книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Десять вещей, которые я теперь знаю о любви

Сара Батлер

Десять вещей, которые я теперь знаю о любви

Посвящается Анне и Дэйву

Отныне я дома – бездомный, довольствуюсь тем лишь, что счастлив могу быть повсюду. Джон Клэр

Десять фраз, которые я скажу отцу

1. В Сингапуре я повстречала человека, чей запах был похож на твой: замша и табак.

2. Помню те каникулы в Греции: вокруг – бесконечные руины, а ты снова и снова объясняешь нам разницу между дорийскими, ионическими и коринфскими колоннами.

3. Мне хотелось, чтобы ты говорил о маме. Чтобы сохранил что-нибудь в память о ней.

4. У меня до сих пор лежит книга, которую ты подарил мне на десятилетие (я тогда мечтала стать астронавтом) – «Путешествуем по Солнечной системе».

5. Знаю, ты всегда надеялся, что кто-нибудь из нас станет доктором, как ты.

6. Мне часто снится один и тот же сон. Я стою у тебя во дворе. Вечеринка в разгаре: в доме слышатся разговоры, чей-то смех. Звоню – и спустя целую вечность ты наконец отзываешься.

7. Это я стащила фотографию из твоего кабинета.

8. Я частенько шпионила за тобой – подглядывала за тем, как ты возишься в саду или сидишь в своем кресле или за столом, спиной к двери. Мне хотелось, чтобы ты обернулся и увидел меня.

9. Прости, что я не так уж часто была рядом.

10. Прошу тебя, не надо…

Отец живет один в отличном таунхаусе неподалеку от парка Хэмпстед-Хит. Дома там все сплошь пухлые, холеные; подъездные аллеи тянутся как дорогущие длинные языки, а ограды возвышаются ровно настолько, чтобы никто не заглянул с улицы в сад. Кругом одни эркеры и плотные шторы, клематисы и глицинии – невыносимо.

Выкуриваю три сигареты, стоя в очереди к такси возле зала прилетов. Когда наконец настает мой черед, я ныряю в машину, одурманенная никотином. В салоне играет «Реквием» Моцарта. Хочу попросить водителя выключить, но не знаю, как объяснить причину. Так что молча вытягиваю ноги туда, где должен был лежать мой рюкзак, опираюсь головой о дверцу и закрываю глаза. Пытаюсь вспомнить точный цвет сумки. Грязноватый темно-синий? Я же годами таскала ее повсюду, я должна это знать. Внутри нее джинсы, шорты, майки, дождевик. Десять пачек русских сигарет. Пара вышитых тапочек для Тилли. Тушь. Блеск для губ, уже почти пустой. И практически идеально круглый камешек, который я подобрала, чтобы подарить Кэлу, а потом проклинала себя за то, что расплакалась. Новенький путеводитель «Rough Guide» по Индии. Фонарик. Фотография всей семьи, вместе с мамой, еще из той поры, которую я не помню, – вот единственное, что мне было бы обидно потерять.

Приезжаем слишком рано. Расплачиваюсь с таксисткой и выхожу на тротуар. Машина трогается с места, и мне хочется вытянуть руку, сказать «постойте, я передумала, поехали отсюда куда угодно», а потом снова сидеть сзади, смотреть в окно на Лондон в застывшем времени.

К двери отцовского дома ведут одиннадцать ступенек. Возле нижней – два чахлых деревца в пузатых горшках, покрытых синей глазурью. Окно почти полностью загорожено большим лавром, но я все равно высматриваю отца. Может, он сидит на диване, и сигарета догорает в его пальцах, заворачиваясь столбиком пепла? Нет, никого. Живот сводит. Во рту привкус опилок и сна. Отщипываю с одного из деревьев листок – рябой, изжелта-зеленый – и отрываю от него полоску, тяну ее вдоль черешка.

Дверь выкрашена в темно-бурый, будто кровь, которую оставили высыхать. Сквозь две длинные панели из матового стекла, овитые нежно-зеленым плющом, почти ничего не разглядеть.

В тринадцать меня отправили в школу в Дорсете. Помню, как вернулась домой после первого семестра. Отец работал, так что встретила меня Тилли. Ее пальцы нервно сжимали руль, новенькие права лежали в бардачке. Пока она копалась в поисках ключей, я стояла на верхней ступеньке и глядела на тот же медный звонок, на который смотрю сейчас. Думая о том, что дверь не похожа на нашу, я нажала на кнопку, чтобы послушать, как он звучит снаружи.

Вынимаю из кармана сигареты, хотя сейчас нельзя терять ни минуты. Колесико зажигалки царапает большой палец. Вдыхаю слишком быстро, кашляю – сухо, отрывисто, – прижимая руку к груди.

Десять слов, которыми люди могут описать меня

1. Бродяга.

2. Бездельник.

3. Бездомный.

4. Неудачник.

5. Бомж.

6. Отребье.

7. Ничтожество.

8. Маргинал.

9. Непонятый.

10. Потерянный.

Я – старикашка с переменчивым сердцем, тут уж без вариантов. И, по правде говоря, здесь – на берегу реки, в месиве и грязи, – я чувствую себя как дома. Куда больше, чем в модных местах вроде той площади, что возле подземки, вся в охранниках и ярких экранах.

Я брожу то здесь, то там. Такой у меня план или вроде того. И куда ни приду – представляю тебя. У меня не так чтобы много зацепок, но кое-что предположить я могу: цвет волос, возраст, рост. И я знаю твое имя. Я мог бы окликнуть тебя – и ты бы обернулась. Мы стояли бы здесь, и смотрели, как велосипедисты пролетают мимо, и слушали, как стыкуются баржи, звеня будто колокола; и мы бы с тобой говорили.

На прошлой неделе, когда мне показалось, что я умираю, я не мог думать ни о ком, кроме тебя. Не очень-то просто думать, когда грудь сдавило так, будто на нее уселся взрослый мужчина. Но ты вытащила меня из передряги – как всегда.

Это случилось выше по течению, на набережной Виктории, по другую сторону от Вестминстерского дворца. В том месте рядом с больницей, где высокая стена. Там еще скамейки с подлокотниками-птицами водрузили на помост из камней, чтобы оттуда было видно другой берег. Я шел на запад, прикидывая дойти до моста Альберта и поискать в Челси тихий уголок для ночлега. Полицейские там проныры, но если хорошенько затаиться, они нет-нет да и пройдут мимо, не тронут. Доктор сказала, что грусть может довести до приступа, но я вроде не особо и грустил тогда.

Я прислонился к стене, прижал обе ладони к груди и чуть не расплакался, будто я мальчишка, а не мужчина на шестом десятке, который знает, как выжить на улице. Надеюсь, если бы ты проходила мимо, то остановилась бы и спросила, как я себя чувствую. Но тебя там не было, да и я уже свыкся с людским равнодушием. Я стоял, смотрел на реку и думал о тебе, о том, что ты, скорее всего, уже мертва. Мир, он ведь полон опасностей. Аварии на дорогах. Ножи. Тромбы в сосудах. Рак. Я все смотрел и смотрел на реку, размышляя о том, что могло бы случиться, и боясь рухнуть замертво в любую минуту. Немудрено, что я не выдержал. Нет, я не кричал – это не по мне, да и с моим образом жизни, как говорится, благоразумнее не высовываться. Нет, я просто разревелся как младенец.

Не пойми превратно, я не всегда такой. Я люблю выпивать, подтрунивать. Люблю лежать на земле и смотреть на звезды. Просто подумал тогда, что у меня сердечный приступ; подумал, что умру, так и не найдя тебя.

И о ней я тоже думал, о женщине с именем алого цвета. Однажды мы сбежали вдвоем – выходные в Брайтоне – украденное время, безупречное. Ели ванильное мороженое, рыбу с картошкой фри. Мы… как-то неловко тебе об этом говорить, но мы занимались любовью в захудалой гостинице с видом на море.

Я солгал, когда сказал, что все было безупречно. Было угрюмо и мрачно. Я вышел из себя. Грубые слова прозвучали в съемной комнатке. А она закрыла глаза и сжала губы. Наверно, ей тоже пришлось нелегко.

Когда я попадаюсь на крючок любви, то мне уже, считай, не соскочить; это-то я про себя понял. И жить так не то чтоб легко.

* * *

Я не ходок по врачам, но после того случая на набережной пришлось пойти в больницу. В приемной пахло новыми коврами: резкий, сладковатый запах. Я опустился на стул рядом с женщиной лет сорока – она тут же встала и пересела в другой конец зала. Стараясь не переживать насчет этого, я взял стопку газет и стал искать в них упоминание о тебе. Ничего.

Имя доктора было цвета песчаника, нагретого солнцем. Ее глаза были добрыми, а прикосновения – нежными и прохладными. Она сказала, что грустить – естественно, и это пугает. В первый раз всем кажется, что они умирают. Я снова заплакал, там, в крохотной комнатке с кушеткой, застеленной одноразовой простыней. Доктор улыбнулась и дала мне платок. На меня навалилось все сразу – и ее прикосновение, и проблемы с сердцем, и поступок той женщины в приемной. Думаю, врач все поняла. Потом она стала задавать те вопросы, которые доктора обычно задают таким людям, как я, и которые, на мой взгляд, не касаются ничего действительно важного.

Она дала моей болезни имя – «ангина», льдисто-голубое в начале и в конце. Потом показала мне маленькую красную бутылочку и объяснила, как этим пользоваться. Один пшик под язык – и мне больше не придется прижиматься к стене, схватившись за грудь. Я взял рецепт и ушел. И продолжил делать то, что делал все эти годы. Я успел написать твое имя столько раз, что уже потерял счет. Всегда начинаю с того, что пишу твое имя.

Десять вещей, которые я знаю о своей матери

1. Ее звали Жюлианна – произносится на французский манер, хотя она не была француженкой.

2. Она была красивая (я нашла в папином кабинете фотографию, где они вдвоем и мы трое. Я держу ее за руку и, задрав голову, смотрю на нее.

Я взяла это фото и ушла в школу, а папа так и не упоминал о нем больше. Оно лежало в моем пропавшем рюкзаке).

3. У меня ее цвет волос.

4. Отец любил ее – он больше ни с кем не встречался.

5. Она иногда поступала необдуманно. Откуда я это знаю? В четырнадцать лет я полезла на дерево в Хэмпстед-Хит, забралась слишком высоко, поскользнулась, упала и сломала ногу. По дороге в больницу папа сказал: «Ты точь-в-точь как твоя мама, Алиса. Неужели так сложно на пять минут остановиться и подумать, что может случиться?»

6. Когда она умерла, отец запаковал все, что было связано с ней, в большие черные мешки – все, даже любимые бирюзовые с золотом подушки Тилли и Си, – и увез куда-то на машине. Навсегда.

7. Летом у нее на лице и плечах высыпали веснушки – так же, как у меня (отец сказал мне об этом и покраснел; раньше с ним такого не случалось, и я не знала, что сказать).

8. Они с папой часто ругались (по словам Си; Тилли говорит, что ничего не помнит, но она всегда занимала выжидательную позицию).

9. В момент смерти она была за рулем «Citröen GSA». За пять месяцев и двадцать один день до этого ей выдали права. Вердикт – несчастный случай, но звучало это, на мой взгляд, скорее как «случайность».

10. Если бы не я, она бы вообще не села за руль.

У отца рак поджелудочной железы. Си сказала мне об этом по телефону. Я стояла у стойки регистрации хостела в Улан-Баторе, она – в папиной прихожей; нас разделяло огромное расстояние и треск в трубке. Я так и не знаю, что такое поджелудочная железа, но никогда не признаюсь в этом Си.

Она считает меня неудачницей. Говорит, что я разбазариваю свои таланты, когда ни с того ни с сего срываюсь с места и лечу на другой конец света. Говорит, что время меня нагонит – понимая под этим, что надо взять себя в руки и завести детей, пока мои яичники не иссохлись. Говорит, что я правильно поступила с Кэлом, но пора задуматься о том, чтобы где-то твердо осесть. Оседают здания, оседает пыль. Но этого я не произношу вслух. «А что не так было с Кэлом?» – спрашиваю я. Она только вздыхает в ответ, как всегда, – и я снова чувствую себя пятилетней девочкой.

Я тушу сигарету и звоню в дверь. Мне открывает Тилли, за что я ей очень признательна. На ней узкие джинсы и растянутая оранжевая футболка. Лицо бледное, усталое. За ее спиной виднеется пол коридора в черно-белую клетку, и мне вспоминается, как мы черкали по нему мелом, играя в классики, и смеялись, касаясь босыми ногами прохладных плиток.

– Алиса! – Тилли распахивает объятия. Она мягкая, как зефиринка.

Я на мгновение прижимаюсь лбом к ее груди и вдыхаю нежный, летний аромат духов. По лестнице спускается Си. Аккуратные белые тапочки, черные льняные штаны, бирюзовая безрукавка. Похоже, недавно была в парикмахерской – волосы подстрижены, отливают неестественно красным. Глаза у нее папины, темно-карие, цвета садового компоста. А у меня, похоже, мамины.

Я не заплачу. Отступаю на шаг от Тилли. Си стоит с пустым стаканом в руке. Лицо под слоем макияжа покрасневшее, распухшее.

– Ты бы хоть позвонила, – говорит Тилли. – Я бы тебя встретила. Моя машина сейчас тут. А то в такси пока доедешь – уши завянут.

– Ничего страшного, – отвечаю.

Стоим, молчим. Бросаю взгляд в сторону лестницы.

– Он спит, – произносит Си, и я ощущаю знакомую вспышку гнева. Мы стоим слишком близко друг к другу. Коридор довольно просторный, но мне вдруг становится трудно дышать.

– Как прошел полет? – спрашивает Тилли. – Четыре тысячи триста миль, я узнавала. Потрясающе, правда?

Что мне больше всего нравилось в Монголии, так это горизонт – шире, чем где-либо еще; бескрайние земли и бескрайнее небо. Я пытаюсь закрыть дверь. Уже и забыла, что она застряет.

– Надо… – начинает Си.

– Знаю.

Дергаю на себя, толкаю ручку вверх и захлопываю дверь.

Си смотрит на мою сумку – маленький черный рюкзачок – и заглядывает мне за спину.

– Это все твои вещи?

У меня перед глазами всплывает зал аэропорта: флуоресцентный свет, ряды тележек, потертая черная лента выдачи багажа. Я ждала свой рюкзак. Люди хватали чемоданы и спешили прочь. Наконец на вертушке осталось всего четыре вещи: длинный сверток, обернутый газетами и заклеенный скотчем, два футляра и розовый мешок с разлохмаченными завязками. Я стояла, пока на экране не высветился другой номер рейса и город, а вокруг меня собралась новая толпа. На ленту выехала следующая порция багажа. Я подумала было взять одну из сумок и просто уйти. Но не стала.

– Я иду наверх.

Протискиваюсь мимо сестер, прижимаясь к стене, чтобы не задеть их ненароком.

– Алиса, он сейчас спит. – Си берет меня за локоть.

– Давайте я вскипячу воду, попьем чаю… – Тилли теребит ворот футболки.

Избавляюсь от хватки Си:

– Я не разбужу его.

Я уже на четвертой ступеньке. Лестница выкрашена белым. Посередине лежит красная ковровая дорожка, прикрепленная тонкими медными прутьями. Кэл пошутил по этому поводу однажды, когда пришел сюда впервые – на бесконечный воскресный обед. «Каждый раз, когда иду в уборную, я чувствую себя важной персоной», – сказал он, и я рассмеялась, потому что никогда раньше даже не думала об этом. Так хочется, чтобы он стоял сейчас рядом, держал меня за руку. Его номер все еще в моем мобильном. Порой я сижу и смотрю на эти цифры.

– Алиса… – Это голос Тилли. Она морщит лоб, хмурится. – Только… – сжимает руки, – только приготовься, милая.

* * *

Спальня отца – в передней части дома, на втором этаже. Из двух окон открывается вид на забор из красного кирпича и внутренний дворик за ним. Открываю дверь так тихо, как только могу, и вхожу в комнату. Плотные зеленые шторы задернуты на день. Возле дивана – круг теплого желтого света от торшера. Не хочу смотреть на постель. Вместо этого изучаю взглядом шкаф: миниатюрные треугольники из светлого дерева, которыми выложены его углы, овальное зеркало, унылые металлические петли. Рассматриваю уродливую потолочную розетку с убогой люстрой: в пыльных патронах шесть электрических свечей.

По словам Си, до моего рождения им с Тилли было можно заходить в спальню к родителям утром в субботу. Сестры втискивались между мамой и папой и требовали рассказать им какую-нибудь историю. После историй, если отцу не нужно было работать, он вставал, надевал халат поверх синей пижамы и спускался вниз. А Тилли и Си принимались валяться на его еще теплой половине кровати, дожидаясь его шагов на лестнице и грохота подноса. Субботние истории и завтраки прекратились, когда все переехали сюда и родилась я. Когда я спросила почему, Си только сжала губы и пожала плечами, будто в этом отчасти была моя вина.

В комнате стоит запах кожи и пота. Очень жарко. Оперевшись на спинку дивана, я прислушиваюсь: в трубах тихо гудит, за окном чирикает птичка, отец тяжело дышит.

Последний раз я виделась с папой за несколько дней до отлета в Москву. Мы ужинали в новом испанском ресторане в Саут-энд-Грин. Тапас. Богатое красное вино.

– Кризис на подходе, Алиса, – говорил он. – Не уверен, что стоит сейчас бросать работу.

– Но меня так и подмывает ее бросить, – отвечала я. – И я подкопила денег. Мне очень нужно вырваться отсюда.

– Тебе все время нужно вырваться отсюда, – говорил он. – Почему так?

Тогда я рассказала ему про Кэла, но это не могло объяснить мои прошлые поступки. Теперь я пытаюсь вспомнить, был ли отец бледен в тот вечер, казался ли он встревоженным или больным. Но в памяти пусто.

Мужчина в постели не похож на моего отца.

У папы волевое лицо, угловатая челюсть, густые кустистые брови. Он мужчина крупный: высокий, не толстый, но плотный. Широкие плечи, мощная грудь. Обнимает он нечасто, но когда все-таки прижимает к себе, то в его руках чувствуется сила. А этот человек слишком хил, чтобы быть моим отцом.

На полу справа от кровати стоит бело-синяя коробка. Тонкая трубка тянется из нее, исчезая под простыней, которой укрыт больной. Еще одна трубка присоединена к пластиковому мешку, какие часто можно увидеть в больнице, до середины наполненному желтой жидкостью.

Мужчина в кровати дышит, как старик. Его лицо осунулось, кожа обтянула череп – я его не узнаю. Слева от кровати стоит стул. Видимо, кто-то принес его из столовой. Здесь он выглядит неуместно, с этой своей высокой дощатой спинкой и узким мягким сиденьем. В столовой тоже, наверно, заметен непорядок: одно место пустует.

Я опускаюсь на стул, и он издает громкий скрип. Я замираю. Но больной не просыпается. Хочется коснуться его руки, но она под простыней, так что я просто сижу и смотрю на свои пальцы: они унизаны серебряными кольцами, ногти сгрызены под корень.

«Я только вернулась». Мой голос звучит тихо, нетвердо. «Из Монголии. Я только что прилетела». На меня вдруг наваливается усталость. «Даже не помню точно, какой сегодня день». Смеюсь, но смех выходит натянутым, и я замолкаю. «Примчалась, как только смогла. У меня не было связи неделю, даже больше». Волосы на подушке всклокочены. Губы сухие, потрескавшиеся. Я словно ощущаю сбивчивое, слабое дыхание отца в своей груди. Хочется заплакать. Лечь на пол и закрыть глаза. Убежать. «Я вылетела, как только получила сообщения». Сижу и смотрю на него.

Вспоминаю, как в Монголии сидела в джипе рядом с парой из Швеции и парнем из Палестины. Сотовый бесполезным куском пластика болтался на дне рюкзака, дорога – если это можно было назвать дорогой – мотала нас взад и вперед, а вокруг была пустота. Мили и мили пустоты. И радость от этого.

* * *

– Здесь так темно, пап. Как думаешь, тут не темновато? – Встаю и распахиваю шторы. Идет дождь, тонкие нити воды стекают по другую сторону стекла. – Похоже, лето в Англии снова удалось, – говорю.

– Алиса?

Я резко оборачиваюсь:

– Папа?

Стою не шевелясь, держусь за штору. Лучше бы я их не открывала. Дневной свет выхватывает черты папиного лица, тени углубляют впадины щек. Кожа странного цвета: слишком желтая.

– Папа, как ты?..

– Ужасно. – Его голос звучит простуженно – сдавленно и хрипло.

– У меня телефон не брал.

Отец кашляет, и я вижу, как его лицо напрягается от боли.

– Что мне сделать? Что тебе подать?

Он поворачивает голову налево.

– Это? – Подхожу к тумбочке и беру деревянную палочку с розовым кубиком на конце.

– Макни его… в стакан, – произносит отец.

На дне стакана небольшой слой розоватой жидкости. Обмакиваю в нее губку и протягиваю отцу. Он прикладывает ее к губам. Под тонкой кожей видно каждую косточку. Кажется, мы что-то учили в школе о поджелудочной железе. По-моему, она темно-бордовая, сужается с одного конца. Но не помню, для чего она.

– Прости… что испортил… твой отдых, – говорит отец, делая короткие шумные вдохи между словами.

Розовая губка падает на простыни, оставляя влажные разводы. Я подбираю ее и кладу обратно на тумбочку. Встаю и смотрю на отца.

– Это был не… – Я замолкаю на полуслове, сажусь на стул из столовой, ногу за ногу. Не знаю, куда деть руки, и запихиваю пальцы между ногами и сиденьем. Кольца впиваются в кожу.

– А ты знал, что в Монголии земля не принадлежит никому? Нигде нет оград, – говорю.

– Тот парень… был там с тобой?

– Кэл?

– Тот… индус.

– Он британец. Я же говорила тебе, пап, мы расстались. Я уже рассказывала.

Встаю, подхожу к окну и прижимаюсь лбом к стеклу. Холодок по коже. Представляю, как мы с Кэлом сидим возле юрты и смотрим, как солнце красит землю в насыщенный оранжевый с розовым.

– А еще там были орлы. Могучие орлы, прямо рядом с дорогой… там, где была дорога. У них такие огромные когти. Они могли убить мышь, просто подхватив ее.

Слышу, как отец поворачивается, и оглядываюсь. Он смотрит на меня. Белки его глаз тускловато-желтые.

– Ты же знаешь… что я люблю… тебя, – говорит он. – Так же… как остальных.

Сгребаю край шторы в кулак и сжимаю что есть силы. В животе – тяжелый ком, даже больше желудка. Прислушиваюсь к тяжелому дыханию отца. Водопроводные трубы перестали гудеть.

– Это важно. Я всегда… говорил… твоей матери… что это важно.

– О чем ты?

– Чтобы ты… знала, чтобы… ты это… знала.

Каждую пятницу он покупал мне мятную мышку в магазине «Thorntons».

Не знаю почему, но сейчас я отчетливо вспомнила: хруст пластиковой обертки, восторг, с которым я откусывала нос, и вкус темного шоколада с зеленой мятной начинкой.

Мы оба молчим. Смотрю, как веки отца подергиваются, потом закрываются. Дыхание превращается в слабое похрапывание. Я подхожу к кровати и опускаю взгляд.

– Пожалуйста, не надо, – шепчу. – Прошу тебя.

В дверь стучат. Тилли или Си?

Но в комнату заходит медсестра: низенькая полная женщина в голубых штанах и обтягивающей голубой рубашке.

– Вы – Алиса, – говорит она. – Мистер Таннер говорил о вас.

– Правда?

Оттеснив меня, она решительно подходит к дивану.

– Опять заснули, – говорит она. – Давайте-ка поменяем это, ладно? – Я отступаю назад. Медсестра берет в руку пластиковый мешок и приподнимает простыню. – Я смотрю, сегодня вы открыли шторы, да, мистер Таннер? И то правда, все лучше, когда света больше вокруг. Да и дочка ваша тут, так что день особый.

– Что он сказал? – спрашиваю.

– Он же спит сейчас.

Медсестра даже не понизила голос. Под хлопчатой пижамой я вижу исхудавшее тело отца.

– В смысле, обо мне.

Женщина закрывает клапан на пластиковом мешке и начинает отсоединять его от трубки. Я смотрю, как желтая жидкость плещется, ударяясь о стенки.

– Мне пора… – Я взмахиваю рукой в сторону двери.

Медсестра даже не поднимает глаз:

– Конечно, милая. Хорошо, что ты пришла. Он так ждал этого, так ждал.

Закрываю за собой дверь. В коридоре пахнет так же, как всегда, – лаком для дерева и еще немного влажной штукатуркой. Иду к лестнице, собираясь подняться на чердак, но Тилли преграждает мне путь.

– Ты познакомилась с Маргарет? – спрашивает она.

– С медсестрой?

– Она хорошая.

– Да.

– Си заварила чай.

Кэл называл Тилли и Си «условия и требования». «Ну что, как там условия и требования?» – спрашивал он всякий раз, когда я возвращалась с очередного семейного сборища. «Тревожные и неразумные», – отвечала я, и мы дружно смеялись.

– Я вообще-то хотела… – взглядом указываю на лестницу на чердак.

– Ох, Алиса…

Сестра обнимает меня.

– Он ведь понимает, да? Что у меня не работал телефон. Не было связи. Тилли, он же не думает, что…

Я отступаю на шаг и принимаюсь изучать стену напротив. Она кажется старой и грязной.

– Просто не хочу, чтобы он подумал, что…

– Я испекла печенье, – перебивает меня сестра. – Овсяное.

Папино любимое. Представляю, как он лежит в постели, прислушивается к возне Тилли на кухне, а запах печенья тем временем поднимается по лестнице и проникает в его комнату.

– Задавайте курс, капитан! – касаюсь пальцами лба, шутливо салютуя.

Тилли слабо улыбается, потом поворачивается и идет вниз по лестнице. Я спускаюсь следом.

Десять находок, которыми можно написать твое имя

1. Книга с обложкой цвета ледниковой воды – в Ньюингтонской библиотеке.

2. Ряд кружек цвета золотистый металлик – на витрине магазина в Кэмден-таун.

3. Детская заколка из ярко-розового пластика – на перекрестке перед станцией «Юстон».

4. Темно-синий школьный свитер, обвязанный за рукава вокруг дерева, – на Саутворк-Бридж-роуд.

5. Тонкая голубая щепка от забора – возле того нового офисного здания в районе Энджел.

6. Осколок бледно-голубого стекла – на набережной рядом с Креморн-гарден, в Челси.

7. Облупившийся браслет с фальшивой позолотой – у выхода со станции «Баттерси-парк».

8. Ярко-розовый воздушный шарик, лопнувший, мягкий, будто человеческая кожа, – на дороге, ведущей к Тейт-Модерн.

9. Хлопья темно-синей краски, слетевшие со строительного ограждения – на Элефант-роуд, рядом со станцией.

10. Кусок голубого кожаного ремня с обтрепанными краями – на парковке возле магазина «Уэйтроуз» в Бэлхеме.

Сегодня мое сердце твердо. Я следую за извивами реки, ищу цвета. Пока я осторожен, никто не обратит особого внимания на человека, набивающего карманы мусором.

Иные люди в моей ситуации застывают на одном месте, будто очерчивают невидимый круг и не выходят больше за его пределы. Но я не знаю, где ты, и потому продолжаю блуждать.

У каждой буквы есть свой цвет. Не знаю, видишь ли ты это так же. Не знаю, поймешь ли ты меня, но я не слишком задумываюсь об этом. Вот рядом со знаком, предупреждающим о наводнении, – две бледно-голубые бумажные обертки, еще липкие от конфет. Буква «А» – цвета ледниковой воды. А вот возле деревянного здания без окон – золотая сережка-колечко. «Л» – золотая. Рядом с заброшенной пристанью – розовая лента и глянцевая синяя листовка. «И» – пурпурно-розовая; «С» – темно-синяя.

Дохожу до яхт-клуба, уже далеко не нового. Он стоит у реки, словно женщина, приподнявшая юбку, чтобы не замочить ее край. Раскладываю цвета как можно аккуратнее на дорожке, прямо перед воротами, а затем продолжаю путь. Тут за углом – пляж, полный сокровищ.

Я хотел бы встретить тебя здесь. Чтобы мы стояли рядом, а под ногами у нас валялся городской мусор. Здесь очень легко искать цвета. Вот сразу: и выгоревший на солнце оранжевый пояс, и обломок пластмассы нужного оттенка фиолетового, и кусок бледно-голубого, почти белого материала, и обрывок ярко-зеленой веревки. Чуть пониже – стекло и керамика. Подпаленная бутылка, почерневшая от огня. Еще ниже – камень, металл, битые кирпичи. Гвозди проржавели настолько, что уже не похожи на себя. Если сильно нажать на них – вот так, – можно обломать теплую оранжевую ржавчину и увидеть то, что под ней. Подбираю кремень, его угол выдается вперед, словно кулак. Среди обрывков разорванной бумаги – магнолия.

Цвет слову придает первая буква. Остальные тоже виднеются, только слабее. Поэтому хорошо, что бледно-оранжевый пояс – самый большой, ведь найти правильный баланс очень трудно. Пять отверстий, оправленных в металл. Я делаю еще два. В этом городе столько ниток и веревочек, ты не представляешь. Я использую их, чтобы связать слова вместе. Подбираю их на ходу, сворачиваю в разноцветный клубок в правом кармане пиджака; рисунок лежит в левом – я научился заботиться о вещах, которые имеют значение.

Иду вдоль старого причала для разгрузки судов. Прохожу мимо расшитого кожаного сапога в ковбойском стиле; куска каблука нет, словно его кто-то откусил. Вода в реке цвета стали. На крыше высотки в Кэнери-Уорф скорбно мигает красный огонек, а в зеркальных окнах отражается пустое, бесцветное небо. Лето выдалось влажным; дожди пробрали меня до костей, ботинки размокли.

Застегиваю ремень, стараясь не разорвать нитки. Наклоняюсь – а в один прекрасный день вы обнаруживаете, что сделать это становится все труднее, – и кладу его на воду. На секунду мне показалось, что он вот-вот утонет, и я уже собираюсь ловить его, даже если из-за этого мне придется ходить в мокрых ботинках еще день или два. Но, чуть поколебавшись, ремень все же плывет по течению и отдаляется. Я смотрю на него и вспоминаю картину, которую видел однажды: безумная вязь тонких черных линий. Карта, на которой отмечено, как движутся в течение суток все автобусы в радиусе квадратной мили от станции «Ватерлоо» – во всяком случае, так гласила подпись. Ты не представляешь, как это было прекрасно.

Отвернувшись от реки, я увидел кокос: целый и сухой, кожура как дерюга. Я представил себе мальчика, стоящего на палубе парома и перебрасывающего кокос из руки в руку. Когда-нибудь его ладони будут потрепаны ветром, солью и жизнью, но сейчас они еще мягкие, как кожа за ухом. Мальчик перекидывает кокос, ощущая шершавую кожуру и приятную округлость ореха. Паренек только что вырвался из недр корабля, сбежал подальше от рева газовых плит и шлепков мяса о разделочную доску, мелькания ножей и грубых, нахальных слов его сослуживцев. Ветер сдувает пот у него со лба, играет с волосами, словно мама, и тут вдруг мальчик вспоминает о поцарапанном деревянном серванте, красной пластиковой розе в латунной вазе и пыли, залегшей в складках между лепестками. Паренек должен стоять сейчас на кухне, замахиваясь молотком, чтобы разбить кокос на части. Но вместо этого он смотрит на горизонт – мерцание синего, почти сливающегося с небом, – поднимает правую руку и бросает орех по высокой широкой дуге.

Пристроив кокос на плоском камне, я разламываю его. Вечно я ничего не оставляю на черный день. Наверно, этим я пошел в отца. Но в нынешнем положении мне это скорее на руку: замешкаешься – и уведут что-нибудь из-под носа. Никогда особо не любил кокосы, но сейчас съедаю всю мякоть без остатка. Хлопья застревают между зубами, приходится выковыривать их ногтем. Наевшись, я иду к берегу и опускаю куски кожуры на воду. Они плывут, как крошечные кораблики в море.

* * *

Проблема с городами – по крайней мере, такими, как этот, – состоит в том, что писать по ним почти невозможно. Конечно, я все равно стараюсь, но это непросто.

Как правило, я не рассказываю людям о тебе или о своих надписях. Последний раз я говорил об этом с человеком, которого не видел уже давно; с человеком, который пил дешевый сидр из жестяных банок. Он спросил, откуда я знаю, что ты именно здесь, в Лондоне. «С чего ты взял, что она не в Милане или Дубае, не в Париже или Токио, не в Манчестере или Роттердаме, не в Барнсли или Нью-Йорке?» – спросил он. Некоторое время он продолжал перечислять названия всех городов, которые мог вспомнить, поднимая глаза вверх, словно ища скрытые тайники среди грязных потолочных плит. «Может, она вообще не в городе», – добавил он под конец. Я попросил его замолчать, но он все говорил и говорил. Тогда я встал и покинул церковный зал собраний: эти стены, увешанные досками объявлений, ламинат на полу, длинные раскладные столы и жесткие пластиковые стулья.

* * *

Каждый год я посылаю тебе открытку на день рождения. Правда, дату я не знаю, но могу предположить довольно точно. Сложнее всего разобраться с конвертом: столько пустых строчек. Я пишу твое имя – хоть его-то я знаю, – и все, больше мне нечем заполнить пробелы. Потом я бросаю открытку в почтовый ящик, и ночами мне снится, как конверт падает в щель для писем в двери твоего дома и ты идешь к нему по коридору.

Десять блюд, которые меня раздражают

1. Любые морепродукты, которые надо разделывать или вытаскивать из ракушки – столько усилий ради крошечной награды.

2. Китайские грибы, эти скользкие влажные шарики во рту. У меня от них мурашки.

3. Карри с креветками, которое готовит Кэл. Не то чтобы оно мне не нравилось – нет, оно очень вкусное. Но это рецепт мамы Кэла, поэтому он всякий раз упоминает о ней, а я делаю какое-нибудь замечание на этот счет, и мы ссоримся.

4. Вишенки для торта. Потому что они совсем не похожи на вишни.

5. Дыня. Потому что мне кажется, что семечки надо есть тоже, а я не могу. В итоге я просто сплевываю их в ладонь и не знаю, что с ними делать дальше.

6. Что угодно, чего мне надо приготовить больше двух порций.

7. Именинный пирог. Дурацкие свечки. Фото на глазури. Корявые подписи из крема. Вечно все выходит криво.

8. Овсяные хлопья. В сахаре или без, не важно – все равно это ужасно скучно. Я всеми руками за тосты с маслом.

9. Фирменный бисквитный торт Тилли – с жирным кремом, пропитанный шерри, приторно-сладкий. Она тратит столько времени, стараясь сделать его безупречным, что потом боишься к нему притронуться. И страшно обижается, когда Си говорит, что попробует только ложечку.

10. В общем-то меня раздражает все, что приходится есть в компании сестер.

Рано утром просыпаюсь в кровати, которую когда-то воображала океанским лайнером. Такое чувство, будто на меня насыпали кучу булыжников. В животе урчит, но я не желаю никого видеть – и поднимаюсь на чердак. Он забит ненужной мебелью и старыми картонными коробками. Кресло-качалка по-прежнему стоит возле слухового окна. Помню, как забиралась в него и качалась все быстрее и сильнее, быстрее и сильнее, надеясь, что случится страшное. Обычно папа или Си кричали мне снизу, чтобы я прекратила. Но иногда их не было дома, и я могла качаться до тех пор, пока не закружится голова или не станет скучно. Сажусь в кресло, привожу его в движение весом тела. На чердаке пыльно и тепло, хотя снаружи идет дождь и тянет холодом. Ковер все тот же – уродский, слишком яркий, зеленый. С проплешинами под ножками кресла-качалки. Слышу, как дождь выстукивает морзянку по стеклу. Раньше я любила сидеть тут и слушать дождь. Меня это успокаивало.

И Кэл меня успокаивал тоже. Даже Си не могла это не признать. Каждый раз, когда мы с ним выбирались куда-то, вдвоем или на встречу с друзьями, в какой-то момент я смотрела на него – как он травит байки, размахивая руками, – и чувствовала некое умиротворение. Мне так этого не хватает.

Вытягиваю ноги и вспоминаю про свой рюкзак. Я собиралась заявить о нем, но к стойке выстроилась очередь. Терпеть не могу очереди. Да и времени уже не было. Интересно, меня хоть попытаются отыскать или рюкзак так и будет пылиться где-то у них? И что они с ним сделают потом? Откроют? Отдадут содержимое на благотворительность? Посмотрят, не приглянется ли что-нибудь, а остальное выкинут в помойку? Подозреваю, сумка может просто затеряться в недрах системы. Хотя она все равно будет где-то; даже если вы не знаете, где находится вещь, она все равно где-то есть.

Не помню, какого цвета были лямки – синего, как сам рюкзак, или черного. Протираю глаза, пытаясь вспомнить. Твержу себе, что это ерунда, но все равно извожусь.

Внизу хлопает входная дверь. Си. Живет в Беркампстеде. Замужем. С тремя детьми. Работает на полставки в отделе кадров проектной фирмы. Там ей дали отпуск. «В связи с трагическими обстоятельствами». А ведь он даже не… Решаю спуститься вниз добровольно. Не хочу, чтобы она поднималась сюда.

На кухне пахнет выпечкой. Дюжина толстобоких румяных кексов остывает на подносе возле раковины. За массивным сосновым столом сидит Си, вытаскивает из чехла ноутбук. Тилли колдует над френч-прессом.

– Отруби с медом, – поясняет она, натянуто улыбаясь. – По рецепту из журнала «Good food». Будешь кофе?

Киваю и сажусь напротив Си. Та бросает на меня беглый взгляд и принимается разматывать провод от ноутбука. Она из тех людей, что, закончив работу, обматывают провод вокруг адаптера.

– Си хочет составить план, – говорит Тилли.

Средняя сестра включает компьютер; тот скрипит и жужжит потихоньку.

– Теперь ты здесь, и мы можем распределить обязанности.

На ней джинсы, белая рубашка заправлена за пояс. Лицо изможденное.

Почесываю подбородок, глядя на царапину на столешнице – тонкую, длиной примерно с мой мизинец. Интересно, чьих рук это дело.

– Я навела справки, – продолжает Си. – Думаю, нам надо поговорить с врачом. У папы ужасная сухость во рту.

– А как же эта розовая штука на палочке? – спрашиваю я.

Си кривит губы.

– Полагаю, нужно рассмотреть и другие варианты. Еще я читала о трансдермальных способах лечения хронических болей.

Я могла бы попросить ее рассказать подробнее. Но вместо этого смотрю поверх ее плеча на холодильник, злобно выглядывающий из угла кухни, – огромный, серый, страшный. Помню, когда отец купил его, никто из нас не решился спросить, зачем ему понадобилось столько холодного пространства.

– Алиса?

Возвращаюсь в реальность. Си смотрит на меня.

– Звонок, – говорит она, и по ее тону я понимаю, что ей приходится повторяться. – Вот тут. – Сестра указывает на что-то вроде дверного звонка или кнопку сигнализации, прикрепленной к столу. – Кнопка у папы рядом с кроватью, – продолжает Си. – На случай, если нужно будет нас позвать. Это Стив придумал. – Она слегка выпячивает подбородок, как всегда, когда пытается доказать, что права. – Если будешь дома одна, то лучше носи звонок при себе. Там сзади зажим. Так, что еще? Маргарет приходит три раза в день, меняет катетер и все остальное. – Сестра морщится при слове «катетер». – Тилли наготовила гору еды. И теперь ты здесь. – Она улыбается, но, по-моему, это больше похоже на гримасу. – Так что по утрам я буду работать, а сюда стану приходить после полудня.

– Я прилетела так быстро, как только смогла, – говорю я. – Улан-Батор – это чертовски далеко отсюда, знаешь ли.

– Я и не сомневалась ни на минуту, – отзывается Си. – Просто сказала, что теперь ты здесь…

– Может, ты почитаешь ему, Алиса? – Тилли ставит на стол три тарелки с кексами и три чашки кофе. – Ему бы это понравилось. Ты ведь так хорошо читаешь вслух.

Она садится и смотрит на меня с мольбой в глазах.

– Главное – все время быть рядом с ним, чтобы он чувствовал, что его любят, – произносит Си.

– Его и так любят.

Отламываю верхушку кекса и надкусываю ее, оглядывая отцовскую кухню. Она старая, еще из семидесятых, наверно. Плита стоит отдельно, вытяжка висит высоко над ней. Шкафчики из белых стружечных плит, по краям обитых сосной. Кухня не из тех, о каких грезят мои ровесники. Ни тебе гранитной «рабочей поверхности» из Италии, ни португальского кафеля на стенах, ни двойной раковины со смесителем, который можно вытащить, чтобы промыть углы. Пол покрыт линолеумом – тем самым, что никогда не выглядит чистым, сколько его ни отдраивай. Словом, это кухня старика. И она мне нравится. Но я все думаю про цвет папиного лица.

– Ему стало так плохо всего за две недели? – спрашиваю.

Си протягивает руку к тарелке с кексами, но тут же отдергивает ее.

– Мы позвонили тебе, как только узнали диагноз, если ты об этом, – говорит она.

– Он и до этого терял в весе, – добавляет Тилли. – Но не так чтобы заметно. И пару раз, когда я была рядом, он выглядел уставшим. – Сестра качает головой. – И все. А потом он позвонил нам уже из больницы.

– Он ведь наверняка знал, что с ним что-то не так, – говорю я. Тилли берет второй кекс и разворачивает обертку. Я смотрю в чашку с кофе. – Он же врач, черт возьми! Хирург. Он много знает о… здоровье.

Си постукивает пальцами по столу.

– Он курит, Алиса. И пьет.

Я шумно втягиваю воздух.

– Алиса, может, расскажешь нам о своей поездке? – предлагает Тилли.

– Не сейчас.

Отпиваю кофе. Слишком слабый. Подхожу к раковине и выливаю остатки. Кухонное окно выходит в сад: скучный прямоугольник, заросший травой. Клумбы по углам газона все в сорняках. Отец скорее домосед. Когда я думаю о нем, на ум приходят обитые деревом стены, книги, шорох расправляемой газеты. Наблюдаю за тем, как дрозд скачет по газону, замирает, утыкается клювом в землю. Слышу, как мои сестры поскрипывают стульями, и представляю, как они переглядываются; Тилли делает знак Си, чтобы та промолчала.

– Они живут в шатрах, – говорю я, не оборачиваясь от окна. Голос звучит громче, чем я рассчитывала. – В Монголии люди живут в шатрах. Каждые три месяца они собирают все свое добро, грузят на верблюдов и отправляются куда-то еще.

– И зачем они так делают? – спрашивает Си.

– А мне нравится, – отвечаю. – Мне по душе мысль о том, чтобы всегда двигаться дальше.

Си начинает фразу, но Тилли обрывает ее на полуслове:

– А как они решают, куда идти?

Оборачиваюсь и пожимаю плечами.

– Не знаю, – говорю. – Наверно, идут туда, где есть вода.

Опираюсь на край раковины, кусаю ноготь.

– Так почему бы им не остаться на первом же месте, куда они придут? – спрашивает Си. – Если там есть вода.

– Сколько ему осталось? – задаю вопрос я.

Тилли растирает остатки кекса по тарелке.

– Врачи сказали, от трех до восьми недель, – произносит наконец Си.

– И это было две с половиной недели назад?

– Да.

* * *

Дождь льет все утро, типичный английский дождь, мерзенький, мелкий и слабый, а небо плоское, белое и скучное. Выхожу из дома после ланча. Тилли и Си я говорю, что мне надо купить одежду, и это правда, и, возможно, я именно это и собираюсь сделать, захлопывая входную дверь и спускаясь по ступенькам. Но потом я сажусь в метро и не выхожу, проезжая «Уоррен-стрит», «Гудж-стрит», «Лестер-сквер».

На «Чаринг-Кросс» в вагон заходит женщина с большими славянскими глазами, толкая перед собой коляску. Ее дочка, одетая в розовое вельветовое платье и белые сморщенные колготки, смотрит на меня не мигая. Я тоже смотрю на нее. Мама девочки бросает на меня взгляд. Ждет, что я улыбнусь, агукну, помашу рукой. А я просто смотрю в глаза малышки и чувствую странное облегчение.

Выхожу на станции «Кеннингтон» и поднимаюсь по лестнице, а не на лифте. Здесь на каждом углу можно встретить Кэла: начищенные черные ботинки, подстриженная бородка, забытый мной зонтик – чуть в стороне от его брюк, чтобы капли стекали на пол. Никого. Прошло шесть месяцев. Даже больше. Я могла бы уже смириться, но не стану. Тут все знакомо до боли. Вывеска возле входа на станцию; урна, переполненная пакетами из-под чипсов и еды навынос; железная решетка на окошке газетного киоска; узкая полоска тротуара под высокой кирпичной стеной, а дальше – отрезок Элберт-стрит, до пересечения с Пентон-плейс, где недостроенная высотка наползает на горизонт; щиты, разрисованные граффити, и синий брезент, что полощется на ветру в конце ряда домов, где раньше стояло еще одно здание.

Выхожу на Амелия-стрит. Намокшие волосы липнут к голове, а я не знаю, как мне быть. Скорее всего, он сейчас на работе. А если и дома, то что мне делать? Постучаться к нему? «Прости, Кэл, я тут вернулась из Монголии, просто проходила мимо и решила узнать, не женился ли ты. Да, кстати, еще папа болен, и мне от этого невыносимо». Опускаю голову и прибавляю шаг, иду по другой стороне дороги, мимо парка. Провожу ладонью по прутьям ограды и слушаю, как ветер треплет листву. Если Кэл выглянет из окна, то увидит меня. Расправляю плечи и задираю подбородок. Это красивая улица: длинный ряд дверных арок и аккуратных окон в кремовых рамах. Викторианцам было не наплевать на детали, как сказал бы Кэл с гордостью, такого не увидишь в тех домах, которые сейчас лепят за пару месяцев. Когда я пришла в гости в первый раз, он повел меня на крышу. На мне было что-то не по погоде короткое и тонкое. Он встал сзади, обнял меня за талию, и мы сделали полный круг, 360 градусов, от Биг-Бена до Хрустального дворца и обратно. Я показала ему, где какие созвездия – те, что было видно, и те, что мы разглядеть не могли. «Здесь, на крыше, ты счастливей, чем дома», – сказал тогда Кэл. А я смотрела на звезды и понимала, что он прав.

Нахожу окно нашей спальни. Его спальни. Герань все еще стоит на подоконнике, вон ее ярко-красные лепестки. За цветами всегда ухаживал он, поэтому неудивительно, что она выжила, но я все равно расстроилась.

Пулленс-гарден – это скорее парк, открытый для всех и каждого, и потому мы никогда не гуляли там. Вместо этого мы забирались на крышу, лежали на скате возле лестницы, смотрели на звезды. Но теперь я вторгаюсь в парк, скрипом ворот выдавая свое присутствие, и иду по заросшей сорняками гравиевой дорожке, огибающей полукруглую лужайку. Присаживаюсь на лавочку. Она вся покрыта птичьим пометом и лишайником, на досках и позеленевших металлических подлокотниках – царапины от когтей. Если бы не лето, я лучше разглядела бы квартиру, но сейчас меня куда больше занимает дверь, ведущая на лестницу. Отсюда хорошо видно, кто заходит и кто выходит.

Я переехала к Кэлу, когда мы с ним встречались уже целый год, так что мое решение было вполне взвешенным, что бы ни говорила об этом Си. Я знала, что придется нелегко, мы с ним обсуждали это. Он сказал, что установит несколько правил: мне нельзя будет отвечать на телефонные звонки и иногда придется быстро исчезать. Правда, мы не обсуждали, что он сгребет все мои вещи в охапку и засунет их в шкаф, а я потом приду в квартиру и почувствую, будто и не живу там вовсе. Но это можно было предположить. Когда я рассталась с Кэлом, все вздохнули с облегчением, кроме Тилли. Что вполне понятно, если учесть, что в своих отношениях она тоже своего рода невидимка.

За месяц до моего ухода мы обновили спальню. Ничего особенного. Бледно-голубые стены, пол из дубового ламината, новый комод. Сидя на лавке, я грызу ноготь на мизинце и вспоминаю эту комнату до мельчайших деталей: щербатый плинтус, встроенный шкаф с потертыми стальными петлями, след на стене от спинки кровати. По утрам Кэл поливал герань, и его ноги торчали из-под халата, как у цапли. Наверно, он до сих пор так делает.

«Вот умчится он в Индию, женится там на девушке, которую никогда не видел, – и что с тобой будет тогда?» – спрашивала Си, уперев руки в боки. Я закатывала глаза и называла ее расисткой, но в то же время, как бы я этому ни противилась, какая-то часть меня вздрагивала от ужаса каждый раз, когда сестра заводила этот разговор.

Встаю, потягиваюсь и выхожу из парка. По дороге к метро я собираюсь просто пройти мимо двери на лестницу, но вместо этого поворачиваюсь к ней, захожу и поднимаюсь наверх. А почему бы и нет? Никому хуже не будет. Провожу пальцами по стене. На бетонном полу остаются мокрые следы моих ног, но он их не заметит. Возле его двери новый коврик, в бледную радужную полоску. Он бы не стал покупать новый коврик сам. Но моя самодельная табличка с выцветшей надписью синим фломастером «пожалуйста, никакой рекламы» все еще приклеена скотчем к почтовому ящику. Новая девушка или жена наверняка уже сняла бы ее. Звонка нет, вместо него лишь дешевый латунный дверной молоток в форме лисы. Протягиваю руку и поглаживаю ее по голове, а потом сбегаю по ступенькам и выскакиваю на улицу, пока не натворила глупостей.

Десять вещей, которые у меня есть

1. Клубок ниток всевозможных цветов.

2. Маленький перочинный нож, почти затупившийся.

3. Мамино обручальное кольцо, я ношу его на веревке вокруг шеи.

4. Куртка из плащовки.

5. Коричневые вельветовые брюки, которые мне чуть коротки.

6. Бледно-голубая рубашка.

7. Коричневые кожаные ботинки, которые мне почти впору. На левой подошве – дырка.

8. Одиннадцать фунтов и тридцать шесть пенсов.

9. Белый целлофановый пакет.

10. Портрет твоей мамы, который я нарисовал много лет назад.

В такие дни, как сегодня, очень важно продолжать двигаться. Я перехожу на другую сторону полуострова, иду мимо жилых домов с яркими цветными балконами, по широким пустым дорогам, мимо бесконечных строительных заборов, – туда, где машины изрыгают свои выхлопы, а воздух горький от жженого сахара. Я бы хотел привести тебя сюда. Мы бы могли сидеть на одном из бетонных цилиндров, разрисованных граффити, и разговаривать. Может быть, я рассказал бы тебе о том, как лет в двенадцать нашел баллончик с оранжевой краской. Ее мне хватило ровно на то, чтобы вывести свои инициалы на ограде у нас в парке. «Д. В.», причем «В» была вписана внутрь «Д». Потом я еще несколько месяцев ходил мимо, вздрагивая при виде этой надписи, а она все не исчезала.

* * *

Я беспокоюсь о тебе. Я волнуюсь, вдруг ты несчастна, я волнуюсь, вдруг ты голодна, я беспокоюсь, вдруг ты больна. Я переживаю, а вдруг ты не в Лондоне. Я переживаю, вдруг ты здесь, но ненавидишь этот город. Я волнуюсь, вдруг ты умерла.

* * *

Иду дальше, по Гринвичу, и под оградой вокруг Королевского военно-морского колледжа вижу скомканный сиреневый шарф. Разворачиваю: прямо посередине ткани проходит затяжка. На оживленной площади возле «Катти Сарк» подбираю заднюю часть серебряной сережки, и тут вижу, как недоеденный пирожок летит в черную урну. Говядина с луком. Все еще теплый. Кусая его, я стараюсь не вспоминать о том, как мама с покрасневшим лицом стояла на кухне, глядя на выпечку, которая никак у нее не получалась, несмотря на все усилия. На углу Эвелин-стрит и Нью-Кинг-стрит нахожу обрывок серого шнурка. Один его конец все еще сжат пластиковым покрытием, и это напоминает мне о школе – короткие брюки и замерзшие икры.

В Роттерхит я иду длинной, тихой дорогой, повторяющей изгибы реки. Здания справа от меня – частные дома с видом на реку – повернуты спиной к дороге. На противоположной стороне виднеются английские флаги; под окнами висят чайные скатерти. Скорее всего, ты живешь на берегу. Вероятно, ходишь на работу в строгом костюме. Я пытаюсь представить тебя: невысокая, как и она; волосы такие же рыжие; каблучки звонко стучат по тротуару. Юбка сидит как влитая; хлопковая блузка тщательно выглажена.

Не помню, как я покупал свой последний костюм, но представляю, как он висит на пластиковой вешалке на балке для одежды в углу комнаты. Помню ощущения от него: вес пиджака и ремень, который приходилось затягивать туже, чтобы брюки не провисали на талии. И помню, как уничтожил его. Если бы ножницы были острее, это было бы куда приятнее.

На крошечной мощеной площади, где свет, пробиваясь сквозь листья, блуждает по моей коже, под скамейкой я нахожу золотистую детскую заколку. Это ведь так называется? Заколка? Иногда я беспокоюсь, что скоро не смогу вспомнить названия очень многих вещей. Я уже подумывал было составить что-то вроде мысленного списка слов, которые нужно повторять в том случае, если они станут забываться. Но не стал этого делать из-за тебя. Увидеть, как ты отвернешься от безумного старика, бормочущего себе под нос, много хуже, чем страх забыть слова.

Порой возьмешь что-то в руки – и взглянешь на это как на чужое. Вот заколка: видишь, два зажима – это на самом деле один кусок металла, сложенный пополам; на самом его сгибе – крошечный цветок с пятью золотыми лепестками и красной пластиковой сердцевиной. Я держу ее между большим и указательным пальцами, и вижу, какой усталой, грубой и постаревшей стала моя кожа. Вижу грязь, въевшуюся в линии на ладони. Ногти толстые и желтые, а область вокруг них расслоилась и болит в тех местах, где я содрал зубами тонкие полоски кожи. Детская привычка.

Лучше бы шарф был золотым, а заколка сиреневой, но нельзя рассчитывать, что всегда все будет правильно. Я оставляю их на краю тротуара, на углу Милл-стрит. Расправляю шарф, а шнурок сворачиваю в кольцо, в центр которого кладу серебряную застежку серьги и золотистую заколку.

* * *

Ты, наверно, не знаешь, но это продолжается уже какое-то время. Правда, не всю твою жизнь. Честно говоря, довольно долго я хранил знание о тебе на задворках памяти. Как и многое другое, на чем я по разным причинам решил не зацикливаться. Мой разум представляется мне таким подземельем, лабиринтом из темных коридоров с воспоминаниями, гниющими в герметичных ящиках, длинными рядами стоящих в каменных нишах.

Впервые я узнал о тебе, когда мне было двадцать семь. Все могло сложиться иначе – и я хотел этого, но твоя мать упиралась, а я никак не мог найти нужных слов, чтобы заставить ее изменить решение. Тогда я уехал из Лондона, добрался до Лидса и попытался сделать вид, что никогда не любил ее. Работал водителем курьерского фургона. Кружил по городу, думал об известняке и кирпиче. Однажды я провел ночь на скамейке в Раундхей-парк, и никто меня не побеспокоил. Я познакомился с группой художников, только что покинувших колледж. Мы курили марихуану и не спали всю ночь. С одной девушкой у меня завязались отношения. Мелисса: волосы короче моих, в каждом ухе – целый ряд сережек-гвоздиков. С ней тоже ничего не сложилось. Все это время ты росла, и я работал на износ, чтобы только не думать об этом.

А потом мой отец облажался. Я провел зиму в Престоне. Мокрый асфальт. Голые деревья. Мама сжимала зубы так сильно, что я боялся, как бы она не стерла их вчистую. После этого я сбился с пути.

* * *

Не слушай моего ворчания. Я не должен утомлять тебя. Однажды я встретил буддиста. Он сидел на небольшом травянистом пятачке на пересечении Стэмфорд-стрит и Блэкфрайерс-роуд. Глаза его были закрыты; он медитировал. «Вот оно, – сказал он тогда мне. – Здесь и сейчас ты, я и этот поток машин. Это единственное место и время, когда можно изменить свою жизнь в нужную сторону». Я хотел бы сказать, что принял это к сведению. Но я не принял. И все же порой в памяти всплывает рыжеватый купол его головы, бледная-бледная голубизна его глаз, словно отражение моря в дождевых облаках. Здесь, сейчас. Это все, что у нас есть.

* * *

Тауэрский мост разведенными половинами высится в небе. Автомобильный хвост тянется от самой Друид-стрит. Водители нетерпеливо постукивают по рулю. Туристы, обмениваясь восхищенными взглядами, фотографируют друзей, которые указывают на белый массив корабля и на мост, чудесным образом сломанный пополам. Из открытого окна автомобиля я ловлю завиток табачного дыма. Прошу у водителя сигарету – тот неохотно протягивает мне одну, прикурив ее. В глубине его глаз – вспышка страха. Я вдыхаю серый дым. Да, успокаивают они меня все-таки, эти сигареты. «А заодно убивают», – сказала врач. Я тогда лишь пожал плечами и ответил: «Ну должно же хоть что-то». И это правда, вот только, если честно, я еще не готов.

Мост вернулся на место. Толпы мотоциклистов, забившие все до шлагбаума, завели моторы. Город снова медленно пополз.

Поработав какое-то время в арт-галерее, я устроился водителем такси. Нет, не черный кеб. В моем автомобиле были потрепанные голубые сиденья и багажник с хитроумной защелкой. На приборной панели у меня был приемник с закрученным проводом, похожим на телефонный. Бестелесный голос перечислял вызовы и пункты назначения.

Я работал по ночам. Дороги были свободнее, заработок – лучше, а пассажиры в большинстве своем – хуже. В поисках тебя я изучил каждый сантиметр города, от Хитроу до Голдер-Грин через Уэствей. Я искал тебя, каждую секунду. Люди садились ко мне в машину, и я наблюдал за ними, ловил краем глаза в зеркале отражение их лиц. Истории пассажиров вселяли в меня надежду: давно потерянный школьный друг случайно оказался в том же купе; бывший коллега из другой страны обнаружился в пригородном кафе. Мои клиенты говорили, что Лондон – удивительный город: миллионы людей, и все же здесь можно внезапно столкнуться с кем-то знакомым.

Ожидая, пока толпа по обе стороны моста чуть поредеет, я остановился посредине, оперся на перила и нагнулся к воде. Я бы солгал, если бы сказал, что никогда не думал об этом: броситься с тротуара под несущуюся массу грузовика; лечь голым на снег; сесть на краю моста, вобрать в себя напоследок весь мир, а потом оттолкнуться. Но мысль о тебе всегда была со мной.

Смотрю, как внизу течет вода. Однажды в детстве отец взял меня на рыбалку. Я уже не скажу тебе, где и когда это было. Помню только, что на солнце у меня сгорели щеки; что ростом я был тогда ниже отца; что мы ели бутерброды с сардинами из желтой пластиковой коробки; что я выудил всего одну тщедушную рыбку, а он – пять, но в кои-то веки сделал вид, что не разочарован во мне.

На Уайтчапел-Хай-стрит демонтируют рыночные прилавки – металл грохочет по металлу. Зеленые и белые чехлы складывают в привычные квадраты, потрепанные белые коробки погружают в фургон, что наполовину заехал на тротуар, мигая оранжевой аварийкой. Я нахожу яблоко, два раздавленных банана, оливково-зеленую кожаную перчатку с дыркой по шву, где большой палец встречается с указательным. Подбираю серебристую ручку на пороге библиотеки. Срываю с дерева коричневый каштан. А вот половина порванного конверта: черный шрифт на темно-бордовой бумаге.

Срезаю дорогу по Валланс-роуд. Мимо коричневого бетонного здания, накрытого зеленым брезентом, затем – в парк, прямиком к центральному кругу. Выбираю скамейку с видом на Дербишир-стрит; чуть дальше там – Бетнал-Грин-роуд, еще дальше – Хакни и канал. Опускаю перчатку на сиденье, придавливаю ручкой конверт, разламываю каштан пополам и кладу половинки поверх зеленой кожи. Присаживаюсь рядом.

Мне хочется заказать тебе чаю где-нибудь, где есть нормальные кружки и сахарницы, а потом сесть напротив и рассказать тебе обо всем.

* * *

Пора идти. Я оставляю перчатку на скамейке и шагаю в сторону Хакни. У входа в парк Лондон-Филдс, где в конце ряда магазинов дорога расширяется, словно устье реки, есть мощеная площадка с низкой кирпичной оградой и двумя деревянными лавками. Рядом со скамейками – три дерева: два маленьких, с тонкими стволами, и один большой платан, все еще с густой кроной. В одном из небольших деревцев, на сгибе, где ствол разделяется на две части, я вижу глиняную фигурку Будды, а на платане – часы, едва заметные среди листвы. Батарейка в них села. Я знаю это, потому что стою и смотрю, а стрелки не движутся. Сейчас, думаю, они либо на пять часов спешат, либо на семь часов отстают. Представляю, как ты проходила мимо них в тот самый момент, когда они показали правильное время.

Сижу на одной из скамеек, смотрю на часы и размышляю о том, есть ли в этом городе другие люди, которые, как и я, оставляют сообщения повсюду в надежде, что кто-то их поймет. Интересно, что означают часы и щекастый оранжевый Будда? Когда я встаю, то под лавкой нахожу – кто бы мог подумать! – устричную раковину. Провожу пальцами по совершенной, жемчужно-белой внутренней поверхности. Дальше все просто – полиэтиленовый пакет с синеватым отливом; зеленая зажигалка; детский носок, кремово-белый под слоем грязи; длинный темно-серый провод; каштановая резинка для волос, тонкая, как спагетти.

Вспоминаю, как отец стоял у окна комнаты, которую он отвел себе под кабинет, словно какой-нибудь аристократ с личной библиотекой, и только окна из ПВХ выдавали его. «Я просто ума не приложу, что с тобой делать, Даниэль», – сказал он тогда. Мне было двадцать два. Я только что вылетел с очередной работы. «Тебе надо заложить основы, Даниэль, – повторял отец снова и снова. – Нужна стабильная база. Ты должен суметь обеспечить себя, свою семью».

«Чертов лицемер», – выругался я, когда мама нашла его в той же комнате в луже блевотины, совершенно белого, как и пачка счетов на столе. Мама посмотрела на меня так, будто я отвесил ей пощечину.

Облака налились дождем и отбрасывают тени на дорогу. В воздухе уже пахнет дождем. Приют в Энджеле сегодня открыт, надо успеть туда, пока не припустило всерьез. Отрываю кусочек от полиэтиленового пакета. Наступаю на зажигалку, разламывая ее на куски, и затем выбираю из них треугольник зеленого цвета. Вытягиваю из носка шерстяную нитку, туго сматываю провод, скатываю резинку для волос в твердый коричневый шар. Наконец все цвета занимают свои места в жемчужно-белой чаше устричной раковины. Я возвращаюсь к мощеной площадке в конце дороги, дохожу до того дерева, чей ствол расходится на две части, и пристраиваю оболочку устрицы с ее содержимым между ветвями, закрывая крошечный треугольник пустого пространства. Когда пойдет дождь, капли наполнят ракушку. Возможно, по дороге домой ты поднимешь взгляд и увидишь ее.

Десять причин ненавидеть мою сестру (Си)

1. Стены ее ванной облицованы кафелем с нарисованными дельфинами.

2. Если бы ее пригласили в передачу «Desert Island Discs»[1], то песней, без которой ей не жить, Си назвала бы «I Want To Know What Love Is» группы Foreigner.

3. Имена ее сыновей начинаются на одну букву.

4. Когда я спрашивала ее про маму, она смотрела на меня с такой смесью жалости и самодовольства, что я едва могла ее слушать.

5. Она покупает яйца и перекладывает их из коробки в керамическую миску в виде курицы, которую потом ставит на холодильник.

6. В детстве она говорила, что у нас в доме водятся привидения.

7. Она заставляет меня чувствовать себя виноватой.

8. Она читает Daily Mail[2]. Можете представить, что она думала про нас с Кэлом.

9. Она считает меня дурёхой.

10. «Ненавидеть» – пожалуй, сильно сказано. Помню, как она читала вслух, когда у меня была простуда или болел живот. Сестра разыгрывала историю по ролям, строила забавные рожицы, чтобы меня рассмешить.

Мелодичная электронная трель вовсе не похожа на резкий визг дверного звонка, но я все равно сначала иду в прихожую. И, только почти спустившись, понимаю, что это отец звонит из комнаты. Сердце бешено колотится в груди, я бегу наверх. Когда я вхожу в спальню, отец сидит в кровати, опираясь о подушку, прислоненную к спинке кровати. Его глаза открыты.

– О, Алиса, – удивляется он, будто не ожидал меня увидеть.

– Что случилось?

– Ну, я не умер… – Он слабо улыбается. – Хотел… поговорить… с Матильдой… и Сесилией.

– Давай я помогу.

Он смотрит на меня с жалостью – как на ребенка, которому чего-то пока не понять.

– Пап, я уже не ребенок. Скажи, что тебе нужно, – я все сделаю.

Он качает головой:

– Мне просто… надо кое-что… сказать… твоим сестрам.

– Тилли ушла в супермаркет.

Хотя она и так уже наготовила на целую армию. Холодильник забит завернутыми в пленку контейнерами с супом, фриттатой, ризотто, а в папиных стареньких жестяных коробках полно печенья, лимонных долек и кексов. Покупать больше ничего не нужно, но когда я сказала это Тилли, она так расстроилась, что я не стала настаивать.

– А Си на работе. Она придет позже.

– Ничего… тогда… в другой раз.

Стою возле узкого дивана, обитого выцветшей тканью с узором из роз.

– Пап, я не понимаю тебя.

Он снова качает головой. Мой сборник Шеймаса Хини лежит наискосок на прикроватной тумбочке. Я читала отцу свои любимые стихи – «Полуостров», «Речь рыбака к лососю», «В краю болот». Папа не большой поклонник поэзии, так что, наверно, это было не совсем честно, но он не возражал.

– Хочешь, я почитаю вслух?

– Я… готов убить… за сигарету, – отзывается он.

– Папа!

– Ты говоришь… как твои сестры. Всегда такие… рассудительные… сестры…

Не то что я.

– Вряд ли… от этого… станет еще хуже… правда? – продолжает он.

Я приношу из своей комнаты сигареты.

– Открой-ка… окно. А не то нам… несдобровать.

Отец ухмыляется, но мне не до смеха.

Прикуриваю ему сигарету и протягиваю пепельницу с тумбочки. Он делает неловкую затяжку, кашляет. Сижу и смотрю на него, крутя кольцо на среднем пальце. Отец ловит мой взгляд:

– Позволь мне… насладиться ею… Алиса. Выкури одну… со мной.

Помню, как Си устраивала целые кампании, чтобы заставить его бросить курить. Вырезала из журналов наглядные фото почерневших легких. Рыдала за обеденным столом. Крала его сигареты и резала их на кусочки. Может, поэтому я и начала курить – хотела стать ближе к папе. Вытряхиваю из пачки еще одну сигарету, достаю зажигалку.

Отец выкуривает сигарету наполовину, а потом бросает ее в пепельницу. Я тушу ее за него, делаю еще одну затяжку и гашу свою следом.

– Что ты… собираешься… делать?

– С чем?

– Со своей… жизнью. Вернешься… в Малайзию?

– В Монголию. Не знаю. Я решу, когда… – прижимаю палец к губам. – Пап, разве ты не знал, что с тобой что-то не так? В смысле, такое состояние, оно же возникает не сразу.

– Не грызи… ногти… Алиса.

Прячу руки в карманы.

– Но ты же врач.

– Мне надо… прилечь.

Отец ворочается в простынях, пытаясь улечься.

– Давай помогу.

В руках он как ребенок, хрупкий и легкий. Обхватываю его вокруг груди и укладываю на спину. Это совсем не трудно. Сажусь на край дивана и смотрю на рисунок на обложке книги. Прислушиваюсь, но вместо птичьего пения слышу только папино дыхание, грубое, как наждачка.

– Помнишь, как ты мне покупал мятных мышек? Я сто лет таких не ела.

Он берет меня за руку. Пожелтевшим пальцем поглаживает полоску кожи между большим и указательным.

– Может, скажешь мне? – спрашиваю.

Палец замирает.

– Я все передам Си и Тилли.

– Ты… напоминаешь мне… свою мать.

Он почти никогда не говорит о маме. Не представляю, что сказать.

– Твои… волосы. Сестры… всегда… завидовали им.

Я побрилась налысо в семнадцать лет, во время школьных каникул. Стояла тогда в ванной, смотрела в зеркало на свой бледный череп незнакомой формы, а раковина была забита темно-рыжими локонами. «Вот теперь я им покажу», – думала я. Уже не помню, что именно я хотела этим доказать. Но в доме в тот момент были только мы с папой, и, когда я спустилась к ужину, раздраженная и готовая к ссоре, он даже бровью не повел – просто посмотрел на меня и продолжил есть как ни в чем не бывало.

– Какой она была? – спрашиваю, стараясь не выдать ни тени отчаяния в голосе.

Отец смотрит в потолок. Не знаю, слышал ли он мой вопрос.

Мама погибла, когда мне было четыре года. Она должна была заехать за мной, забрать с занятий по балету. Помню, как я стояла в зале, держала в руках розовую сумку с вышитой балериной, слушала, как другие девочки занимаются под музыку, скользя по деревянному полу, и ждала.

Потом Элла Саммерс сказала мне, что маму закопали в землю, где червяки, и теперь она лежит там, в темном ящике, и я никогда больше ее не увижу. Я расплакалась, даже завопила, заткнула уши и закричала, что ненавижу Эллу, но по ее торжествующему взгляду поняла, что она не врет. После этого меня неделями мучили кошмары. Тилли и Си по очереди укладывали меня, потную и дрожащую, к себе в кровать, обнимали и убаюкивали, пока я не засыпала. «Шш… тише, тише, не расстраивай папу». «Шш… тише, тише, с мамой все хорошо». «Ты не виновата. Никто не думает, что ты виновата».

– Пап? Я спрашивала о маме.

– Сложная, – отозвался он наконец. – Она была… сложная.

Как и я.

– Наверно… я был… несправедлив. Я обещал… – Он хмурится. – Я обещал ей… любить тебя… так же… Алиса.

Его глаза закрываются. Рот обмякает. На меня накатывает паника. Как понять, что… Но тут я вижу, как простыня слегка приподнимается и тут же опускается. Хочу встряхнуть его, разбудить. Уже кладу руку ему на плечо, но он такой исхудавший и усталый, что я не решаюсь. Сижу еще немного, а потом закрываю окно, забираю пепельницу с недокуренными сигаретами и выхожу.

* * *

Отцовский дом не так уж мал, в нем полно комнат, по которым можно бродить, где можно задержаться, но я не нахожу себе места. Беру газету Тилли, пролистываю ее и кладу обратно. Принимаюсь мыть посуду, но мне быстро надоедает. Как только приходит Маргарет, я хватаю папины ключи, сую ноги в шлепанцы и черкаю записку для Тилли. Стоя на светофоре на Ист-Хит-роуд, думаю: может, поднять руку и поймать первый же кеб? Поехать в Хитроу, подойти к кассе и попросить служащего выбрать для меня пункт назначения. Воображаю суету аэропорта, потом полет – мертвое время, а сразу после – аромат другой страны и волнение, поднимающееся к горлу. Напоминаю себе, что мой паспорт дома. Что отец болен. Перехожу через дорогу, пересекаю стоянку и выхожу к парку Хэмпстед-Хит. Иду по дорожке между двух прудов, потом дальше, к деревьям. Старик в красном дождевике и кожаных ботинках показывается впереди. Я тут же сворачиваю направо, на узкую, нетоптаную тропинку, – видеть его невыносимо. Скидываю шлепанцы и сразу чувствую кожей каждый камешек, каждый прутик на дорожке. Но это лучше, чем слезы. Шагаю быстрее, впечатывая ноги в землю.

На вершине Парламентского холма три женщины в спортивных костюмах стоят у таблички с подробным описанием места. Один мужчина, в черном, складывает огромного воздушного змея. Другой, с всклокоченными волосами, лежит на траве, закрываясь рукой от солнца. Кроме них тут еще человек восемь, пара собак, обнюхивающих друг друга, и малыш в зеленом комбинезоне, в коляске. Сажусь на одну из лавочек на склоне холма, подтягиваю ноги к груди и смотрю на Лондон. В миллионах окон отражается солнце. Выискиваю собор Святого Павла, небоскреб Мэри-Экс, квартал Кэнери-Уорф. В путешествиях я всегда говорю, что родом из Лондона, и всякий раз слышу в этом какую-то фальшь.

После того самого первого субботнего обеда я привела Кэла сюда. Мы сидели – может, даже на этой скамейке – и пытались вычислить его квартиру среди всех остальных квартир, офисов, библиотек и школ. «По-моему, твоя родня – милейшие люди, – сказал он тогда. – Не понимаю, с чего вдруг ты так переживала». – «С того, что Си считает тебя террористом, а отец подозревает, что ты силой утащишь меня в Индию и запрешь там на кухне. С того, что они ничего не понимают». Нет, ничего такого я не сказала. Только пожала плечами, улыбнулась и выразила горячее желание познакомиться с его семьей. Тогда я еще не подозревала, как все обернется.

Вынимаю из кармана мобильник, нахожу номера Кэла – мобильный, домашний, рабочий. У него в квартире в прихожей стоит телефон. Представляю, как он звонит… и женщина подходит к нему, босая. Кэл любил красить мне ногти, каждый палец в свой цвет. Может быть, еще не поздно. Может, мы еще сможем найти какой-то выход.

Держу палец над кнопкой вызова и смотрю на Лондон. И не нажимаю. Потому что мы все это уже проходили. Смысла нет. Я это точно знаю.

* * *

Когда я вхожу в дом, в нос мне ударяет запах лука, помидоров, жареной говядины. Спагетти болоньезе. Папа обожает спагетти болоньезе, которые готовит Тилли. На кухонном столе стоят две кастрюли: одна с пастой, другая с соусом. А моих сестер и след простыл. Воображаю, как они втроем с отцом разговаривают наверху, но, поднявшись, вижу там только папу и Тилли. Дверь открыта. Тилли сидит на стуле рядом с диваном, держит на коленях тарелку спагетти.

– Хотя бы ложечку, пап. Я измельчила все, как только смогла, – говорит она.

Отец мотает головой.

– Но это же твое любимое блюдо. Правда ведь?

Папа переводит взгляд на меня, и Тилли оборачивается. Они оба выглядят виноватыми.

– Ничего не ест, – говорит Тилли. – Так похудел.

– Не суетись, Матильда. – Он кашляет: слабый скрипучий звук, от которого у меня сжимается сердце.

– А где Си?

– Пошла домой. Она принесла вот это. – Тилли показывает маленькую бутылочку со спреем. – Это искусственная слюна.

Я скрещиваю руки на груди:

– Ты сказал им то, что хотел, пап?

– Алиса, что с твоими ногами? – спрашивает Тилли.

Я смотрю вниз. Ноги все в грязи и, возможно, в засохшей крови – трудно сказать наверняка.

– Где твоя обувь? – продолжает сестра.

Отец смотрит на меня так, будто видит насквозь. Я снова чувствую себя пятилетней.

– Внизу полно еды. Может, поешь? Я приду через минутку.

Выходя из комнаты, я слышу вдогонку:

– Пасту, наверно, надо погреть.

Иду в ванную, закрываю дверь и пускаю воду в раковину. Мягко поглаживаю правую ногу, и вода темнеет, а я едва сдерживаю слезы. Не от боли. Мне не больно. Вымываю левую ногу и шлепаю по лестнице, оставляя мокрые следы.

Спагетти слиплись. Я вываливаю их в миску, поливаю соусом. Тилли спускается, выкидывает папину порцию в помойку и бросает взгляд на мои босые ноги.

– Выглядишь устало, – говорю.

– Он ничего не ест.

– Не уверена, что он может есть. Тилли, соус я не грела.

Сестра пожимает плечами, накладывает себе еду и садится напротив.

– Что он сказал? – спрашиваю.

– Что он не голоден, а вот от сигареты бы не отказался. И чтобы я перестала суетиться, – произносит Тилли, покачивая головой.

– Я имею в виду перед этим. Ему нужно было о чем-то поговорить с тобой и Си.

Вижу, как она пытается изобразить равнодушие.

– Что такого он хотел сказать вам, чего не может сказать мне?

Тилли накручивает пасту на вилку:

– Это не важно, Алиса.

– Не ври мне, Тилли. Только не ты.

Она распахивает глаза и почесывает нос.

– Почему у вас вечно какие-то чертовы тайны от меня, а? – В моем голосе сквозят жалобные, детские нотки.

– Мне кажется, ты несправедлива к нам, Алиса.

– Это его завещание, да? Плевать мне на его завещание. Так в этом все дело?

Дергаю заусенец на большом пальце.

– Да там ничего серьезного, правда.

Тилли смотрит на меня с той же жалостью, что я видела в папином взгляде. Мне снова хочется кричать.

– Он пожилой человек, Алиса. Он… – Тилли прижимает кончики пальцев друг к другу. – Он умирает. Пока тебя не было, заходил доктор. Сказал, осталось уже недолго. Это может случиться в любой…

– Это сводит меня с ума.

– Алиса, Алиса… – Тилли гладит мою руку.

Я отталкиваю ее.

– Он любит тебя, Алиса, – говорит сестра.

Мне нужен Кэл. Хочу, чтобы он помассировал мне ноги, а потом накрасил ногти. Чтобы принес пиво из холодильника и рассказал, как провел день. Хочу обнять его за шею и не отпускать.

Десять причин сердиться на отца

1. Он лгал.

2. Он играл в азартные игры.

3. Он сдался.

4. Он разбил маме сердце.

5. Он породил меня.

6. У меня его нос, и, подозреваю, другие черты. Еще похуже.

7. Он был задирой и трусом.

8. Иногда я просыпаюсь и думаю, что это я был всему виной.

9. Все эти его рассуждения о том, как произвести впечатление. Как быть мужчиной.

10. Очень странно любить и ненавидеть человека одновременно.

Я сплю в приютах не каждую ночь. Если ты приходишь слишком часто, они начинают стараться исправить твое положение – это достаточно честно, но уже я сделал свой выбор, что далеко не всегда так уж просто.

Этот приют находится в крипте церкви на Дункан-террас. Я узнал о нем еще в апреле. Молодой парень с хвостиком, в оранжевых ботинках, сказал мне, что там кормят, а еще иногда дают зубные щетки и носки.

Когда я пришел туда, дождь лил как из ведра. По всей Экссес-роуд люди опускали головы, горбили плечи и ускоряли шаг. В детстве я любил дождь. Любил сидеть у окна, смотреть, как он мерцает в свете уличных фонарей, и следить за каплями, стекающими по стеклу. А мама в дождь всегда нервничала. Боялась, что мы размокнем, будто сахарные. Помню, как она носилась вокруг отца, пришедшего с работы, пытаясь отряхнуть капли с его плеч. Он отгонял ее, скидывал пальто и ботинки, похожие на пустые панцири жуков, и грязная вода с них впитывалась в ковер в коридоре. Теперь я разделяю тревогу матери. Боюсь, как бы одежда не прогнила, а дождь и холод не пробрали меня до костей, заставляя чувствовать себя старше, чем я есть. Боюсь за рисунок во внутреннем кармане пальто, хотя он и завернут в полиэтилен и продержался уже так долго.

Я бы лучше спал в самой церкви, где огни города «кровоточат» через витражи, а из углов на тебя смотрят статуи. Но тяжелые входные двери с петлями, похожими на гигантские цветы, закрыты. Придется зайти через боковую дверь в коридор, где каменная статуя Девы Марии хмуро глядит с алькова, затем открыть еще одну дверь и спуститься по лестнице.

Стены крипты окрашены в белый цвет. На полу – бежевый линолеум. Основное пространство, разделенное низкими кирпичными арками, занимают ряды металлических раскладных кроватей. Они очень высокие, края простыней и одеял вылезают из их тонких каркасов. Кухня втиснута в один из углов. Это единственное место с окнами; сквозь две узкие полоски грязного стекла видна улица. Здесь пахнет чайными пакетиками, прокисшим молоком и человеческим потом.

Я не хочу, чтобы ты приходила в такие места, как это. Пытаюсь успокоить себя мыслью о том, что ты выросла в обеспеченной семье. Но я знавал тех, кто раньше жил как король, а теперь спит на улице, так что гарантий нет ни у кого. Вписываю свое имя в регистрационную книгу и просматриваю список в поисках тебя. Когда я чувствую себя так, как сейчас – немного взволнованным, немного выбитым из колеи, – то я вижу сначала цвета, а потом слова. Среди кремовых, грязно-желтых, каштановых и ярко-синих имен лишь одно бледно-голубое, и оно не твое.

Много народу сидит на низком черном диване и возле него, глядя в мерцающий экран телевизора. Узнаю леди Грейс с ее вечной коляской и машу ей рукой. Обычно она ночует в парке напротив Смитфилдс. Правда, жалуется на шум, зато говорит, что мясники к ней относятся хорошо, да и рядом с ними ей как-то спокойней. В коляске у нее – маленькая походная печка, пригоревшая кастрюля и пластмассовые вилка с ложкой, которые она выпросила в кафе. «Я всегда в походе, дорогой, – сказала она мне при знакомстве. – В глубине души я – вечный турист. – И добавила, что мечтает жить за городом: – Хочу спать под деревьями, слушать пение птиц».

Разговаривать мне сейчас ни с кем не хочется, так что я усаживаюсь на другой диван в дальнем конце комнаты. На столе лежат четыре газеты. Я проглядываю каждую, но не нахожу того, что я ищу.

Я плохо себя чувствую. И не могу притворяться, что мне лучше. Что-то будто тормозит меня, заставляя все болеть. Если я умру, никто об этом тебе и не скажет.

На ужин сегодня паста с брокколи и кусочками курицы. Когда подходит моя очередь, я улыбаюсь женщине, которая раздает еду, погружая огромную металлическую ложку в необъятную кастрюлю. Получив свою порцию, я сажусь в конце стола, наклонив голову к тарелке. Синяя линия по краю напоминает мне о маминых тарелках, где нарисованные синим мальчик и девочка стояли на синем острове, держась за руки. Весь набор на восемь персон стоял за стеклом в шкафу из темного дерева, и каждое воскресенье мама чистила его метелкой из перьев. В детстве я просил разрешения помочь. Но к тому времени, как я повзрослел настолько, что мне можно было это доверить, я уже передумал. «Глупо держать в доме тарелки и никогда не пользоваться ими», – заявил я – и увидел, как мама вздрогнула от моих слов.

Иногда я спрашиваю себя, как она уживалась со всей папиной ложью. Наверно, пока мама не знала правду, ей было довольно легко. А когда она все же уличила отца во лжи, та уже так плотно вплелась в канву маминой жизни, что проще было оставить все как есть, чем пытаться распутать.

* * *

– Можно я сюда сяду?

Поднимаю глаза. Рядом стоит мужчина. Широкие плечи, начинающие редеть грязные каштановые волосы, круглое бледное лицо, серые глаза. Нос широкий и красный, как у пьяницы. Я ничего не отвечаю, но он усаживается на стул справа от меня:

– Мы кушать вместе. Так будет лучше.

Он из России или из Польши – словом, из Восточной Европы.

– Я Антон! – Он протягивает руку. Так вот чье это было имя, льдисто-голубое.

– Даниэль.

Его ладонь загрубела от работы. Уже давно я не пожимал ничьей руки. Он набивает рот пастой и начинает шумно есть, разевая рот и покачивая головой.

– Что ты сегодня делать? – спрашивает он. Я вижу, что у него между зубов застряли кусочки еды. – Что ты встретил?

Каждый день за ужином мой отец спрашивал, был я сегодня в школе или нет. Он делал упор на последнюю «л», будто выплескивал золото на скатерть. И если мой ответ его не устраивал, я отправлялся наверх без десерта. А по ночам, когда он уходил, мать звала меня вниз и угощала яблочным пирогом, имбирным бисквитом, заварным кремом или миндальным тортом. Думаю, так она пыталась извиниться.

– Бродил, – отвечаю я.

Он кивает, продолжая жевать:

– Где?

Я пожимаю плечами:

– Просто так, вокруг. А ты?

Его лицо мрачнеет.

– Сегодня утром я ждать работы, но они не взять меня. – Он ударил кулаком по столу. Мой стакан с водой дрожит. – Они берут молодых. А я силен как бык. Говорю им, но они меня не слышат. – Антон вонзает вилку в кусок курицы и машет ей в мою сторону. – Нет работы – нет денег.

Я вздыхаю:

– Вы поэтому здесь?

– Я здесь, потому что мой чертов друг говорит: нельзя больше оставаться в его доме. Говорит, я пью, я плохой.

Я сочувственно приподнимаю бровь, прожевывая вареную брокколи, которая превратилась в темно-зеленую водянистую массу.

– Я пью только из-за дочки, – говорит он.

Я медленно жую, не решаясь ничего сказать.

– Моя дочь… – его глаза загораются, – она красавица. – Антон энергично кивает. – Когда ей два года, она говорит мое имя. – Отложив вилку, он откидывается на спинку стула и складывает руки на груди. – Говорит: «Тато, тато». «Тато» – это папа. – Он указывает пальцем на сердце. – Умная, да? Я говорю слово – она говорит слово.

* * *

Я даже не знаю, как ты выглядишь. Не знаю, где ты сейчас. Можешь поверить, я пытался тебя найти. Однажды я пришел к ее дому, позвонил в дверь, но никто не отозвался. Заглянул в окно и увидел на ковре следы от мебели, которая стояла там раньше. Подождал еще. Потом в конце концов вернулся домой, уселся и стал смотреть на телефон. Но все, кто звонил, хотели мне что-то продать – стеклопакеты, электричество, Бога. Я слушал, как они сбивчиво тараторят свой текст, а когда по сценарию была моя очередь говорить, я спрашивал, не знают ли они, где она. Но они не знали.

* * *

– Она в порядке? – спросил я. Антон хмурится. – Ну, ваша дочь. Вы сказали, что были пьяны из-за нее.

Выражение его лица становится отстраненным, как часто бывало с твоей мамой. Антон молча берет вилку и ест.

Я тоже ем. Доев, я замечаю, что паста оставила мазки крахмала на моей тарелке.

– Извините, – говорю я. – Я не хотел совать нос в ваши дела.

– Совать нос? – Когда он хмурится, глубокая линия пересекает пространство между его бровями.

– Вмешиваться, быть любопытным, – говорю я. – Я не хотел этого.

Не думаю, что он понимает меня.

– Ее мать… она сука. Вы ведь говорите «сука», да?

Я пожимаю плечами.

– Я люблю ее мать, она моя жена, но теперь она не отвечает на телефонные звонки. Сейчас я звоню и ничего не слышу, кроме гудков. У нее есть парень, я знаю это. Она шлюха, сука, такая же, как все женщины. – Он тяжело вздыхает. – Но моя дочь, моя Сильвия… – Он трет кулаком левый глаз. У него очень толстые пальцы. Тонкий золотой ободок врезается в плоть на безымянном. – Какой-то раз я звоню, я выпил пива, и она не дает мне поговорить с Сильвией. Я сказал, что должен с ней поговорить, но она не дает. – Он снова трет глаза. – Потом просит денег. Я отвечаю, что посылал. Она говорит, что этого мало, что я прячу деньги. Я злюсь и говорю, что она не понимает.

Женщина на кухне подзывает нас за добавкой. Я наелся, но все равно беру еще. Антон накладывает себе полную тарелку, как и в первый раз. Мы садимся за стол и оба молчим, пока еда не кончается.

– Я думаю, что это только одна ссора, ничего, – говорит он, гремя вилкой по пустой тарелке. – Муж и жена, они ругаются, да? Но потом она опять спрашивает, пил ли я пиво. Я говорю, что нет, но она говорит, что Сильвия у друзей. В другой раз – Сильвия спит, а на третий – не хочет со мной разговаривать. – Он колотит кулаком по столешнице. – Она не хочет со мной разговаривать, – восклицает он. – Она моя дочь. Моя красавица дочь. И теперь она не хочет со мной разговаривать?

* * *

Я знаю, что стоит нам встретиться – и станет не важно, что мне пришлось искать тебя так долго. Стоит нам встретиться – и в нашем распоряжении будет все время мира. И мы наговоримся обо всем.

* * *

– Видите? – Антон протягивает мне фотографию с закрученными краями. – Только держите по бокам.

Я аккуратно прихватываю снимок пальцами, точно так же, как люди достают из автомата на станции «Кингс-Кросс» свои еще влажные фото на паспорт.

Девочке на вид года три – впрочем, мне всегда было трудно определить возраст на глаз. У нее папино круглое лицо. Темно-русые волосы заплетены в косички. Она стоит, прислонившись к белой стене. Слева от нее – закрытая дверь. На правой части снимка виднеется угол подоконника. На Сильвии синее хлопковое платье, подол расширяется книзу от белого пояса и заканчивается чуть выше коленей с ямочками. Девочка смотрит куда-то поверх объектива. Она не улыбается, но выглядит довольной.

– И как долго? – спрашиваю я.

– С того момента, как я видел ее, прошло четыре года два месяца и шестнадцать дней. С того дня, как говорил, – один год и двадцать пять дней.

Я смотрю на фото, пытаясь добавить годы ее изображению. Он протягивает руку, и я понимаю, что с неохотой отдаю снимок обратно.

Мужчина, который попросил написать мое имя в книге, выгоняет нас из-за стола. Мы берем с прилавка две чашки чая, сдобренные молоком и сахаром, и садимся на диван с газетами. Антон рассказывает мне о том дне, когда родилась его дочь, как она уцепилась за его палец и посмотрела ему в глаза. Он говорит о том, как познакомился со своей женой на свадьбе двоюродного брата. Она разрешила ему поцеловать ее, но, когда он попытался коснуться ее груди, она дала ему пощечину, и он уже знал, что хочет жениться на ней. Он рассказывает о поездке в Ближнюю Померанию на польском побережье, когда Сильвии был всего годик. Каждый день они ходили на пикник на пляж. Он относил дочь в море, сажал ее себе на плечи, слушал ее смех. Они прочесали пляж в поисках янтаря, нашли кусок с прекрасно сохранившимся муравьем внутри. Он не спрашивал обо мне, а я был счастлив сидеть и слушать. Телевизор слепил глаза основными цветами и ревел жестяным звуком. В кресло слева от нас резко падает человек, как мне кажется, примерно моего возраста. Его нога перевязана до колена. Вокруг рта его борода пожелтела. Он бормочет сам с собой, а потом засыпает. Мы все слишком быстро умираем.

– Будет лучше, если она забудет меня, да? – говорит Антон. Он поворачивается ко мне, и я смотрю в его бледные водянистые глаза и на потрепанную кожу. – Лучше совсем без отца, чем с таким, как я, да?

Я качаю головой, но не знаю, что он имеет в виду, и от этого все внутри меня сжимается от боли.

* * *

Думаю, Антон мог бы говорить до утра, да я и рад бы позволить ему, но в таких заведениях есть свои правила. В десять тридцать мы занимаем соседние кровати и пытаемся заснуть. Свет еще не погас, а уже начался храп. В приютах вечно так, и для меня это проблема. Я уже приучился спать очень чутко, поэтому даже в безопасном месте сплю очень неровно. Лежу и смотрю на спину Антона под одеялом, пока наконец кто-то не гасит свет.

* * *

Похоже, я перестал дышать. Во всяком случае, проснулся я, задыхаясь в темноте, будто человек, который чуть не утонул. Мне снилось, как я шел по мосту Ватерлоо к рекламной растяжке на стене кинотеатра: белые буквы на лимонном фоне – огромные, в человеческий рост, но слов никак не разобрать. Я все шел и шел, но так и не добрался до конца моста.

Я выделяю пять вариаций храпа: от тихого, хриплого до низкого, звучного. Фоном слышны слабые прикосновения дождя к узким окнам. Воздух провонял сном, пуканьем и немытой кожей. Один из волонтеров ворочается в кресле. Иногда они читают с фонарем или оставляют работать телевизор с выключенным звуком, но этот сидит в темноте. Интересно, о чем он думает. Интересно, что привело его сюда. Может, ему самому доводилось прятаться от дождя, засовывая газеты под одежду, чтобы не продрогнуть? Или, может, он потерял кого-то?

* * *

Когда мама позвонила мне в тот день, я сначала не понял, о чем речь. Я слышал ее. Слышал слезы в ее голосе, слышал слова, но никак не мог упорядочить их.

Люди по-разному это называют. Я экспериментировал с названиями в течение последних двадцати лет, чаще всего у себя в голове. Иногда, в те времена, когда у меня было такси, я решался поговорить с пассажирами, если у них было располагающее лицо или если ночь была особенно длинной, темной и одинокой.

Мой отец совершил самоубийство.

Мой отец покончил с собой.

Мой отец умер.

Мой отец убил себя.

Мой отец принял смесь диазепама и диаморфина. Мы так и не узнали, где он их взял.

Он не знал, что еще предпринять.

Он слишком глубоко увяз.

Он был несчастным лживым ублюдком, и мне все равно, что он умер.

Моя мать нашла его. Я никогда не прощу его за это.

* * *

В то лето, когда я окончил университет, долго стояла невыносимая жара. Родители приехали на мой выпускной. Отец потел в костюме с галстуком. Мама, взволнованная и застенчивая, нарядилась в широкополую шляпу. Я прогулял все лекции и семинары, какие мог, тратя свое время и энергию на марши против войны, против расизма, за права женщин, а еще на соблазнение женщин, на убеждение их позировать обнаженными, зря переводя масляную краску из дорогих тюбиков, на курение марихуаны и распивание пива. Удивительно, что я вообще сдал экзамены. Отец принял весть о моем выпуске с поджатыми губами. «С этого момента ты должен работать вдвое больше», – сказал он, хотя не хуже меня знал, что я все профукал и теперь меня никуда не возьмут.

Возможно, мы были похожи больше, чем я готов признать. Он до последнего скрывал, что играет в азартные игры, а как запахло жареным – решил покончить со всем одним махом. Возможно, я поступил бы так же.

Помню, как сидел с матерью в столовой. В шкафу за стеклянными дверцами стояли ряды нетронутых тарелок, а стол был завален бумагами. Письма, счета-фактуры, счета. «Ну, я уверена, что этому должно быть какое-то объяснение», – твердила она снова и снова. Этому обязательно должно быть какое-то объяснение.

Когда отец умер, мамины волосы совсем побелели. Они и раньше были пронизаны сединой, но той осенью, после того как она нашла его тело и все эти счета, в ее волосах не осталось и намека на цвет. Был период, когда она пыталась краситься – в ядовито-рыжий, в выцветший сиреневый, – но в конце концов сдалась и оставила все как есть.

Время двигаться дальше, но идти мне некуда. Я поворачиваюсь на бок, и кровать скрипит подо мной. С противоположного конца комнаты слышится чей-то кашель. Я думаю о дочери Антона. Представляю, как она сидит у него на плечах, держась за волосы, и смеется. Я хочу разбудить его и спросить, как же он мог оставить ее, как он мог потерять ее.

Десять фактов о доме моего отца

1. Входная дверь заедает.

2. В гостиной висит портрет Тилли и Си. На нем им семь и пять лет. Они в похожих розовых платьях и белых носочках.

3. На ковре в гостиной под кофейным столиком до сих пор виднеется бледное пятно: тридцать лет назад мама разлила там бутылку красного вина.

4. Папин кабинет пропах табаком.

5. В шкафу под раковиной стоят четыре бутылки солодового виски: Talisker, Ardmore, Jura, Laphroaig. Talisker осталось уже на донышке, остальных – больше половины.

6. Когда мне было восемь, я отодвинула кровать от стены и написала свое имя красной шариковой ручкой на обоях. Надпись до сих пор там.

7. В доме нет ни Интернета, ни компьютера.

8. На втором пролете есть три скрипучие половицы: одна – третья по счету от двери в комнату Си, вторая – возле моей комнаты, а третья – в самом низу лестницы, ведущей на чердак.

9. Если долго смотреть на обои в подсобке, можно увидеть на рисунке сотни крошечных человечков, стоящих на крошечных островах.

10. Здесь я никогда не чувствовала себя как дома.

Едва открыв дверь, я понимаю, что отец мертв. Дом будто зажмурился, затаил дыхание, надеясь, нет, даже молясь о том, чтобы случившееся не произошло на самом деле. Стою в дверях, и так хочется повернуться и уйти прочь.

Не помню, сколько раз я сбегала отсюда в детстве. Возвращаться всегда было невесело: незнакомцы требовали назвать им адрес, полицейские подозрительно поглядывали на меня, разговаривая по телефону, – худенькая, маленькая, рыжая, зеленоглазая, да, это она. Учителя возмущались или кричали; в любом случае, они твердили одно и то же, снова и снова. Отец всегда выглядел раздосадованным и слегка морщился, будто съел что-то не то. Однажды Си шлепнула меня; я шлепнула ее в ответ.

Поначалу-то мне все нравилось: и волнение, охватывавшее меня, когда я выбиралась наружу и ныряла в ночную прохладу, и морозный аромат на школьной спортплощадке, и желтые уличные огни, и тихий шорох лисьих шагов. Я воображала себя вором-домушником, детективом, убийцей. Я отползала от здания – дома или школы, – а потом оглядывалась на него: пустые темные глазницы окон, тяжелые мрачные камни. Иногда я в буквальном смысле бежала, неслась, пока ноги не начинали гореть, а сердце не начинало колотиться в груди, будто загнанный зверь. Я никогда не убегала куда-то, всегда только – откуда.

Захлопываю дверь, снимаю куртку и вешаю на крючок поверх его летнего плаща. Папа. Пытаюсь представить его лицо, но не могу. Не надо было уходить. Мне некуда было идти и нечего делать, я просто слонялась по улицам, стараясь не впадать в панику. Надо было остаться, поговорить с ним, сказать, что все это не имеет значения. Какая разница, что там за секреты между ним, Тилли и Си. Это их дело. Надо было сказать ему, что я его люблю.

– Алиса? – Си появляется в дверях гостиной. – Алиса, он… – Сестра сжимает губы.

– Он уже?..

– Мы пытались тебе дозвониться…

Я оставила мобильный в комнате.

– Доктор только что ушел.

Киваю.

– Я позвонила Стиву. Он скажет мальчикам.

Изучаю выпуклый узор на стене в прихожей: наверно, точно такие же букеты цветов в квадратных рамках красуются на стенах и в других прихожих – в тысячах чужих домов.

– Тебе надо бы зайти к нему, – говорит Си.

Я ни разу не видела мертвеца.

– А где Тилли?

Си кивает в сторону гостиной.

– Говорят, это помогает. Посмотреть на тело.

У меня голова пухнет. Пытаюсь представить, как отец лежит там, этажом выше. Надеюсь, кто-нибудь раздвинул шторы и открыл окно. Надеюсь, там не мрачно и душно. Как это случилось? Внезапно? Или он этого ждал? Лежал, смотрел в потолок и чувствовал, что сердце вот-вот остановится? Ему было больно?

– Мы обе простились с ним.

Я прохожу мимо нее в гостиную. Тилли сидит на диване, сложив руки на коленях. Ее лицо совершенно белое.

– Мы пытались тебе дозвониться, – говорит она.

– Простите.

Они ждут, что я расплáчусь. Я сама жду, что расплáчусь.

– Он?

Тилли опускает глаза:

– Он был не совсем в сознании, Алиса. Когда… – Она сжимает руки и поднимает взгляд.

Мне нужен Кэл. Хочу, чтобы он погладил меня по волосам и спел что-нибудь. Он часто сочинял песенки, глупые, бессмысленные, с нечеткой мелодией: Алиса, Алиса, Алиса. Не лезь в кроличью нору, без тебя я не могу. Останься тут со мной, Алиса, Алиса, Алиса. Хочу почувствовать, как его губы касаются моей кожи, как вибрирует голос у него в груди. Я могла бы позвонить ему, но от этого все только усложнится.

– Милая. – Тилли протягивает ко мне руки. Если я позволю ей обнять меня, то не знаю, что случится.

– Я пойду… – Делаю знак рукой в сторону лестницы. Тилли кивает.

Но я не иду в его комнату. Прохожу мимо нее, поднимаюсь на чердак, сажусь в кресло-качалку и раскачиваюсь взад-вперед, взад-вперед, взад-вперед, впиваясь ногтями в ладони. Сестры наконец догадались, где я, и стали звать меня, но я не в силах ответить. И когда Си поднимается по лестнице и встает передо мной, скрестив руки на груди, я не в силах взглянуть на нее. В конце концов она бросает свою затею и уходит.

Мы с Кэлом поссорились из-за недомолвок. Это было уже под конец отношений, когда проблемы становилось все труднее не замечать. Он обвинил меня в пассивной агрессии. Я обвинила его в трусости. Сказала, что мы застряли, не можем двигаться дальше, потому что он не хочет даже сказать родителям о моем существовании. Он ответил, что родители ему не указ, они не все решают в его жизни. «А вдруг ты обманывал меня?» – выпалила я тогда. «Мне иногда кажется, что ты ревнуешь», – выдал он. «Шутишь? Да пошел ты!» – в сердцах я швырнула на пол чашку с кофе. Она не разбилась, только прокатилась чуть-чуть, и гуща выплеснулась на тонкий темно-коричневый ковер, который мы оба терпеть не могли.

* * *

Потом я слышу звонок в дверь. Голоса. Так вот что значит – «приглушенный тон». Четыре пары ног на лестнице.

Они положат отца в гроб и заколотят крышку. Прижимаюсь лицом к коленям и обхватываю ступни руками. Чувствую собственную дрожь.

Стараюсь не слушать. Когда они уходят, я спускаюсь к себе в комнату и включаю телефон. Спустя некоторое время, после цепочки переадресаций, музыкальных пауз и «оставайтесь на линии», меня наконец соединяют с аэропортом Хитроу, отделом утерянного багажа. Я сижу на кровати, сжимаю-разжимаю край одеяла в кулаке. Простыни скучные, темно-синие. Отец всегда покупает что-нибудь в таком духе. Покупал. Меня скручивает от боли, будто кто-то продырявил мне грудь и влил туда свинец.

– Чем могу помочь? – Мужчина на другом конце провода говорит с роскошным нигерийским акцентом. Вот бы он почитал мне что-нибудь. Чтобы я лежала в кровати, натянув одеяло до подбородка, а он читал мне книжку. – Алло?

– Да, извините. Я насчет рюкзака.

– У вас есть идентификационный номер, мэм?

– Что, простите?

– Код, по которому можно найти вашу сумку, мэм. Он должен быть наклеен на обложку паспорта или какие-нибудь другие документы, которые вы предъявляли во время регистрации.

Я изучаю обои – колючие стебли розовых роз тянутся за мою кровать.

– Мэм?

– Нет. Нет, не думаю, что у меня он сохранился.

Мужчина на том конце провода вздыхает тихо, но достаточно долго, так что я успеваю услышать.

– Что ж, тогда давайте начнем с подробного рассказа о вашем рейсе.

Реклама: ООО ЛИТРЕС, ИНН 7719571260, erid: 2VfnxyNkZrY
Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.

Примечания

1

Desert Island Discs («Диски для необитаемого острова») – передача на радиостанции BBC Radio 4, гость которой должен назвать восемь песен, одну книгу и один предмет роскоши, которые взял бы с собой на необитаемый остров, а затем объяснить свой выбор.

2

Daily Mail – ежедневная газета консервативного толка.