили на прогулку, они нередко оставляли Бамби в квартире с котом – но ненадолго, – а мадам Шотар заглядывала к нему каждый час. Эрнест позволял Хэдли утром поспать и вставал пораньше, чтобы подготовить бутылочку для Бамби и покормить его. Десятого марта они взяли ребенка в епископальную часовню Святого Луки, где окрестили его; Чинк Дормен-Смит стал крестным отцом Бамби, а Гертруда Стайн и Элис Токлас – его крестными матерями (Гертруда предложила провести церемонию в этой церкви). Спустя несколько недель Стайн и Токлас принесли на празднование шести месяцев со дня рождения Бамби серебряную крестильную чашу. Они были в восторге от своего статуса и все время называли Бамби «Годди» [от англ. Godson, т. е. «крестник». – Прим. пер.].
На этот домашний покой, на свободу от ответственной должности в газете и избавление от журналистской работы за деньги Эрнест откликнется удивительной плодовитостью и напишет в наступающем году восемь или девять своих лучших рассказов. Понятно, что он с нетерпением ждал, когда же его произведения будут изданы и признаны. Издания Берда и Макалмона – лишь начало; Эрнест знал, что для профессионального успеха ему нужна книга, опубликованная в коммерческом издательстве в Нью-Йорке. Он отчаянно хотел этого.
К каждому делу Эрнест подходил с решительностью, но и изяществом, овладев самыми разнообразными умениями – ловить форель, охотиться на дичь, выбирать вино, боксировать, кататься на лыжах и готовить – и считая, что существует способ делать все правильно, которому и надо следовать. Когда он увлекся корридой, то изучил все материалы по этой теме, посетил множество боев быков и всерьез обдумывал ситуацию, как он сам мог бы выйти против быка на арену. Как позже заметил друг Эрнеста Джон Дос Пассос: «Он с необычайной самоотверженностью отдавался тому, что его интересовало в данный момент… Приклеивался как пиявка, пока каждый нюанс того или иного дела не проникал в его кровь».
Что касалось литературы, то Эрнест знал две вещи: как писать и как быть писателем. Изучение литературной манеры происходило на разных уровнях и разными способами. Он напишет одно настоящее предложение, поклялся он в первые дни в Париже. Он откажется от прилагательных. Он будет работать по принципу айсберга, под которым имел в виду следующее: если писатель знает намного больше того, что в действительности вошло в рассказ – это та часть «айсберга», что находится под водой, – и напишет об этом правильно, то, что было невидимо, наполнит собой рассказ – ту часть «айсберга», что находится над водой, и писателю незачем открыто описывать это. Писательство – это ремесло, и у него есть свои правила, которые, если их пришлось бы свести к единой концепции, диктуют, что писатель должен быть искренним.
Его рассказы и проза, и даже в какой-то мере стихи трогали большинство читателей (и что это были за читатели!), но большинству будет трудно понять, как это происходило. Брайхер, жена Макалмона, запомнила слова Адриенны Монье, подруги Сильвии Бич, высказанные во время обсуждения литературной обстановки в Париже. «Хемингуэй станет самым известным из всех вас», – сказала Монье. Брайхер продолжила: «Она говорила по-французски, и некоторые ее не понимали, но я питала большое уважение к ее критическим заключениям и спросила с некоторым удивлением, почему она считает его лучше нас. «Он заботится, – ответила Монье, – о своем мастерстве». (Кажется, она использовала слово métier».) [фр. «ремесло», «профессия», «мастерство», «умение». – Прим. пер.] Эрнест и в самом деле обрел métier. Он был страстно увлечен писательской работой и, как всякий настоящий мастер, изучал, что будет трогать сердца читателей, а что – нет. Он подыскал лучших учителей – Андерсона, Паунда и Стайн – и пользовался их советами (но часто лишь в том случае, если эти советы ему подходили).
В общем, умение писать далось Эрнесту относительно легко благодаря врожденному таланту и инстинкту страстного читателя. Он был столь же хорошим учеником и в том, как быть писателем – эта тема занимала его не меньше. В начале 1920-х годов Эрнест организовал кампанию с целью сделать известным свое имя и опубликовать свои произведения. Эзра Паунд тоже входил в его план: он мог помочь с публикациями – хотя и не с коммерческими, которые, как Эрнест понимал, ему нужны для карьеры. В самом начале произведения Эрнеста отвергали все коммерческие журналы – «Сатердэй ивнинг пост», «Эврибадиз мэгэзин», «Атлантик». Он уже посылал рассказы в редакции этих журналов еще в дни «Пути итальянца». Одним из первых знакомых Эрнеста в литературном мире был Эдвин Балмер, тридцатипятилетний редактор, автор детективов и научно-фантастических рассказов, который приезжал на озеро Валлун, где Эрнест с ним и познакомился в 1919 году. Балмер похвалил Эрнеста и назвал ему имена редакторов нескольких популярных журналов, с которыми можно было связаться. Когда зимой того года Эрнест рассказал Балмеру, что с журналами ему не повезло, Балмер разослал его рассказы сам, сопроводив их письмами и рекомендациями. Так, пояснил он Эрнесту, он сможет хотя бы узнать мнение редактора, даже если рассказ отклонят. Эрнест никогда не забудет этой доброты и, что для него несколько нехарактерно, напишет Балмеру в 1934 году со словами благодарности за своевременную помощь (в то время Эрнест мог писать для любых журналов за большие гонорары, и ему не нужен был положительный отзыв Балмера, который тогда состоял редактором «Редбук»). Позднее он с пафосом скажет редактору Арнольду Гингричу, что уважал Балмера не меньше, чем отца.
До самого 1923 года Эрнест мог твердо рассчитывать на публикации только в одном издании, новоорлеанском журнале «Дабл дилер», благодаря рекомендации Шервуда Андерсона. В 1922 году, в майском и июньском выпусках, вышли его басня «Божественный жест» и стихотворение «В конце концов». Это было первое появление произведений Эрнеста[22] в печати после школьного литературного журнала «Табула» в Оак-Парке. Видимо, Хемингуэю заплатили не так быстро, как ему бы хотелось, – любопытно, что он вообще рассчитывал на гонорар от литературного журнала (без сомнений, такое случалось нечасто). Он написал редактору Джону Макклюру и назвал его «сукиным сыном» и сказал, что понял теперь, что означает название журнала – что редактор обманщик, раз не платит незамедлительно. (В оправдание Эрнеста следует сказать, что название у журнала действительно странное [англ. double-dealer – «обманщик», «лицемер», «двурушник». – Прим. пер.]).
Эрнест, судя по всему, так и не отправил письмо, посчитав, что это неразумно. Он стал прибегать к подобной стратегии в начале 1920-х годов. Мало кто мог дать ему совет насчет такого рода вещей: к кому он должен относиться как к врагу, а к кому – как к другу. Боевая натура Эрнеста взяла верх, и он написал что-то вроде шпаргалки с подробным объяснением, как вести себя с другими писателями. Это можно увидеть на примере его обращения с Т. С. Элиотом, если привести только один случай. Элиот был уже признанным писателем, и в большинстве компаний его не стали бы высмеивать, понимая, как это нелепо. Хемингуэй же посмеялся над стилем Элиота в письмах к Паунду, что было неразумно, учитывая громадную работу Паунда над редактированием шедевра Элиота «Бесплодная земля». Эрнест постоянно называл поэта (необъяснимо) майором Эллиотом [так] и пренебрежительно отзывался о его журнале «Крайтерион». В октябре Хемингуэй беспричинно и эксцентрично оскорбил Элиота со страниц парижского литературного журнала. В заметке в память недавно умершего Джозефа Конрада Хемингуэй написал, что если бы мог перемолоть «м-ра Элиота» в пыль, которой потом посыпал бы тело Конрада и вернул его к жизни, то он «уже завтра с утра выехал бы в Лондон с мясорубкой». Возможно, Эрнест открыто поместил Элиота во вражеский лагерь потому, что тот делал себе имя в поэзии – которую Эрнест к тому времени оставил. Кроме того, Элиот создавал свою репутацию в Лондоне, в литературном кружке, который включал [издательство] «Блумсбери», что не представляло интереса для Хемингуэя. Элиот учился в Гарварде, и это не могло способствовать симпаниям Эрнеста. Позднее Джон Дос Пассос отмечал, что Эрнест «был подвержен переменам настроения…[23] Жалел себя. И больше всего он жалел себя из-за того, что не ходил в колледж».
Еще один литературный персонаж навлек на себя публичное пренебрежние Эрнеста, и опять же, без сомнений, это было тщательно просчитано. Хемингуэй невзлюбил редактора «Дил» Скофилда Тайера (которого называл «Скофилдом Содомитом Тайером», опять же, необъяснимо, потому что Тайер предпочитал женщин, чем моложе, тем лучше), потому что «Дил» отказал в публикации стихов Хемингуэя, которые принес в журнал Паунд, и еще, по-видимому, потому, что Тайер был богачом и студентом Гарварда. Гилберт Селдес, только начинавший выступать в качестве критика, получил свою порцию такого же обхождения, потому что состоял в штате «Дил» в тот момент, когда редакция отклонила стихи Хемингуэя. Хемингуэй говорил о «сфинктерной мышце» Селдеса и утрате ее «привлекательной твердости» и будет злословить в адрес Селдеса до конца жизни.
Резко противоположной была манера общения Хемингуэя с теми, кого он надеялся привлечь к обслуживанию своей карьеры. Среди них был Эдвард О’Брайен, с которым Эрнест познакомился в Рапалло и там же его обработал. В письме к О’Брайену с просьбой помочь ему с рассказом, отправленным в «Пикториал ревью», Эрнест заявил в открытую: «И все же я чертовски хочу издаваться». «Пикториал ревью» разительно отличался от «Дабл дилер» и других маленьких журналов. С одной стороны, журнал платил, и платил хорошо. Скоро Эрнест познакомится с Ф. Скоттом Фицджеральдом, который зарабатывал тысячи долларов за рассказы для «Сатердэй ивнинг пост» — чего Хемингуэю так никогда и не удалось. Как оказалось, ему не стоило пробиваться в литературный мир с помощью рассказов, публикуемых в коммерческих журналах. Публикации в таких журналах, как «Поэзия» и «Литтл ревью», хорошо послужили его целям в 1923 и 1924 годах, на заре карьеры Эрнеста. Однако книги, изданные Макалмоном и Биллом Бердом в те годы, «Три рассказа и десять стихотворений» и сборник «В наше время», не достигли широкого круга читателей. Эрнест осознавал, как ему сложно добиться признания своего имени и творчества. Он решил сосредоточить все усилия на поиске нью-йоркского издателя.
* * *
Эрнест приобрел привычку заходить на чай по четвергам в дом Форда Мэдокса Форда, видного британского романиста. В «Инглиш ревью», основанном Фордом в 1908 году, публиковались британцы Г. Дж. Уэллс, Джон Голсуорси, Томас Харди и Генри Джеймс; произведения Д. Г. Лоуренса и Уиндема Льюиса впервые появились на страницах этого издания. Хемингуэй почти не интересовался британской литературой, но недавно Форд переехал в Париж, где начал издавать, вместе с покровителем Джойса Джоном Квинном, новый литературный журнал «Трансатлантик ревью». Ставший культурной силой в англоязычном Париже, Форд открыл контору в помещении «Три маунтинс пресс» Берда, на набережной Анжу, и устраивал приемы со своей нынешней любовницей, художницей Стеллой Боуэн – раз в неделю это были чаепития, а позже к ним добавились танцы по пятницам.