Кому не страшен посторонний взгляд.Роберт Фрост,из сборника «Нью-Гемпшир»[1]
…Гремит обвал и водопад ревет?..
Ты был ли там? Туда, туда с тобой
Лежит наш путь – уйдем, властитель мой.Ф. И. Тютчев
«Ты знаешь край, где мирт и лавр растет…»(Из Гёте)
Женя Крейн родилась в Ленинграде. С 1989 года живет и работает в США, публиковаться начала вскоре после переезда в Америку. Пишет на русском и английском языках. С 2014 года – член американского ПЕН-клуба. Автор двух романов, новелл, рассказов, эссе и многочисленных литературных переводов. Публиковалась в альманахе «ГОРОДУ & МИРУ»/ литературных журналах и сетевых изданиях: «Топос», «Новый берег» (Копенгаген), «Вестник» (Балтимор), «Порт-Фолио» и др., а также в интернет-журнале литературных переводов Макса Немцова «Лавка языков». Перевод эссе «Рай» был опубликован в русскоязычной версии журнала «Esquire». Роман «Девятая дорога» вошел в шорт-лист литературного конкурса русскоязычных писателей зарубежья имени Марка Алданова.
Роман «Не исчезай» – это насыщенное пытливым психологизмом. и потусторонностью повествование. Роман-действие, роман-движение, роман-квест. Это полное романтики и восторга перед неизвестным путешествие по лабиринту судьбы, куда героиню отправила собственная неудержимая натура (этакая смесь нежного трепета и нахальства), любовь к языку и погоня за душевным и физическим счастьем. Бережно разглаживая страницы старинных книг, перемежая психоанализ и лежание на кушетке Зигмунда Фрейда с блужданиями по американской глубинке, отчаянная и привлекательная героиня не только раскрывается перед нами сама, но и распахивает для нас удивительно узорчатый, мужественно-музыкальный мир четырехкратного Пулитцеровского лауреата Роберта Фроста.
Маргарита Меклина,прозаик, эссеист, лауреат Русской премии
Часть первая
Пролог
В краю падающих озер
1
– Hy-la!..
Выдох, трепет, мерцание…
Звук разбивается о горы, взлетает к вершинам. Протяжное «ааа-а-а» – в дребезгах капель. Удаляется, замирает и лишь затем устремляется в бездну.
– Hyla!..
Алмазным сверканием, мерцанием, потоками, брызгами, птичьим гомоном и мельканием трепещет мир.
– Hyla!..
О чем она? Никто не слушает. Прислушавшись, не поймут. Крик сливается с шумом воды, птичьим щебетом, шелестом, свистом. Крик радости, страсти или печали? Испугалась ли, удивилась? Каким чудесам, цветам, деревьям? Усмотрела в ветвях крохотную древесную лягушку hyla chinensis; вспомнила миф о юноше, чье имя Гилас, о матери его, нимфе Менодике?
Гид объясняет: каждый год в озерном краю рождаются новые водопады.
Не почудилось, наверняка здесь водятся древесные лягушки. Впрочем, где есть древесные лягушки, прекрасным нимфам место найдется тоже.
2
Деревянные настилы прогибаются под ногами, пружинят, скрипят; сквозь прозрачную воду темнеют стволы поверженных деревьев. В прежние времена люди побаивались ходить в этот «дьявольский сад». Заколдованными считали здешние места.
Добрались до Верхних озер.
– Слышишь? Прощальное озеро…
Оглянулась на спутника. Во взгляде мелькнула безумная, почти отчаянная решимость, что пугает спокойных, расчетливых. Оглянувшись, замерла. Рассматривая, увидев впервые – вне дома, вдали от привычной утвари, знакомых, затасканных деталей жизни. На фоне окутанных облаками гор. Отвернувшись, стала карабкаться вверх.
Глаза устали, в голове шумело. Облака, зелень, небесная лазурь. Слепящее, вспыхивающее гранатовыми искрами солнце, утонувшее в бирюзе. Плитвические озера. Или Плитвицкие? Хорватия. Прощальное озеро хранит горные воды.
В мае 2005 года по совету своего научного руководителя аспирант Хантер Шиллер в поисках занимательного архивного исследования на предстоящее лето изучал переписку Фредерика Мелчера,[3] друга американского поэта Роберта Фроста, в архивах хранилища небольших коллекций библиотеки «Альберта и Ширли» университета штата Виргиния.
Начинался день неспешно и сулил привычные часы кропотливой работы. Довольные судьбой, впрочем, не ощущают течение времени. Хантеру Шиллеру не было причин жаловаться на судьбу. Впереди его ждала преподавательская карьера, размеренная жизнь…
Перебирая письма сороковых годов XX столетия, Шиллер наткнулся на упоминание о неопубликованном стихотворении Фроста. С азартом – охотничьим нюхом исследователя – Хантер принялся последовательно изучать одно письмо за другим. Первое упоминание о стихотворении он нашел в письме Мелчера библиотекарю Чарлзу Грину. В ответ на вопрос Грина, нет ли у него каких-либо неизвестных документов, интересных или важных дарственных надписей Фроста, Мелчер скромно ответил, что «ему бы хотелось думать, что все дарственные надписи, которыми он владеет, важны, но они таковыми не являются». Однако в экземпляре «К северу от Бостона»,[4] который он получил от Альберта Харкорта[5] в 1918 году, есть дарственная надпись с неопубликованным стихотворением Фроста о войне, но Мелчер не знает, собирался ли поэт его опубликовать…
Письмо было написано в 1947 году. За прошедшие пятьдесят восемь лет стихотворение могло быть опубликовано, и не раз. Шиллер задержал дыхание и сказал себе, что эта информация вряд ли представляет собой какую-то ценность. Не надо обманываться. Дарственная в книге почти столетней давности? Неопубликованное стихотворение? Впереди маячила литературная и преподавательская карьера. Он шел к ней по хорошо заасфальтированной магистрали. И тем не менее, подавив сомнения, углубился в дальнейшие поиски.
Трудно сказать, о чем думал в этот момент Хантер. Скромный молодой человек. Открытый, доверчивый, американский. Как правдив его добропорядочный взгляд, как высоки помыслы, направленные на высокую поэзию и литературу! Ученый высокий лоб, уже редеющие волосы. Очки в темной оправе. Немножко чопорный белый воротничок с тугим узлом галстука. Простой. Почему судьба выбрала именно его? Почему не предпочла ему юношу с горящими глазами, романтического искателя, поэта?
Следует отметить, что часы, проведенные в библиотеке «Альберта и Ширли», навсегда запечатлелись у него в памяти. Связано это было не столько с самим фактом удивительного подарка, который поднесла ему в этот день судьба, сколько с теми странными событиями, что сопровождали счастливую находку. Но… Не будем забегать вперед. Имея дело с архивами, самой Историей (дамой изменчивой и коварной), никогда нельзя забегать вперед, надо лишь следовать фактам, представленным и запечатленным во времени и пространстве. К сожалению, в данном конкретном случае помимо фактов приходится иметь дело с ощущениями, эмоциями, чувствами аспиранта Шиллера. Реальность следует принимать такой, какой она, эта реальность, представляет себя нам, скромным свидетелям и участникам событий – порой грандиозных, порой заурядных.
2
Вернемся к упомянутым событиям. История не сохранила точную дату. Архив Мелчера, приобретенный университетской библиотекой не так давно, еще не успели переплести – поместить в тяжелые библиотечные папки. По залу гулял легкий ветерок. Порывы кондиционированного воздуха? Ровную температуру, а главное, влажность, здесь поддерживали постоянно. Откуда мог проникнуть аромат леса в эти стены? Хантеру это только почудилось или впрямь здесь пахнет фиалками? Вскоре запах сменился, стал свежее, резче – запах луговых трав или чуть сладковатый аромат опавшей листвы? Старая бумага имела свой особый запах. Хантер уже некоторое время ощущал легкое щекотание в носу. Настал момент, когда ему пришлось задержать дыхание. Он попытался подавить спазм, но все же приглушенно чихнул. Смутившись этим, Шиллер оглянулся – не потревожил ли кого? Затем поднялся и направился к столу, на котором были разложены экземпляры изданий Фроста. Прошло не более часа. Шиллер продолжал перебирать старые книги. Следом…
Официальная версия утверждает: после тщательного обследования дюжины изданий ему повезло. Экземпляр «К северу от Бостона», упомянутый в письмах Мелчера, оказался здесь же, среди многочисленных изданий Фроста, являлся частью коллекции библиотеки. На пожелтевшей титульной странице Шиллер нашел рукопись стихотворения – тридцать пять строк, которые восемьдесят восемь лет назад были написаны рукой человека, давно ушедшего в мир иной. Стихотворение называлось «Думы о войне из дома».
Роберт Фрост. Альберт Харкорт. Фредерик Мелчер. Какие имена… Приобщиться к истории. Стать частью этой истории – не в этом ли стремление юных и не таких уже юных людей с романтическим безумием в глазах? Мелчер – одна из самых значительных фигур американского издательского и библиотечного дела. Главный редактор «Паблишерс уикли». Он сохранил тайну неопубликованного стихотворения Фроста до самой своей смерти в 1963 году. Умерев в марте, он пережил своего друга меньше чем на два месяца.
3
События (эмоции, волнения, если не сказать галлюцинации), которые пришлось пережить Хантеру Шиллеру в мгновения, предшествующие находке (что, как упоминалось выше, никогда не станет достоянием широкой публики, а самое главное, достоянием академического истеблишмента), достойны отдельного рассказа. Что же касается нашей истории, имеет смысл пересказать лишь основные моменты, запомнившиеся аспиранту Виргинского университета.
День прошел под мотив шлягера 1961 года. Мелодия «Let’s twist again» пришла к нему, когда он собирался в библиотеку. Еще с утра, принимая душ, бреясь, одеваясь, он напевал: Come on! Let’s twist again, like we did last summer!.. Неудивительно: летний проект занятий для аспиранта – дело обычное. Студенты университета уходят на летние каникулы. Аспирантам необходимо занять себя, найти материал для исследований, публикаций. Такова академическая жизнь. Молодой Шиллер мало чем отличался от остальных молодых шиллеров, йорков, браунов, левенсонов, хиллов… Повторим: он считал себя удачливым молодым человеком. Грех жаловаться. Поэтому let’s twist again. Прошлым летом и этим летом like we did last summer!..
Изучая переписку Мелчера с библиотекарем из Амхерста, Шиллер не надеялся найти что-либо экстраординарное. Но целеустремленность, развитая годами упорного труда, академического усердия, архивного упорства, а еще точнее – жадная упрямость архивной крысы научили его не сдаваться, не оставлять усилий. Так собака роет яму. И находит – пусть небольшую, пусть почти истлевшую, но все же кость.
4
Естественно, что в библиотеке молодой Хантер был не один. Рядом трудились, вгрызаясь в плоть литературной истории нации, другие упорные и целеустремленные. Убедиться в том, что литература, да и все культурное наследие человечества сделаны не из гранита, а скорее из мягкой, практически живой плоти – трепещущей, страдающей, дышащей страстями, окутанной туманами, – нетрудно. Переворачивая ветхие страницы потрепанных книг, приходилось ли тебе, читатель, проливать слезы, замирать от страха, волнения, желания, любви? Романтик в душе, Хантер вынужден был сделать над собой усилие, превратившись в исследователя, упорного архивного грызуна. А иначе куда направлять свои стопы романтикам двадцать первого века? При этом, прошу заметить, студентов, аспирантов американских университетов трудно назвать крысами, грызунами. Вгрызающимися – будь то в гранит точных наук или в пышную плоть наук гуманитарных. Спортивные, тренированные, блюдущие свой вес и зацикленные на здоровом питании, то были ученые люди нового века. Нет, не архивные крысы – скорее гончие, борзые.
Окружающие занимались каждый своим делом. Лишь шелест страниц. Лишь шорох шагов. Лишь эхо эпох меж стеллажей с книгами. Звенящая тишина библиотеки прерывалась тонким свистящим звоном, гудением светильников, кондиционера, шелестом страниц. Приглушенные голоса, шепот порой разносились по всему помещению, шарахаясь меж стен, как призраки или ошалевшие птицы. Внезапно Хантера охватило несвойственное ему уныние, смятение. Какая-то удручающая скорбь. Известно, что, предшествуя сверхъестественным событиям, участники оных становятся особенно чувствительны – начинает работать прихотливое воображение, затмевая окружающую реальность. В этой дисгармонии ощущений и мыслей окружающий мир кажется мечтой, мечта – реальностью.
В таком состоянии Хантер пребывал недолго. Сделав над собой усилие, он направил стопы к столам с изданиями Фроста – старыми, ценными. Он не оглядывался вокруг. Шел к цели. Упорно искал.
5
Шел 2005 год. Американское военное присутствие в Ираке продолжало волновать мир. Значительная часть американцев испытывала если не возмущение, то по крайней мере неловкость. Хантер Шиллер, посвятивший свою жизнь литературе, был далек от реальных событий, от новостных сенсаций. Университетский труд аспиранта – суровое испытание. Успеть, не отстать… С головой погрузиться… Факты, слова, страницы, публикации.
Хантер склонился над коллекцией изданий Фроста, перебирая, листая, рассматривая. Поднимал книги к свету, разглядывал. Прошло десять, двадцать минут, аспирант продолжал свои поиски. И вновь его охватило беспокойство. Беспричинное, непривычное. Чувства обострились, слух улавливал мельчайшие звуки – скрип, звон, шелест, шепот, ровный гул кондиционера. Вновь зачесалось в носу. Обострившееся обоняние подсказало, что запах усилился. Сладковатый, резкий, но не отталкивающий. Так ли пахнут страницы старых книг? Пыль истлевших, ушедших лет? Тем не менее тень, упавшая на стол, не отвлекла. Еще один исследователь, заложник библиотек. Хантер не запомнил, какой по счету была книга в кожаном переплете, которую он поднял, открыл, удерживая двумя руками. Именно в этот момент он не просто увидел, но почувствовал тень от протянутой руки. Поднял глаза – и не смог толком рассмотреть фигуру, возникшую перед ним. Свет рассеивался вокруг очертаний головы. Наэлектризованные частицы поднимали тонкие волосы ореолом. Тяжелые складки, тропинки, извилины – лицо как горный массив. Глаза – впадины. И горькая улыбка.
Все же ему не было страшно – он не успел испугаться. Лишь удивление охватило его, когда к нему потянулась эта рука, а небольшой томик в кожаном переплете заколебался, словно его тянуло магнитом прочь. Разжав от удивления пальцы и приоткрыв рот, Хантер следил за тем, как книга плыла по воздуху над столом, словно в замедленной съемке; страницы переворачивались – одна, затем другая… Сделав над собой усилие, Хантер наклонился вперед и ухватил уплывающую книгу, а потом вдруг хриплым шепотом воскликнул: «Кто это? Почему?» – и рывком потянул ее к себе. Теперь он держал книгу обеими руками, а она сопротивлялась, словно направляемая чужой волей.
Разумеется, Хантер тут же взял себя в руки. Торопливо и встревоженно окинул взглядом зал и уходящие вдаль ряды столов, склоненные головы. Мог ли его кто-нибудь услышать? О скандале или потасовке не могло быть и речи. И, лишь успокоившись, он взглянул прямо перед собой. Казалось, свет изменился или фигура уплотнилась. Незнакомец, одетый в старомодный костюм – мятый воротничок рубашки расстегнут, брюки широкие, из кармана пиджака выглядывает несвежий платок, – по-прежнему протягивал руку над столом по направлению к Хантеру, словно осенял его знамением или пытался преградить ему путь, а затем, издав глубокий, горестный стон, он растаял прямо на глазах изумленного, не верящего в происходящее аспиранта Виргинского университета.
Глава вторая
Подобно мертвецам
1
«Сколько уже погибло солдат в Ираке? Вам известно?»
«Да кто считает? Что бы ни утверждали новостные каналы, американские ветераны знают цену этой войне. А ты знаешь, что сейчас в Штатах эпидемия суицидов? Американские газеты пишут, что ветераны в два раза больше склонны к самоубийству, чем остальное население…»
«Это называется „синдром посттравматического стресса“. Там сейчас настоящая эпидемия умственных расстройств».
Этот обмен новостями происходил на популярном сайте под названием «Живой журнал». Пролистывая страницу за страницей в поисках позитивных новостей, женщина лишь вздыхала. Ей хотелось отвлечься, и она обратилась к телевизору.
2
На телеканале «Си-би-эс ньюс» тоже говорили о том, что в стране проводится первое на национальном уровне статистическое исследование случаев самоубийства среди ветеранов. «Не все возвращаются домой с ранениями, но главное в том, что никто не возвращается домой прежним», – заявил Пол Рикхофф, бывший морской пехотинец и основатель организации «Ветераны Ирака и Афганистана за Америку».[6]
Хотела отдохнуть и включила «Си-би-эс». Ты бы еще «Фокс ньюс» включила… В поисках телевизионного пульта женщина пошарила под шерстяным пледом и наткнулась на кошку. Та дремала на диване и осталась крайне недовольна тем, что ее потревожили. С обиженным «мьяяу-уу» она выползла на свет и спрыгнула на пол. «Хлоп!» Так шлепается об асфальт резиновый мяч. Кошка была раскормленная, пушистая. Нестриженые когти царапнули деревянный пол.
Мультфильмы… для взрослых. Очередное мыльное шоу. На русском канале снова бразильский сериал. На общественном канале молодой человек академической наружности, в очках и с рано обнажившимся лбом ученого, preppy,[7] сияющий добропорядочностью и благожелательностью к миру, оправдывался в микрофон:
– Сразу я не атрибутировал это стихотворение… оно было мне не знакомо. Откуда мне было знать? Я должен был исследовать эту находку…
– Вы сразу поняли, что это удача? – спрашивал тележурналист. – Такая находка…
– Нет-нет… я не понял… Я ждал, что мне, возможно, повезет… – Молодой человек явно нервничал.
– В стихотворении тридцать пять строк. Оно найдено в одном из изданий, принадлежавших Фредерику Мелчеру?
– Да. Это необычное стихотворение, датированное тысяча девятьсот восемнадцатым годом. Я думаю, оно посвящено лучшему другу Фроста – Эдварду Томасу, который погиб во Франции во время Первой мировой войны.
– Удивительно! И название актуальное… «Думы о войне из дома». Примечательно то, что стихотворение было найдено сейчас, когда наши ребята сражаются в Ираке. Вам не приходило это в голову?
– Я не задумывался об этом, – робко ответил молодой человек. – Меня, конечно, больше заинтересовала литературная сторона дела. Но я согласен с вами. Да, конечно, война… Стихотворение начинается с ощущения, что в мире не все благополучно…
– Вы можете почитать нам из него?
– Да, конечно… Вот, начало:
Там, сзади, у стены,
Где от погоды краска облупилась
И возраст дома виден,
Внезапное неистовство пернатых,
Мельканье синих соек в синих перьях.
Уж день склоняется, и вечер,
Скорее серый в ожиданьи снега,
Чем белый оттого, что выпал прежде.
А тут – мелькание ворон и синих соек.
Затем – полет, а птиц и след простыл.
– Итак, найдено ранее не известное стихотворение самого американского из всех американских поэтов. Это сенсация! Литературный мир считал, что весь архив фростовской поэзии уже изучен. Позвольте еще раз представить: Хантер Шиллер, аспирант Виргинского университета. Вы уже выступали в одной из программ «Национального Общественного Радио». Я слышал, вам предстоит выступление на канадском телевидении?
«И я подобна мертвецу. Что толку от меня? День за днем… Что толку?.. Что толку от меня, от моего существования?» – так думает эта женщина, сидящая на диване перед телевизором и мучительно терзающая себя.
Зачем ей это надо, зачем изводить себя? За окнами сумерки, и на душе у нее сумерки. Вряд ли эти внутренние мучения звучали именно так. Может, отдельные слова и пробегали в сознании, подобно строчкам на электронном табло. Такие слова, как «что толку?», или «к чему?», или «все бесполезно»… Остальное тонуло в горьких чувствах, подобных комку в груди или в горле. А ведь она не была старой, не была больной телом…
Тем временем тележурналист продолжает рассказывать об удивительной находке молодого человека в очках.
– Вы, наверное, воспринимаете вашу находку как необычайный успех… Да так оно и есть! Не каждому удается подобное… Единицам! Многие занимаются литературными поисками всю жизнь, и ничего подобного с ними не происходит. Как вы думаете, это просто удача, вам повезло? Или судьба послала вам такой драгоценный подарок не случайно?
– Мне трудно ответить на этот вопрос. Заслужил ли я такую находку? Я думаю, что я просто оказался в правильном месте, и это было правильное время. Но, конечно, надо суметь разглядеть то, что тебе посылает судьба. То есть я хочу сказать, что надо быть подготовленным… Я понимал, что именно я ищу, когда я прочел переписку Мелчера. С другой стороны, надо иметь какую-то минимальную подготовку, некий уровень начитанности, знаний…
Много ли найдется в наше время людей, которые готовы прийти в восторг от подобной литературной находки?
5
Казалось, в душе у женщины боролись два существа. Два голоса терзали ее, раздирая душу на клочки. Если попытаться выразить словами тот водоворот чувств и отрывочных мыслей, который захватил женщину, что жадно следила за происходящим на экране, получится примерно следующее: «Почему он? Почему он, а не я? Чем же я хуже? Я!.. Я прочла горы, тонны книг. Ничего я не знаю, кроме книг. Мне надо было быть на его месте! Но как я могу оказаться на его месте? Эх, если бы я умела слушать себя, верить в себя… Это мое! Я точно знаю. И при этом как я живу, чем занимаюсь? Случайная жизнь… Впустую прожитая жизнь. Упущенные возможности. Ведь именно для этого я родилась – для литературы, для поисков, вдохновения. Там счастье! А здесь… Надо было идти по этому пути… А теперь? Смириться… Это уже не моя судьба. Или… Вот бы и мне так… Дикая мысль. Но я могла бы, я знаю…»
«Нет! Ты ничтожество, – отвечал голос (и это тоже был ее голос). – Ничего никогда не могла. Не смогла. Так все и будет… Жизнь пройдет, уже прошла – мимо!».
«Да, меня как будто и нет. Лучше не думать. Забыться. Уйти в книги, уйти от жизни. Не думать. Не страдать. А желание успеха?.. Но я только мучаю себя. И все же, все же… Если бы мне найти такое неопубликованное стихотворение!..»
«И что будет? Чего ты добьешься?»
«Как? Добьюсь… И жизнь тогда не зря прошла. Иначе впереди лишь старость и смерть. И я даже не знаю, что это такое, смерть. А если сделать что-нибудь такое, значит, жизнь была, есть. Значит, я есть. Это как разгадка жизни. Все остальное – лишь суета и унижения. И тяжесть невыносимая дней».
«Это никому не нужный пафос. Лучше оставь свои страданья. Не мучай себя и окружающих. Смирись. Оставь эти глупые мечты. Успех! Разве все добиваются успеха? Большинство – все! – живут обычной жизнью. А у тебя нет смелости прожить эту жизнь. Лентяйка! Жизнь требует определенного мужества. А ты трусишь! Неудачница! Хочешь оправдать свое существование находкой, подвигом, успехом? А просто так тебе не годится? Чтобы как все? Родился, женился, умер… Как все».
«Как я хочу найти неизвестное стихотворение… Да! Неважно, что неудачница. Как было бы здорово найти такое стихотворение… Как он. Стихотворение Фроста. Да, Роберта Фроста. Как он. Как бы я хотела!..»
6
Представляем: Роберт Фрост. Мыслитель. Поэт. Родился в Сан-Франциско. Ребенком, в возрасте девяти лет, впервые услышал «голоса». Впрочем, мать его, экзальтированная дама, увлекалась спиритизмом. После смерти отца от туберкулеза (мальчику было десять лет) семья переезжает в Нью-Гемпшир.
Певец Новой Англии, родившийся в Калифорнии, в непосредственной близости от Русского холма.[9] Впрочем, речь о нем впереди.
Глава третья
Белые горы
1
Северный Конвей расположен у подножия Белых гор. Склон за склоном, вершина за вершиной – декорация для фильма, задник, созданный невидимым художником. Улицы, магазины, отель. Надо всей суетой – небо и горы. Горы, поросшие лесом, заслонившие горизонт, окружают город, возвышаясь над стрип-молами, отелями, ресторанами, пустыми в это раннее майское межсезонье.
Однажды так было. Шел по тропе путник, плутал в поисках дороги – поднимался к вершинам, спускался в долину: вверх по склонам, затем вниз, к дому. Шел, желая уйти от машин, от людей. Наконец, в поисках обратного пути, решил вернуться на проторенную дорогу. Устал, дороги не нашел. Подошел к обрыву, склонился над пропастью… Стемнело, внизу мерцали вечерние огни. Одинокий путник среди деревьев и камней. В желании уйти за привычную линию горизонта – ушел в сторону неба, где закат. Но заблудился.
Был у нее друг. Художник, а может, музыкант. Все стремился к высшей любви, к совершенной музыке. Говорил:
– Надо успеть зачать побольше детей. Разбросать семена, посеять мое, еще живое… Суметь, не пропустить, пока не съела система, не окастратила смерть зубастая… Или, как думаешь, она вправду старая, беззубая, безглазая, с косой? Или, может, молодая, красивая?.. Но без сердца. Ха! Смерть без сердца! Где ж ей его взять?
Мечтал о золотой флейте, поющей нежным голосом. Занимаясь любовью, скрипел зубами, прикрывал глаза прозрачными веками. Тени от ресниц трепетно ложились на тончайшую, усталую кожу подглазий. Осязал красоту сердцем музыканта. Тонкости хотел, изящества в жизни. Все вокруг ненавидел. Умер молодым, от страшной болезни. Стал прозрачен лицом, голубел в мир невинными, словно бы детскими глазами. Срывая с куста свежий клейкий лист, делился:
– Может, надо травой, листьями питаться? Не могу уже есть человеческую вашу пищу.
2
Она думает о времени. Иллюзорности жизни, ее мимолетности. Прошедшее, ушедшее – не исчезает. Ждет своего момента. Сопровождает ее. По крайней мере, пока существует, вспоминает. Исчезнет ли вместе с ней?
Если время – категория условная, понятие возраста тоже условно. Она не ощущает своих лет, только лишь усталость. Эмоциональное взросление или старость у одних наступает в раннем возрасте, другие остаются детьми, подростками, как бы жизнь их ни испытывала.
Ощущение течения времени дано немногим. Можно ли между временем и окончанием времени (смертью) поставить знак равенства? Отдаться старости, последнему акту совокупления со временем, без борьбы, заранее приняв условия заведомо проигранной игры?
Вечность, время… Любовь. Поскольку вечность, любовь, время – три составляющие, не поддающиеся определению. Тщетность усилий уместить в рамки одной человеческой жизни. В рамки романа.
Так думает она, создавая историю, сплетая нити романа. Тем не менее в этом повествовании, где время играет свою роль, речь пойдет о любви. В который раз: желание любви, надежда на любовь, стремление к ней. Тривиально?
Любовь – всего лишь попытка воплощения чувства. Не дать ей определение, но ощутить, отвоевать у природы, судьбы – пусть мимолетный – момент счастливого совпадения с чужой жизнью.
3
Итак, Аппалачские горы, национальный парк; долгий путь вверх: извилистый серпантин дорог, снегопады, туман. Заснеженные вершины. Лоси, олени, сосновые леса.
Однажды было так. Горы, потоки. В прошлой жизни, в другой стране. Город назывался Сухуми. Море плескалось, солнце светило. Над морем – горы. В горах – обезьяний заповедник. Добирались по извилистым дорогам, хватались за сиденье, друг за друга – так трясло. Но страха не было. Молодость жаждала приключений. Горный поток, подвесная дорога, обезьяны на воле. Старый, бородатый альфа-самец выбирал себе самок. Молодой и резвый, побаиваясь его, потихоньку утаскивал в кусты самочек попроще. Она смеялась – тоже боялась; сама была самкой, ее тоже таскали в кусты. Удивилась: на склоне горы трапеция – памятник обезьяне.
Здесь каждая гора тоже имеет свое имя. Она старательно пытается запомнить эти имена. Причуды возраста. Гора Кэннон, гора Вашингтон. В брошюре написано: «В Северный Конвей, город лыжников, туристов, уезжают чтобы отдохнуть, расслабиться, заняться спортом. В позапрошлом столетии эти места облюбовали художники. Здесь началось американское увлечение горными лыжами».
Спортом она не увлекалась, скорее наоборот. Спорт считался прерогативой мужа. Приехав сюда, сочла нужным выяснить ключевые факты. Удивилась, узнав, что первые поселенцы называли эту землю «Пикуакет» – Pequawket. Иногда, в издевку, «Пигуакет». Название отдаленно созвучное чему-то свиному. Само же слово «Pequawket» произошло, скорее всего, от pekwakik. Что означает «в яме».
4
В Нью-Гемпшире стало больше людей, проезжих, приезжих. Здесь проложили скоростные трассы, в маленьких придорожных гостиницах вокруг каминов расставлены глубокие кресла с высокими спинками; атмосфера, которую пытаются сохранить владельцы, холодная, скупая на чувство. Сдержанная, традиционная Новая Англия, укрывающаяся тощими лоскутными одеялами (не греют), поскрипывающая холодными дощатыми полами, устланными половиками ручной работы. Рядом с рукомойником обязательный кувшин с тазиком для умывания. Ах нет! Здесь уже раковина, душ. Но все равно возникает ощущение зябкости, тело подбирается под теплой одеждой. Ассоциативная память. Может, книги, прочитанные в детстве: утро, остывшие угли в камине, корочка льда на поверхности воды в кувшине, ледяные брызги на помятом со сна лице, спина согбенная для умывания…
Сюда, к подножию гор, приезжают, чтобы снять стресс, перевести дыхание, словно шкуру пытаются стянуть, избавиться от ежедневного напряжения. Но напряжение забралось под кожу – его не стянешь, не стряхнешь.
5
Клерк в гостинице протянул ей бланк и любезно улыбнулся, показав ровные белые зубы:
– Вы к нам отдохнуть или на конференцию?
– Я по работе…
– Одна?
– Одна…
– Так это вы вчера звонили?
– Я звонила. Но…
– Может, хотите сначала посмотреть номер?
– Да, конечно.
Заторопилась, подхватила сумку. Оглянулась на чемодан, но молодой человек вышел из-за стойки и, передернув узкими плечами, щелкнул пальцами, подзывая бел-боя.
– На второй, в люкс, – скомандовал он чернокожему бою.
– Я не заказывала люкс!..
– Но ведь это вы звонили вчера? Дама с акцентом. Конференция. Нина?..
– Нет…
– Разве вас зовут по-другому? Ведь вы Нина, неправда ли?
– Нет, меня зовут по-другому… Мое имя – Любовь, Люба.
– Лу-убоф? Вас зовут Лубофф? Но у вас совсем другой номер, в правом крыле.
– Я тоже подумала… это странно, что вы приняли меня за другую женщину. И здесь указаны такие деньги… этот номер… Я бы не стала заказывать такой номер.
– Ну почему же?! Хотя, впрочем, вы правы. Вы не стали бы… Ах, простите! Позвольте, мы отнесем ваши вещи. Примите мои извинения.
– Ну что вы! Я вам благодарна.
Она склонила голову, и лицо ее стало медленно розоветь, руки искали себе места. Пальцы перебирали материю плаща.
Глава четвертая
Восток и запад
1
Огромный автобус компании «Вермонт транслайнс», напичканный пассажирами и багажом, урчит натужно, утробно, как ворчливый пес. Приглушенно шелестит кондиционер. По ходу движения слева, откинув высокие спинки кресел, два юных существа ведут нескончаемый диалог.
– Зачем, ну зачем ты заставила меня?.. – вопрошает первая.
– Зачем? Чтобы уехать. Прекращай задавать вопросы. Мы все обсудили.
– Нет, совсем не все! Я говорила и не хотела так!.. Я не хотела убегать, прятаться… Родители…
Две девочки. Подростки. Два слова в предложении – подлежащее, сказуемое. Двойная рифма – стихотворные пары в строфе. Одна – хрупкая, нежная; нити волос шевелит воздушная струя. Пряди взлетают, переплетаются, опадают на плечи. Под глазами тени. Уголки рта опущены.
Вторая – сгусток энергии. Жесткие темные волосы в мелких, упрямых завитках. Всегда добивается своего. История побед – улыбкой, упорным, строптивым желанием. Настаивает на своем. И этот диалог, этот спор тоже ни к чему не приведет. Устанет спорить, противостоять нежная печальная девочка. Покорно опустит голову; прислонившись, уснет на плече подруги. Та тоже будет дремать, улыбаясь чему-то тайному, возможно, сладострастному – так бывает в юности, когда снятся цветные сны.
Въезжая в это повествование, но еще не узнав своего предназначения, они спят. Представим их: Кэрен и Элис. Они едут из Вермонта в Нью-Гемпшир. Кэрен – пятнадцать лет. Она выглядит младше: миниатюрное подобие женщины. Вернее, полуженщина-полуребенок – подростковая особь. Несмотря на игривость локонов, волосы темнеют сочной глубиной без оттенков.
Элис старше, выше, но кажется более уязвимой: ломкий стебель, тонкая ветка. Покоряет бледной прозрачностью кожи, тонкостью черт лица. Хрупкое изящное создание. Совершенство юных форм в незрелом, слабом детском теле.
2
Плаза. Торговый центр. Магазин женской одежды. Дама зрелых лет в легкой молодежной куртке бормочет непонятные слова. Разговаривает сама с собой или обращается к невидимому собеседнику – другу ли, любовнику, ушедшему в иной мир, – просто к человеку, здесь отсутствующему.
Внимательному наблюдателю нетрудно выделить среди так называемых нормальных, средних индивидуумов людей действительно одиноких, постоянно встречающихся в толпе, в магазине, в потоке ежедневности. Она говорит на русском языке с легким американским акцентом, наверняка не догадываясь, что ее когда-то чистая, почти изысканная речь утратила прежнее звучание. К счастью, в Америке достаточно терпимо относятся к человеческим странностям. Эксцентричная дама? С тех самых пор, как закрыли государственные психиатрические лечебницы, по улицам больших городов бродят причудливые персонажи; даже в маленьких, затерянных селеньях попадаются своеобразные типажи, чудаки-эксцентрики, жертвы навязанного одиночества – в толпе, шуме, ярости, грохоте индустриализации.
Покупательница вертится перед трехстворчатым зеркалом, стараясь рассмотреть себя со всех своих объемистых сторон. Зеркала в этом заведении стоят полукругом – в алькове, обтянутом серой шелковистой тканью, – огромные серебряные стекла, отражающие щадящий рассеянный свет, оправленные в тяжелые позолоченные рамы. Они вытягивают изображение. Женщина ловит в их глубине неожиданно преобразившийся, постройневший силуэт. Ей так хочется вернуть молодость, свежесть, легкость. Она верит зеркалу.
– Сзади вроде бы ничего… как оно там сзади? – бормочет женщина. – Рукава, воротник… Как думаешь? Можно?
К кому она обращается? Стороннему наблюдателю это совершенно не ясно. Но на то он и сторонний наблюдатель, чтобы, пропуская подробности, не улавливая скрытый смысл, не угадывая за привычными образами незримо присутствующих, участвующих в происходящем, узреть странности, остановить задумчивый взгляд.
Тем не менее, жакет из ткани, напоминающей рогожу, обтягивает женщину словно резиновый, собираясь в складки на мгновенно превратившейся в массивную глыбу спине, шкурой тюленя перекатываясь на плечах, поджимая в подмышках. Видно, цена жакета кажется женщине привлекательной, смелый покрой – молодежным. Покупательница не желает уходить без покупки.
– Как вы думаете?
Теперь она обращается к случайным посетителям, заглянувшим в один из многочисленных магазинов плазы, оказавшимся в слуховой досягаемости, потенциальным покупательницам фирмы «J. Jill», соблазнившимся распродажей, не пожелавшим в этот светлый, свежий день расстаться с любимым занятием, национальным спортом американцев – охотой за товарами.
– Плохо, – говорит подтянутая брюнетка в джинсах и модной ультракороткой курточке. Критически окинув взглядом ту, что смотрит на нее с надеждой. Затем в подтверждение приговора кивает головой.
Женщина покорно вздыхает убираясь восвояси, лишь колышется скрывшая ее бархатная занавеска примерочной.
3
Накануне отъезда в Северный Конвей она паковалась, собирая чемоданы. По старой привычке бормотала, составляя виртуальный список багажа: «Носки, колготки, белье, зубная щетка, паста, крем для лица; костюм повешу на плечики в машине. Сколько свитеров? Может, взять хоть одну юбку? Холодно будет… Ночная рубашка, косметика, книги, блокноты… Купальник брать или нет?»
Не закончив паковаться, она отправляется на кухню. Помешкав, включает электрочайник. Муж пребывает в гостиной – смотрит телевизор. Сын заперся у себя в комнате. Сквозь тонкие стены, выкрашенные в тусклый, практичный – кремовый, как старая мелованная бумага, местами почти бежевый – цвет, прорывается мощный рэп. Тонкая дверь из прессованного древесноволокнистого материала охраняет частную жизнь подростка, но не щадит уши, а также эстетические предпочтения родителей.
Присев в ожидании к столу, она ставит перед собой внушительную чашку с истертым золотым ободком. Затем ей приходится встать, чтобы наполнить ее кипятком. Подумав немного – какао? чай? – она опускает в чашку пакетик чая, бездумно дергая за ниточку, – взгляд устремлен в пространство. Запахло бергамотом, золотистая жидкость трепещет в чашке, но она продолжает дергать рукой.
– Забыла…Что-то забыла…
– Ма-ам, а мам! – раздается из-за двери.
– М-мм…
– Есть что покушать?
– Ну да.
– Где?
– Приходи – увидишь.
– Ты скажи!..
– Я бы предпочла не…
– Прекратите орать, – раздается ответный крик – на этот раз из гостиной.
Они были громкими в этой семье. Компенсировали недостаток общения, тепла резкими всплесками – криками, выброшенными в общее семейное пространство, претензиями, недовольством партнерами по ежедневности.
Она взмахнула рукой, словно отмахиваясь от окружающих, и опустила в кипяток ложку с вареньем. Помешала, подняла к свету, прищурилась – силуэт чайной ложки на фоне пыльной люстры, зависшей над обеденным столом как гигантский цветок. Что увиделось в этой ложке? Нет, она избывала жизнь не одна. Рядом был давний спутник, попутчик. В плацкарте последних двух десятилетий ей удалось отвоевать места для троих: сама, сын, муж. Сын отделялся, отпочковывался, как положено подростку. Словно два пассажира, устроившиеся на соседних полках, Люба и ее законный супруг становились очевидцами каждого вздоха, стона, стука – каждого звука, исходящего от партнера. Если один из них покидал предназначенное ему место, второй видел либо ноги, либо макушку. Всегда, всегда рядом был его силуэт, тень. Запах, присутствие. Вот спина человека, отправляющегося в душ, в туалет. Вот он прислонился к окну, курит. Ест, свесив ноги; спит на боку, откинув руку во сне. Это присутствие, силуэт, эта макушка, спина, рука, постоянное знание, ощущение дают ли возможность увидеть партнера целиком, во всем его жизненном, душевном объеме?
Мужчина сидел на краю кожаного дивана, уставившись в телевизор. Женщина поставила чашку на пол, прямо на ковер, села на диван, подобрала ноги.
Муж был занят, питался – поглощал свой ужин у телевизора. Пристально вглядываясь в огромный экран, на котором в этот момент разворачивалась недоступная жене драма. Камера передвигалась от одного игрока к другому; те сохраняли неприступный вид, бесстрастно воплощая poker face. Напряженность момента была несомненна. Мужчина застыл. Уперев взгляд в телевизор, он перестал жевать.
– Послушай…
– Подожди!..
Словно дирижер, требующий молчания от чуткого музыкального коллектива, он приподнял руку, и вилка, нацеленная в пространство, застыла вместе с рукой. Вытянув шею, наклонившись вперед, зависнув верхней половиной тела в распахнутом халате над столиком с едой, коньяком в бокале, он напряженно наблюдает за происходящим на экране. На полу, в углу, около журнального столика, на котором сервирован ужин, лежат стопкой журналы, стоит хрупкий бокал с благотворным янтарем, лежит-пылится рукоделие – уже второй год эта женщина вяжет скатерть для кухонного стола. Крючком, мелко, тщательно, давно. Зовется она Любой, но среди русскоязычных пользователей Интернета известна под именем «писательницы L».
– Совершенно не могу понять, как я прожила с тобой столько лет, – произносит она вполне буднично, немного устало.
Так же привычно муж ей тут же отвечает:
– Я думал ты меня любишь.
– Это тоже.
В ответ мужчина разворачивается к жене всем корпусом.
– «Это тоже»? – повторяет он с нажимом, приподнимая брови, заглядывая ей в лицо, что делает не часто. Но ответа не получает.
4
Писательница N, сетевая подруга писательницы L, проживала на Западном красочном побережье, создавая увлекательную, постмодернистскую прозу. Который уже год переписывались эти две женщины, не желая выходить в off-line.
Молодая, красивая, амбициозная, N относилась к своей писательской деятельности серьезно, работала над каждым словом – лихорадочно, упорно сплетая сети из букв, поставленных рядком; возводила словесные замки, дома, укрепления, башни. Строила города, страны, осваивала новые территории; разводила рулады, выращивала леса – продиралась, плутала в непроходимых дебрях в поисках заветного слова: желала оставить след в литературных джунглях. Шла долинами, рощами. Скрещивала культуры, живописала маргинальных персонажей, жонглировала языками. Увлекалась символикой. Была оголтелой феминисткой, создавала тексты о любви.
Общительная, бесстрашная N познакомилась с писательницей L, приехав в Нью-Гемпшир по поручению фирмы, где трудилась на благо Америки. Но об этом чуть позже. Они еще встретятся, успеют испортить друг другу жизнь. Пока же N остановилась в маленьком городке под названием Северный Конвей. Безобидный, милый городок, полностью оккупированный торговой индустрией (в самом центре, по соседству с Гранд-отелем, где остановилась N, находился настоящий город, штаб-квартира моллов, центр вселенной среднего американца, торговая плаза, состоящая из множества зданий, магазинов, ресторанов, кафе, баров – shopping outlet), вызывал у N воспоминания о странном «законе Конвея»: «Каждая система структурно подобна коллективу, ее разработавшему».
– Если этот постулат верен, – размышляла N, – то торговый центр Северного Конвея – это слепок со всего американского общества: игрушечный пластиковый городок – подобие целой цивилизации, сложенной из кубиков Лего, – окруженный горами, озерами, лесами…
5
Устроившись в номере отеля, разобрав вещи и приняв душ, N прежде всего приготовила себе в маленьком кофейнике чашку кофе. Кофе, шоколадные конфеты – такие у нее были пристрастия. Выкурив сигарету (N курила – это было не так чтобы very cool; скрывая свои маленькие слабости, она тщательно мыла руки после каждой редкой сигареты, жевала ментоловые конфетки, проветривала короткие волосы, освежалась, припудривала нос), полюбовалась видом за окном, еще раз удивившись странной комбинации гор в сочетании с торговым центром. Затем писательница решила пройтись.
В местном «Гранд-отеле», где проходила конференция, со всех концов Новой Англии собрались соцработники, труженицы и труженики самой гуманной из всех гуманных профессий. Одинаково усредненные трудовой деятельностью, самой жизнью – в основном женщины среднего и старшего возраста, рано увядшие, распухшие, расплывшиеся или изможденно-худые, с плохо прокрашенными волосами, пего-седые, малоухоженные. N испытывала к ним если не сострадание, то брезгливую жалость. Их лица с разводами дешевой косметики, наложенной неумело, второпях, отекшие ноги, мешки под глазами – все это производило удручающее впечатление.
– Если долго смотреть на уродливые вещи, плохую мебель, дешевую одежду и некрасивых людей, можно заболеть, – так утверждала N.
Попадавшиеся на пути редкие представители мужского племени также не вызывали энтузиазма. Получив американское юридическое образование, N хорошо усвоила: хочешь, чтобы тебя любили, ценили, не жалей денег на одежду, запаковывай себя красиво, выдержанно, стильно, а главное, дорого.
6
Красивая, умная N не могла знать, что уже знакома с нелепой женщиной, тщетно пытавшейся купить жакетик в модном магазине и никогда не игравшей в покер.
N (назовем ее Ниной) бродила по пустынному торговому центру. Социальные работницы тоже разбрелись по плазе – парами, стайками. N старательно отслеживала их передвижения, пытаясь выстроить в голове их замысловатые маршруты: сначала магазин больших размеров, затем товары для дома. Удивилась, встретив группу соцработниц в «Энн Тейлор».
– Какой сюжет подобрать к ним? – думала N. – Зачем тратят они свою жизнь, пытаясь спасти чужие жизни, обреченные?
На спиральной стойке, выставленной посреди зала, висели вперемежку юбки, кофточки, жакеты, платья, купальные костюмы, шорты, бермуды, спортивные штаны, майки. Женщины перебирали летние вещицы, щупали тонкий материал, тянули лайкру, разглядывая ценники с цифрами, перечеркнутыми красными, зелеными, синими маркерами. Возводили глаза к потолку, подсчитывая проценты скидки. Переговаривались, тянули одежки за вешалки на свет, поворачивали их так и сяк, показывали друг другу, перешептывались, пожимали плечами.
Одна, громкоголосая блондинка, неожиданно повернулась к N, приложив к ее стройному крепкому телу платьице цвета неспелой малины с глубоким треугольным вырезом. Смотрела прищурившись. Платье качалось, ухваченное крепкими пальцами с накладным французским маникюром, но руки подрагивали.
«Паркинсон или скрытый алкоголизм», – подумала N, дружески улыбнувшись в лицо, огрубевшее от времени, табака или солнца.
– У моей дочери твой размер, – сообщила блондинка хриплым голосом.
N кивнула, а затем завела с ней интересную беседу о детях. Она была мастерица, эта N, общаться с незнакомыми людьми, умело выспрашивала, собирая в своей хитро устроенной голове массу полезной информации, запоминая имена, детали, необычные истории, слова, словечки.
7
Чем знаменит Нью-Гемпшир?
Нью-Гемпшир славится гранитом, строевым лесом, омарами, кленовым сиропом. В этом же штате, в Конкорде, родился Франклин Пирс, 14-й президент США. Почти треть своей жизни здесь провел поэт Роберт Фрост. Четвертый сборник стихов (Пулицеровская премия) Фрост так и назвал: «Нью-Гемпшир».
Поэзия подобна вышиванию по канве, так думала писательница L и вспоминала удачливого аспиранта по имени Хантер. Неужели можно так внезапно изменить свою судьбу? И чем! Поэзией… Поэзия – это зарифмованная молитва. Странная поэзия Фроста не желала вписываться в унаследованный от родителей поэтический ряд романтических представлений писательницы L. «Поэзия – это воспроизведения тональности разговорного языка»,[10] – утверждал самый американский из всех американских поэтов. Роберт Фрост, певец Новой Англии, срифмовал американскую культуру с потоком, берущим начало у иных берегов: глубокие воды мистицизма, омывающие устойчивую основу общества здравомыслящих янки.
Писательница N, в свою очередь, с недоверием относилась к поэзии. Подобно писательнице L, она тоже сочиняла роман. Реалистка, она стремилась к прозе. Поэзия – изящная музыка слова – не привлекала ее. Проза – пространство, раздвигающее слова. Замысел, сюжет, хитроумные приемы пера.
8
«Иногда у меня возникают сомнения в словах в целом,[11] – писал Фрост в 1923 году, – и я спрашиваю себя: каково их место? Нет ничего хуже слов, если они ничего не делают, не способствуют чему-либо, если не измеряются поступками, как ультиматум или боевой клич…Вот мое определение поэзии (если бы мне пришлось его давать): слова, которые становятся поступками…По мне, роль искусства в реальной жизни – это очищение; оно раздевает жизнь, обдирая ее до голой формы».
Писательница N слыла формалисткой. Ее отталкивала голая, неприкрашенная жизнь, лишенная стиля, проза без четкости формы, и ей не нравились писатели, пытающиеся рассказать внятную историю. Реальность была всего лишь символом внутренней структуры. Проза – структурой, превращенной в искусство. Писательница N не верила словам. Недоверчивая, порой предвзятая, она втайне жаждала любви. Стремилась отдаться комфорту, устроиться под уютным крылом богатого любовника, мужа, отца. Была согласна также на любовницу, подругу с большим банковским счетом.
Представим: Нина. Раздираемая страстями, взлелеянная ими, ищущая впечатлений. Жаждущая. Но… ловкая, начитанная, образованная, хитроумная. «Наина-ведьма», – любила представляться она новым знакомым. В Америке сумела поменять имя, фамилию, профессию. Уехав за океан, стала писать романы и издавать их под интригующим псевдонимом Кэтрин Грейт. Молодая, яростная, жизнелюбивая, Нина мечтала о путешествиях на яхтах, о дальних странах, экзотике, жизни, полной приключений, с дорогим лэптопом наперевес, путевыми заметками в блокнотах в кожаных переплетах. Ее обуревала жажда нового. Утолить ее она мечтала прохладными эликсирами, плещущимися над хрусталиками льда в высоких бокалах, коктейлями из сложных составляющих на борту океанских лайнеров или пролетая над Атлантикой в просторных креслах бизнес-класса.
Как ни странно, зарабатывать себе на жизнь ей приходилось самой. Писала по ночам, выдумывая путешествия, страны, экзотику. Считая себя натурой страстной, в делах она проявляла дотошную практичность. Жажда жизни, впечатлений – это было желание увидеть, поглотить, растворить в себе, сделать частью себя, присвоить впечатления, как присваивают вещь, как владеют домом, садом.
Но не любила неожиданностей, стремилась контролировать поток событий. Жизнь планировала заранее, выбирая спутников, любовников, приключения, сюжеты.
Писательница N стремилась к славе с помощью слов (русских, английских) при полном отсутствии доверия к этим самым словам. Противоречие? С доверием у Нины были большие проблемы. Любой подкованный современный человек найдет корни этой проблемы в детстве, юности, семье. В социальном устройстве общества, гендерной принадлежности, сексуальной ориентации. Наконец, в сложности характера, психики, в ее нервной организации. Нина не доверяла мужчинам, женщинам, детям, старикам, событиям, новостям… Порой даже научно обоснованным фактам.
Одиночество не страшило ее. Впрочем, она не была одинока. Чаще всего ее окружали люди: родственники, знакомые, друзья. Постель и квартплату она делила с человеком, вошедшим в жизнь в качестве фиктивного мужа (в надежде на американское гражданство); но из соседа, делового партнера как-то незаметно он превратился в суррогат спутника жизни, переместившись с дивана в удобную трехспальную кровать на толстых дубовых ножках. Кровать эта королевского размера была единственной в жизни писательницы данью буржуазной роскоши. Врожденное чувство стиля, страсть к неизведанному, необычному, таящему опасность, присущие ей, как, впрочем, сарказм и едкий юмор, не допускали в окружающее пространство предметы утилитарной культуры, обозначаемые звонким как плевок словом «китч». Она предпочитала вещи стильные, со стремительными, чистыми линиями.
Одиночество – субъективное чувство, которому подвержены далеко не все. Нина не страдала от одиночества. Работоспособная, энергичная, устремленная, она шла к намеченным целям, имея четкие ориентиры: добиться успеха, комфорта, соответствующих удовольствий – взойти на вершину.
Если бы N пришлось перечислять свои романы, связи, приключения, то через ее жизнь чередой прошли следующие персонажи.
Музыкант-джазмен – познакомилась в юности, занималась с ним сексом, надеясь, что он приобщит ее к миру джаза… Надежды не оправдались. Тем не менее вспоминала его с благодарностью, придя к выводу (конечно, по прошествии многих лет): Морис-трубач был интересен, он украсил ее жизнь.
Художник, научивший разбираться в винах.
Бард, обещавший, что из нее получится необыкновенная личность, и познакомивший Нину с огромным числом людей, ни один из которых ей позже не пригодился, не помог. Впрочем, порой она могла упомянуть его имя в разговоре, невзначай, получая запоздалые бенефиты от изжившей себя юношеской связи с человеком сомнительной репутации, который к тому же был значительно старше, принадлежал к другому поколению.
Поэт-песенник – с ним она переспала один лишь раз, но имя его было известно всей России.
Ее бывшая начальница, годившаяся ей в матери, зачастую (проявляя заботу, поощряя Нину) замещавшая – или восполнявшая – мать? подругу? Отношения их были не очень ясны, но эта женщина, диссидентка, известная на весь город лесбиянка, продолжала писать Нине нескончаемые письма, поэтому определить, остались ли их чувства в прошлом или некая связь между ними существовала по сей день, казалось невозможным.
9
Женщины прошлого, что следовали страстному зову любви, где вы? Юные девы прошедших времен, как непреклонны были ваши взоры! Нынешнее поколение расточает ласки, но жаждет не любви – денег и славы. Успеха! Удачи жаждала писательница L, но проживала на Восточном побережье. Жизнь, свершения, победы – где-то далеко. А здесь – чопорное, тихое одиночество.
Пишущая женщина на Восточном побережье. В отсутствии любви и славы. Жила не свою жизнь. Чужую. Мечтала вернуться в истинную свою судьбу. Мечта ее была наивна и проста – создать себя и победить стремительное время потерь и превращений. Сакраментальный вопрос: возможно ли примирить женщину, которая просто живет, и ту, что пишет? Или поет. Та, что пишет, отбирает жизнь, ворует судьбу у живущей.
Новая Англия – золотисто-бурые красоты индейского лета, затяжная осень, озера, фермы, университеты. «Создание Новой Англии происходило совершенно сознательно», – высказал предположение историк Самуэль Элиот Морисон. Колония залива Массачусетс (Bay Colony) была основана на северо-восточном побережье Северной Америки в 1630 году, на узком, гористом полуострове Шоумат, который позже стал штатом Массачусетс. «Это вам не какая-нибудь бездумная выходка рассеянных людей», – утверждал историк. Массачусетская компания состояла из тысячи пуритан под предводительством Джона Уинтропа, которые высадились на побережье полуострова. С тех пор население штата изменилось. Теперь здесь говорят более чем на ста пятидесяти языках выходцы из самых разных стран Европы, Азии, Африки, Латинской Америки. Но наследие первых поселенцев-пуритан дает о себе знать, определяя своеобразие сдержанной, холодной манеры общения. «Культура янки», – презрительно говорят южане.
10
Писательница L с трудом приспосабливалась к условиям Новой Англии. Ее не радовал сумрачный, дождливый, совсем ленинградский (следовало бы сказать петербуржский, но она упорно продолжала считать себя ленинградкой), сырой, ветреный климат. Отношения с миром у нее тоже установились сумрачные. Все вокруг суетились, но писательница L ощущала свою непричастность, неучастие, отстраненность, постоянно возникающее желание законспектировать пробегающую мимо жизнь. Сменив много профессий, в поисках денег и, следует признаться, в поисках себя, не могла понять, принадлежит ли к какой-то определенной группе людей. Поиски? Блуждание в сумерках? Искания души? Страхи и сомнения? Жажда познаний, духовный голод? Жажда желаний, страстей? Желание ощущений, жизни?
Прибирала чужие дома. Сидела с чужими детьми. Ухаживала за чужими родителями, чужими для нее, немощными стариками. Бегала за покупками, пылесосила, мыла посуду, выдавала лекарства больным. Работала с пожилыми, помогала страждущим, инвалидам. Выслушивала нескончаемые воспоминания, жалобы. Себя ощущала беспомощной: хромой, ведущий слепого. Искренне пытаясь помочь, прислушивалась к чужим историям. Хотелось запомнить. Запомнив, записать. Памяти своей не доверяла?
– Эта ваша так называемая интеллигенция с европейским образованием… вы просто не понимаете наших проблем, – говорила одна из ее начальниц. – У вас одно-единственное представление об этой работе: вам понятны проблемы относительно благополучных. Заботы ваших worried well. Вот ты сама – посмотри на себя! У тебя ментальность богатенькой женщины…
– Как это? Мы всегда были бедными: я, мама моя…
– Оставь! Такое никуда не уходит. Что ты можешь знать о наших людях?! Мы имеем дело с истинными – нет! – реальными проблемами: с нищими, беспомощными, больными. Отброшенными на обочину жизни. У таких никогда не было голоса. Знаешь, кем должны быть настоящие социальные работники? Общественные организаторы? Это тебе не европейские психоаналитики с их кушетками, толкованием снов, истеричными дамочками, озабоченными мужьями.
Подобно воспоминанию из далекого советского прошлого, начальница казалась агрессивно активной. Ее не волновали чужие страдания, волокита, сбои системы. Она сама превратилась в один из маховиков бюрократической машины, стала мощной, агрессивной, уверенной в себе деталью огромного механизма. Начальницу эту тоже необходимо было запомнить, записать.
Давным-давно (писательница L была моложе, меньше уставала, верила в будущее) ей удалось написать, затем опубликовать горстку рассказов. С тех пор прошло немало дней. От работы, от жизни она теперь испытывала лишь изнеможение; устав, тут же забывала свои дни и волнения. Оставались лишь отголоски, отзвуки, чужие страдания, не своя боль.
Жаль жизни – своей, чужой, ушедшей. «Уехать бы в Калифорнию, – вздыхала L, – или в Нью-Йорк… Туда, где есть движение, что-то происходит, меняется». Но тут же погружалась в привычное болото комплексов вины, обид. Стеснялась мыслей глупых, желаний нерезонных. Принимать реальность – этому учила новая культура. Но… не удавалось. Тянуло в далекие, неизведанные края. Налаженное, близкое раздражало, утомляло. Хотелось перемен. Думала: «Зачем мне это? Эта жизнь, заботы, тревоги? Да и писательство… Обман. К чему мне книгописание?»
Включая компьютер и распахивая окно в иной мир, создавала запасной, пожарный выход, рисовала дверь на глухой стене ежедневности. Но дверь эта, как уэллсовская, грозила увести в мир иной – опасный. Впрочем, виртуальность – по сравнению с реальностью – шалость. Реальность наступала, скажем, в виде все той же начальницы. Вспоминая о подчиненных, та неожиданно врывалась в личное пространство, требовала действий, отчетов, следила за передвижениями, пристально всматриваясь в лица. Словно пытаясь прочесть мысли, заглядывая через плечо в монитор. Дышала в затылок.
L страдала. Желая славы, узнаваемости, причастности, успеха, жаждала принадлежности: своею стать среди избранных. Принадлежности к некой группе людей, ею же самой избранной, надуманной. Искала общения, интересных знакомств, разговоров, связей. Жаждала любви, себе же в этом не признаваясь. Казалось, жизнь вполне удалась: муж, сын, дом, работа. Но каждый шаг давался с трудом, натужно, нарочито. Переполненная эмоциями, воспоминаниями, она представлялась себе дубовой бочкой, перетянутой проржавевшими ободами. С перебродившим кисловатым вином воспоминаний, желаний – внутри.
Главным сюжетом ее текстов стала история собственной жизни. Душевные переживания, переработанные в текст, заключенные в папку под названием «Writing», водружали на пьедестал, возвышали над окружающими. Ставили в выигрышное положение. Рассказать историю жизни – не прожить, но описать – основное стремление и сверхзадача. Сколько было таких, ей подобных? Форма подачи представлялась вторичной.
11
«Есть два типа реалистов, – писал Фрост. – Одни, вместе со своей картофелиной, предлагают вам хорошую порцию земли, наглядно показывая, насколько она реальна. Другие вполне довольны картофелиной, очищенной от грязи. Я предпочитаю второй вид реализма».[12]
Дитя питерских подъездов, арок, проспектов, кариатид, наследница поклонников андеграундной поэзии, Люба не верила в реализм. Дитя города, победившего своей нереальностью пространство финских фьордов, возвысившегося над балтийским свинцовым горизонтом. Отравленная питерским романтизмом, рассматривала жизнь через условную призму искусства и ностальгии. Искусство научило ее не верить, но тщетно жаждать. Тщетно стремиться познать свое частное существование – в надежде приобщить его к чему-то общему. Страдала от своей отдельности, отделенности, но надеялась поднести человечеству плоды своего личного одиночества. Путем познания, путем искусства.
«Стихотворение начинается с комка в горле, с ностальгии по дому, с любовной тоски, – говорил Фрост. – Это стремление к самовыражению, попытка найти удовлетворение. Законченная поэма – та, в которой эмоция нашла мысль, а мысль – слова для ее выражения».[13]
В юности L хотелось помогать всему миру, быть полезной – найти себя или убежать от себя? Читала специальные книги, желая понять – что?.. Мир? Людей? Жизнь? Себя? Уже в Америке с грустью поняла: работа – всего лишь служба для зарабатывания на пропитание и жилье.
«Причины во мне самой!» – выносила она обвинительный приговор. Стоит приложить усилия, измениться, стать иной (более счастливой, спокойной, уверенной в себе) – и все изменится. Почему бы не начать новую жизнь (так мечтала она), став, например, высокой, стройной блондинкой, удачливо – вперед и вверх! – идущей по жизни победительницей? «Но если, – развивала она свою идею о перевоплощениях, – если именно такой создана я некими высшими силами? Судьбой, случаем?.. Не в этом ли моя сущность, предназначение? Подобно траве, созданной травой, камню – камнем? Поэтому я всего лишь Люба. Или нет, и у меня две сущности – писательницы L и женщины Любы? Я не умею действовать, двигаться вперед. Где мой ветер, где паруса, где мачты? Единственное желание, знакомое мне с детства, – это жгучее, настоятельное стремление не быть собой, не быть в этом мире, быть в другом месте, но только не здесь, не в себе самой. Единственная моя неизменность – это упорное желание неизменности. Застойность, тупик – сырая, рыхлая, упрямая инертность. Единственная постоянная составляющая моей жизни – все менялось, уходило, покидало, трансформировалось, переливалось из одной формы в другую; все, начиная с воспоминаний детства, которые тоже менялись, приобретая все новые подтексты – в зависимости от возраста, личных обстоятельств. Все менялось, оставалось только одно это чувство стабильности, как стоячая вода в болоте, – чувство присутствия себя в мире, как присутствует темная, тяжелая вода, подернутая ряской, под мерцающей в лунном свете болотной тиной».
Глава пятая
Предназначение
1
Несмотря на трудности, окольные пути, которыми она шла к цели, N не сомневалась в своем предназначении. Жизнь делилась на черное и белое. Оттенки, туманные полутона, нечеткие силуэты вызывали отторжение. Персонажи ее пылали страстью, жгучей жаждой наслаждений. Гендерный окрас персонажей N был не совсем ясен читателю. Был ли он понятен ей самой?
Обнажалась максимально, скрываясь за вязью тугой прозы. Не писательница, нет: писатель. Именно так. Казалось неоспоримым. Друзья, родители, любовники, публика признавали за ней этот титул. Бремя. Гордое звание.
Начертание букв (первый блокнот подарил еще дедушка, словно угадав ее судьбу), затем вбивание в клавиатуру черных клавиш, мгновенно превращавшихся в слова, фразы на лике экрана – акт общения с человечеством. Читатель – безликий, всеядный – жадно поглощал ее чувства, мысли, слова. Во всяком случае, ей так казалось.
N обращалась к интеллектуалам – продвинутым, молодым, сообразительным. Зная, что обращение к массам остается без ответа, N читала Бодрийара.
2
Застенчивая, неуверенная в себе L, несмотря на возраст, семью, мужа, сына, работу, несмотря на постоянную занятость, загруженность, затянутость в рутину жизни, полагала, что истинная действительность существует в ином измерении. Упорно, словно обезумевший пылесос, слабо сопротивляющуюся L засасывала воронка повседневности. Копились обиды на своих, на чужих, на несправедливость мира. В душе шла непрекращающаяся борьба – против себя самой. L опасалась, что жизнь пройдет мимо. Подозревала – не успеет, не сделает, не добьется.
Писательница N, напротив, обладала крепкой психикой, устойчивой нервной системой, неутомимым воображением, деятельным пером – так говорили в прошлом веке. Деятельные пальцы писательницы создавали нескончаемые файлы. Она меняла компьютеры, лэптопы, флэшки, загружала драйвы и облака. Виртуальное пространство полнилось ее данными, персонажами, идеями. Нетленкой. N знала, уверена была: вечность на ее стороне. Оставляла следы, частицы себя. N состязалась с жизнью. Устремлялась вперед, ложилась грудью на ветер. Делала больше, чем могла, впрочем, как и другие женщины, о которых писала.
3
Что объединяло этих двоих? Глубинная женская суть? Осознание природы, желание слиться, победить: излиться рекой, текстом, прозой. Не стихами, не поэтической вязью, не цветаевским протестом-болью, не ахматовской статью – нет! Неприличной, обнаженной (электрические провода!), острой, болезненной, проникновенной прозой. Не слащавой, нежной, но брызжущей откровенностью, настойчивостью. Бесстыдством, желанием воплотиться, излиться в реальность.
Итак, они нашли друг друга на просторах Сети. Долго присматривались. Читали чужие строчки. Обменивались короткими и-мейлами. Узнавали друг друга, читали между строк. Обижались, прекращали переписку, пугаясь узнавания. Материнское, дочернее – недолюбленное, недоцелованное, недоласканное нутро жаждало добра, понимания, приятия. Недоверчивое, ощетинившееся одиночество со щитом встречало всяческую правду-неправду – недодуманную, недоугаданную, недопонятую.
Недоношенные души. Недолюбившие тела. Любовь-ненависть на расстоянии. Приязнь-неприязнь: осторожничанье, заполошенность распущенных эмоций, неподконтрольных территорий.
Обсуждали нелегкую литературную судьбу. Привыкали. Опасались. Подбирались на мягких, кошачьих лапах, обменивались строчками, закидывали удочки. Ссорились. Обижаясь, выпускали наружу коготки, но мирились. Вокруг, даже в Сети, чужие. Болтливые, банальные, скучные. Заурядные люди, неспособные понять тонкость раненых натур. Возобновляли электронную любовь-ненависть. Восторгались близостью. Наносили раны.
«Кто ты такая?!» – вопили с экранов домашних и рабочих компьютеров строчки-прочерки. «Это я настоящая, я…» – думала одна. «Недоучка, недоумка, истеричка! – казалось, негодовала другая. – Я писательница, я! А ты графоманка!..» Строчки чата взрывались, визжали. «Ты хоть знаешь, чего хочешь?! Куда ты лезешь, зачем? Здесь застолбленная территория!»
Но все ж приходили периоды примирения. Писательница с востока одаривала западную подругу материнской заботой. Порой, наоборот, недолюбленность превращала ее в дочь, в щенячью массу неуверенности. Скулила она тихо, по-собачьи. Вторая же обижала. Унижала. Задирала больно, обидно, как задирать может только дочь – не отпочковавшись, не забыв, не простив, не полюбив до конца любовью-жалостью, сочувствием. Из тюрьмы обид, непрощения, злости, пред-взрослости, пред-жизни. Из неволи подросткового бунта.
«Ты, наверное, ведьма… Откуда тебе знать обо мне… все вот это?.. Ты меня пугаешь», – лукавя, но с долей искренности выстреливала в Сеть N-дочь. «Все про тебя знаю», – тихо улыбалась L-мать. Ей было уже немало лет. На верхней губе пробивалась мелкая щетинистая пыль, ей казалось – пышные усы. Удаляла их нещадно, боролась с дикой природой, с гормонами, с подступающим хаосом.
N плавала рыбой в воде – в хаосе секса, привязанностей, веере ориентаций. В разнообразии американской культуры. Начисто отрицая политкорректность. Контроль над действительностью N выражала иначе, чем L, разрывая тишину пулеметной очередью клавиатуры, производя нещадное количество букв, слов, строчек, текстов. Упорно покоряя неизведанные пространства, осваивая новые профессии, постоянно надеясь на успех.
L робко заглядывала ей через плечо, олицетворяя поколение мам, подглядывающих за подрастающими дочерьми. Потихоньку пользуясь их парфюмами, помадами, потихоньку таская у наивных дочерей недозволенные, вредные сигареты. L оказалась ханжой: ставила многоточие, когда – крайне редко! – намекала в текстах на всяческие интимности. N, напротив, называла половые органы – и мужской, и женский – присущими им откровенными, неприличными, по мнению ее излишне литературной подруги, именами. Разрыв поколений, промежуток почти в два десятилетия. Затем – Интернет, Всемирная паутина. Развал реальности, юность на Тихоокеанском берегу, зрелость на берегах Атлантики. Вот разница между ними – еще один непоправимый разрыв, незацементированная трещина.
4
Приехав с берегов Балтики, одна оказалась на берегах Тихого океана, обдуваемых теплыми ветрами, куда залетают ароматы Полинезии. Экзотика, дух островов, авантюры, блуда, свободы, неподнадзорности – чашка Петри в тепличных условиях, где под яркой, жаркой лампой калифорнийского солнца буйно прорастают полезные и болезнетворные бактерии. Пыль, дороги, кактусы – так представлялось из далека сырой, прохладной, туманной Новой Англии, американского Альбиона.
Другая, покинув Россию – привычное, намозоленное, – уехала, порвала старые связи. Окунулась в туманы Атлантики, холодную, чопорную атмосферу. Природное ханжество, зачатое в лоне интеллигентной семьи (подобно грибку растительного происхождения, чьи споры осели на живой плоти развивающего организма), взросло, умножилось, утвердилось в неустойчивой душе. Двоедушие, лицемерие, ханжество – опора слабости – стало отправной точкой. Заплесневело махровым цветом, размножилось. Да и сама писательница L превратилась в презираемую, либеральную, фальшивую ханжу, насквозь пропитанную приторной, разъедающей живую ткань жизни политкорректностью новоанглийских демократов, протестантов и бостонских либералов.
Глава шестая
Появление Фроста
1
Отчаянная безмятежность одиночества сменилась ожиданием. L и N приноравливались друг к другу. «Зачем она мне, для чего послана?» – гадала Люба. Писательница N не задавала лишних вопросов. Жаждала использовать любой шанс: слово – в строку, знакомство – в копилку идей или для личных надобностей. Записывала. Изучала. Обдумывала.
Купленный в кредит мини-лэптоп L теперь носила на работу. Редкие минуты, когда начальница отвлекалась на других сотрудников или развивала свою бурную деятельность за пределами офиса, L надеялась употребить с пользой для себя: «Буду писать». Но страдала немотой. Бумага терпит, но на бумаге слова выглядят неубедительно. Экран с печатными буквами предлагал иллюзию печатного слова. В поисках сюжета она создавала небольшие файлы воспоминаний – детство, отпуск во Флориде, личные рефлексии.
2
На Западном побережье N – трудолюбивая пчела – жужжала, летала, старалась. Рассылала послания френдам – любителям слов и приключений, – рассеянным судьбой и амбициями (в поисках лучшей жизни) по континентам и странам. Вперед! В поисках материала, развития сюжета. Сюжет пришел, подсказанный виртуальным знакомством с Любой (вся на виду, незамысловатая, простая, доверчивая), зародился в деятельном воображении писательницы N. Наивные рассказы-послания, вопросы и чистосердечные признания. Люба обронила слово или два, а может, три слова… Искала свидетеля, друга, слушателя. Или слушательницу. Роберт Фрост занимал ее воображение.
«Ты читала о неизвестном стихотворении Фроста, которое нашел аспирант из Виргинии?» – пишет L. Ей необходимо поделиться.
«Что за стихотворение такое?» – хитрит N. Не принимает L всерьез или пытается добыть дополнительную информацию.
«Как? Ты не знаешь? Это сенсация… Об этом весь литературный мир говорит!»
«Ну, а тебе что с этого? Пока нас с тобой опубликуют… Литературный мир сам по себе, а мы сами по себе…»
«Я не согласна! Надо знать что происходит в мире… Неужели тебя это не интересует?»
«Интересует… не интересует… Что за стихотворение такое?»
«О войне стихотворение. Хочешь, я тебе ссылку пришлю? А вообще я его перевожу…»
«Ты? Зачем?»
«Как зачем? Чтобы перевести…»
3
Фабула обозначилась пунктирной линией, размытыми образами (писателям необходимо домысливать, доделывать реальность, вносить в нее черты жизни неслучившейся, пригрезившейся в тишине библиотек, ночью, когда сон бежит от сомкнутых век).
Однажды, готовясь к очередному дню, стоя под душем, пытаясь очнуться после разорванного творческой бессонницей сна, N обратила мысленный взор к неведомому и тут же воскликнула: «Эврика!» Материал был рядом – у нее под носом. Воспользоваться знакомством с L и написать роман о женщинах ее поколения. Ах, как понравилась ей эта идея! Выбрать сентиментальную, подверженную затяжным депрессиям и сомнениям Любу в качестве прототипа. У героини романа будет любовник. Она напишет о страданиях нервической дамы, попытавшейся в ее почтенном возрасте изменить мужу. Собирательный образ, поколение неустроенных, нелепых женщин, доживающих свой век в мире динамичном, вытесняющем все расплывчатое, неясное, несобранное, медлительное. Оттесняющем на обочину лузеров, слюнтяев, наследников прошлого века. Пусть ее любовник будет подобен ей – неустроенный, такой же возвышенный мыслями, утонченный, смешной мыслитель, доморощенный философ, непризнанный поэт. Она тут же засомневалась: не является ли такой сюжет заигрыванием с покорившим всю Европу и Америку фрейдизмом? До Фрейда во всех грехах обвиняли дьявола – так рассуждала N. Потом – родителей, затаенные сексуальные помыслы. Персонаж, сознательно подобранный Ниной, словно выдернутый из подсознания образ матери: предменопаузная дама-иммигрантка, интеллигентная кликуша, достойная наследница салонных дам, образованных мещан чеховской России… Представим: они обсуждают литературу. В отсутствии денег и успеха, на окраине жизни, эта пара будет втихомолку разгуливать под луной, обсуждая поэзию, историю, литературу. Это будет роман-сатира. Но как придать ему вес, вывести второй план, где обрести глубину? Подсказка пришла от той же Любы. Парочка будет познавать новую жизнь через поэзию Америки. Работа, стремление к успеху, амбиции – не для них; для этих двоих существует лишь литература, поэзия.
Так, постепенно, стали вырисовываться черты героини задуманного ею романа, приобретая внешние и внутренние атрибуты.
Глава седьмая
Легенда о Лилит
1
Роман, начатый N, состоял из трех частей: появление призрака, судьба писательницы, переплетающаяся с судьбой поэта, конфликт. События следовало развивать, руководствуясь тщательно составленным планом, согласно формулам из популярных книг: «В соответствии с правилами сюжетных построений».
Она уже знала ее заветные черты, предчувствовала. Можно сказать, породнилась с ней. Нина верила в совпадения; ей нужен был реальный двойник персонажа. Вялая, мечтательная, несобранная – как хорошо встряхнуть такую, перевернуть ей всю жизнь. Роман завершится столкновением, блистательным скандалом. Она еще не придумала кого и с кем. Конфликт (так представлялось писательнице N) – основа жизни: столкновение противоположностей, взрыв, выброс энергии в пространство, пересечение сюжетных линий, перекресток судеб – в мире и во времени. Детали и природа конфликта казались несущественными. Оставалось выбрать форму.
Любимым выражением, которое подхватила у давнего своего друга, художника Георгия, было: «Не важно что говорят, важно кто говорит».
2
Перед отходом ко сну она припоминала все то, что не удалось сделать за день. Укрывшись до подбородка тяжелым одеялом, привезенным еще из России, писательница L жаждала, уходя в сон, представить что-нибудь утешительное, как бывало в юности, когда мечтала о любви, воображая себя желанной, прелестной, изящной. Чаще всего это были кисельные мечты, подобные историям в мягких обложках, которыми зачитываются домохозяйки, нечто среднее между сказками и эротическими видениями. Вместо этого, не находя себе оправданий, она предавалась самобичеванию.
Нехватка времени. Усталость – основная препона на пути к себе. Она не успевала писать, записывать. Домашний компьютер оккупировал супруг. Уговаривала себя, что пишет мысленно, ощущениями, образом мыслей. Так пишут стихи – на ходу, в промежутках жизни. Вернее, параллельно жизни. Но у прозы иной ритм. Следовало сесть, записать, увековечить. Создать компьютерный файл. Лишь на работе, украдкой, отдавалась своей болезненной страсти.
Жизнь, убаюканная прозой, – сладчайшая доля. Поэзия лихорадочна и болезненна. Поэзия пугала. Зато отдавшись писательскому занятию, она испытывала острое наслаждение, храня в груди тайну сладкого, мучительного времяпрепровождения. Общаясь с окружающими, то и дело напоминала себе об избранности своей. Лелеяла мысль: узнав, угадав сокрытое от поверхностного взгляда «я», ее найдут… Люба не очень представляла последствия такого «узнавания». Мечталось – возвышенные. Мнилась ей всеобщая любовь, слава. Новые люди, связи, иная судьба. Новая, улучшенная Люба.
Увлекшись собой, отдавшись писательству, этому волшебному пристрастию, всей душой, порой забывала элементарные реалии жизни. Уходила от чувств, связей, семьи, от людей. Текст заменял жизнь. Порой казалось: текст затягивает, овладевает ею; текст и есть жизнь. Она же, отдаваясь его течению, вступает в сакральную связь со словами, с мощным его потоком. В связь, подобную сексу. Текст проникал в нее, она вбирала его в себя, растворялась, оплодотворяя его. Безоглядно, всецело, полней, чем если бы отдавалась мужчине, – со страстью, бесстыдно, откровенно, вслепую. Выдав на потребу душу, память, мозг – всю себя, а не только смертную плоть. Могущество большее, чем обладание телом. Слияние более полное, более глубокое, чем вхождение в плоть; более яростное, чем любовь. Проникновенней, безумней, со всей возможной отдачей, переставая быть собой.
Заметки украдкой
Я не знаю, что это… что именно заставляет меня, толкает, распирает мою душу… Что это за ощущение, желание выразить, понять. Не знаю, зачем оно дано мне. Когда я лежу под пальмами (или вспоминаю, как лежала под пальмами) и их ветви колышет ветер… Сухие, обожженные солнцем острия пальмовых листьев перебирает ветер, и они щелкают на ветру словно кастаньеты. Сухие щелчки – треск, постукивание каблучков или барабанных палочек.
Это единственное, что важно для меня, эти чувства, мысли. Чтобы выразить пронзительную эту боль, прекрасную, невыразимую боль бытия.
3
В те годы L перечитывала Набокова. На русском, потом на английском. Два текста, казалось бы, написанные двумя разными людьми. Столько совпадений! Эмигрант, жил в Новой Англии. Более полувека назад. Но совсем недалеко – в колледже Уэллсли – преподавал курс номер 201. Возможно, уже задумал «Лолиту». Попытаюсь, мечтала она, подобно Набокову… Напишу роман. Новая Англия странным образом настраивала. Направляла. Подсказывала – надо писать.
В 1962 году в Монтре, когда для фильма Кубрика Набоков создавал сценарий «Лолиты», он все еще надеялся вернуться в Америку. Чтобы поселиться здесь вновь. Стремился в Новую Англию. Говорил: «К ее горным тропам и библиотекам». Люба понимала. Горные тропы, библиотеки. Вершины, провалы. Наверх, к небу. Внутрь – в историю, в тексты.
В поисках информации о Фросте набрела на статью о совместном выступлении Набокова и Фроста в Бостоне. Эти двое встречались, даже выступали вместе. Не где-нибудь – в колледже Уэллсли, а еще в любимом Любой универмаге «Файлинс» (универмаг почил в бозе, теперь его место занимал чванливый «Мэйсис», в который Люба ходить не любила). После этого выступления, по прошествии семи лет, в 1952 году, Набоков с семьей даже недолго снимал дом Фроста в Кембридже, но переехал, решив, что не сможет там жить. Дом поэта Мороза был слишком холодным.[14] К тому же Фроста был заперт. свой рабочий кабинет, что тоже удивило и рассмешило Набоковых. От кого заперт? Удивительно ли, что Джон Шейд – более умеренная версия Фроста?[15]
4
Люба испытывала почти личную обиду за Роберта. Набоков – сноб, денди. Фрост – истинный страдалец. Стоик. Набоков всего лишь перефразировал стихи Фроста. Тень поэта,[16] Шейд – второстепенная версия. Отражение отражения. Но ведь и луна светит отраженным светом. К чему эта литературная возня? Почему мы не можем жить дружно? Помогать друг другу? Жизнь и так сложна, а литература еще сложнее, жестче… У нее не было ответа. Единственный способ понять себя – написать роман.
Текст – воплощение упоительных сочетаний. Язык – пластичный и все же неподваластный инструмент. Надо всего лишь расставить слова так, чтобы было невозможно поставить их иначе. Но язык брал в плен. Текст ускользал, подобно шелку из-под исколотых пальцев белошвейки. Неумелая швея, она пыталась смастерить роман, имея в запасе лишь горсть рассказов и стихи своей юности. Но большой текст обязывал к бо́льшему. Боязливо ныряла в сочинительство – и страшилась расплаты. Задумавшись о судьбе литераторов (о себе, например), горевала: почему так неудачно складывается писательская жизнь? Почему среди пишущих так много несчастных, отчаявшихся, подавленных; почему так высок уровень писательского, поэтического суицида? Так много алкоголиков, неудачников, озлобленных, разочаровавшихся нытиков… Означает ли это – у пишущего, сочиняющего, бросающего в жерло творческой печи обыкновенную человеческую судьбу, исчезает четкая грань между черным, серым, белым, между добром и злом, праведностью и подлостью? Остается один лишь… страх? Перед ординарностью?
Главная героиня ее истории напрашивалась сама – из реальной жизни. Младшая годами N – озорная, экспериментирующая, ищущая опасностей, рискованных забав. Женщина без страхов (так думала Люба). Без угрызений совести. Отведавшая приключений и проказ – безотчетная, неподотчетная Лилит. Или это сработала сложная система ассоциаций: Набоков и Лаура? Кто в данном случае Лилит – N или L?
Начитанная Люба была знакома с двумя легендами о прекрасной, опасной женщине по имени Лилит. Литературный, западный образ – это миф о непознавшей порока изначальной, первой женщине, несущей неземное, ненасыщающее наслаждение. Не есть ли Лилит – само творчество?
Согласно второй (на самом деле – первоначальной, изначальной иудейской истории), Лилит таинственным образом превращается в демона в женском обличье. Крадет младенцев, высасывая из них душу. Господь сотворил Лилит из того же праха, что и первого человека. Но Адаму первая жена не пришлась. Спорила, возражала. Думала – равная. Пришлось ей покинуть суженого, уйти на задворки человеческой истории. В литературу. Может, именно поэтому превратилась в ведьму прекрасная Лилит?
6
Впервые Люба погрузилась в эту страшную, чарующую историю, когда, будучи еще подростком, поглощая подряд все книги, которые бабушка с дедушкой (без задней мысли, всего лишь стремясь заполнить пространство стенных шкафов старой квартиры) поставили на полки. Здесь она провела первые шестнадцать лет жизни. Переходя от «Джен Эйр» к «Консуэло», перечитывая Джека Лондона и О. Генри, наткнулась на толстые тома Анатоля Франса. Книги были в темно-зеленом переплете. Новелла так и называлась – «Дочь Лилит».
Писательница L, по тем временам – Любочка, просто Люба, жила с мамой и приходящим, но навеки любимым папой. Папой, который, зачав ее, переместился по жизни в другую плоскость, чужую реальность – к женщине неприятной, Любе почти ненавистной.
Папу звали Стас. «Стасенька» называла его мама. Был он лысоват, суетлив, но для одиноких женщин чем-то привлекателен. Тем ли, что любил поэзию, театр. Пониманием ли женской страстной натуры. Понимал, поскольку и сам был романтичен, порой плаксив, по-женски беспечен. Зачал Любу. Зачал еще двух мальчиков для второй жены. Мечтал уехать в Америку. Писал стихи.
С поэтической частью жизни у Любы было все в порядке. Папа писал свои вирши. Мама записывала их в тонкую тетрадку. Еще у нее были блокноты, отведенные для Волошина, Цветаевой и Гумилева. К маме – или к Любе? – папа, казалось, приходил-то, чтобы поговорить о стихах, поделиться новыми творениями. У Любы осталось в памяти – папа декламировал Блока:
Я не люблю пустого словаря,
Любовных слов и жалких выражений:
«Ты мой», «Твоя», «Люблю», «На веки твой».
Я рабства не люблю…
Люба думала: папа ушел от мамы, не желая быть ее рабом, не хотел быть зависимым от настроений, жалоб. От чужой женщины, матери двух смешных мальчишек, уходил обратно к маме – видимо, вновь избегал рабства. Любе папа нравился, но она не знала, нравится ли ему она. Учил ее слушать, любить стихи. Люба отвечала ему трепетной поэтической взаимностью.
Прочитав о первой жене Адама, она задумалась. Рассказ взволновал. Затем стала почему-то думать о матери. Мама казалась ей потерянной: расставшись с мужем, она сосредоточила внимание на поэзии. По вечерам, выгуливая маленькую Любу, задерживалась у витрин Дома мод на Невском и у ателье мод, прозванном в народе «Смерть мужьям» или (Люба помнила, знакомые женщины смеялись, вытаскивая из недр городского фольклора это название) «Мужские слезы, женские грезы». Мама задумчиво разглядывала в витринах трикотажные изделия советского кроя, забыв Любу, разжав пальцы, выпуская, теряя маленькую детскую ладонь из своей женской. Люба цеплялась за маму, за ее драповое пальто, за жесткие пальцы. Та же, застыв у витрины, пребывала в ином мире – видела ли себя модной, привлекательной, думала ли о чем? Люба пыталась выдернуть маму оттуда, тянула за руку, звала. Очнувшись, мама продолжала путь по Невскому, переходила через Адмиралтейский проспект, задерживалась в Зимнем садике и, если было не очень холодно, садилась на скамейку. Пристроив Любу на коленях, обняв ее слабыми руками, чтобы та не застудилась. Посидев немного, она затем шла к реке, подходила к гранитному парапету Невы, долго смотрела, задумчиво, странно, на тяжелую, мрачную воду. По всему пути – от Невского, через Зимний садик, к парапету Невы медленным шагом – тихим голосом читала стихи. Словно речитативом поддерживая транс. Поэтическая медитация, необходимая обеим.
Связывало наследие детства. За то благодарила, негодовала, понимая: лучше бы научили ее силе, мужеству, практичности, ремеслу – необходимым для жизни навыкам. Поэзия? Невесомое наследие. Стихи, рифмы, чувства? Сомнительная ценность.
Тем не менее, выйдя из детства, захватила с собой эти строки – страницы! – Пушкина, Тютчева, Цветаевой, Гумилева, Волошина, Заболоцкого, Блока, Бодлера, даже Вийона. К чему? Кому было нужно? Когда могло пригодиться?
Нет, никогда моей и ты ничьей не будешь… —
напевно декламировала мама.
О да! Любовь вольна как птица!
Люба чувствовала – мама летит.
На высоте, на снеговой вершине…
Ощущала – мама хочет забраться на эту вершину. К чему стремилась? К любви? Освобождению от забот, одиночества, от жизни?
Иди, иди за мной – покорной
И верною моей рабой…
Верной рабой была ее мама. Рабой грез, рабой жизни, которой на самом деле не случилось, не могло быть.
Я на сверкнувший гребень горный
Взлечу уверенно с тобой…
Где найти этого демона, который взлетит вместе с ней?
Демон явился майором в отставке, любившим борщ со сметаной и стопочку к борщу. Мама стала покорно варить борщи. Только овощи нарезала крупно, неумело. Отставной майор с красным, кирпичным лицом (Люба думала – рожей) учил маму нарезать морковку мелко, тоненько, свеклу – натирать.
Мама переключилась на майора. Теперь уже не Любе, а ему читала Блока, Цветаеву. Майор же под страстные строчки потихоньку брал на грудь, а потом утаскивал маму в постель. Папа приходить перестал.
7
Люба рано начала рифмовать. Все крутилось, вращалось, совершало кем-то задуманный ход дней, но круговорот не был связан с ней, происходил помимо, вне. То единственное, что интересовало, звало – чужие строки и те, навязчиво звучащие внутри. Превращая дни в бесконечный поток внутреннего бормотания, покачивания на волнах. Даже сны приходили ритмически организованные. Во сне звучали строки – и тоже покачивали, увлекали. Но не запоминались. Лишь оставалось ощущение ритма, зова, покачивания. Казалось, поэзия была единственной возможностью привлечь внимание – если не любовь – родителей. Особенно отца.
В шесть лет как-то само собой написалось стихотворение про дятла в красной шапке. Все бегали вокруг, ставили ее на табурет, заставляли повторять стишок вслух для взрослых. Взрослые смеялись, когда маленькая, в коротких кудельках девочка декламировала с заимствованным у них же пафосом, перемежая «страсть» «дрожью», «очи» – «тоской». Странные чувства, путаница эмоций окутывали облаком – удовольствие от внимания, смущение, неловкость, хвастливый задор.
Позже, пытаясь проникнуть в круг сверстников, вновь искала внимания, популярности. Но никто не выказывал восхищения, не дарил одобрения. Всего лишь снисходительно терпели неуклюжую, требующую внимания, «тянущую на себя одеяло» девочку. Она же со старанием, увлечением писала:
О небо! Как тебя люблю я!
С твоею чудной синевой,
С твоею яркою звездою
И первозданной красотой! —
…уже испытывая лихорадку стихосложения, мучительную головную упертость в поисках нужного слова. Сочинение оказалось странным процессом. Коллективное диктовало личное; глубинное, пробираясь наружу, пыталось вылиться в понятную другим форму. Стихотворное существование предлагало побег из реальности в романтическое пространство, убаюкивающее пребывание в себе, покачивание на поэтических волнах, где центром Вселенной была она, Люба.
О небо!..
Ты меня создало
Не для того, чтобы убить…
Твоя непознанная сила…
Нет! Я не в силах рассудить,
Зачем живу… Но я ведь знаю,
Что я душой к тебе взлетаю, —
писала она.
8
Так много материнского. Столь непростительно мало отцовского.
Избавление от матери длиною в жизнь.
Поиски отца – дорога, уходящая в неизвестность.
Буквы, строчки, слова, ставшие голосом отца, его наставлениями, лаской, защитой, любовью. Книги, библиотеки – для всех, кто смеет войти. Приют для бездомных.
В пору первых подростковых творений стихотворчество уже не казалось желанием маленькой девочки привлечь внимание. Впрочем, когда исчерпывает себя это сладкое стремление? Возможно, никогда? К тому времени, когда Люба стала записывать свои первые стихи в альбом, подаренный когда-то папой, переписывать с разрозненных обрывков бумаги на эту голубоватую, разлинованную, скользкую поверхность, округляя и старательно выводя буквы, она уже сознательно собирала стихотворные строчки под виниловую обложку. Желая не столько сохранить, но самой себе доказать их реальность, весомость собранных в одном месте стихотворных строк, созданных ею, Любой. Мучаясь словом, порой натыкалась на собственные, неожиданные идеи, странные мысли. Думала: язык – пуповина, соединяющая если не с людьми, то хотя бы с книгами. С теми, кто их создал. С прошлым. Может быть, со всем на свете…
Люба читает «Лолиту» Набокова. Сначала на русском, затем, пытаясь лучше понять, на английском. Две книги. Два языка. Два романа. О чем – о любви, одиночестве? Дисплейсмент, отсутствие географии, времени. Правила человеческого общежития усложняются. Дурной, порочный человек… Отрицающий нормы и правила. Или человек среди масок? Я один, вокруг лишь карикатуры. Они говорят на подобии языка. Разгадать, разломать игрушечную реальность, найти зерно, сердцевину. Пластиковые куклы, маски. Но у этих марионеток, оказывается, есть мысли и некоторое подобие чувств. Когда им причиняешь боль, когда их колешь, разве не течет у них кровь? Разве нет у них привязанностей, страстей?
Люба читает Набокова. Затерянная в краю озер. Алиса в Стране чудес. Бабочка, пойманная в сачок Новой Англии. Но не было у нее ни одного, даже ничтожного шанса стать этой бабочкой в глазах мужчины. Даже мотыльком, даже молью.
И тут же мысли ее обращались к сопернице.
Извечное женское стремление подражать. Перенимать, делать своим, стремиться, завидовать, не признаваясь в зависти и любви. Соперница Нина, то есть писательница N… Прекрасная, опасная Нина – кто она? Мотылек, бабочка?
Люба читает Набокова.
Зачем, спрашивается? Чужой человек из чужой культуры. Умер давно, тридцать лет назад. Тоже говорил на русском языке, ходил теми же дорогами Новой Англии. Охотился за бабочками. Обследуя парк в колледже Уэллсли, обходя огромное озеро, окруженное деревьями (чем не Карелия, чем не с детства знакомые края?), в жажде угадать, соединиться с мыслями того, кто давно покинул эти места, шарахаясь от русской речи, от иммигрантов на отдыхе, плещущихся в запретном для их развлечений озере, она искала иного… Не простых радостей обыкновенных людей, но литературы, поэзии, соединения с людьми, жившими прежде.
«Устала я, – записывала Люба. – Неужели это навсегда? Одиночество. Работа – такая работа, сякая работа. Нужно совсем другое. Возвышенное, оправданное свыше».
Какова она, альтернатива одиночеству? Опять работа? Сидела с ребенком. Тоже работа. Недовольство собой, неорганизованность, отсутствие смысла. Ах, как бы поругали ее знакомые, если б услышали эти мысли, догадались о ее чувствах…
Нет, смысл был, когда окуналась в момент, видела, дышала – когда писала. Вовлеченность, страсть, лихорадка – возбуждение; пылающие чувства, яркие глаза. Как говорят американцы? Сменить отношение? Любить эту монотонность как стабильность, существование без потрясений, трагедий, болезней. Жить порядочной, однообразной, правильной жизнью. Ходить в гости, звать гостей, прибирать, готовить обеды, ездить в отпуск на острова, если хватает денег, откладывать на пенсию, воспитывать сына и… Следом только старость и смерть. Но старость все равно грозит, смерть неминуема.
И вновь самобичевание. Психотреп. Пустой лепет. А усталость тела, ума? Недосып, вечное недовольство собой? Тексты, весь процесс – всего лишь побег от рутины. Ха, оказывается Набоков ненавидел Фрейда. Но ведь вся «Лолита» насквозь пропитана его идеями… Не все так просто – нелюбовь Набокова к Фрейду сравнима с пренебрежением к «венскому шарлатану» Фроста. Конкуренция? И они были соперниками? Врач, пытающийся проникнуть на территорию, заведомо принадлежащую поэтам и писателям?[18]
2
В одиночестве – надежда на поиск единомышленников. В той пустоши, где пребывала писательница L, не было ни души. Поскольку эту пустошь она сама же и создала – из букв, строчек, образов. Пространство не просто пустое – никем не востребованное. И лишь спустя некоторое время пришла идея найти соратников, пожелающих разделить с ней этот мир. Друзей, спутников.
С надеждой и поисками единомышленников пришло беспокойство. Пусть знакомая рутина – одиночество, тоска, монотонность, но привычная. Преследовала мысль о желании избранности, навязчивое стремление найти то самое неопубликованное стихотворение Фроста, что стало бы символом успеха, совпадения с миром слова. Вот что заставило ее выйти в мир, попытаться присоединиться к человечеству, каким человечество ей представлялось, – поиски и жалкое желание любви к равному, подобному. Да и где было искать соратников? Среди знакомых, на страницах книг, в Сети? Согретых истинным чувством, жаждущих – как и она – поэтической истины? Опьяненных словами, идеями, мечтами? Где могли обитать эти чудаки, отшельники, будущие соратники, друзья-соперники?
Предсказуемость, подобие покоя ушли. Равновесие мира нарушилось. Мир познанный, созданный из иллюзий, мыслей, мечтаний, стал перевешивать мир реальный. Требуя ежедневной жертвы.
Мир познанный и воображаемый. Словно стояла по пояс в бурлящей воде, пытаясь найти брод через горную реку. Река – это было сейчас. Сзади – скучное прошлое и то ненужное, знакомое, познанное. На другом берегу – сверкающий, манящий мир, мир будущего. Будущее предстояло создать. Но для этого надо было перейти горный поток – переплыть, найти попутчиков, проводников. Мысль о необходимости нащупывать этот брод своими в кровь сбитыми ногами, в ледяной воде, среди острых камней, вслепую – подобное в голову не приходило. Трусихой была.
3
Впрочем, среди ее знакомых была такая супружеская пара, бывшие советские журналисты, муж и жена – он и она. На старости лет, обосновавшись в дешевом жилье для пожилых, они пишут сами и публикуют себе подобных. Журнальчик этот – словно журнал «Мурзилка» из детства. Стопочка страниц на газетной зернистой бумаге, связка между мирами – прошлым и настоящим.
Глеб и Глафира – отчасти друзья, отчасти подопечные – журналисты старой закваски, завзятые спорщики. Глеб и Глаша живут на пособие, поэтому экономят на всем. Изменив давней привычке (прежде пачка «Мальборо» всегда лежала на кухонном столике), старый курилка целыми днями набивает сигаретные трубочки дешевым табаком. На полу, под столом, на коврике видны следы, прожженные его сигаретами. Глеб курит, говорит; руки заняты, огонек пляшет над нижней губой, подбородок ходит вверх-вниз. Глеб – человек дела. Поэтому терпеть не может досужих разговоров, глупых женщин, пустых рассуждений, робких обещаний. Никому ничего не обещает. Зато, если уж захочет тебя похвалить или поддержать, лучшей похвалы не отыщешь. Глеб – старая гвардия. Он уже в последних рядах. Эшелон сверстников уходит далеко за горизонт. Глеб же по-прежнему упрямо дымит, ковыляет по жизни, цепко ухватившись за слабое пухлое плечо супруги – верной, преданной, стареющей Глаши, Глафиры, чьи корявые пальцы закованы в старое черненое серебро, чьи малахиты, сердолики, бирюза и темный янтарь тусклым, оловянным блеском лишь подчеркивают дряблость бугристой, когда-то нежной кожи, оттягивают истончившиеся мочки когда-то нежных, когда-то слегка розоватых, а теперь пергаментно-желтых ушей.
– Читал, читал я тебя.
– И?.. – В горле застревает спертый воздух, в ноздрях – застоявшиеся запахи табака, старого жилища.
– Вот, говорил я Глаше моей, не даст соврать. Хорошо, говорил, пишет девка. Когда пишет. Чаю хочешь?
– Нет, не надо. И что?
Изжелта-коричневые пальцы перебирают маленькие инструменты. Толкают, толкают, заталкивают табачное крошево в тонкую трубчатую форму из папиросной бумаги.
– Что-что… Сказал, хорошо девка пишет – порой. Тебе мало?
– Только порой? Как сделать, чтобы всегда? Глеб, дорогой, можно я рукопись принесу?
– Принеси. Только зачем? Сама себя учи, шишки набивай. Разбей лоб – может, тогда что-нибудь получится… Впрочем, бросай ты это ремесло! Жестокое, неблагодарное занятие… Пока не поздно, бросай.
– Уже поздно… Лучше скажите, у меня есть шанс?
– Какой шанс? – Траченные временем брови ползут вверх, к упрямому серому клоку волос надо лбом.
– Ну… как вам сказать, Глеб… Стать писателем? – Люба опускает глаза на руки, лежащие на столешнице, по которой в разные стороны разбежались крошки черного русского хлеба, табака. Пальцы катают крошево по неровной поверхности, пальцы стараются изо всех сил, напрягаясь, словно пытаясь втереть, загнать в потемневшее дерево, в ниточки трещин между волокнами древесины, это природное крошево, органические опилки еды, табака, хлеба, дыма.
– Да ты с ума сошла… – Глеб смотрит на Любу из-под бровей; длинные редкие волоски торчат в разные стороны, загибаясь вниз, на темные морщинистые веки. Из-под век глядят белесые старческие глаза с желтоватыми белками в прожилках.
– Вы думаете, я еще успею? – словно не слыша или не понимая сказанного, выдавливает из себя Люба, жалостливо устремив свой взгляд прямо в неумолимые, пристальные зрачки.
– Зачем? – Глеб уже потерял к ней всякий интерес, опустил веки, прикрыл глаза и продолжает набивать сигарету, теперь уже третью.
– Ну…
– Что? – вновь спрашивает он, вытаращив глаза, усмехаясь; тлеющая сигарета клюет черным носиком, опускается, опускается… Вот-вот отлепится от губы, упадет. – А на хрена?
– Я даже не знаю.
– Непростительное слабодушие! На хрена тебе это нужно? Посмотри вокруг. Сейчас писателей больше, чем читателей. Все пишут, пишут… Толку? Читать-то кто будет? Читать кто тебя будет, девочка?
– Ну, как же… А вы?
– Я уже скоро того, тю-тю. Угомонюсь. Из читателей перейду в другую категорию – вычитателей. Точнее, вычитаемых. Вычтут меня, поняла? Меня и Глашу. Практичней надо быть, Любочка. Не тем живешь, не там ищешь.
4
В большом книжном магазине «Бордерс» Люба не смогла найти «Лауру и ее оригинал» Набокова. Огромный «Бордерс» – фирменный книжный магазин – выходил из бизнеса.
«Как же это будет? – думала Люба. – Как жить без книжных магазинов?» Словно эпоха рушилась. Переходила от полки к полке. Магазин все еще был полон. Вспоминала букинистический магазин своего детства, почти под самой аркой Главного штаба, куда сносила книги из родительской библиотеки, чтобы получить некую мелочь на кино. Классику – и тогда и теперь – разбирали неохотно.
«Лаура» преследовала, навязчиво присутствовала в мыслях. Впрочем, окружающий мир казался равнодушным. Спросила у продавщицы, есть ли последняя книга Набокова. Молоденькая, подтянутая (зализанная набок прядь мышиных волос убегала за розовую раковину нежного уха), она посмотрела поверх изящной оправы очков с узкими стеклами, мгновение выдержав взгляд, затем все же попросила, чтобы Люба произнесла по буквам имя автора. «Н-А-Б-О-К-О-В». Название книги… Вам точно не «Лолита» нужна? Да нет, мне нужна «Лаура». Ах жаль, у нас ее действительно нет – все распродано.
«Разве такое возможно?» – вновь удивилась Люба.
Из прочитанного в Сети стало ясно: отрывки набоковского текста неотчетливо раздражают. Возможно, явной своей технологией – механикой создания литературного продукта. Но привлекают тем же. Так и Фрост стал ей близок чем-то подобным…
5
Судьба рукописи этой книги – не ясная, размытая, но такая предсказуемая, шаг за шагом, история литературы. Создавалась на глазах. Это одновременно завораживало и пугало. Волновало близостью – к языку, месту действия, привязанностью к собственной истории. Чем? Поди пойми.
Люба читает Набокова. Два разных прочтения. Прежде всего, отторжение. Чужое, безвременное, географически очерченное, даже узнаваемое, но с пространством не связанное, пустынное чувство. Как эмиграция.
Второе прочтение – любовь, разрывающая душу тоска. Табу, нравственность в поединке с эстетикой. Мораль первична или искусство? Этика против эстетики. Даже безнравственный выродок способен на жест, художественное выражение. Не всякий художник – моралист, и не всякий моралист – художник. Разве не о том же у Бродского? Какая расхожая еврейская фамилия – Бродский. Каково быть Бродским после Иосифа? Несладко. Идиоты утверждают, что Бродский стал поэтом из-за несостоявшейся первой любви. Все вокруг думают: любовь – это соединение. Совсем, совсем не так. Настоящая любовь – это отчуждение, отдаление от точки ужаса. Соединение в точке ужаса – это уже ничто, пустота. Истина – это отдаление.
6
Люба идет в Музей изящных искусств. Так мало мест в этой новой жизни связывают ее с прошлым. Музей – это из прошлого. Переход из одного зала в другой, от Эль Греко к Ренуару. Каких-нибудь сто, ну двести лет назад красота была мостиком, связывающим физическое и телесное с божественным. В наше время (время, в котором живет Люба) красота – это всего лишь красота. Не только телесна, но еще и достижима. И никакой вечности.
А если красота достижима, то ее можно и присвоить, как Гумберт присвоил Лолиту.
Плохой он, этот писатель Набоков, нехороший человек… Но вот удивительно: по прочтении романа стала ловить себя на том, что порой ощущает себя этой самой Лолитой. Жертвенная Люба. Люба-жертва.
7
Перед самой смертью, в 1977 году, В. Н. просит жену сжечь последнюю, так и не законченную им рукопись. Может, он все заранее рассчитал? Знал жену, вот и попросил. Чтобы не сожгла. Сохранила.
В ноябре 2005-го, в машине, Люба услышала на Эн-пи-ар:[19] «Сын Набокова собирается уничтожить последнюю, предсмертную рукопись отца». Прочла: литературный обозреватель Рон Розенбаум взывает со страниц «Нью-Йорк обсервера»: «Дорогой Дмитрий Набоков, не сжигайте „Лауру“!»
Декабрь 2005-го – оранжево-розовый «Нью-Йорк обсервер» сообщает: «Лаура» спасена от сожжения. «Значит, рукописи действительно не горят. Но только совсем у немногих они не горят, – рассуждает Люба. – Может, дело не в том, и рукописи не горят на самом деле. Просто у таких, как я, они гниют. Внутри».
8
Русский Интернет размазал «Лауру», раздублировал, растащил по электронным страницам. «Разтащил», как перевел бы профессор Барабтарло.[20] Сетевая болтовня перебалтывала сетевую прессу. Читатели обменивались мнениями. Восторгались. Плевались. Люба молчала. Жила в стороне от сетевой болтовни.
«…„Лаура“ позволит заглянуть на литературную „кухню“ Набокова…» – сообщала Сеть.
«Последний роман Владимира Набокова „Лаура и ее оригинал“, изданный вопреки воле писателя, был представлен в понедельник вечером в Петербурге, передает корреспондент РИА Новости».
Время от времени Люба обсуждает литературные новости с писательницей N. Нина заинтересованно рыщет по Интернету, прочесывая литературные сайты. Забрасывает Любу все новыми ссылками:
«Роман Набокова „Лаура и ее оригинал“ уже стал бестселлером».
«Презентация последнего романа Набокова пройдет в петербургском музее».
«Последний роман Набокова выходит в США и в Англии».
«L’originale di Laura. Un invito alla lettura di questo libro, il romanzo postumo di Nabokov».
«I will never go back, for this simple reason, that all the Russia, I need… after all, is with me – always with me. I will never go back. I will never surrender». Vladimir Nabokov.
(«Я никогда не вернусь назад по той простой причине, что вся Россия, в которой я нуждаюсь, всегда со мной. Я никогда не вернусь назад. Я никогда не сдамся». Владимир Набоков.)
9
«Ты прочла „Лауру“?» – пишет Люба сетевой подруге.
«А тебя заинтересовала „Лаура“? – тут же хватается за предложенную нить хитрая писательница N. – Как думаешь, хороша „Лаура“? Тебе понравилась? Ты купила себе книжку или в библиотеке брала?»
Люба уже хочет ретироваться. Надо втянуть маленькую черепашью голову обратно под надежный панцирь, спрятаться, не писать, не отвечать. Но написать все же надо, ну хоть строчку.
«В библиотеке», – пишет Люба и тут же злится. Лучше бы соврала. Врать-то она как раз и не умеет. Будет думать – я крохоборка какая-нибудь, жалею денег на книги.
«А я только так… пролистала, – отвечает N. – Ничего особенного. Записки Набокова, вот и все».
Люба опять злится – попалась на очередной крючок.
На самом деле Нина жадно читает купленную книгу. Ищет секреты набоковского успеха, пытается понять технику мастерства.
– Набоков – это да! Это нечто, беби! – восклицает друг Нины, художник Георгий. – В нашей жизни больше не присутствуют Лолиты, лишь агрессивные самки. Всем известно, что дьявол выходит в мир через женское влагалище.
– Это твой мужской шовинизм. Во всем женщины виноваты. Ты думаешь, Лолита – это ангел?
– Нина! Лолита – это самый дьявол и есть. Женщина соблазняющая, прикинувшаяся лукавым ангелом.
Художник Георгий и сам напоминает Мефистофеля. Наголо обритый шар черепа, узкие, дорогие, щегольские джинсы, презрительно-любезная манера сноба, жуира, искушенного дамского угодника и циника.
10
Люба следит за разворачивающейся в Сети эпопеей, молчит. Ей нечего сказать. Писательница N не желает упускать очередной шанс. Пишет эссе о «Лауре» Набокова.
– Зачем мне ваши статьи? – сердится Георгий, которому она посылает набросок текста. Они с Георгием в состоянии постоянной любви-неприязни, то на «ты», то на «вы». – Зачем мне эти закорючки? Вы больше, чем ваши закорючки. Нина, вы знаете, какой самый сильный ход в шахматах? Вам любой шахматист скажет. Самый сильный ход – это тот, который не сделан. Впрочем, как и самая лучшая картина или роман – те, которые не написаны.
Тем не менее Нина не сдается. Эссе опубликовано в Сети; она продолжает обдумывать литературную сенсацию. Похоже, Лора-Лаура – это Лаура Петрарки. Сфабрикованная Лаура. Как бы написать сенсационный текст, необычный, хоть бы и притянутый за уши? Есть сведения – один из современников Петрарки обвинял его в том, что Лауры не существовало, как и самой страстной любви поэта. «Так вы думаете, все мои вздохи, страдания, все безумие мое – это выдумки, притворство? – ответил ему Петрарка. – Как бы я хотел, чтобы все это было шуткой, выдумкой, чтобы не было безумием! Но поверьте мне, никто не может прикидываться безумным. Это невозможно без огромных на то усилий».
Все знают, Лаура существовала на самом деле. Она жила в Авиньоне. Белокурая Лаура – яркие глаза, манеры принцессы. Замуж она вышла за одного из де Садов. Позже в этой семье родится тот самый маркиз, Донасьен Альфонс Франсуа де Сад. Тот самый де Сад, которого не терпел Набоков.
Впрочем, что есть литература, если не сфабрикованная любовь? Самая истинная поэзия наиболее притворная. Так говорил Шекспир. Пожалуй, Нина способна на такую симуляцию. Люба, писательница L, способна ли?
Часть вторая
Глава первая
Поэт
1
Август 1912 года. 38-летний Роберт Фрост, чья поэзия почти не известна широкой публике, отправляется в Англию. Хронология публикаций до 1912-го: первое стихотворение опубликовано в школьной газете в 1890 году; в 1894-м – первая официальная публикация стихотворения «Бабочка» (за стихотворение он получил чек в 15 долларов); в 1903-м в журнале для птицеводов был принят для публикации рассказ Фроста «Гнездо-ловушка» (с 1903-го по 1905-й рассказ публиковался 11 раз в журналах «Птицевод» и «Фермерское птицеводство»); в 1905 году было опубликовано стихотворение «Островок цветов». И это все. За исключением изданного им самим (истинный «самиздат» – он смастерил книжечку сам) крохотного сборника «Twilight».
Первого апреля 1913 года (26 марта ему исполнилось тридцать девять лет) был впервые опубликован отдельной книгой сборник поэзии Фроста. Столько лет ждать признания – и не сдаваться! Горечь, разочарование? Совсем нет. Он почти счастлив. Признание, пусть запоздалое, но все же пришло. Но какое! Поэта-янки регулярно показывали по национальному телевидению. Его стихи были включены в обязательный список литературы для американских солдат, находящихся за океаном, – в целях поднятия боевого духа. Лишь в России, где так велика нужда в пророках, поэты завоевывают подобную славу. Однако заметим: первыми его признали англичане, лишь затем на него обратили внимание в Америке.
К 1874 году, когда родился Фрост, прошло чуть больше дести лет после окончания Гражданской войны. Отец его, Уильям Прескотт Фрост-младший, служил школьным учителем, подрабатывал журналистом, затем стал редактором «San Francisco Evening Bulletin» (позже – часть знаменитого «San Francisco Examiner»). Не признанный «своими», яростный демократ, игрок, выпивоха, попросту – алкоголик, страдавший от раннего туберкулеза, не пожелавший смириться ни с болезнью, ни с физической слабостью, Уильям Фрост был потомком Николаса Фроста из Тивертона, графства Дэвон, Англия. Один из первых поселенцев (провинция была основана в 1623 году), Николас Фрост прибыл в Нью-Гемпшир на английском судне «Wolfrana» в 1634 году.
Первые годы жизни Робби провел под крылом матери, Изабел, жалевшей боязливого, болезненного мальчика. В отличие от мужа, мать Фроста – ревностная протестантка, затем перешедшая в унитарианскую церковь, – постоянно искала духовного покоя и приюта своим «идеям». После увлечения унитарианством, она стала сведенборгианисткой – прихожанкой Новой церкви, или Церкви Нового Иерусалима. Прочтя Эмерсона, она приняла философию, условно названную трансцендентализмом.
Вспоминая годы, прожитые в Сан-Франциско, вдова Уильяма Прескотта Фроста-младшего любила напоминать своим детям, что их отец был человеком необыкновенным, почти героическим. С годами рассказы о нем стали все больше напоминать легенду, а свои воспоминания о жизни в Калифорнии женщина старалась окрашивать в самые радужные цвета. Жизнь была полна обещаний, и лишь случайности и неудачи разрушили предстоящее счастье. Своего покойного мужа она постаралась представить как некоего мифического героя, кумира ее юности, ушедшего из жизни во цвете лет.
Необычайно одаренный, упрямый, честолюбивый, деятельный, увлекающийся политикой, вспыльчивый, Уильям не пожелал подчинять свою жизнь протестантским ограничениям Новой Англии. В жажде нового, вечно в поисках, метаниях, он стремился переупрямить судьбу. Яростный борец с ханжеством, Уильям Фрост отказывался ходить в церковь, издевался над всяческими «предрассудками» и суеверием. Может, именно от него унаследовал будущий поэт тот внутренний разлад, что заставляет искать все новые пути для самопознания? Если снисходительная мать во всем потакала мальчику, отец, в противовес Изабел, третировал маленького Роберта, наводя на него ужас. Не прощая ему ни малейшей слабости, Уильям хотел сделать из сына спортсмена, таскал за собой повсюду, заставлял плавать, учил быть «мужчиной». Неизлечимо по тем временам больной, он не желал мириться с этой «слабостью», совершая атлетические заплывы в заливе Сан-Франциско. Маленький Роберт потерянно бродил по берегу, никогда не зная, вернется ли отец обратно из очередного «заплыва». На берегу ждала спасительная бутылка виски – Уильям верил, что спиртное оказывает лекарственное действие, «очищая» организм от чахотки. Они также ходили на бойню, где отец в целебных целях пил бычью кровь. Заплывы перемежались запоями.
Робби знали во всех салунах, где отец проводил большую часть дня. Не раз, засыпая в хмельном ступоре, Уильям заставлял мальчика ложиться с ним рядом на кушетку. Проваливался в сон, сжимая его в пьяных объятиях. Бедный Робби цепенел, боясь даже шевельнутся. Так прошли первые десять лет жизни Роберта – эксцентричная легкомысленность матери, навязчивая боязнь очередной блажи отца, нехватка денег… Для его младшей сестры Джинни это обернулось повышенной нервозностью и последующим психическим заболеванием, которое можно отчасти объяснить ранними страхами, вызванными родительским своенравием и непредсказуемостью того, что происходило в этом доме.
Уильям Прескотт Фрост-младший умер 5 мая 1885 года, когда Роберту было одиннадцать лет от роду.
2
Какие замечательные составляющие! Если бы некий режиссер вознамерился создать образ мрачного певца Новой Англии, кто мог бы представить более подходящую личность? Сын Уильяма-младшего, деспотичного, своенравного, любителя виски, картежника, и мечтательной, фанатично преданной постоянно меняющимся верованиям, экзальтированной Изабел. Болезненный, пугливый, а помимо этого крайне упрямый, он отказывался ходить в школу, не умея подчиняться чужим правилам. «Меня воспитали сведенборгианистом. Я уже не сведенборгианист, – писал Роберт Фрост в 1923 году. – Но… я мистик. Я верю в символы. Я верю в перемены, в переменчивые символы».
Юный Фрост стал поэтом прежде, чем ему довелось стать мужем, а затем отцом. Впрочем, говорят, что поэтами рождаются. Может, то был аванс, предложенный ему судьбой? Как заранее подброшенный спасательный круг – подачка в виде неразменной монеты таланта: умение выписать из себя, выразить, обмануть смерть, убежать от жизни.
А вслед за тем – вновь вечная нехватка денег, потери, смерть троих детей, сокрушенное сердце. Но… Несломленный дух?!
Любил ли он жену? Был ли привлекательным мужчиной? Благодаря Томпсону, официальному биографу Фроста, американская публика видит поэта «злобным старым хрычем». На самом же деле Роберт был хорош собой. Энергичный, полный жизни. Мы привыкли видеть его на старых черно-белых фотографиях. Но в ранних изданиях на портретах – лицо юноши, почти мальчика, с вьющимся чубом. Чем-то он напоминает Есенина. Задумчивые глаза, устремленные – нет, не вдаль, на читателя.
Жена его, Элинор, подобно матери поэта, болезненная, подверженная депрессиям женщина. Был ли он счастлив с ней? Каким был? Кем он был? Романтическим поэтом? Подобно отцу, упрямым, настойчивым, несговорчивым самодуром? Меж строк стихов сквозит лишь медленная мысль фермера-философа, отнюдь не романтика… Сдержанность человека Новой Англии. Зажатость, затаенность. Где эротизм, страсть? Где желание, вожделение? Где жизнь?
3
Представляется, что где-нибудь сохранилась ветхая тетрадь в твердом, взлохмаченном на углах переплете. Неизданные строчки. Пестрящие помарками, изжелта-серые бумажные листы. Рука поэта-фермера – корявые, неторопливые знаки, въевшиеся в страницы, застывшие во времени. Ненайденные. Утраченные, просочившиеся сквозь плотные археологические сита архивных крыс. Найти и отобрать у времени, если не у вечности. Вытащить из неизвестности свое имя. Вписать в историю.
По ночам, под утро, к ней приходят образы из чужой жизни. Туманный берег залива Сан-Франциско, крохотная фигурка на берегу, странное существо – ребенок, гном? Всплески набегающих волн, резкие крики чаек, взмахи руки человека, плывущего к горизонту; его голова – поплавок: вверх-вниз по волнам.
Женщина, выбравшая себе в любовники поэта. Воображаемые любовники! Могла бы подобрать кого-нибудь получше – кто бы ей помешал? Ричард Гир, Джордж Клуни, пожалуй, староваты, но Том Круз? Джонни Депп? Брэд Питт? Если уж говорить о поэтах, то Блок, Лермонтов, наконец, тоже были хороши собой!
Был ли он ей любовником? Впрочем, применимо ли это тяжеловатое и, пожалуй, устаревшее слово? Чем определить характер интимной связи? Чувствами? Каков перечень: коитус, «простые движения», поцелуи, объятия, семяизвержение, прочая влага? Пот ласк, слова, признания, чувства, встречи… все, вместе взятое? Для Любы оказалось достаточно самой атмосферы интимной, душевной близости, доверительности, секретности тайных встреч… Замалчивания. Любовь? Связь по общему умолчанию. Старомодность, романтичность – оторванность от реальной, динамичной жизни поколения. Не роптала, когда на горизонте судьбы стал маячить образ Роберта Фроста, умершего 29 января 1963 года в возрасте восьмидесяти девяти лет, в тот самый день, когда L исполнилось два годика. Накануне, 28 января, газета «Правда» опубликовала «признание», а следом уже «заявление» Шостаковича на коллегии Министерства культуры РСФСР: «…сейчас снижена требовательность к произведениям искусства и поощряется дурной вкус. Важно избавиться от плаксивых песенок». Впрочем, Фросту вряд ли подходит определение «плаксивого поэта». Согласна была на все. Почти на все.
…Позволить ему проникнуть в реальность, пробраться сквозь пелену сновидений, проскользнуть между явью и сном, когда – в предутренние часы – просыпаются все страхи, волнения; подспудные, подавляемые мысли – незваные, нежеланные гости. Пусть скользнет он меж простыней искушением, зыбким облаком, нежным призраком – неясный образ, сотканный из полузабытых строк, из самого сырого, прохладного воздуха Новой Англии…
А там, меж простыней, неискушенная женщина, посвятившая себя эмоциям. Не Ева – Психея, чья душа – робкая бунтовщица. Страдая, не смея, она затаилась. Свернулась клубком, замерла душа на дне колодца. Рядом с ней (в постели, мыслях, в воображении?) Роберт Фрост. Ах, какое имя – Роберт!.. Поэт, герой, почти ангел. Вестник. Избранности, любви? Все, что любила, чем дорожила, – книги, слова, идеи. Слово – это весть. Идея – это предвкушение. Послание. Поэзия – язык души. Поэт – посланец, вестник души. Оправдание всей жизни – вот чем была литература. Если описать окружающую жизнь или свою, может, тогда придет спасение? Страдания, потери – это аванс, плата за талант. Возможно, за будущее признание…
4
Может ли призрак заметить общую неприбранность? Нечищеные зубы? Волнует ли его состояние твоей кожи, небритые ноги, круги под глазами? Влажное белье? Или это ее, Любу, так беспокоит внешний вид? Даже рядом с призраком она ощущает свою несвободу. Истинный любовник-призрак обязан понять, принять. Узреть сущность ее, столь возвышенно удаленную от плоти.
– Люба, Люба, Любочка, прелестное дитя… Стремление к самоуничижению всем нам знакомо. И, несмотря на это, мы жаждем славы, мечтаем о понимании, всеобщей любви…
– Я совсем не хочу всеобщей любви! Ну, может, немножко славы. Даже не славы – известности, некоторого успеха. Да не успеха даже… может, понимания?..
– Кто же может нас понять, дитя мое? Да и зачем? Так интересней, намного занимательней: туманно, неясно. Чувствуешь себя защищенным от окружающего мира. Жизнь жестока. Люди безрассудны и нелепы, но судят нас беспощадно. Не забывайте, мир состоит из отдельных людей, Люба. Каждый из них стремится к личной свободе, неподотчетности. Защищенности. Только свобода их – та же тюрьма. Не требуйте от них многого, они всего лишь…
– Роберт, я хочу вас спросить… Вы любили жену?
Фрост закидывает большую голову, издает три громких звука: «Кха-Кха-Кха». Это смех. Словно железо проскрежетало по железу.
– О чем вы? Она была моей музой. Любовь – неверно понятое слово, ошибочное понятие. Я не мог быть без нее. Не мог существовать без моих женщин. Женщины – слабые существа. Но они могут все! Все, Люба, абсолютно все!
5
Роберт Фрост – то ли призрак умершего поэта, то ли порождение воображения, то ли вовсе непонятное существо… может, дух или дьявол… Возможно, ангел – ее ангел-хранитель? Посланный ей во спасение – чтобы не была одна, не теряла надежду, жила дальше, исполняла роль… Какая у нее роль? Фрост поможет разобраться.
Но он не просто дух, он – живой, теплый, ироничный. Сигару курит. Волосы у него… Какие у него волосы? Грива, слегка седеющая надо лбом. Молодой Фрост был хорош собой, теперь она это точно знает. Только у того, на портретах, романтичный, затуманенный взгляд, устремленный в будущее, может, в славу свою будущую. У этого – слегка прищуренный, вполне конкретный, словно знает что-то важное. Или вообще знает все. Люба смотрит на него с ожиданием, надеждой – поможет, направит, научит. Но еще с опасением – кто же он такой? Или это она себя должна опасаться? Но нет, подобные мысли ужасны – пугают, туманят, настораживают. Лучше принять его таким, как есть: в этом благопристойном, слегка старомодном, но дорогом пиджаке, с его сигарой и прищуром друга дома, такого приличного, необходимого, но и себе на уме. Откуда он пришел, куда уйдет? И уйдет ли?.. Лучше, чтобы не уходил. Пусть будет. Пусть спасет или хотя бы поможет. Без него и жизни нет.
6
– Роберт, вы не покинете меня? Вы вернетесь?
– Какая же ты все-таки женщина, Люба! Истинная женщина. Как непосредственна! Почему же я должен тебя покинуть?
– Ой, ну мне сложно сказать… И потом, я просто боюсь, вдруг вы совсем исчезнете… Может, я заболела? Может, вы мне снитесь… или пригрезились, померещились…
– Ну дотронься до меня, протяни руку! Ну?
– У вас теплая кожа… Я не талантлива. Или, может, только совсем немножко талантлива… И я не очень хороша собой.
– Какая глупость! Женщины…
Люба где-то читала, что в отношении к прекрасному полу Фрост проявлял себя истинным шовинистом. Или сексистом? Люба не уверена, не знает определений. Видел в женщинах необходимое удобство, зависел от них, добивался успеха с их помощью. Жена его, Элинор, истинная муза, критик, соратница. Когда в 1938 году она умерла, карьера Фроста, казалось, завершилась. После смерти жены он стал безудержно пить. Никогда не позволял себе, а тут сорвался, подобно отцу… На том бы завершилась судьба великого поэта, если бы не помощь очередной женщины – секретаря, жены Теодора Моррисона, директора Bread Loaf Writer’s Conference[21] – Кей (Кэтлин) Моррисон.
7
Женщинам в жизни Фроста отведено особое место. Рано потеряв отца, Роберт был нежно привязан к матери, потом перенес эту привязанность на жену. Элинор – первая любовь, юношеская привязанность. Знакомы с детства. Критику, советы Роберт принимал исключительно от жены. Никого другого он бы и слушать не стал. Один из специалистов по Фросту насчитал: в жизни поэта существовало одиннадцать женщин, оказавших на него влияние. Узнав об этом, Люба тут же решила: число одиннадцать, должно быть, не случайно в жизни Роберта. Ему было одиннадцать лет, когда умер отец. В его жизни было одиннадцать женщин, которым он верил… Среди этих женщин главенствующее место занимали, конечно, мать – Изабел Муди, жена Элинор и Кей Моррисон – секретарь и поздняя, самая последняя любовь. Среди остальных профессор Эдинбургского университета Дональд Шихи назвал дочерей Фроста и писательницу Дороти Кэнфилд Фишер.[22]
Этот профессор, надо сказать, выразился вполне откровенно. Естественно, когда мужчины из Академии говорят о главных жизненных вопросах, беседа принимает философское направление, и в первую очередь достается именно женщинам. Профессора, прежде всего, задело замечание великого американского поэта – он называл Эмили Дикинсон «талантливой дамой-поэтессой». Якобы Фрост возмущался, когда ее сравнивали с таким гением, как Эмерсон. «Женщина остается женщиной, – утверждал Фрост, – только в том случае, если она поддается внушению, если ее можно убеждать, если она готова подчиняться или, по крайней мере, следовать мужчине. Конечно, рядом с поэтом должна быть интеллектуальная женщина, умеющая вести беседу».
Любе удалось отыскать книгу, где приводились многочисленные беседы Фроста с его студентами в годы, проведенные им в колледже Миддлбери. Кто-то попросил его сравнить Дикинсон с Эмерсоном, и он ответил: Эмили Дикинсон, вне всяких сомнений, одна из самых блестящих поэтесс западной цивилизации – возможно, лучше, чем Сафо, Элизабет Барретт Браунинг и Кристина Россетти. Но к концу жизни Эмили впала в полнейшее безумие, замкнулась, не выходила за пределы своего дома, сада. Эмерсон же пытался понять устройство мира, стараясь дотянуться воображением до самых отдаленных уголков Вселенной.
Женщин обожал, боготворил, идеализировал и… полагал существами не то чтобы второсортными, но… нуждающимися в опеке и мужской поддержке. Люба проводила параллели, анализировала. Отца боялся, рано потерял, а мать создала для детей некий героический образ, который вряд ли смог заполнить зияющую пустоту там, где должны быть (кому должны?) любовь, привязанность, доверие. Мать, сестра… Возможно, он мечтал убежать из этого печального женского царства. Мечтательная Изабел, мать Роберта Бэл Фрост. Сестра Роберта, Джинни Фрост, жертва будущего безумия. Значит, презирал женщин?
Джинни всегда была нервной девочкой. Иногда у нее наступали периоды бессонницы, когда и мать, и брат не могли спать, ухаживая за ней. Она не контролировала себя, впадая в истерику; затем – периоды длительной депрессии. Затем наступил момент, когда Бэл решила, что дочь уже «вне досягаемости».
Всю жизнь Роберт ощущал присутствие подстерегающего изнутри противника, насылающего депрессию, безумие. Это был могучий, темный зверь; он тяжело дышал где-то рядом, разевая пасть, готовый заглотить. Кто будет рядом? Защитит, позаботится? Поверит в него?
8
Восьмого ноября 1894 года в нью-йоркской газете «Independent» было опубликовано стихотворение Фроста «Моя бабочка» («My Butterfly»), за которое ему заплатили 15 долларов. Немедля, на свои деньги, он публикует сборничек «Twilight» («Сумерки» – полумрак, полусвет, сумеречность) всего лишь в двух экземплярах (один из них он подарил Элинор), куда помещает вместе с четырьмя другими первую свою «бабочку», вестницу будущего. Теперь – совершенно официально – мир признал его. Фрост стал поэтом.
9
В 1891 году он успешно выдержал предварительные экзамены в Гарвардский университет, который закончил его отец, Уильям Прескотт Фрост-младший. Осенью того же года он заканчивает с отличием школу в Лоуренсе – вместе с Элинор Мириам Уайт (отличники, валедикториане; свое выступление Элионор назвала «Речь – как движущая сила жизни». Роберт обратился к собравшимся с туманной, высокопарной речью: «Срывая покровы с памятника запоздалому раздумью»). В 1892 году они обручились. Двадцатилетний Фрост, не сумевший еще получить университетское образование, уже определил для себя: основным занятием его жизни будет поэзия. Поэтому пришла пора жениться. Рассуждал он вполне здраво: чтобы уверенно идти к цели, необходима спутница (ее роль – поддерживать, слушать; она и есть его первая, зачастую единственная ценительница, вдохновительница, муза!). Из этого источника предстоит черпать любовь, энергию, веру. Затем он прославит обоих – себя и ее.
Тем не менее, между ними навсегда осталась некая тайна, недоговоренность. На пороге самостоятельности, будущей совместной жизни, их ожидает размолвка, которая определит тот странный союз, тот организм, что создадут эти двое. Но об этом впереди.
10
Гарвардский университет Фросту закончить не довелось «по финансовым соображениям», поскольку он полностью зависел от деда, оплачивавшего обучение. Роберт, собственно, никогда не сомневался в том, что учиться будет в Гарварде, где учился его отец. Но дед утверждал, что в этом заведении слишком много пьют. Бэл говорила, что среди студентов и профессуры Гарварда непростительно много вольнодумцев, которые могут повлиять на ее впечатлительного сына, что приведет к непредвиденным последствиям. Дед Фроста, Уильям Прескотт-старший, суровый, дисциплинированный, прижимистый житель Новой Англии, утверждал, что университетское образование не всегда может сделать человека успешным. К тому же оно не должно стоить слишком дорого (не надо забывать, что Уильям Прескотт-старший видел причину гибели своего сына, отца Роберта, в разгульной вольной атмосфере Гарварда). Один из учителей Роберта, которым тот восхищался, закончил Дартмутский колледж в Нью-Гемпшире. Фрост подал бумаги в Дартмут и был тут же принят. Он получил стипендию, которая почти полностью покрывала стоимость обучения (что было несравнимо меньше, чем в Гарварде).[23] В Дартмуте юному, избалованному домашним воспитанием Роберту становится скучно; ему не нравится «учебный процесс». Не пробыв там и года, он прерывает обучение…
Роберт так никогда и не получит университетского диплома. Большую часть своей долгой жизни Фрост проведет на обочине общества – среднего класса, карьеры, общепринятой респектабельности, успеха. И одеваться он будет просто. У него сохранятся соответствующие манеры. И лишь немногие посвященные будут знать о том, что он свободно владеет греческим и латинским, что всесторонне начитан, образован. Он будет часто менять место работы, место жительства, дома, города… Большую часть жизни ему придется изворачиваться, зарабатывая на жизнь как придется. Лишь после шестидесяти его финансовые дела придут в относительный порядок. Вся его жизнь – неявное сопротивление общепринятому status quo, неприятие правил, ценностей общества, не желавшего оценить его неординарность. Тем не менее, он не переставал восхищаться этой системой, которая дала ему возможность – пусть в стороне, на краю, – зарабатывать на пропитание семьи, сохранить свободным время для своего «бесполезного» занятия.
Поэзия. Позже он попытается объяснить свой успех с помощью терминологии, заимствованной у той самой капиталистической экономики, которой так чуждался. Свободная конкуренция. Капитализм. Рыночная экономика. Если он добился успеха – значит, система работает. Роберт Фрост – пример меритократического идеала в обществе, основанном на признании личных заслуг отдельно взятого человека. (И все же не забудем, что большая часть его жизни прошла на фоне противостояния двух систем – с революции 1917 года, когда Фросту шел 43-й год, вплоть до «холодной войны», начало которой пришлось на седьмой десяток его жизни.)
В 1897 году он снова будет принят в Гарвардский университет, в виде исключения, на положении особого студента, с особыми привилегиями. Он займется изучением античной истории, философии, латыни, греческого, а затем классиков: Платона, Вергилия, Горация, Овидия… Впрочем, и на этот раз он не закончит и Гарвард – в 1900 году он покинет Бостон, чтобы поселиться в Дерри, штат Нью-Гемпшир. Станет фермером. Не просто фермером, а джентльменом-фермером, получившим классическое образование. Вряд ли широкая американская публика, восторгавшаяся его стихами о природе, знала о том, что народный любимец упорно работал над тем, чтобы научиться свободно читать на греческом и на латыни.
11
Вернемся к упомянутому ранее конфликту – между поэтом и его музой, противостоянию мужа и жены, противостоянию полов, противостоянию поэзии и прозы, взаимопроникновению женского и мужского… Неизбежность любви и борьбы.
В ноябре 1894 года, не сообщив заранее о предстоящем визите, Роберт является в пансион, где живет Элинор. Она учится в Университете Святого Лаврентия (St. Lawrence University) в Кэнтоне, штат Нью-Йорк. Фрост встревожен, его одолевают ревность, страх потери возлюбленной, мысли о совместном будущем. Карьера, стремления, амбиции; его медленное, настойчивое продвижение вперед – к себе, к успеху.
– Дорогая! – восклицает он. – Мы должны обвенчаться, и как можно скорее.
Возможно, все происходило именно так. Люба представляет, как нетерпеливо теребит Роберт колокольчик у входных дверей. Занимательно домысливать эту сцену. Воображение рисует небольшую комнатку Элинор в пансионе, где-нибудь на втором этаже: дощатые полы, столик у окна, в углу – скромная девичья постель. Если же в ее распоряжении было две комнаты, дверь в спальню Элинор скромно прикрыта. Решительно настроенный Роберт думает только о своих намерениях. Обуреваемый чувствами и планами, он не беспокоится о приличиях. Вот он взлетает по лестнице на второй этаж. Строгая дама – хозяйка пансиона – стоит на пороге; еще не успев запереть тяжелую входную дверь, с любопытством, поджав губы, смотрит она ему вслед, затем, напрочь забыв о манерах, приоткрывает рот. Через несколько мгновений она вспомнит – рот следует сложить в привычную гузку. Любезную полуулыбку, стянувшую тугое кольцо молчаливого неодобрения.
– Почему такая спешка? Роберт, как вы здесь оказались? Я не ждала вас…
Напуганная его появлением, она делает еле уловимое движение назад – инстинктивный жест отказа. Он наступает. Куда девать руки, протянутые для объятия? Руки опущены. Жестко сжатые губы; глазами обошел-обвел мимо, сквозь… Эти четко очерченные, изогнутые, сочные, выпуклые, чувственные губы. Нижняя чуть выступает по-детски; с годами превратится в упрямый, непреклонный, надменный уступ. Это почти есенинские губы. Судя по портретам, они были похожи, как братья. Впрочем, все поэты – братья. Но у Есенина рот мягче, в лице страдание – русская, привычная жертвенность. Или читаемая поколениями спустя жертвенность? А Фрост? Вряд ли жертва. Стоик. Не крестьянин – американский фермер.
Так будет всегда. Подобно порыву ветра он врывается, пытаясь проникнуть в сердце, в душу. Ибо жаждет сеять семена: любви, нужды, желания, страсти, детей, семьи… Инстинктивно она хочет бежать, закрыться, сохранить себя. Тогда же… В доме, где живет Элинор, девушкам разрешено принимать мужчин-визитеров в определенные часы. Роберт явился в неурочный час. Его импульсивность, интенсивность, напор повергают Элинор в совершенное смятение. Не в первый раз ее посещают сомнения. Она просит отсрочки, полагает: им обоим необходимо получить образование. И лишь потом думать о создании семьи. Он умолял, она была непреклонна.
– Вы не хотите быть моей женой?
Любе представляется: не зная, что делать со своими руками, он принимает позу джентльмена – руки его сложены за спиной. Так стоят мужчины на картинках в романах, которыми она зачитывалась в юности (да и в зрелом возрасте порой). Опустив голову, Роберт смотрит на свою избранницу – исподлобья, вглядываясь, пристально. Пытаясь понять, уловить мысли, желания, чувства. Любимая Любой Джейн Эйр сумела подчинить себе такого вот страстного, импульсивного, обуреваемого (безумием? желаниями?). Но какой ценой она овладела им? Элинор – реальная, не выдуманная женщина – не сумела.
– Вот! – Этот жест представляется ей пощечиной. Его первый сборник поэзии с мистическим названием «Twilight» летит к ногам Элинор.
Так же стремительно Роберт разворачивается и уходит. Элинор измучена, опустошена. Как Джейн Эйр, она трепещет. Столкновение со страстью. Вызов приличиям. И где, где речь, беседа, которая есть сила, движущая жизнью? Вызов брошен. Ответ? Да и есть ли у нее ответ?.. Наклоняется, поднимает книжицу. Садится на край кресла, к столу, листает страницы. Она сохранит ее. То будет единственный экземпляр, который смогут увидеть потомки.
12
После неудачного свидания Роберт тут же направляется к железной дороге, в ярости разрывая на ходу экземпляр своих «Сумерков». Не разбирая, пути, он идет прочь от дома, где его отвергли, проходит мимо станции, но на следующей остановке все-таки садится в поезд.
Холодная осень. Северный ветер, прилетевший из Канады, уже сдул с деревьев последние листья. Впереди сумерки – ночь, тьма, сумерки жизни. Но Роберт стремится убежать еще дальше. В тьму, подобную той, что царит у него в душе. Элинор, первой оценившая его поэзию, признавшая его талант, призвание – испугалась? Отвергла? Последующие события – уже миф, легенда Фроста, литературно обработанная версия. Жизнь поэта становится литературным произведением. Создать себя, как создают литературный персонаж. Не согласиться с версией, предложенной жизнью, судьбой, – создать образ, стать им.
Поначалу, вернувшись домой после сцены в доме Элинор, а именно 6 ноября 1894 года, он отправляется в Бостон, затем в Нью-Йорк. Там Фрост садится на торговое судно. Он сходит на берег в Норфолке, штат Виргиния. Затем пешком направится в маленькую деревушку под названием Deep Creek – глубокая бухта. Или – «устье реки». Роберт направляется в сторону болота под названием Dismal Swamp – на Великое Мрачное болото. По всей видимости, чтобы убить себя. Исчезнуть. Позволить болоту заглотить его, засосать, чтобы не стало Роберта. Когда-то, еще на заре цивилизации, эти места пребывали глубоко под водой; нынешнее болото прежде было дном морским. Вот на это бывшее морское дно юный Фрост направил свои стопы, дабы свести счеты с жизнью. От Лонгфелло до Томаса Мура – всем известно Мрачное болото. Место, куда бегут отчаявшиеся поэты.
Он шел вдоль канала, по которому сплавляли древесину. Dismal[24]Swamp Canal. Стемнело. Дорога уходила в лес, все глубже – в болото. Яркая луна освещала темную воду. Под ногами извивались ужи; Роберт скользил на опавших листьях, спотыкался о корни, отводил ветви деревьев. Пройдя десять миль по заброшенной дороге, он почти падал от усталости. Одетый в городскую одежду, в легком пальто, ботинках, он шел почти не защищенный ни от черноты своих мыслей, ни от темноты вокруг. Но окончательно уйти в эту темноту у него не хватало сил. Дорога оборвалась.
Он увидел дощатые мостки. Подумал – можно уйти и не вернуться, и это будет легкая смерть. Исчезнуть, растаять, раствориться в мрачном болоте. Словно не было его. Его спасло появление шумной компании охотников на уток.
В темных топях забрезжил свет, пробежал по поверхности болота, осветив кочки, деревья. Роберт увидел людей, очнулся. Осознал – это не та славная смерть, которую он согласен принять. Или не хотел умирать? Или надоело мрачное болото? Опомнился. Попросил, чтобы его отвезли в ближайший город. Три недели добирался он домой. У него уже не осталось денег, ему помогали чужие люди: охотники давали приют, кормили, бродяги научили его путешествовать на товарных составах. Из Балтимора Фрост написал матери с просьбой о деньгах на обратный билет домой.
Его страшило одиночество. Страшила темная топь, поднимающаяся со дна души. Мрачное болото всегда будет преследовать его. Страх смерти? Ужас перед возможностью смерти насильственной, когда убийца и жертва – в одном лице? Эта история о дороге во тьму – настоящая сказка. Полноценный поэтический символ – поэт на краю болота. Топь. Смерть. Темнота. Роберт сам, сознательно сделал из своей жизни миф, символ, сказку. Придумал, сгладил, облек в слова.
13
Трудно предположить, как стали бы развиваться дальнейшие события, если бы они расстались. Но не расстались. Неожиданно Элинор пишет Роберту, объявляя о намерении вернуться домой. Просит о встрече в доме ее родителей на Спринг-стрит. Теперь это уже иные отношения. Доверие ушло. Нет юношеского восхищения, легкости.
– Вы не верите в меня! Я не смогу ничего добиться, если вы не верите в меня! – кричал ей Робби.
– Это не так! – защищалась Элинор. – Если у вас такие мысли… Если вы собираетесь вести себя подобным образом… можете забирать ваше кольцо обратно. – И она протянула ему руку.
– Верните кольцо!
Он сорвал кольцо с ее пальца. Бросил в печь, где пылали угли (они уединились на кухне). Выбежал, хлопнув дверью. Бросил все, уехал в Бостон, где провел три дня с друзьями из Гарварда. Вернувшись домой, Роберт прочтет письмо, которое Элинор принесла в его отсутствие и передала его матери. В письме она приносила извинения за обиды и просила его вернуться к ней на Спринг-стрит. Кольцо ей удалось спасти – она выхватила его из печи, из горячих углей.
Почему Элинор сдалась, почему стала слушать его уговоры? Не так ли отец уговаривал Изабел, мать Робби, чтобы та вышла за него? Это еще один миф. Многие годы Роберт подозревал: Уильям склонил его мать к сожительству еще до брака. Был уверен – родители поженились, когда она была уже беременной им, первенцем. Да и были ли эти уговоры? Примирение произошло, но между ними словно стена. Роберт хотел сцен, эмоций. Но Элинор сдержанна, молчалива. Оба понимают: они связаны прочными узами, совместной судьбы уже не избежать.
14
Овладевая искусством стихосложения… Впрочем, техникой. Процессом. Собирая детали повседневности – сохранить, увидеть, прозреть. В приземленном – поэтическое, совершенство и форму. Шаг вглубь и вслед, устремляясь за ходом мысли, следом за метафизическим словом.
Роберт пытается продолжать учебу с надеждой преподавать, как и его мать. Его в третий раз принимают в Гарвард, где он будет учиться следующие два года, но слабое здоровье мешает ему заниматься каким-либо тяжелым трудом. Домашний врач предписывает занятия на свежем воздухе и покой. Тем временем реальность не баловала – его не издавали, семья нуждалась, но по-настоящему нищими Фросты никогда не были. Подрабатывал где и чем мог. Стремился к известности, мучился от неуверенности в себе. По прошествии лет он хотел получить Нобелевскую премию за поэзию – возместить годы безвестности или окончательно утвердиться. Но это уже через многие годы. Впрочем, и эта мечта не состоялась, так и осталась мечтой.
Семья снимает маленький домик на ферме. Эта ферма, которую удалось взять в ренту для того, чтобы заняться разведением кур, приносит скромный доход, но Роберту нравится жизнь на природе. Он строит курятники, ухаживает за птицей, примеряя на себя роль джентльмена-фермера. Первенец Фростов родился в 1896 году. Дочь Лесли – в 1899 году. Элинор – счастливая мать и жена. Мать Роберта пытается помочь молодой семье и занимается воспитанием юного Эллиота. Бэл поселилась вместе с ними. Она неизлечимо больна – вскоре она умрет от рака. Предисловие закончилось. Начинается жизнь. Эллиот умер от детской холеры в 1900 году. Ему не исполнилось четырех лет.
15
И снова этот взгляд…
Не уходи. Меня убьет разлука… Не надо, не уноси свою беду…
Не оставляй меня в моей печали!.. Не обвиняй меня в моей тоске… я обвиню и сам, и сам себе судья… Позволь, впусти, дай разделить с тобой… Роберт оставляет Гарвард.
Элинор молчит. Обвиняет его во всем. Они снимаются с места, бегут подальше, в глушь, в Дерри. Нет между ними слов и лишь несказанное, неутоленное.
Искупления не будет. Прощения тоже не будет: не сумеет, не способна простить смерть первенца. Не сможет забыть. Роберт все же решится прервать молчание – заговорить о малыше.
Снова нехватка денег, благородная нищета. Он увез ее, поселил в уединенном доме, где она рожала все новых детей, где стирала руками на рифленой доске, таская воду из колодца. Он не удосужился провести в дом воду.
В 1907 году умирает шестой ребенок Фростов – дочь двух дней от роду, названная в честь матери Элинор – Беттиной.
В 1929 году в возрасте пятидесяти двух лет в психиатрической клинике умирает сестра Роберта, Джинни.
В 1934 году, в возрасте двадцати девяти лет от послеродовой горячки умирает дочь Фростов, Марджори.
Может, достаточно? Небеса, вы уже расправились с этим любимцем богов?
16
Последнее дитя – навсегда ребенок. Ускользающий шанс любить и нянчить. Болезненная девочка, младшая, лелеемая обоими. Невозможным казалось отпустить ее во взрослую жизнь. В 1925 году Марджори попадает в больницу – сначала с околосердечной инфекцией, затем с хроническим аппендицитом, пневмонией. Следом – уже в связи с нервным истощением. Наконец она оправляется, находит силы поступить в медицинское училище. Но в 1930 году она вновь госпитализирована. Диагноз – туберкулез.
Марджори родилась в 1906 году, почти через год после смерти Беттины, не прожившей и трех дней. В конце ноября 1915 года Роберт и Элинор пережили еще одну потерю – прерывается последняя, поздняя беременность: у Элинор выкидыш. К тому времени ей уже исполнилось пятьдесят два года. Подверженная частым депрессиям, она страдает от «нервозности». Тем не менее, приспособившись к тому образу жизни, который создал для нее муж (к тому времени уже получивший некоторую известность), стремясь к тишине и покою, она сумела отгородить для себя условное пространство.
17
Они часто меняют дома и города. Переезжают с места на место. Элинор, домоседка, не любила расставаться с детьми, тосковала по ферме в Дерри. А Роберта постоянно окружают люди. То ли нескончаемый диалог с миром – с людьми? – то ли спор с Небесами. Цепочки слов, форма, рифмы. Поклонники, ученики. Вереница событий и лиц.
Он спасался поэзией. Она… Чем она спасалась? Цена успеха, выплаченная авансом, велика; платила ее жена поэта, разделившая судьбу одержимого. Страстный, плотский – он жаждал плоти, ее плоти, желал жену свою Элинор. Она презирала плотскую его страсть.
Откровение. Но позже, много позже. Шел 1918 год. Снявшись с насиженного места во Франконии, Нью-Гемпшир, где семье было вновь хорошо, почти так же хорошо, как в Дерри, Роберт потащил всю семью в Амхерст, Массачусетс. Но разве можно его обвинять? Ему все еще приходилось учительствовать, чтобы прокормить семью. Они перебрались в Амхерст, чтобы жить поближе к месту его работы. Возвращаясь домой, он находил жену и детей спящими. Не было ни сил, ни времени, чтобы писать стихи. Фрост садился у окна, читал «Одинокую гончую».[27] Днем, если смотреть из окон вдоль Мэйн-стрит, можно было увидеть «Хоумстед».[28] Кирпичная кладка. Крепость. Ветер не развеет, ураган не сметет. Для Эмили – дом, ничего кроме дома. Для него – дорога, скитания, тропы. Он убегает в лес, она – в спальню. Он боится темноты, пустоты. Тьмы своей души. Она – постели. Глубин плоти. Желаний. Червя, искусителя, превратившегося в змею. Шипящий, завораживающий, говорящий змей – могущественный, теплый, живой.
Или – бессловесный. Змей желания.
Но у Эмили – это говорящий змей. «Как ты прекрасна!» А затем: «Боишься?» Сомнений быть не может – подтвердит любой грамотный фрейдист. Фаллический символ, способный внушить ужас.
Но поэтический диалог с Эмили – это совсем другое. Объясняющее, да. Ободряющее, возможно. Живая, теплая Элинор – как с ней быть? Какими словами – стихами – изобразить происходящее между ними? Его пугает отсутствие света – чернота, пустота, провал, таящийся в нем самом. Темная сторона жизни. Она же боялась супружеской постели. Или мужа своего страшилась, Робби? Лишь намного позже, в Вермонте, в 1938 году, он напишет «Поверженный цветок». Или – «Развращенный цветок»? Никогда не будет читать это стихотворение вслух. Лишь иногда упоминает, ухмыляясь «дьявольской» ухмылкой, намекая на истинную тему поэмы – о фригидности женщины.
Элинор уйдет – покинет его. Как покинула она его еще раньше. Спрятавшись, укрывшись в раковину дома, затаившись от мира, от мужа. В 1938 году в возрасте шестидесяти пяти лет она умрет – преждевременно, после обширного инфаркта. Жена, муза, мать его живых и уже похороненных детей – Элинор Мириам Фрост.
Следом, в 1940 году, в возрасте 38 лет покончит с собой их единственный сын Кэрол.
Глава вторая
Насыщение
1
Еда – опьянение, насыщение, наслаждение.
Так мало отпущено радостей. Рассвет за темными окнами не виден. Вечная спешка, утомляющий душу труд… Чужие люди, чужой язык, серые небеса. Темнеет рано. Надо успеть сделать все те же дела. Заботы старят, радости мало. В динамике трудной жизни оставались ей лишь мелкие утехи одиночества. Вместо наркотиков, транквилизаторов писательница L употребляла еду. Да-да, успокаивая плоть. Для успокоения ноющей души, для облегчения несостоявшейся жизни удовлетворяла живот свой. То есть ела. Заедала тревоги, обиды. Заедала досаду, недовольство жизнью. Каждый день клялась себе сесть на диету. Каждый день нарушала данное обещание – лишить себя еды означало лишиться радости.
Желание любви – это желание души, сердца. Жажда сердца неутолимая, жгучая. Но насыщение приходит через тело, и душа умолкает. На время.
Вот тогда-то, «на сытый желудок», к ней и приходит любовник – поэт, мечтатель, философ, – чтобы возлечь или витать рядом с телом, питать утомленный дух. Поэт приходит к напоенному пищей телу.
Придумаю тебя, думала она. Войду в твой мир, впущу тебя в мой. Я – вот она, раскинутая на покрывале, поверх простыней. Ты – витающий надо мной. Поэзия, время, мысль. Жажда тела и жажда души. Где граница? Где твой дуализм, Фрост? Войди и витай. Будь и твори. Пребудь.
2
Он витал. Она заедала печали. Рыдала в тиши, беззвучно, бесслезно. Он входил – приходило отдохновение.
Заповедник, Бостон и его окрестности; застывшая, замурованная культура, замороженная история. Пространства, наполненные – чем? Холодом, отчуждением, прежней историей, в которую нет входа, но и выхода нет из этой природы, этих дорог. Озера, леса, маленькие дома-дачки, каменные дома-виллы, чужая страна, так напоминающая порой Карелию. Северо-восток.
Фрост, воспевший эти края, родился в другом месте. Нашел ли он здесь дом, свое место в мире? Судьбу обрел или убежище от невзгод? Невзгоды настигали. Она знала, что он утратил. Но нашел?.. Равноценен ли подобный обмен? Роберт – добрый, раздражительный, велеречивый, хмурый, озлобленный. Этот климат, эти леса, озера, словно в зеркале, отражались в его душе. Широта, щедрость. Холод, сдержанность. Дожди и снег. Закрытость, зажатость людей. Роберт? Был ли он таким или был другим? Эгоист, но широкий, щедрый порой. Прямодушный. Все же, как крестьянин, хитрый, недоверчивый, по-детски непосредственный… Мудрый, задумчивый, болтливый. Погруженный в себя. Заботливый, любящий. Прекрасный отец маленьких детей, который затем становился трудным, недоступным, высокомерным, поучающим – стоит лишь этим детям подрасти. Загадочный, странный, помпезный.
3
Вечный актер, подросток, ребенок. Ничейное дитя. Кто он? Чужим прошлым не насытить, не успокоить душу: сырая, давящая, каменная ноша; размытые картинки прошлого. Чужие домыслы, даты; развалины старого дома на дальнем холме.
А дом, что это такое – дом? Разве она знала… Роберт сказал – это такое место, где тебя должны принять. Если вернешься, тебя должны принять, кто бы ты ни был, кем бы ни был… Есть у нее такое место? Не знала. Если она уйдет, изменится, станет хуже или лучше, примут ли ее, если вернется? Не знала, не смела предполагать.
Раб слова или страж слова? В услужении или на страже… На страже слова, то есть человеком созданного мира… чтобы мир сохранить, укрепить словом – чтобы мир не развалился? Пока бредут люди по миру словно бы слепые.
Актер, поэт. Определение поэта? Провидец. Одержимый или просветленный? Кем был именно этот поэт? Сказано, одним дана радость, другим – свет. В радости, но во тьме. Со светом, но безрадостно. Не было у него света. Была ли радость?
Не знала она, не могла знать.
4
Книги подобны еде, насыщают и наполняют. Подозревала: такое наполнение нужно только тому, у кого внутри, в душе, пустота. Ни у кого никогда не встречала она подобной жажды слова, книжной жажды. Или у нее болезнь? Никто столько не читает, только Люба. Муж смеялся: «Ты всеядная! Тебе можно подсунуть без разбору все – женские романы, какие-нибудь неудобоваримые трактаты. У тебя голод?» Это он придумал глупые слова «книжный голод». Но привык. В конце концов, когда читала, не приставала к нему, оставляла в покое.
Люба помнила еще со школы слова о том, что всему хорошему человек обязан книгам. Фрост сказал лучше – он обязан книгам абсолютно всем. Фермер-поэт, учитель, философ. А она? Женщина – живая, полная плоти. Он – ушедший, уснувший, утомленный жизнью, жизнь познавший; учитель, возлюбленный, любовник, возлюбивший слово.
Услышать, возлюбить, быть услышанной, быть любимой. Разве это много? Кому дано? Не ей – ей дано одиночество, но и это немало. Возлюби одиночество, оно вернет тебе сторицей; одиночество – это плодоносное древо.
Глава третья
Поэт-мыслитель или поэт-мститель?
1
Началось все с робкого интереса. Но чем дальше в лес – тем больше дров. Так говорят в России. Тихонько, оглядываясь лихорадочно, из-под локтя посматривая, не видит ли кто, не следят ли за ней, отворачивая монитор подальше от любопытных глаз случайных свидетелей, Люба набирает через Гугл: «Роберт Фрост», «биография Фроста», «Фрост и женщины»… Что стремится узнать?
Его мать, Изабел, Бэл, – нежный ангел, блаженная, с шотландским говором и неясной биографией. Дед матери, морской капитан, то ли сгинул в морях, то ли попросту сбежал от позора в Азию, где никто не знал историю дочери. Дочь подкинула ему внучку Бэл на воспитание. Вот и еще один миф. На протяжении всей жизни Фрост подозревал: его бабка по матери молодость свою провела в портовом борделе, где и прижила ребенка – восторженную девочку, помешанную на шотландских балладах. Подумать только, Бэл – дочь проститутки. Роберт любил мать, истово охранял ее честь, и свою биографию тоже. Позже ревниво стерег память о матери.
К жизни Бэл приспособлена была плохо, не умела готовить, ненавидела домашнюю работу; стремясь приукрасить существование, найти дорогую сердцу романтику, идеализировала семейную жизнь, драпируя неприглядную действительность рассказами. Эти истории со временем превращались в домашние мифы. Что возьмешь с восторженной дамы, напичканной шотландскими балладами? Впрочем, в трудный момент Изабел оказалась смелой, решительной. Она готова была работать, много работать, не страшилась перемен, сумела противостоять родителям мужа, особенно его прижимистому, властному отцу. Пытаясь возместить домашним воспитанием то, что не могла приобрести за деньги, читала детям вслух. Читала конечно же баллады! Макферсона, Бернса, Скотта. Прежде всего – Библию, затем – вновь баллады.
Решившись покинуть Калифорнию, где после преждевременной смерти мужа она не смогла обеспечить себя и детей, Бэл отправилась вместе со своим небольшим семейством к родителям мужа в Массачусетс. Местная школа нуждалась в учителях. Бэл стала преподавать. Роберт сидел у нее на уроках. Пришлось заучивать множество стихов, твердить на память отрывки из длинных классических трактатов, вновь слушать шотландские баллады, запоминать старинные песни. Викторианское традиционное образование привило мальчику любовь к латыни, греческому и античной культуре.
2
Прошлое семьи зыбко – было? не было? Пригрезилось ли в смутных намеках, подозрениях, историях в многочисленных пересказах?.. Биография матери и отношения родителей, как, впрочем, их совместная жизнь, в туманных воспоминаниях; прошлое подернуто флером романтизма – и лжи, лжи, лжи… Так думает юный Роберт. Зрелый Фрост принимает меры предосторожности. Искажает. Откровенно лжет, избегает, уклоняется. Придумывает, привирает. Например, из Дартмута – колледжа в Нью-Гемпшире, куда поступил, покинув Гарвард, – он ушел сам. На самом же деле столкновение с реальностью обернулось настоящей «дедовщиной», издевательствами, тупой зубрежкой. Говорят, из Дартмута его исключили за «художественную» стрижку – развлекаясь, Роберт подстриг одного из студентов.
Втайне страдая, считая себя незаконорожденным, уменьшал возраст на год – спасал честь матери. Создавал художественную автобиографию – из фактов (или измышлений), которыми пожелал поделиться с окружающими. К моменту, когда пресса и читающая публика заинтересовалась его биографией, основным источником «фактов» стало издание, опубликованное «официальным» биографом Фроста, Лоуренсом Томпсоном. Фрост сам доверил Томпсону эту почетную роль – своего рода насмешка над судьбой. Вернее, следование судьбе. Лоуренс Томпсон, коего он терпеть не мог, биограф. Томпсон, который ненавидел Фроста!
«Спасите меня от Лэрри!» – с этими словами Фрост обращался к своим друзьям. «Защитите» и «спасите». По прошествии двадцати семи лет Стэнли Берншоу, редактор Фроста, выполнит просьбу поэта. В свое время, когда Фрост обратился к нему, Берншоу был потрясен этим заявлением: «Но ведь вы сами назначили его своим официальным биографом… Почему бы вам не запретить ему писать… о вас? У каждого есть такое право». – «Теперь уже слишком поздно. Я дал ему слово». – «Но ведь это было двадцать лет назад. Вы доверяли этому человеку. Как вы могли знать, что он изменится? Вы думали, что можете ему доверять. Наверняка он изменился, если вы ищите от него защиты». – «Мне нужна правда. Мне нужна защита от лжи, всяческого рода лжи». Фросту было восемьдесят пять лет.
В 1926 году Фрост выступал с лекциями перед начинающими поэтами в Уэслианском университете. Лэрри Томпсон, чье стихотворение он поначалу раскритиковал, а затем неожиданно похвалил (чем расположил его к себе на многие годы), по всей видимости, испытывал к нему чувства самого возвышенного рода – идеализировал Фроста. Впрочем, Томпсон писал о своей искренней любви к Роберту. Почти обожании. На протяжении нескольких последующих лет они переписывались, а в 1939 году Фрост «назначил» Томпсона своим «официальным биографом», при условии, что биография эта будет опубликована уже после его смерти. «Монстром эгоизма» называли Фроста с легкой руки его официального биографа, получившего за свои труды Пулицеровскую премию, который писал о Фросте: «невозможно себе представить более отвратительного человека», «подлец, страдающий манией величия», «наихудший пример общественного злоупотребления в американской литературной жизни».
Что ж, это не первый и не последний пример литературного соперничества, утраченной дружбы, зависти, ревности. Молодой поэт идеализирует наставника, восхищается им, желает приблизиться и – разочаровывается. Сам Фрост с годами стал испытывать к Томпсону неприязнь, переходящую в презрение, и всячески выказывал ему свое пренебрежение, испытывая при этом определенные опасения (больной, слабеющий, он знал – Ларри его переживет). Ему казалось, что Томпсон следит за ним, подхалимничает и – ненавидит. К тому же он ревновал его к своей обожаемой Кей. Впрочем, пример Фроста и Томпсона – это еще пример поэта и профессора. Один, упиваясь восторгом и ужасом жизни, творит, пытаясь то ли понять, то ли воссоздать творение. Другой же расчленяет цветок творчества.
Роберт так и не сумел от него избавиться. Странная последовательность противоречий. Фрост – тот самый поэт, стремившийся остаться для потомков лишь поэтом, скрыться за строками, стихами, рифмами. Молодой Лэрри – ученый, куратор редких книг (раритетов!) в Принстонском университете. Кто лучше сможет написать биографию поэта? Фрост, жаждавший приобщиться к американской и европейской классической поэзии, упивавшийся Лонгфелло, не мог не отдать должного талантам Томпсона, который изучал биографию и этого американского поэта. Но нет! Не поэта – Фроста-человека! – изобразил Лэрри в своих воспоминаниях, разоблачил. Сорвал маску.
Другое дело – срывание маски в данном случае напоминало диффамацию – злонамеренную клевету. Взаимные чувства двух литераторов возобладали над литературой. Что ж, Роберт Фрост никогда не был ни правильным, ни приличным. Казалось, он насмехался над приличиями. Не желая учиться, как все, работать, как все. Преподавая в Миддлбери-колледже, с презрением высмеивал педантизм академического образования, уверяя – студентам необходима нерегламентированная система обучения. Подшучивал над профессорами, которым зачастую нечего заявить ученикам.[29] Не потому ли Иосиф Бродский выделял Фроста? Сам будучи самоучкой, он отождествлял себя с подобным ему американским «самозванцем»?
Из вереска напиток забыт давным-давно. А был он слаще меда, пьянее, чем вино… Люба и сама читала шотландские баллады – в далеком детстве.
Представлялось ей: имя Элинор Роберту довелось услышать еще в детстве. Имя королевы Элинор.
Я неверной женою была королю…
– Кайся, кайся! – печально ответил монах.
– Кайся, кайся! – ответил другой.
Гонимый миром странник или суетный фермер? Тщеславный пророк или угрюмый отшельник? Создавая образ «своего» поэта, Люба вглядывалась в прошлое через экран монитора, отчего глаза ее слезились и болели после часов, проведенных у компьютера. Сведения, отысканные в Сети, перемешивались с полузабытыми строчками – не званные, они выплывали из памяти. Юный Роберт ненавидел жизнь в группе, страдал в классе, в колледже. Социопатия, упрямство, страхи, ненависть к правилам, подчинению, автократии? Желание жить по собственным законам? Сестра его Джинни закончила дни в приюте для помешанных. Роберту самому пришлось поместить сестру в лечебницу, всю жизнь он не мог искупить этой вины – простить себе.
Вот и ответ – наследственность! Расшатанная психика, алкоголизм отца. Тихое помешательство матери. Может ли человек ввести в заблуждение всех (за исключением Томпсона), скрываясь за стихами?
У его отца были нежные, веселые глаза. В отличие от Роберта, он все же закончил Гарвардский университет. Милый, очаровательный алкоголик с голубыми глазами и волей к победе. Другой вопрос: становится человек алкоголиком из-за плохой психики или в результате неудачной жизни? Его отец, дед Роберта, мастер и управляющий на текстильной фабрике – суровый житель Новой Англии, он верил в упорство и физический труд. Несмотря на гарвардское образование сына, он считал Роберта неудачником. Люба запомнила, что Уильям сбежал от Фроста-старшего в Калифорнию – на Западное побережье. Это она тоже могла понять.
Глаза Роберта – слегка увеличенные голубые зрачки под тяжелыми веками – излучали ярость, перемежающуюся с покаянием, за которым стояло вечное чувство вины. Вероятно, безумие… Но нет! Вполне возможно, он нормальней нас всех (так думала Люба): презирая цивилизацию группы, стадное желание сбиться в общую массу, чтобы жить по установленным правилам, он избегал этих правил с детства.
4
Томпсон подарил читателю нового Фроста – не мыслителя, поэта-фермера, нет! Жестокого самодура. Впрочем, кто хочет лезть в личную жизнь поэта? Оказалось, многие. Столько охотников подсмотреть, выловить запрятанное между строк. И вот уже в постели поэта собралась веселая компания.
Кэй Флоренс Джонстон – дочь Роберта Джонстона, священника епископальной церкви, шотландца по происхождению. Позвольте представить: Кэй Моррисон – жена утонченного интеллектуала Тэда Моррисона, «бостонского брамина», директора «Буханки хлеба». Случайность ли: любовник-поэт – тезка отца Кэйтлин? Он называл ее «Кэй» (созвучно английской букве «К»). Госпожа К словно сошла со страниц «Процесса» Кафки. Так же постоянна, неизменна – в изменчивости своей. Нуждалась ли в нем, как нуждалась она, Люба? Ревностью к прошлому наполняли ее эти старые фотографии, книги, сетевые находки. Кто ты, Кэй? Поймала ли в свои сети набычившегося, упрямого, с гривой седых, редеющих волос поэта, спеленала путами любви? Это он думал, что любви, страсти. Страсти или нужды? Или – заботы, зависимости, побега от отчаяния. Было или не было? Кэй уверяет – ничего не было, абсолютно все – измышления одинокого старика. Но сожгла все письма, бумаги.
Томпсон упрямо твердит – было. Твердит в статьях, воспоминаниях. Обделенный женой, Роберт познал тайну истинной страсти в объятиях любовницы. С Элинор – не вкусил! Вот и в этом предательство. Память ее предал. Меня он тоже предаст? (Люба жадно выискивает информацию, не смеет спросить, тоскует ли поэт по своей Эгерии, милейшей, дражайшей своей Августе, Венусте – ценитель латыни, греческого, он дарил ей, драгоценной, мудрейшей Кэй, изысканные, классические имена.) Сомнения терзают Любу. Не хочет предательства, даже если не будет ее уже среди живых, посмертно. Хочет владеть этим «после». Понимает, по меркам того времени стариком был – можно ему простить, можно. Люба вновь думает о себе, о чаяниях своих. Не смогла бы жить, быть в подобных обстоятельствах. Но… Как же Гриша, муж верный? Сын?
Джеффри Майерс, автор книги о Фросте, сумел добыть сведения, за которыми охотились многие: дочь Кэй, Энн, не простила, не забыла. Продала ли, отдала секреты матери, вспомнила обиды, нанесенные отцу? Детские обиды – навсегда. Тэд Моррисон ревновал жену. Но Фрост – не единственная жертва, были другие. Возможно, именно поэтому Кэй не пожелала оставить мужа, уйти к Роберту. Дети страдали. (Бобби, старший брат Энн, помнит все «безумие», ложь, предательство еще более отчетливо, ведь он был старше.) Но не простим ли мы, потомки, читатели? Кэй спасла Роберта, выпустила на волю из темницы хаоса, исступленного самобичевания, алкогольного саморазрушения. Помогла, внушила чувства, подарившие вдохновение, возможность писать. И разве не стала богаче жизнь ее детей рядом с великим Фростом?
Биографы Фроста состязаются в изобретательности, изыскивая новые факты, доказательства: психопат, романтик, страдалец, гений, дитя эпохи, монстр, жестокий деспот, нежный отец, любящий муж? «Трудно будет собирать биографические данные в моих стихотворениях, – писал Фрост, – за исключением того, что все они были написаны одним человеком, проживающим к северу от Бостона». Его бурная жизнь не нуждается в преувеличениях. Столько драмы, боли в этой судьбе – невосполнимость потерь, неистовство исканий. Он не был послушным, не желал проторенной стези. Не умел ладить с другими людьми. Но по ночам на кухне, при свете настольной лампы, писал стихи; мы же продолжаем их читать. Остальное – история.
5
Кэй спасла его. Любовь спасла. До встречи с ней, погрузившись в отчаяние, Роберт проклинал свою жизнь. Нескончаемый спор с Элинор закончился ничем. Верней, она победила: ушла, не простив, не поняв, не отпустив многочисленные грехи. Он остался один. Навсегда непрощенный, отравленный одиночеством.
Прошла жизнь. Один в холодной постели. Умирая, Элинор не впустила его к себе. Он стоял на лестнице, под дверью.
Люба представляла: потерянный, ищущий прощения, утешения, он стоит опустив лицо в ладони; подрагивают согбенные плечи. Или доктор не допустил Роберта к больной, побоявшись, что его отчаяние, слезы усугубят ее страдания? Так и умерла – не обняв, не взглянув на него, не простив. Дочь Лесли набросилась на отца.
– Это ты убил маму! – выкрикнула она, уперев в него указательный палец.
Сын Кэрол ничего не говорил – обвинял молчанием.
6
Все еще упираясь ногой в педаль тормоза, вцепившись в привычную рукам ребристую поверхность руля, Люба сидела, склонившись к ветровому стеклу. Оцепенев, таращилась на мирные кусты разросшейся сирени – уже пробороздив чужой газон и сбив почтовый ящик, мгновение назад украшавший деревянный столб.
Погрузившись в мир Фроста, возжелала и вожделела знать, страшась последствий. В чужую жизнь вторгшись, чем заплачу? Как отвечу, кому и чем? Чужую судьбу притяну, а свою потеряю? Верно ли, благородно ли настолько жаждать чужой жизни? Вот и столб сбила, внутренним взором пытаясь узреть невидимое, ушедшее. Пытаясь заглянуть в прошлое. Очнувшись, выкарабкалась из машины, чтобы взглянуть на причиненный ущерб. Длинный приземистый одноэтажный дом-ранчо без видимого фундамента – их здесь понаставили многочисленными рядами в пятидесятых для демобилизованных ветеранов, чтобы, вернувшись с войны, они могли обзаводиться семьями. Каждому по американской мечте, чтобы ковать скромное семейное счастье. Здесь не было цветов, лишь сорняки вперемежку с клочками пожелтевшей травы. На газоне осталась глубокая борозда, обезглавленный почтовый столб криво ощерился. Почтовый ящик валялся в стороне – скворечник без птенцов, поверженный и распластанный в пыли.
Люба постучала в металлическую раму входной двери. Поискала кнопку, но звонка не нашла. Было тихо, на ее робкий стук никто не откликнулся. Смотрят ли за ней из соседских окон? Следят ли, скрывшись за занавеской? Переступая, попыталась заглянуть в окна, но не решилась. Опоздание на работу страшило ее. Спасибо тебе, Роберт, за очередное приключение. Если сейчас я трусливо уеду, меня поймают? Накажут, оштрафуют? Вот она, моя карма, судьба неудачницы: очередная ошибка, еще один камень на душу. Поспешив убраться с места преступления, попетляла по улочкам, утыканным маленькими домиками с одинаково заросшими газонами. Люба вздохнула с облегчением, лишь выехав на просторный бульвар. Машина набирала скорость, она вновь думала о своем.
7
Зловредный Томпсон опубликовал биографию, заклеймив «учителя и друга». Американский поэт, певец природы – жестокий деспот, раздираемый внутренними противоречиями. Не просто заклеймил – базу подвел, отыскав монографию Хорни под названием «Невроз и человеческое развитие», подобрал необходимые концепции для развития темы. Записал в блокноте: «Как нельзя лучше создает психологическое обоснование тому, что я пытаюсь сказать».
Лоуренс Томпсон принял предложение Фроста стать его официальным биографом в 1939 году. Роберту было шестьдесят пять лет, но по договоренности с поэтом этот труд смог быть опубликован лишь после смерти Фроста, в 1963 году. Все эти годы (почти четверть века) Томпсон готовился к своему биографическому триумфу. На самом деле Лоуренс понимал: Роберт терпеть его не может. По мере приближения к прежде обожаемому идолу он испытывал к Фросту нарастающую неприязнь. Так нуждаться в другом человеке – и так его ненавидеть… Где правда, истина где? Кто из них Роберт? Какой он, Роберт Фрост? Стремящийся к славе эгоцентрик, мучитель своих детей, жены? Одинокий, напуганный мальчик? Или восьмидесятишестилетний, больной человек, вышедший на подиум под рукоплескание тридцать пятого американского президента, чтобы прочесть стихи, написанные к инаугурации. Кеннеди при этом улыбался, вытирая пот со лба – несмотря на холод, ему было жарко; он громче всех хлопал главному поэту страны.
Солнечный, морозный день. Яркий небесный шар не жалеет холодных лучей, свет отражается от пластов снега, солнце слепит старого человека. Он стоит согбенный, с непокрытой головой, редкие волосы спадают на лоб, их треплет ветер. Глаза слезятся. Голос прерывается, звуки разлетаются в выстуженном пространстве – их тоже треплют порывы ветра. Ветер уносит слова, память. Он забывает слова.
Любе представлялось: Роберта охватило невероятное волнение. Вот он, момент славы, не потерять бы лицо, достойно встретить, вкусить. Нервы, внезапный ли приступ неуверенности, но желание читать написанное он утратил. После скажет – потерял листок со стихами для президента. Или опять блефовал? Придумал, что забыл, листки, мол, разлетелись из слабых старческих рук. На самом деле передумал. На старом снимке, черно-белом, поблекшем (в Сети краски резче, Любе представляется серо-желтая ломкая фотография), Фрост заслоняет шляпой стопку листков, которые шевелит январский ветер – Дед Мороз, признавший Роберта Мороза, посылает ему жгучий ледяной привет. Вот еще одна шляпа – это ему пытаются помочь, заслонить от ветра, от света. Вот щегольский цилиндр, покрытый шелком; может, это цилиндр самого Кеннеди. Солнце светит Роберту прямо в глаза, он пытается, но не может разобрать слова, срифмованные им самим в строки.
К тому времени, когда Фрост вышел поздравлять вступающего в должность молодого президента, его слава уже облетела весь континент и перебралась в Европу (не забудем, что именно из Европы началось его победное шествие). Этот старик стал народным достоянием, превратившись в миф. Идет ли жизнь параллельным курсом, меняется ли? Для добропорядочного американца в его имени – отзвуки самой Новой Англии: белый фермерский домик, красный амбар, каменные ограды по краям дорог. Вот он стоит перед ними, его аудитория – 70 миллионов (включая телезрителей). Написав посвящение новому президенту, он не смог его прочесть – было слишком холодно. Вместо этого он декламировал «Дар навсегда», написанный в 1941 году (свои старые стихи он помнил наизусть, читал их постоянно для публики, а новые забывал). После раскаяние преследовало его: был уверен – разочаровал, обидел нового президента.
Нация забыла, что Роберт Фрост написал Джеку Кеннеди совсем другое посвящение. Но те листки, что шелестели на январском морозном ветру (солнце, отражаясь от сияющего, искрящегося снега, от белой бумаги – теперь уже пожелтевшей, – слепило глаза растерянному старому человеку с белыми волосами), оправленные в рамку, – те листки (по прошествии полувека превратившиеся в выцветшую, рассохшуюся бумагу) висят в Овальном кабинете Белого дома. На них – карандашом, от руки, – почерком Жаклин выведено: «For Jack, First thing I had framed to put in your office – first thing to be hung there».[32]
8
Люба любопытна. Все, что удалось выловить в Сети, стремится поскорее обсудить, наивно, навязчиво выискивая «истину», заглядывая в прошлое поэта. Он уходит от ответа. Порой превращая загадочные ответы в очередную шутку. Лишь о семье своей готов был говорить бесконечно. Люба потихоньку записывает эти разговоры, чтобы не забыть. Она ведь писательница, эта Люба. Когда Роберт подолгу не является, она обращается к своим дневникам. В ее многочисленных блокнотах, на карточках сохранились целые диалоги, записанные по памяти. Пугалась: «А вдруг мне все это лишь приснилось?»
«Мой дед не верил, что я смогу чего-нибудь добиться. Даже ферму в Нью-Гемпшире оставил мне с условием, что в течение десяти лет за ней будет присматривать другой человек».
Ниже, отрывочные строчки, мысли или догадки:
«Кем он был? Жена, дети, хозяйство, ферма… Никто. Без профессии, без каких-либо перспектив… опереться не на что, лишь эта вера… или цеплялся за поэзию – за что еще?.. сын отца-алкоголика, истеричной матери, брат помешанной…»
– Роберт, я читала, что твоя сестра была необыкновенно хороша собой…
– Была. Ну и что? Мы оба с ней были… выродками. Джинни, с ее психозом, позировала голой. Невозможно было ни понять, ни объяснить. Жила с женщиной, «партнершей», «подругой»… Я с моими эдакими… интимными потребностями… Элинор всю жизнь думала, что я – скотина, настоящее животное. Эта часть жизни у нас с ней… не состоялась.
– С какими… потребностями?
– Обыкновенными, природными. Ей, возможно, было не дано – природа не расщедрилась. Или мне не удалось… разбудить в ней женщину… С каждой новой беременностью словно удалялась, уходила под воду, ускользала от меня… все дальше. После, когда мы уже похоронили Эллиота, ей казалось, что каждый новый ребенок – это возможность очередной потери. Словом об этом не обмолвились, просто не упоминали. Вернее, я пытался, но она… Да что там!