книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Майкл Морпурго

Мальчик из джунглей

Элле, Лотти и Чарли на память об их дедушке Эдди.

Выражаю признательность сотрудникам Даррелловского парка дикой природы на острове Джерси, за всю помощь, которую они оказали мне в ходе работы над этой книгой.


1

Внезапный отъезд

Волны с шорохом накатывали на берег. Я сидел на слоне, а он бесшумно ступал по песку – мягкому, безмолвному. Чем дальше уходили мы от гостиницы и от пляжа с крикливыми купальщиками, тем тише делалось вокруг. Мне нравилось, как меня покачивает на слоновьей спине. Я закрыл глаза и вдохнул глубоко-глубоко – и словно целый мир проник внутрь меня. Сейчас я был за миллион миль от всего, что со мной случилось. От того, что привело меня сюда.

Я купался в солнечных лучах, сидя на спине у слона, и мне вспомнился папин слоновий анекдот. Анекдоты я обычно забываю, но этот запомнил – наверное, потому, что слишком часто его слышал. Я могу повторить его слово в слово, в точности как папа рассказывал.

– Слышал когда-нибудь историю о слонах и бананах, Уилл? – начинал папа и, не дожидаясь ответа, продолжал: – Дело было в поезде Лондон – Солсбери. Сидят в вагоне друг напротив друга мужчина и мальчик. И у мужчины на коленях здоровущий такой бумажный пакет с бананами. Вскоре мальчик замечает кое-что странное: вместо того чтобы есть свои бананы, сосед каждые несколько минут встаёт, открывает окно и бросает наружу банан. Мальчик, конечно, никак не может взять в толк, зачем он это делает. И так его разобрало любопытство, что в конце концов он не выдержал и спрашивает: «Извиняюсь, а зачем вы бананы из окна бросаете?» – «Так это чтоб слонов отпугивать, – отвечает мужчина. – Опаснее слона твари нет, известное дело». – «Но ведь тут у нас нет никаких слонов», – удивляется мальчик. «Конечно нет, – отвечает ему мужчина, а сам кидает из окна очередной банан. – Но это всё почему? Потому что я бананы бросаю. Не бросал бы, так их бы миллион набежал, а то и миллиард. Опаснее слона твари нет, известное дело».

Я обожал эту историю, потому что папа, пока её рассказывал, ещё в середине начинал покатываться со смеху. А папин смех я очень любил. Когда папа был с нами, дом всегда полнился его смехом и от этого делался живым.

Нет, об этом думать нельзя, ведь заранее ясно, до чего я додумаюсь. А я не хочу до этого додумываться. Надо вспомнить что-то, где папы не было. Например, как мы ехали в поезде без папы. Но тут навалились мысли о том, как мы ехали с мамой. Вечно эти мысли лезут, когда не просят, а ты ничего не можешь с ними поделать. Они и сами-то с собой ничего поделать не могут. Потому что одни мысли всегда тянут за собой другие.

Будь моя воля, я бы всё время ехал в поезде и пусть бы дорога никогда не заканчивалась. Я так люблю поезда, как они погромыхивают, как постукивают колёса… Мне нравится прижиматься лбом к окну и водить пальцем по стеклу вслед за сбегающей каплей дождя. Я во все глаза смотрю на мелькающие мимо деревни, на коров и лошадей, что тут и там щиплют травку, на стаи скворцов в небе, на косяки диких гусей в лучах закатного солнца.

А ещё я всегда высматриваю диких животных – лис, кроликов, а то и оленей. Увидеть лесного зверя – это вроде маленького чуда, главное событие всей поездки. И ведь звери не убегают. Они стоят и глядят на меня из своего дикого мира, и им, наверное, любопытно. Вот именно что любопытно – и не больше. Они будто говорят мне: мы совсем не против, смотри на здоровье, только не трогай нас, езжай себе мимо. Мне каждый раз очень-очень хотелось остаться с ними, войти в их мир. Но они, мелькнув, исчезали за окном поезда, и этой мимолетной встречи мне казалось мало.



В ту поездку я не видел никаких лис и оленей, даже кроликов не видел – потому что и в окно-то не смотрел. Просто сидел и думал. Всё было не так, и ничего нельзя было с этим поделать. За окном серое небо и зелёные поля слились в какое-то размазанное пятно, на его фоне тянулась вдаль унылая вереница телеграфных столбов. Глазеть на всё это мне не хотелось. Мне хотелось, чтобы поезд никогда не останавливался. Но не потому, что мне нравилось сидеть в вагоне. А потому, что мне не хотелось приезжать. Не хотелось очутиться там, куда мы ехали.

Я покосился на сидящую рядом маму, но она на меня не смотрела. Она глубоко задумалась, и я знал о чём, потому что сам думал о том же, а такие раздумья лучше не прерывать. И я снова пожалел, что накричал на маму за завтраком. Зря я так поступил, конечно, но это я не со зла, а от неожиданности и от расстройства. Просто она приходит утром и ни с того ни с сего вдруг заявляет: «Я сейчас соберу вещи, и мы уезжаем. Бабушка обещала подбросить нас до станции».

Я пробовал спорить, но она и слушать ничего не желала. Вот тогда-то я и закричал на неё, и опрометью кинулся на сеновал, и закопался в сено под самой крышей. И сидел там, и дулся, пока не пришёл дедушка и не уговорил меня спуститься. Мама очень огорчилась, сказал он, а мы ведь не должны её огорчать, особенно сейчас. Ну и он был прав, конечно. Я ведь не хотел огорчать маму, просто я так мечтал о Рождестве на ферме с бабушкой и дедушкой. Папа здесь вырос, и каждый год мы встречали тут Рождество, даже когда папа не приезжал на побывку.

Но если честно, я накричал на маму не только из-за этого. На самом деле я просто отчаянно боялся возвращаться домой и знал, что мама боится тоже. Поэтому для меня было загадкой: почему ей вдруг так приспичило уехать? И ещё кое-что меня задело. Я привык, что мама со мной советуется. А тут вышла к завтраку и без всяких объяснений: мол, едем домой и точка. Она так себя никогда не вела. Мы всегда всё решали вместе, мама и я.

Ну и если подумать, это ведь она несколько недель назад предложила поехать к бабушке с дедушкой – подальше от дома, от грустных воспоминаний, от призраков. Сказала, нам сейчас лучше держаться вместе, правда же, ведь мы все переживаем одно и то же. Так почему она вдруг решила уехать?

Я уставился невидящими глазами в окно, а сам всё думал и думал. Пытался понять, что всё-таки стряслось. Может, это из-за бабушки? С бабушкой, уж если по правде, кому угодно нелегко приходится. Она любит командовать и вечно всем указывает, что делать, чего не делать и даже что думать. Всё всегда должно быть по её, а это иногда надоедает и даже бесит. Но мама мне всегда твердила, что это же бабушка, уж такая она уродилась, и мы должны принимать её как есть – вон у дедушки ведь как-то получается.

В общем, вряд ли мы уезжали из-за бабушки. Никакого смысла в этом не было. Но если не из-за бабушки, тогда почему? Дедушка тут точно ни при чём, и ферма тоже. Мы с мамой считали ферму лучшим местом на земле. Настоящим райским уголком. Мне там жилось прекрасно в любую погоду. Я всегда вставал до завтрака, шёл с дедушкой доить коров и кормить телят, а потом по пути в дом мы выпускали кур и гусей. После завтрака мы работали на тракторе – дедушка и я, – и дедушка иногда давал мне порулить, если, конечно, мы были далеко от дома и бабушка не могла нас застукать. Мы вдвоём проверяли овец, считали ягнят и, когда надо было, чинили изгороди. Мы делали всё, что только можно было делать по хозяйству, и всегда вместе.

А ещё дедушка был настоящей ходячей энциклопедией природы. Он помнил наперечёт все птичьи песни, все растения. Он даже вёл колонку натуралиста в местной еженедельной газете – так что о природе он рассуждал со знанием дела, а я любил слушать его рассуждения. Как-то раз мы с дедушкой вернулись в дом к чаю, а бабушка и говорит: «Ну что, Уилл, доволен, как слон? Тебе волю дай, ты бы и спал в своих резиновых сапогах. Вылитый дед».

И это правда, что я вылитый дед. Начать хоть с того, что дедушка неразговорчивый, и я тоже. Мы так хорошо понимаем друг друга, что лишние слова нам как-то ни к чему. Дедушка никогда не заводил речь о случившемся, кроме одного-единственного раза, когда мы убирали в коровнике после дойки. «Хочу поговорить с тобой, Уилл… ты понимаешь о чём, – начал он. – Я много об этом думал. По правде сказать, последние недели только об этом и думаю. И вот что я тебе скажу. Поранившись, ты позаботишься о ране – промоешь её, залепишь пластырем. И понадобится какое-то время, чтобы она затянулась. Пока рана заживает, ты ведь не станешь отдирать пластырь и проверять, как она там, иначе ты её разбередишь и она снова заболит. Ты всё спрашиваешь себя, почему это случилось именно с тобой. А ты не спрашивай. Ведь оттого, что ты себя терзаешь, легче никому не станет. Многие со мною бы не согласились, но иногда, если что-то болит, лучше бы оно болело поменьше. А потому мы с тобой, Уилл, больше ни словом не обмолвимся о том, что случилось. Пока ты сам не захочешь».

Но я не хотел, и мы больше не заговаривали на эту тему. Да и бабушка помалкивала, по крайней мере при мне. Мы вроде как заключили молчаливое соглашение: о случившемся ни слова. И я был только рад. Я понимал, что бабушка с дедушкой так ведут себя, чтобы уберечь меня от боли. Стараются хоть как-то развеять мои тяжкие мысли.

Но беда была в том, что эти мысли всё равно никуда не девались. Они так и бродили у всех у нас в головах – где-то на заднем плане. Бабушка с дедушкой из сил выбивались, чтобы чем-то нас отвлечь, чем-то порадовать. И мы радовались – насколько вообще можно радоваться после всего, что произошло. Но день заканчивался, наступал вечер, приходило время подниматься к себе и ложиться в постель, а этого я боялся больше всего на свете. И по маминому лицу видел, что и она боится.

Я оставлял свет включённым, но это не помогало. В постели на меня каждый раз всё накатывало заново: боль, и горечь, и печаль, и самое страшное – понимание того, что уже ничего не изменишь. Каждую ночь я мечтал уснуть, позабыть на время о боли, не тревожить её. Но как ни звал я сон, он всё не приходил. И я лежал, слушая негромкие голоса, доносившиеся снизу, из кухни.

При желании я бы запросто мог разобрать их слова, но подслушивать всё же нехорошо. Правда, иногда я просто не мог удержаться. Я слышал мамины всхлипы, а порой и бабушкины тоже. И тогда у меня самого подступали к горлу слёзы, а если уж я начинал плакать, то мне было никак не остановиться, пока я не засыпал. Потому что чувствовал я именно то, о чём говорила мама, сидя на кухне.

И вот сейчас я еду по взморью на слоне и вспоминаю один подслушанный кухонный разговор. Вон впереди какая-то большая ящерица – может, игуана – стремительно бежит по песку и исчезает в тени пальм. Над волнами парит морской орёл. Столько красоты вокруг, а мои мысли, как и прежде, не дают мне покоя. Почему бы мне не пожить сегодняшним днём, не порадоваться тому, что есть? Ведь это место – самый настоящий рай. И иногда у меня даже получается, только ненадолго. Ладно, если уж так нужно что-то вспоминать, пускай это будут хорошие воспоминания – как мы с дедушкой едем на тракторе, как принимаем роды у овечки и похлопываем новорождённого ягнёнка, как лисица рано поутру бежит через Хай-Мидоу.



Но и это не помогает. В голову так и лезут мамины слова, услышанные несколько вечеров назад. Тогда эти слова сжали мне сердце словно клещами и сейчас сжимают ничуть не слабее:

– Почему он ушёл и бросил нас? Что мне сказать Уиллу, бабушка? Как объяснить всё девятилетнему ребёнку? Как ему понять всю эту дикость? Я стараюсь изо всех сил, строю из себя сильную, а ведь мне хочется реветь белугой. Я знаю, он был вашим сыном, бабушка. Я знаю, я не должна этого говорить, я не должна этого чувствовать. Но я чувствую. Я люблю вашего сына. Люблю с той самой минуты, как впервые увидела. Но теперь я так зла на него, что подчас мне кажется, я его ненавижу. Правда, ужасно? Правда? Дома я притворялась, что всё хорошо, что я горжусь им, что я мужественная, что я справляюсь. Но я не справляюсь, и я не мужественная, и всё нехорошо. Скажите мне, почему так? Кто-нибудь пусть мне скажет! Почему его нет? Почему именно его?

Потом обе отправились наверх, мама зашла ко мне поцеловать перед сном, а я сделал вид, что сплю. Но когда она ушла, я беззвучно заплакал и плакал долго-долго. Слёзы никак не желали уходить. В ту ночь я думал, что умру, так горько мне было.

Но если всё время возвращаться к этому, боль не отступит и мне придётся проживать её снова и снова. А потому я запретил тяжким мыслям лезть мне в голову. Отныне я буду вспоминать только прекрасные времена, самые счастливые минуты своей жизни. Я воспряну духом, и прогоню печаль, и снова начну улыбаться. Мне казалось, это должно помочь. Я почти что ощутил мамино прикосновение – как она обнимает меня, прижимает к себе, как её рука гладит меня по затылку. Но вслед за этим мне вспомнилось, как она делала всё это, когда мы были втроём.

* * *

Я всё сохранил в памяти: папа в военной форме уходит от нас всё дальше и дальше. А мы с мамой его провожаем, стоя на пороге дома: мама в ночнушке, я в пижаме; мама обнимает меня за плечо, гладит по голове. И когда папа скрылся из виду, мы ещё постояли какое-то время, а мимо нас по дороге прогудел молоковоз.

– Не волнуйся, Уилл, – сказала тогда мама. – Папа ведь не в первый раз уходит. Всё с ним будет в порядке. Ахнуть не успеешь, а он уже дома.

– Ах, – произнёс я. И, подняв голову, увидел, как мама улыбается сквозь слёзы. Хорошо, что я догадался ахнуть.

Прошёл месяц или чуть больше. И настал тот самый день, который въелся в мою память так глубоко, что не вытравишь. Как я ни пытался забыть его, ничего не выходило: я проживал этот день вновь и вновь, даже сейчас, на слоновьей спине, за тысячи миль от дома. Было дождливое воскресенье. Мы с мамой уютно устроились на диване перед телевизором и смотрели «Шрека-2» – наверное, раз в десятый. Это был мой любимый фильм – папа подарил мне DVD на день рождения пару месяцев назад. Нам ни капельки не скучно было его пересматривать, мы предвкушали каждый забавный момент, каждую прикольную шуточку. И тут позвонили в дверь.

– О господи, кого ещё принесло? – пробормотала мама.

Она поставила фильм на паузу, неохотно сползла с дивана и отправилась открывать. Мне было всё равно, кого принесло, мне хотелось побыстрее вернуться к «Шреку». Из прихожей доносились приглушённые голоса. Потом раздались шаги – гости прошли в кухню. Кто бы это ни был, мама как будто возвращаться на диван не собиралась. Поэтому я снял мультик с паузы и стал смотреть дальше. Фильм закончился, а мама всё не приходила. Я ещё подумал, что как-то это странно: мама ведь тоже обожает «Шрека», ничуть не меньше, чем я. Поэтому я отправился её искать.

Она сидела одна за кухонным столом – опустив голову, обхватив ладонями кружку с чаем. Когда я вошёл, она не подняла взгляда, не заговорила. Я понял: что-то не так.

– Кто это был? – спросил я. – Кто к тебе приходил?

– Иди сюда и сядь, Уилл, – сказала мама. Голос у неё был такой тихий, такой далёкий, что я еле разбирал слова. Мама посмотрела на меня, и я увидел, что глаза у неё покраснели от слёз. – Это по поводу папы, Уилл. Я рассказывала тебе, куда он уехал, помнишь? Мы с тобой ещё искали на карте Ирак, нашли, где наш папа, да? Он ехал в «лендровере», и на обочине разорвалась бомба. – Мама подалась ко мне над столом и взяла меня за руки. – Он погиб, Уилл.

Несколько минут мы молчали. Я уселся к маме на колени, потому что ей это нужно было и мне тоже. Мы не плакали. Просто прижались друг к дружке крепко-крепко – так крепко, как только могли. Будто хотели выдавить друг из друга боль. А потом, вечером, мы лежали рядышком на моей кровати, держась за руки. И тогда я задал маме один-единственный вопрос, который всю ночь потом крутился у меня в голове.

– Но почему, мам? Почему он ушёл на войну?

Она помолчала немного, а потом заговорила.

– Потому что он солдат, Уилл, – сказала она. – Когда страны воюют, солдаты идут на войну. Так уж заведено. У солдат такая работа.

– Я знаю, мам, – кивнул я. – Но из-за чего эта война?

И мама мне не ответила.

2

«Посмотри на меня. Улыбнись мне»

Молодой погонщик, махаут, вёл слона то за ухо, то за хобот. На махауте болталась белая балахонистая рубаха, а слон всё норовил ухватить хоботом длинный подол и потянуть его. Но парень и в ус не дул, шёл себе и шёл, тихонько беседуя со слоном. Меня так и разбирало любопытство: что же он говорит? Вслух спросить я стеснялся. С виду махаут был вполне дружелюбным, то и дело поглядывал на меня – всё ли у меня в порядке – и улыбался. Но ему наверняка не до разговоров, да к тому же непонятно, знает ли он английский. Хотя если я так и буду молчать, мои мысли совсем меня поглотят, а уж этого мне вовсе не хочется. И к тому же интересно узнать побольше о слоне, на котором я еду. И я решился.

– А как его зовут? – спросил я.

– Ну, если на то пошло, это не он, а она, – сказал погонщик на почти безупречном английском. – Уна. Её зовут Уна. Ей двенадцать лет, и мне она всё равно что сестра. Уна родилась на моих глазах.

Молодой махаут, кажется, был не прочь поболтать. По крайней мере, умолкать он явно не собирался. Он тараторил быстро, слишком быстро и при этом не глядел на меня, так что улавливать суть было нелегко. Я весь превратился в слух.

Он продолжал, попутно освобождая подол рубахи из слоновьего хобота:

– Эта слониха обожает мою рубашку. И людей она тоже любит. Уна очень ласковая, а ещё она умница и шалунья. Такая озорная иной раз, ты просто не поверишь. Иногда вздумается ей бежать, и она бежит, что ты ей ни говори, и попробуй останови её. А уж если она встала, то её с места не сдвинешь, хоть ты тресни. Знаешь, что Уна любит больше всего? Я тебе скажу. Море. Она любит море. Но сегодня она сама не своя. Никак её в море не загонишь. Может, у неё болит что-нибудь. Нынче утром я отвел её на берег – каждый день так делаю, – а она в воду ни ногой. Стоит себе и смотрит на море, как в первый раз. Уна, говорю я, да ведь море то же самое, что и вчера, а она всё равно ни с места. Уж ты мне поверь: если Уна чего не хочет делать, ты её нипочем не заставишь.



Махаут наконец вырвал у слонихи подол рубашки.

– Спасибо, Уна, очень мило, – сказал он, поглаживая её по уху. – Видишь, сейчас она вроде бы повеселела. Похоже, ты ей понравился. Я по её глазам всегда вижу, кто ей нравится. Слоны так разговаривают – глазами. Честное слово, не вру.

Больше я вопросов не задавал, мне и так было хорошо. Я смаковал каждую минуту этой прогулки на Уне. У слонихи, как я заметил, был необычный цвет кожи – под серым проступали розовые пятнышки. Розовый слон! Я рассмеялся, и Уна сердито потрясла хоботом – видно, шутка не пришлась ей по вкусу.

Всё, на что я смотрел, было таким новым, таким неведомым: с одной стороны глубокая синь безмятежного океана, с другой – тенистая зелень джунглей над песчаным берегом. А за деревьями – склоны холмов, терявшиеся в облачной вышине. Прямо передо мной тянулась белая полоска пляжа – казалось, конца-краю ей нет. Хорошо бы ехать вот так вечно. «Мама была права, – подумалось мне, – это идеальное место, чтобы забыться». Но забыться всё равно не получалось. И забыть тоже.

Мы с мамой проживали день за днём в каком-то полусне, словно лунатики. На нас сыпался нескончаемый поток писем и открыток, трезвонил телефон, у порога оставляли десятки букетов. По телевизору всё время показывали одну и ту же папину фотографию, где он в форме, не такой, каким был дома.

А потом была тихая поездка в аэропорт; бабушка с дедушкой сидели впереди. На заднем сиденье ехали мы с мамой, и мама всю дорогу невидящими глазами смотрела в окно. Но иногда она легонько сжимала мою руку, чтобы подбодрить меня, и я отвечал на её пожатие. Это был наш с мамой тайный язык, известный только нам. Одно пожатие означало: «Я рядом. Вместе мы справимся», а два – «Посмотри на меня. Улыбнись мне».

Мы стояли на взлётной полосе, продуваемой всеми ветрами, и наблюдали за самолётом: он сел, проехал немного по земле и замер. Заиграла волынка, и папины однополчане вынесли из самолёта покрытый флагом гроб. А потом последовало ещё несколько дней скорбного безмолвия. Бабушка с дедушкой жили в нашем доме и делали всё-всё: бабушка готовила еду, дедушка подравнивал изгороди в саду, стриг лужайку и пропалывал клумбу. Бабушка хлопотала по дому как заведённая: чистила, мыла, наводила блеск, гладила. Ещё были телефон и дверь – к нам постоянно кто-то звонил и ломился, и дедушка давал им отпор. Нужно было ходить в магазин – дедушка и это тоже взял на себя. Иногда мы делали покупки вместе, и мне это нравилось. Так я хотя бы уходил из дома.

На похоронах народ толпился даже на улице, а в церкви и вовсе яблоку было негде упасть. Могила мокла под дождём. Волынка заиграла траурную мелодию, солдаты дали залп в воздух – эхо от него долго не смолкало. Потом все стали расходиться. Я заметил, что все придерживают шапки, чтобы ветром не унесло, а солдаты нет. Их береты держались как приклеенные. Интересно, как это, подумал я тогда. Стоило мне поднять голову – и я натыкался на взгляды других людей. Они все всматривались в моё лицо. Наверное, чтобы выяснить, не плачу ли я. Но я не плакал. И не заплакал бы, ведь мамина рука сжимала мою – раз, другой.

На поминках все пили чай и переговаривались вполголоса. Я мечтал, чтобы всё побыстрее закончилось. Пусть бы они все ушли. Пусть мы останемся с мамой, бабушкой и дедушкой. Они все замечательные, эти родственники и друзья, но я видел, что мама тоже провожала гостей с облегчением. Мы стояли у калитки и смотрели, как они разъезжаются.

Два пожатия и улыбка. Наконец-то всё закончилось.

Но на самом деле ничего не закончилось. Потому что папина рыбацкая куртка висела в прихожей с накинутым сверху шарфом болельщика «Челси». У задней двери стояли его ботинки – на них так и засохла грязь с нашей последней прогулки в паб по берегу реки. Папа купил мне чипсов с сыром и луком, и мама потом наткнулась на пустой пакетик в кармане моего анорака. Папе тогда влетело: мама терпеть не может, когда я ем эту пакость.

Мы с папой ходили на стадион «Стэмфорд Бридж» поболеть за «Челси» и всегда по пути заворачивали в наш любимый паб поесть пирога со свининой и чипсов. Если погода позволяла, мы сидели снаружи, а вокруг мельтешил народ, одетый в синее. И потом, идя к стадиону, мы тоже вливались в синюю реку. Мне нравилось, как начинается матч и сама игра тоже. Дома мама неизменно интересовалась, что мы ели на обед, и мы смущённо мямлили про пирог и чипсы. И тогда мама нас обоих отчитывала. Это мне нравилось тоже, потому что и это было частью похода на футбол.

Папина удочка стояла в углу за морозильником, где обычно, и его гавайская гитарка-укулеле лежала на пианино – там, где папа сам её оставил. А ещё была папина фотокарточка, где он гордо улыбался, держа в руках пойманную щуку весом чуть не в пять кило. Когда папа уезжал куда-нибудь на учения или за границу – а уезжал он частенько, – я дотрагивался до снимка и иногда даже разговаривал с ним, если, конечно, рядом никого не было. Я поверял фотографии все мои горести. Папина карточка для меня была всё равно что икона или талисман. Но сейчас я старался вообще не глядеть на снимок, потому что знал: мне снова будет грустно. Без фотографии мне было плохо, но лучше уж плохо, чем грустно – я и так весь был до краёв заполнен грустью, и новая грусть в меня уже не помещалась.

Ещё несколько дней, просыпаясь по утрам, я думал, что всё это просто страшный сон. Что папа, как обычно, сидит на кухне и завтракает, а после он отведёт меня в школу. И потом на меня наваливалось понимание, что никакой это не сон, не кошмар, а самая что ни на есть ужасная правда.

Спустя неделю или около того после похорон я отправился в школу. Все были такие предупредительные. Ужас до чего предупредительные. Но на самом деле – я это чувствовал – никто не хотел со мной разговаривать. Даже мои лучшие друзья – Чарли, Тонк и Барт – держались на расстоянии. Мы ведь с ними всю жизнь дружили, а теперь они просто не знали, что сказать мне. Всё изменилось, сделалось каким-то неловким, неестественным. И не только всё, но и все. Учителя стали прямо приторными, даже директор мистер Маккензи по прозвищу Биг Мак. Я словно купался в сладком сиропе. Все вокруг притворялись, а мне от этого делалось очень одиноко. Как будто в школе мне теперь не было места.

И однажды утром я решил, что больше не могу. Я поднял руку на уроке и попросился выйти в туалет. Но ни в какой туалет я не пошёл. Я просто вышел из школы и отправился домой. Мамы дома не было, я уселся на ступеньку крыльца и стал ждать. Там-то меня и нашёл Биг Мак. Он совсем не рассердился. Просто позвонил маме в больницу и попросил её прийти. Мама расстроилась, это было заметно, сказала, что из-за меня такой случился переполох. Я почти надеялся, что она рассердится, даже ждал этого. Но она тоже не рассердилась. А сбега́л я ещё не раз.

Однажды после обеда мама пришла к школьным воротам прямо в форме медсестры. Я всегда ходил из школы сам, никто меня не встречал. Значит, что-то стряслось, сообразил я. Мама сообщила, что у неё новости, хорошие новости. Бабушка приехала к нам – на этот раз одна, без дедушки. «Тоже мне, хорошие новости», – тут же приуныл я. Опять бабушка будет выговаривать мне за столом: «Кушай бутерброд, как воспитанный мальчик». И тут-то мама мне всё и рассказала.

– Мы с бабушкой посоветовались и обо всём договорились, – начала она. – И решили, тебе нужно больше времени, чтобы всё улеглось, и зря я сразу же отправила тебя в школу. Мы, наверное, слишком поспешили вернуться к обычной жизни – мы с тобой оба. Все вокруг так добры к нам, так внимательны. Мистер Маккензи сразу же дал согласие, и из больницы меня тоже отпустили. Все считают, что нам нужно передохнуть – столько, сколько понадобится. Нам разрешили вернуться, когда мы будем готовы.

Это уже звучало неплохо, но потом и бабушка тоже кое-что добавила, и это было совсем уж круто. Бабушка объявила, что она всё продумала. Мы с мамой приезжаем на ферму и живём там месяц или около того.

– Твоей маме я так и сказала, Уилл: спорить со мной бесполезно. На Рождество вы будете у нас и останетесь потом, если захотите. На сколько надо будет, на столько и останетесь.

Мы с мамой переглянулись и заулыбались. С бабушкой всегда спорить бесполезно, это и так ясно.

– Бабушка уверена, что нам с тобой такой перерыв нужен как воздух, – сказала мама. – А ты что думаешь, Уилл?

– Ага, здорово, – только и ответил я. А сам был на седьмом небе от счастья.

Каждый день на ферме был просто сказочным. Из плохого был только визит к врачу – зачем-то потребовалось делать мне прививку. Мама уверяла, что это очень важно и что всем детям моего возраста полагается такая прививка. Я отбрыкивался как мог, но на маму ничего не действовало. В кабинете у врача я старался не смотреть на иглу. Боль была адская. Прививка и бабушка с её вечными назиданиями – только это портило мне жизнь. А так всё было распрекрасно.

Вот потому-то, когда мама сказала, что мы не остаёмся на Рождество, это было как снег на голову. Но сказано – сделано. Чемоданы быстренько собраны, бабушка готова везти нас на станцию, а утренний поезд доставит нас домой.

На вокзале мы взяли такси. И это тоже было как-то чудно́, ведь мама вечно твердила, что такси – это пустая трата денег, и ругалась, какие они запредельно дорогие. Такси затормозило возле нашего дома, и тут мама повернулась ко мне и сказала, посиди, мол, тут, а я мигом. И попросила таксиста подождать минут пять. При этом вид у неё был какой-то восторженный, будто она еле-еле сдерживала хихиканье.

– Мама, ты куда? – крикнул я ей вслед, но она уже выскочила из такси и бежала по дорожке к дому.

Я вообще никак не мог взять в толк, что это с ней.

И вскоре она появилась снова, таща тяжёлый чемодан.

– Вы не отвезёте нас обратно на вокзал? – спросила она у таксиста.

– За ваши деньги, милая, хоть на Луну, – хмыкнул тот.

– Нет, так далеко нам не надо, – радостно выпалила мама и села обратно в такси.

Она велела мне закрыть глаза. А когда я открыл глаза, она помахивала перед моим носом двумя паспортами и сияла во всё лицо.

– Это всё бабушка, – сказала она. – Точно тебе говорю, Уилл, это лучшая из её затей. На самом-то деле, я думаю, затея дедушкина. Но как бы то ни было, оба они решили, что Рождество нам лучше провести вдвоём, как-нибудь очень по-особенному. Где-нибудь, где можно забыться… Где-нибудь за тысячи миль отсюда. – Она вытащила из сумки туристический буклет и помахала им тоже. – Гляди, Уилл! Вот это гостиница. А вот пляж. Море и песок, видишь? И знаешь, где это? Это в Индонезии, откуда родом моя семья. Я никогда там не бывала, а вот теперь собираюсь побывать и тебя беру с собой. Ох уж эта бабушка, какова выдумщица! И хоть бы раз спросила меня о чём. Да когда она кого спрашивала? Просто взяла и заказала нам номер. Сказала, это рождественский подарок от них с дедушкой. Дескать, отдыхайте, развлекайтесь в своё удовольствие. – Мамино лицо так и светилось от радости. – Всё, что от нас понадобилось, – это сделать прививки – помнишь, да? Ну и плюс паспорта, летние вещи – и вперёд!

– Как, прямо сейчас? Мы уезжаем прямо сейчас?

– Прямо сейчас.

– А как же школа?

– Школа подождёт до лучших времен. Не волнуйся. Мистеру Маккензи я всё объяснила, и он не возражал. Эй, босс, выше нос!

Это было папино старое присловье. И вот тут-то мы с мамой впервые за долгое время расхохотались. А потом заплакали. И выяснилось, что плакать вдвоём куда лучше, чем в одиночку. Мы вцепились друг в дружку на заднем сиденье такси, и боль наконец-то начала покидать нас.

На вокзале таксист помог нам выгрузить чемоданы. И денег он с нас не взял.

– За счёт фирмы, – сказал он маме, помогая ей выйти из машины. – Я не сразу сообразил, кто вы. Я ведь был на похоронах, видел вас с мальцом. Сам когда-то был солдатом. Воевал на Фолклендах[1]. Много лет прошло, но такое разве забудешь? Мой лучший друг там погиб. Хорошего вам отдыха, уж кто-кто, а вы-то его заслужили.

Я уже летал на самолёте – в Швейцарию. Но этот самолёт был огроменный. Он по взлётной полосе разгонялся целую вечность, я уж думал, никогда не поднимется. У меня был собственный экран – выбирай любой фильм, какой душе угодно. Я снова посмотрел «Шрека-2». Мультик закончился, и мне случайно попался на глаза мамин буклет. С первой фотографии на меня задумчиво взирал своими глазищами орангутан. И у меня в голове сразу всплыла жуткая картинка – страшнее я мало что видел. Где она мне попалась, не помню: может, по телику показывали, а скорее всего, наткнулся в журнале «National Geographic» – их у нас дома в туалете целая пачка. На верхушке обугленного дерева сидит, крепко вцепившись, до смерти испуганный детёныш-орангутан. А вокруг него – сплошь сожжённый дотла лес.

Я побыстрее перелистнул страницу, чтобы не думать о той картинке. Дальше меня поджидал снимок слона. Слон шагал вдоль берега моря, а на нём ехал мальчик примерно моих лет. Я, конечно, пришёл в дикий восторг и принялся тормошить маму:

– Мама, погляди! Там есть слоны, и на них можно покататься!

Но мама мирно спала и просыпаться, кажется, не собиралась.

Многие люди в том буклете были с виду совсем как мама. Она почти не разговаривала со мной об Индонезии, но я всегда знал, что её семья родом оттуда. А ещё она была швейцаркой, поэтому мы и летали в Швейцарию несколько раз – повидаться с другими бабушкой и дедушкой. «Гремучая смесь» – вот как звал меня папа. «Немножко Индонезии, немножко Швейцарии плюс немножко Шотландии – от меня. Лучшее от всех стран в тебе одном, Уилл», – говорил он.

Я всегда очень гордился тем, что мама у меня не похожа на остальных мам. У неё была мягкая и гладкая кожа золотисто-смуглого оттенка и чёрные блестящие волосы. Мне бы хотелось быть как она, но я уродился в папу: на щеках румянец, на голове густая копна светлых волос. «Как спелая пшеница», – говорил дедушка.

Нет, всё равно ничего не выходит. Как ни стараешься, всё зря. Я пытался воскресить в памяти папино лицо, каким оно было в последний раз. Но в голову лезла только стоявшая на пианино фотография – та, где он со щукой в руках. Фотография – это ведь не по-настоящему. Я клялся себе, что буду вспоминать папу как можно чаще – пусть даже это причиняет мне боль. Ведь как ещё мне удержать его? Я же сам хотел снова видеть его улыбку, слышать его голос. Всё это только в воспоминаниях, больше нигде. Я боялся, что, если не буду часто думать о папе, однажды я совсем его забуду. Я должен запомнить! Но когда я думаю о папе, мне плохо. Вот и сейчас тоже, поэтому лучше уткнуться в буклет и поискать там ещё слонов. А слонов там видимо-невидимо. Нету зверей круче слонов, решил я про себя.

И вот я еду на настоящем слоне вдоль берега моря. Жаль, у меня нет маминого мобильника. Вот бы сейчас позвонить дедушке и рассказать ему, что я тут поделываю. И я даже притворился, будто на самом деле беседую с дедушкой, и сказал вслух:

– Дедушка, ты просто не поверишь.

Я замахал руками, вскинул лицо к солнцу и радостно завопил. Махаут обернулся ко мне и рассмеялся.

Слоны были моей любовью чуть ли не с младенчества. Наверное, с тех самых пор, как в руки мне попалась моя первая книжка про слонёнка Бабара[2]. А ещё мне ужасно нравилась сказка о том, как крокодил «на грязной, мутно-зелёной реке Лимпопо»[3] тянул и тянул слонёнка за нос, пока нос не превратился в хобот. Дедушка читал мне её столько раз, что я, кажется, уже запомнил её наизусть. И я всегда обожал разные передачи по телику, где показывали слонов.

А теперь я сам ехал на слоне – совсем как по телику! Я снова завопил и замахал руками. Прямо над моей головой тянулась длинная прямая полоска – серебристый клинышек самолёта рассекал небо. Между ним и мною, наверное, километров десять.

– Я там тоже был, – сообщил я махауту, показывая наверх.

Но он не услышал. Он неотрывно смотрел на море, наверное, заметил там что-то важное. «Ну ладно, расскажу тогда Уне», – подумал я.

– Я тоже летел в самолёте, – поведал я слонихе. – Точно в таком же. И смотрел там буклет со слонами – такими же, как ты. Может, это ты и была.

Тогда в самолете мама проснулась и откинула мне чёлку со лба.

– Надо было постричь тебя у бабушки, – улыбнулась она. – Доберёмся до отеля и подстригу. А то похож на беспризорника.

– Ну, мама, – сказал я и посмотрел на неё самым суровым взглядом. – Когда мы приедем, не буду же я заниматься всякой ерундой. Знаешь, что я лучше сделаю? Я покатаюсь на слоне! – И я подсунул ей буклет. – Вот, сама погляди.

– А слоны не опасны?

– Конечно нет. Ну так можно, мам?

– Посмотрим, – вздохнула она. – Подозреваю, что это дорогое удовольствие. А у нас с тобой деньгами сорить не получится.

Гостиница была у самого пляжа – такая же красивая, как на фото в буклете. И нам сказали, что да, слон тоже имеется и на нём можно совершить часовую прогулку вдоль берега и обратно. Я все глаза проглядел, выискивая этого слона, но он, к моему разочарованию, всё не показывался. Хотя я не очень переживал – тут и без слона было здорово. Мы с мамой дни напролёт бултыхались в море просто так и с трубкой. Целая неделя солнца и беспечного веселья – самое то, чтобы забыться. И в Рождество мама сообщила мне, что в этот раз обычного подарка я не получу. Вместо подарка я покатаюсь на слоне! И мама заказала мне поездку на День подарков[4].

Вот так и вышло, что в День подарков я уселся на слона. Седло моё напоминало трон с подушками; мама сказала, что у него даже специальное название есть – хаудах или как-то так. Там был деревянный поручень, чтобы держаться. Но когда слон двинулся с места, стало ясно, что держаться вовсе ни к чему. Я ехал вдоль берега, восседая на троне, и взирал с высоты на окружающий мир. Я чувствовал себя королём, нет, императором, нет, вообще султаном – вот только мама всё портила: она припустила следом и давай снимать меня на свой телефон.

Ясно, для бабушки с дедушкой. И я подыграл ей – помахал и важно произнёс:

– Бабушка, дедушка, его величество Уилл шлёт вам привет. Как тебе мой новый трактор, дедушка?

В общем, я нёс всю эту чепуху и веселился, как никогда. Просто был на верху блаженства.

– Ну, довольно ли ваше величество? – сияя, спросила мама.

– Величество вполне довольно, – ответил я.

– Уилл, только панаму не снимай и рубашку тоже. А то заработаешь солнечный удар или обгоришь. – Мама всё не унималась. – Проверь: ты не потерял солнцезащитный крем и бутылку с водой? Уже жарко, а будет ещё жарче.

– Всё в порядке, мам. Да не волнуйся ты. – Вот вечно она суету разводит на ровном месте! – Всё будет отлично. Честно, мам! Всё, я поехал!

– И не свались! – крикнула мама мне вслед. – Держись крепко! Дорога долгая. Ты же не упадешь, правда?

Ну честное слово, что я, младенец грудной? Хлопочет, как наседка, да ещё при махауте. Я помахал маме на прощание, чтобы она уже успокоилась:

– Не волнуйся, мам! Сходи искупайся, ладно? У меня всё классно, просто классно, правда.

И это было классно, я не преувеличивал. Никогда прежде я не ездил так высоко, так легко и плавно. Так потрясающе круто. Я катался на ослике в Уэстон-Сьюпер-Мэр[5] – помнится, ослик передвигался какими-то дёргаными шажками. Ещё была крепенькая невысокая лошадка породы халфингер – я ездил на ней верхом в Швейцарии, на озере Гарда. Но лошадка пускалась рысью, когда ей в голову взбредало, и меня так трясло в седле, что я потом сидеть не мог. А слониха шагала неспешно, мягко, с достоинством. Можно подумать, что внутри у неё рессоры. Только и нужно двигаться вместе с ней, ловить её ритм, а это проще простого, всё равно что плыть. Оказывается, мне ехать верхом на слоне не труднее, чем дышать. Вот это да!

Ой, о слоне-то я замечтался, а о маме совсем позабыл. Развернувшись в своём хаудахе, я попробовал высмотреть её на пляже. Десятки отдыхающих плескались в море неподалёку от гостиницы. Я искал глазами мамин красный купальник или голубой саронг[6], который подарил ей папа, но мы с Уной уже отъехали на порядочное расстояние, и маму было не разглядеть. Море было каким-то невероятно спокойным, почти ненастоящим. И мне показалось, что оно дышит: делает глубокий вдох и ждёт чего-то – чего-то грозного. Я вдруг встревожился и стал внимательнее рассматривать пляж. Но мамы так и не было видно. И тут мне стало невыразимо страшно, я сделался ни жив ни мёртв от ужаса. Я не знал почему, но в тот миг я бы всё отдал, лишь бы вернуться назад. Я хотел быть с мамой. Мне нужно было знать, что с ней всё хорошо.

Уна ни с того ни с сего встала как вкопанная. Уставилась на море, вся напряглась, задышала часто и тяжело. А потом вскинула хобот и затрубила в сторону моря, будто что-то там напугало её до смерти. Махаут пытался её успокоить, но она ничего не слушала.

Я посмотрел на море и увидел, что горизонт изменился. Вдоль него словно провели белую линию, отделив море от неба. И эта линия двигалась к нам, а море отступало. Сотни рыб оставались барахтаться на песке. Уна резко развернулась. Махаут и глазом не успел моргнуть, как она рванула к деревьям. Так рванула, что я едва не свалился. Я с трудом усидел на хаудахе, вцепившись обеими руками в поручень. Я держался за него изо всех сил, а Уна в панике уносилась подальше от берега, под сень джунглей.

3

«Но только не листья, Уна, листья я не ем»

Меня так и мотало из стороны в сторону на хаудахе. Всё, что мне оставалось, – это держаться как можно крепче. Я быстро научился пригибать голову. Потому что только поднимешь взгляд – и обязательно какая-нибудь ветка норовит врезать по лицу, хлестнуть, цапнуть или вообще выбить из седла. Я распластался на хаудахе, вдавил лицо в подушку и крепко зажмурился. Теперь моя судьба целиком зависела от слонихи, которая в панике ломилась через джунгли, не разбирая дороги, и трубила во всё горло.

Вот это и было хуже всего – её трубный рёв. Такой мучительно громкий, просто убийственный, им была полна моя голова и все джунгли вокруг. Я бы заткнул уши, но никак было не оторвать руки от поручня. Ужас слонихи сделался моим ужасом, и я завизжал, уткнувшись в подушку, и крепко ухватился за неё зубами, чтобы хоть как-то заглушить крик. Я бывал с папой на ярмарках, мы катались на американских горках и на автодроме. Там тоже иногда страшно, но это не всамделишный страх, а так, для смеха, – и я тоже хохотал вместе с папой и со всеми остальными, хотя у меня порой душа в пятки уходила. Но здесь-то всё было взаправдашнее, речь шла о жизни и смерти – об этом трубила Уна, и я это знал. Я понятия не имел, от чего она спасается, но это что-то преследовало нас, надвигалось всё ближе, и оно раздавило бы нас, едва настигнув.

Солнце стало припекать мне спину – значит, мы выскочили из-под деревьев. Наконец я рискнул приподнять голову. Уна пронеслась по поляне среди высокой травы и низеньких деревьев и вступила на болото. «Если спрыгнуть сейчас, может, приземлюсь помягче», – мелькнуло у меня в голове. Хотя нет, затея так себе. Очень высоко падать, слишком высоко. Да и Уна припустила быстрее, чем прежде. Меня всё ещё болтало на хаудахе; чтобы не вылететь из седла, приходилось цепляться как следует. Зато я придумал способ удержаться на слоновьей спине. Если раздвинуть колени пошире, можно упереться пятками в поручень – так получалось чуточку устойчивее. Я осмелел настолько, что приподнял голову и поискал взглядом махаута. Надежды, прямо скажем, маловато, но вдруг он всё же нас догоняет? Он бы заставил Уну бежать помедленнее, а потом и вовсе остановил бы. Но Уна замедляться точно не собиралась, а молодого погонщика нигде не было видно.

Всё это время я пытался разгадать, что вообще творится и почему. Очень уж быстро всё произошло и до сих пор происходит. Меня уносит в джунгли обезумевшая слониха, которую что-то или кто-то насмерть перепугал. Из-за этого чего-то или кого-то величественное создание, исполненное кротости и спокойствия, вдруг превратилось в неистового зверя, ошалевшего от ужаса. И в голове у этого зверя, похоже, засела одна-единственная мысль: убраться как можно дальше от моря.

Впереди за просекой я увидел широкий каменистый поток. Ну уж теперь-то Уна притормозит, а то и остановится, решил я, но не тут-то было. Слониха без долгих раздумий вбежала прямо в реку, подняла тучу брызг, и я тут же промок до нитки. На другом берегу виднелся длинный холм, за ним маячили деревья. Лишь карабкаясь вверх по склону, Уна перешла с бега на быстрый шаг; от натуги она резко кивала головой, уши так и хлопали по ветру. Я вдруг почувствовал, что ехать стало легче. Не отпуская рук, я встал на коленки и развернулся посмотреть, что делается позади нас, над лесными кронами, – там, где синел океан.

И тут-то я понял, что так напугало слониху и почему она умчалась прочь, не помня себя. Понял – и сам задрожал от страха. По шее и по спине покатились капли холодного пота. Море вздымалось к самым небесам зелёной стеной. И эта стена надвигалась на пляж, на гостиницу, на купающихся людей, среди которых была мама. Люди как безумные убегали от моря. Их криков я не слышал – пляж остался слишком далеко. Но их испуганные голоса так и звенели в моей голове. Море подхватывало лодки, точно игрушки, и проглатывало их без следа. Гигантская волна не согнулась, не обрушилась на берег у кромки прибоя, как это делают обычные волны. Она всё надвигалась и надвигалась, такая стремительная, такая огромная, что казалась ненастоящей. Какая-то виртуальная, невероятная волна. Пляж скрылся под водой, вода уже залила первый этаж гостиницы. Море крутило и мотало предметы и их обломки: автомобили, деревья, телеграфные столбы. Срывало крыши с домов, как бумажные шапки. И людей волна тоже утаскивала, а они пытались удержаться, хватаясь за что попало. Сейчас эта волна нахлынет на джунгли и подступит прямо к нашему холму. Нужно забраться повыше. Только так я спасусь.

Я пригнулся и похлопал Уну по шее – раз, другой. Закричал на неё: мол, иди же, иди быстрее! Поняла она или нет, не знаю, но, к моему великому облегчению, слониха собралась с силами – я это почувствовал – и неуклюже потащилась вверх по косогору в джунгли. А я пытался уложить у себя в голове то, что увидел. Цунами – вот что это за волна. Дома я как-то смотрел передачу про вулкан Кракатау в Индонезии. Ещё в девятнадцатом веке там случилось мощное извержение – его смоделировали с помощью компьютера и показали по телику, как это примерно происходило. Но здесь-то нет никакого компьютера и телика тоже нет. Здесь всё по правде. И эта неукротимая мощь природы – настоящая.

И когда я всё это осознал, то, как ни странно, успокоился. В голове у меня прояснилось. Уна, видимо, загодя почуяла опасность, задолго до того, как увидела её, и до того, как её вообще кто-то увидел. Я вспомнил слова махаута, что утром Уна была сама не своя, что она отказалась заходить в море. Значит, она как-то догадалась, что с морем творится неладное, что беда надвигается. Вот почему она просто развернулась и помчалась в джунгли, когда поняла, что пора. Поэтому ей и удалось убежать так далеко. Поэтому я ещё жив, и она жива. Мы с ней оба живы.



Однако теперь Уна выбилась из сил. Тяжко дышала, часто спотыкалась. И это нормально, что она устала, любой бы устал на её месте. Но из-за её усталости и мне приходилось туго. Уна запнулась и едва не упала, а меня швырнуло вбок, и я чуть не отцепился от хаудаха, хорошо, что в последний момент ухватился за поручень. Я болтался в воздухе и держался еле-еле, а слониха топала себе враскачку по мелколесью. Отпусти я поручень – и грянулся бы оземь. Если даже руки-ноги останутся целы, без слона мне в джунглях не выжить. Так что нужно держаться любой ценой. Я кое-как повернулся, уцепился за поручень второй рукой и попробовал вскарабкаться на слоновий бок. Но сил мне не хватало. Рано или поздно я разожму руки – в этом я не сомневался – или какая-нибудь ветка сковырнет меня вниз, а Уна пойдёт себе дальше одна.

– Стой! Стой! Не так быстро! – закричал я Уне.

Как ни удивительно, она услышала. И более того – остановилась. Слониха протянула ко мне свёрнутый хобот, обхватила меня за пояс и водрузила на подушки. Очутившись снова на таком уютном и родном хаудахе, я несколько мгновений лежал не шевелясь и почти не дыша. Уна тем временем возобновила путь – сначала неспешно, словно давая мне прийти в себя. Я перекатился на живот, дотянулся до поручня и упёрся в него ступнями. Уна ускорила шаг. Я закрыл глаза, стиснул зубы и мысленно поклялся ни за что не выпускать из рук поручень.

Пока я весь измотанный лежал на хаудахе, до меня постепенно доходило то, что я увидел. Мама, скорее всего, купалась, или загорала на пляже, или была где-то поблизости. А это значит, что смертоносная волна её утопила, как и многих других. У тех, кто был на пляже или в море, шанса выжить не было. Ни единого. А мама ведь сказала, что пойдёт купаться. Это были почти что последние её слова. Я старался не думать дальше, но всё равно думалось. Я давился слезами и твердил себе: нет же, мама могла уже уйти с пляжа, когда нагрянуло цунами. Она могла вернуться в гостиницу, а номер у нас на самом верхнем этаже, и там ей ничего не грозит. Если так, она жива. Может быть, жива. Мне так хотелось в это верить.

Но в глубине души я знал, что сам себя обманываю. Наверняка мама была в воде, когда пришла волна. Её же хлебом не корми, дай искупаться и поплавать с трубкой. Она всю неделю не вылезала из моря, каждое утро мы наперегонки мчались на пляж, и она плавала, как тюлень, – ловко и проворно.

Последняя мысль дала мне проблеск надежды. Мама – отличная пловчиха. А что, если даже её накрыло цунами, она сумела выплыть в безопасное место? Хотя всё равно: самое безопасное место – это гостиница. Я попытался внушить себе, что а вдруг маме захотелось написать письма бабушке с дедушкой, что когда явилась волна, мама была в номере, что она не утонула, она жива и прямо сейчас с ума сходит от волнения, ищет меня и найдёт, конечно.

В общем, я, как мог, убеждал себя, что всё обошлось, что самого страшного не случилось. Но чем дальше, тем меньше я в это верил. Именно оно и случилось – самое страшное. Тогда я решил прибегнуть к крайним мерам. Я начал молиться Богу, просить его, чтобы он приглядел за мамой и спас её. А потом я вспомнил, что в последний раз я молился, когда папа уходил на войну. Бог не услышал меня тогда, с чего бы ему слышать меня сейчас? И в отчаянии я задрал голову кверху и закричал, обращаясь не к Богу, а к маме:

– Мама, не умирай! Пожалуйста, не умирай! Плыви, ты должна выплыть, ты выплывешь. Только не сдавайся, пожалуйста!..

Меня прервал какой-то странный стрёкот – сначала он раздавался где-то вдалеке, потом вдруг стал приближаться. И вот наконец застрекотало прямо у меня над головой. Теперь я видел, что это вертолёт, сверкающий в солнечных лучах, завис над деревьями. Я тут же вскочил на ноги, кое-как удерживая равновесие на хаудахе, замахал руками и завопил во всё горло. Но вертолёт улетел. Правда, то, что он вообще появился, давало надежду. Это спасатели, они ищут пострадавших, помогают выжившим. И одной из выживших может быть моя мама.

В этот миг я принял решение. Что бы ни случилось, я должен вернуться и отыскать маму. Я заорал Уне:

– Стой!

Но она и бровью не повела. Я умолял её, ругался на неё, визжал, бил её по шее. Убедившись, что слониху всем этим не проймёшь, я попытался объяснить.

– Она могла выжить, – сказал я. – Мне нужно вернуться. Правда нужно. Поворачивай, Уна. Надо поворачивать. Нам надо назад!

Но Уна невозмутимо шла вперёд, да ещё и ходу прибавила. Вдох-выдох, шире шаг, хобот качается, уши по ветру. Она идёт себе и будет идти, хоть ты лопни.

И мне ничего тут не поделать. Передумать я её не заставлю. Поэтому сейчас мой путь – это путь, которым идёт слониха. Выбора-то всё равно нет. Я это понял, потом смирился и даже почти успокоился. По крайней мере, снова мог ясно мыслить. Ведь эта слониха спасла меня! Она с самого начала знала, что случится. И если сейчас она не желает останавливаться, значит понимает, что опасность не миновала, что мы с ней можем найти убежище только высоко в холмах, глубоко в джунглях. И чем быстрее мы туда попадём, тем лучше.

Может, эта слониха вообще соображает получше некоторых. Она не будет меня слушать, не остановится, не повернёт назад – просто потому что смысла в этом не видит. Она знает (да, если честно, знаю и я), что там, на берегу, выживших нет и не стоит внушать себе, будто кто-то уцелел.

Уна забиралась всё выше и всё глубже в джунгли, я лежал на спине и бездумно глазел на ветви деревьев, проплывающие надо мной, – весь издёрганный отчаянием, отупевший от горя. Слёзы не приходили. Я чувствовал, что Уна подо мной совсем измучилась. Она спотыкалась всё чаще, дышала тяжелее. Слониха тащилась, время от времени срывая с деревьев листья, чтобы пожевать. Но теперь меня не волновало, что она делает, куда идёт. Даже что станется со мной, меня не волновало. И вязкая сырость джунглей меня не тревожила. Из ветвей таращились огромные дикие обезьяньи глаза, но я их совсем не боялся.

Вскоре я вообще потерял представление о времени. Что день, что ночь – мне было без разницы. Ни голод, ни жажда меня не донимали. Я часто проваливался в сон, но даже если не спал, едва понимал, что со мной и где я. Сон и явь перепутались. Я видел, как луна плывёт над верхушками деревьев, слышал, как бормочут и гудят джунгли в полуденном зное, как ночью они завывают и повизгивают голосами разных тварей, и промокал до нитки под внезапным ливнем, бог весть как пробившимся через густую листву.

Всё это не беспокоило меня и не заботило. В голове у меня всё было как в тумане, поэтому, наверное, я и не боялся ничего. Иногда мне приходило в голову, что тут же небось полным-полно ядовитых змей и скорпионов, да ещё тигров в придачу. В том туристическом буклете, кстати, была фотография тигра, крадущегося через джунгли. Ну и что? Горе совсем опустошило меня, так что мне было не до тигров.



И так проходили дни и ночи. Я валялся на хаудахе и, кажется, время от времени потягивал воду из бутылки, которую дала мне мама. На самом деле я не помню, но, скорее всего, так и было, иначе почему бутылка опустела? Я погружался в сон и просыпался, хотя просыпаться мне не хотелось, ведь тогда я вспоминал всё, что со мной случилось. Что теперь у меня нет отца и нет матери и что сам я запросто могу погибнуть в этих джунглях. Но я уже так измаялся, устал и раскис, что, сказать по правде, мне было всё равно.

Единственным утешением для меня было мерное покачивание слоновьей спины. Я так к нему приноровился, что просыпался всякий раз, стоило Уне остановиться. Я часто слышал, как Уна подтягивает хоботом ветви деревьев и довольно чавкает листьями. А ещё она иногда похлопывала ушами, и меня овевало приятным ветерком. Такие моменты я полюбил. Уна роняла лепёшки, и я через некоторое время уже привычно ловил носом запах. Оказалось, он совсем не противный. Уж точно не противнее, чем в человеческом туалете. Наоборот, слоновьи лепёшки вселяли в меня какую-то необъяснимую уверенность. Ну и веселили хоть немножко.

Однажды утром я проснулся оттого, что Уна легонько трогала меня кончиком хобота. Она обнюхивала меня, ощупывала всё моё тело – от макушки до пяток. И когда она пощекотала мне шею, я не выдержал и прыснул со смеху. И недолго думая, взял и потрогал её хобот. Уна не стала его убирать – нарочно, как мне показалось, – и даже позволила его погладить. Она ласково дышала мне в лицо, и это было как дыхание новой жизни. Теперь я знал, что я не один в целом мире, что у меня есть друг, что я хочу выжить, что мне нужно выжить и тогда я отправлюсь на взморье и отыщу там маму.



Желание жить вернулось, но внезапно вместе с ним вернулся и дикий, неукротимый голод. И жажда тоже – всепоглощающая, невыносимая. Теперь вода занимала все мои мысли. Иногда у меня получалось дотянуться до листьев и слизать с них капельки дождя. Если начинался ливень, я подставлял ему ладони и ловил всё, что мог. Но это всё было так, капля в море, а утолить жажду по-настоящему не получалось, не то что бутылку наполнить.

Каждый раз, когда мы пересекали ручей, я пытался внушить Уне, что умираю от жажды. Ручьев в джунглях было полно, но Уна невозмутимо шагала вброд и не думала останавливаться. Я перепробовал все способы. Тихо нашёптывал ей на ухо, как это делал махаут на пляже. Орал на неё и лупил по шее. Упрашивал и умолял. Но ничего, совсем ничего не помогало. Мы переходили поток за потоком, и мне оставалось только беспомощно провожать взглядом бегущую воду, которую я всю выпил бы залпом, если бы мог.

Я всерьёз раздумывал: может, мне встать на хаудахе и нырнуть в следующий ручей? Нужно просто выждать момент, когда будет достаточно глубоко, и прыгнуть. Я ведь могу это сделать. Я плаваю лучше всех в классе – лучше Чарли, Барта и Тонка. Но это-то ладно. Проблема в другом. Если я нырну неудачно, могу грохнуться о подводные камни. Так недолго и ногу сломать, а то и шею. Но и камни – это ещё только полбеды. Крокодилы – вот где напасть. Они тут водятся, это я точно знал. Видел как-то одного, он едва торчал над водой. С виду – бревно бревном, но у бревна был хвост, и хвост этот шевелился.

Ладно, пускай мне попадётся ручей без крокодилов, и нырну я удачно, и выпью воды, сколько влезет, и наполню свою бутылку. Но где гарантия, что Уна будет стоять на месте и ждать меня? А если и будет, как я заберусь назад, в свой милый сердцу хаудах? Слезать со слона и залезать на него я ведь сам не умею. В тот раз мне помогал махаут, и мне в жизни не вспомнить, что́ он там проделывал, усаживая меня в седло. И всё это казалось теперь таким далёким прошлым – до прихода цунами. Мама стояла рядом. Может, она мне тоже помогала? Я никак не мог вспомнить. И не хотел.

Голод мало-помалу сделался таким же невыносимым, как и жажда. И главное, в джунглях ведь полным-полно фруктов. Но они все какие-то незнакомые, да и дотянуться до них я не мог. Я всё искал бананы – должны же в джунглях расти бананы! – но они-то мне и не попадались. Какие-то красно-розовые плоды, похожие на бананы, дразняще свисали с веток, но мне было никак их не достать. Ещё были кокосы – правда, почему-то не коричневые, а оранжевые, – и они росли слишком высоко. А до тех, что падали с пальм, я тоже не мог добраться.

В общем, вокруг было видимо-невидимо диковинных фруктов – ешь не хочу. И я бы точно попробовал, если бы они росли пониже или я сам был бы половчее. А Уне, казалось, до моих мучений никакого дела не было. Сама-то она могла в любой момент притянуть хоботом нависшую над головой ветку и поесть вволю. Так она и делала – аппетитно хрумкая, будто в насмешку. И вид у слонихи при этом был такой, словно она на верху блаженства. А я сидел и слушал, как её массивные челюсти перемалывают листву, как бурчит у неё в животе. Оказывается, слоновье пищеварение – процесс громкий. И это довольное хрустение и кряхтенье просто выводили меня из себя.

В конце концов терпение моё лопнуло. Я нагнулся и принялся орать прямо в слоновье ухо. Понятно, что пользы в том никакой, но я всё равно орал:

– Еда, Уна! Я хочу есть! Я хочу пить!

Слониха отмахнулась от меня ушами, как от назойливой мухи. Но я не сдавался, колотя её со всей мочи по шее, по спине, по всем местам, куда мог дотянуться, стараясь хоть как-то до неё достучаться.

– Я хочу есть, Уна! – вопил я. – Фрукты! Мне нужны фрукты! И вода, я не могу без воды. Ну пожалуйста, Уна! Я умру, если не попью! Я умру!

От всего этого ора, хлопанья и битья мне досталось куда больше, чем Уне. Мои ладони горели. Горло охрипло. Я тут в лепёшку разбиваюсь, а слонихе хоть бы что. Идёт себе и идёт, беззаботно чавкает, и ничто в целом мире её не волнует. Я пробовал так и этак. Но пробуй не пробуй – всё без толку. Можно с ней сколько угодно нежничать, улещивать, умолять, лупить, угрожать – Уне по барабану. Она будет делать то, что хочет, и всё тут. И в конце концов я сдался.

Злой и измотанный, я бухнулся на подушки и всхлипнул. Хаудах был для меня убежищем, а стал клеткой. И откуда ни возьмись, в памяти всплыла папина фразочка: «Эй, босс, выше нос». Я повторил вслух, точно как папа:

– Эй, босс, выше нос.

Я всё твердил и твердил про себя папину присказку, и мне почему-то сделалось легче. Может, сам ритм этой фразы меня успокаивал, может, привычность. Я мечтал заснуть: так я хотя бы на время перестану думать обо всех своих несчастьях. Только во сне я избавлюсь от этого грызущего голода, от сухости во рту, от боли в осипшем горле.

И я заснул. А во сне я снова увидел папу и услышал те самые его слова. «Эй, босс, выше нос, – говорил папа. – Не сдавайся, не опускай руки. У тебя всё получится». Мы снова были на море, в Уэстоне, и я снова был маленьким. Я плыл к папе, а он тянулся ко мне. Я как ненормальный молотил ногами, пытался держать над водой подбородок, добраться до надёжных папиных рук, которые не дадут мне пойти ко дну. Но морская вода заливалась мне в рот, я задыхался. Я проснулся и резко сел, отплёвываясь. Яркое солнце на миг ослепило меня.

Слониха остановилась. Вокруг меня шумела вода. Я выпрямился и огляделся. Уна стояла посреди реки по самую макушку в воде. Вода плескалась на её спине, доходила даже до шеи и ушей. Хаудах превратился в остров, омываемый течением. И как-то так вышло, что седельные подпруги ослабели. Хаудах безвольно мотался туда-сюда в воде; часть подушек уже совсем промокла. Течение было быстрым, но я не колебался ни секунды. Это тот самый шанс, которого я столько ждал. Берег недалеко. У меня всё получится. Плевать на крокодилов. Мне нужна вода. Я хочу напиться.

Я перелез через поручень и нырнул. И вот я уже отчаянно гребу к берегу. Несколько сильных гребков – и я на суше. Я подполз к самой воде и принялся пить. И пил, покуда не почувствовал, что сейчас лопну. Я уже дышал еле-еле. Задыхаясь, я торжествующе замолотил ладонями по реке и заголосил от восторга. Из ветвей с пронзительным криком брызнули тысячи перепуганных птиц.



– Погляди на них, Уна! – радостно вопил я. – Погляди!

Из воды торчали только слоновья макушка и хобот. Уна точно позволила реке нести себя – вот она уже на середине, где течение самое быстрое. Мне туда доплыть – пара пустяков, решил я и вошёл в реку. Но течение оказалось куда сильнее, чем я воображал, и вскоре мне пришлось сдаться. Я развернулся и во всю мочь погреб назад к берегу. Плыл я долго и при этом вымотался в два счёта. Так что у меня просто гора с плеч свалилась, когда я коснулся дна.

Я поспешил выбраться на берег и снова принялся высматривать Уну. Но слониха как в воду канула в прямом смысле слова. Я остался совсем один. Насмерть перепугавшись, я принялся звать её – сначала несмело, потом всё громче. Я прямо весь оцепенел от ужаса. А вдруг Уна ушла в джунгли и бросила меня? Наверняка так и есть. А иначе куда она могла исчезнуть? Вместе со страхом на меня навалилась обида. Ну и ладно, пускай проваливает. Скажу ей всё, что думаю по этому поводу.

– Скатертью дорожка! – крикнул я. – Вали подобру-поздорову и чтоб я тебя больше не видел, куча-вонюча! Не больно ты мне нужна. Без тебя обойдусь, слышала? Обойдусь!

Я заметил хаудах – седло плыло вниз по течению, на камни. Но Уны по-прежнему не было видно. Хаудах на моих глазах утонул, только подпруги мелькнули. Мою бутылку и седельную подушку уносило течением вдаль. Бутылка – это ведь последняя вещь, которую дала мне мама. А теперь и бутылка пропала, а моя панама и солнцезащитный крем покоятся на дне реки вместе с хаудахом. Теперь у меня осталось только то, что было на мне, – рубашка и шорты.

И в этот самый миг Уна в полный рост воздвиглась над течением в нескольких метрах от меня. Вода хлынула с неё каскадом, хобот болтался и брызгался. Сначала я ужасно удивился и облегчённо выдохнул, а потом дико обрадовался. Обиды и злости как не бывало. Уна снова опустилась под воду – над рекой остались только купол головы и глаза. Это она так в прятки играет, сообразил я, и, наверное, меня зовёт в игру. Как тут откажешься? Придумал тоже: обижаться на Уну. И я вбежал в воду.

Уна была лучше любого аквапарка. Она бухалась на бок, чтобы покачаться на воде, и от этого поднимались огромные волны, а я в них нырял. Она то и дело погружалась в реку, а потом внезапно вставала, и с боков её обрушивались целые водопады, а я стоял рядом, восторженно вереща под слоновьим душем. Она хлестала хоботом, окатывая меня водой. Это было настоящее представление. Я всё время покатывался со смеху, так мне было здорово.

Последний раз я вот так резвился в воде с папой в Уэстоне. Я нырял и проплывал у него между ног, а когда выскакивал, папа сажал меня на плечи. А потом мы понеслись галопом на берег, к маме. И мама завизжала: «Ой, не брызгайтесь!», хотя знала, что мы всё равно будем, и мы знали, что она знает. Мы с папой отряхнулись, точно мокрые псы, прямо на маму. И всем нам было так хорошо… Я вспомнил весь тот день в Уэстоне, каждую маленькую подробность, а потом на меня нахлынули воспоминания о доме, о папе с мамой, обо всех нас – о том, как всё было, пока папа не ушёл на войну, пока не нагрянуло цунами. Такие дорогие воспоминания.

Мне вдруг стало очень стыдно. И очень грустно. Я оставил Уну плескаться, а сам выбрался на камни. Ничего уже не будет прежним. Те дни ушли навсегда. Мамы с папой больше нет. Я никогда не увижу больше их лиц, не услышу голосов. И что же я делаю? Скачу в реке, весь такой счастливый, визжа от радости. Как будто всё тип-топ. Тип-топ – дедушкино словцо. Папа погиб, а там на берегу сотни людей захлебнулись в гигантской волне. Не сотни даже, а тысячи. И среди них моя мама. Неужели я так быстро об этом забыл? Как я могу смеяться, когда впору реветь в три ручья?



Я думал-думал, смотрел, как Уна машет мне хоботом из реки, и улыбался про себя. Ничего плохого в этом нет; я откуда-то знал, что мама с папой были бы совсем не против. У цветка кружилась колибри – такая удивительно малюсенькая, такая красивая. Бабочки всех оттенков носились друг за дружкой над водой. И в этот миг скорбь и стыд вдруг покинули меня. Я больше не думал о прошлом, о маме с папой. Я думал о том, что теперь Уна – моя семья. Странно, конечно, звучит. Но чем больше я об этом думал, чем сильнее верил, что так оно и есть.



Сидя на берегу и глядя на Уну, я потихоньку осмысливал своё положение. Если бы не Уна, я бы не спасся – это яснее ясного. Никакой надежды выжить без неё у меня нет, я просто заблужусь – и прости-прощай, Уилл. Вертолёт прилетал лишь однажды, и то несколько дней назад. О присутствии человека говорит только след самолёта, который тянется в небе, в километрах над древесными кронами. Никто не знает, что я здесь. Никто не знает, что я жив, а значит, и искать меня никто не будет. Слониха утащила меня в джунгли, если кто и способен найти путь назад, так это только она. А мне нужно остаться с ней, научиться жить рядом, и тогда всё будет хорошо. Она внесла меня в джунгли – она же и вынесет. Рано или поздно.

А ещё мне нужно как-то с ней разговаривать. Чтобы она поняла, что я умираю с голоду. Я ведь слышал, как махаут беседует с ней, но он говорил на своём языке, которого я совсем не знал. А Уна, должно быть, знает, иначе зачем он с ней так долго говорил? Раз уж она понимает язык махаута, то и английский поймёт. Почему бы и нет? Мне главное научить её. Я вспомнил, как разговаривал со слонихой махаут, – мягким шёпотом, не повышая голоса. И я буду так же. Я научу Уну понимать меня.

Я решил приступить, не теряя времени. Уна вышла из воды, и я приблизился к ней, взял её хобот, погладил и заговорил – тихо, как махаут. При этом я смотрел прямо в её слезящиеся глаза – такие мудрые.

– Уна, – начал я, – я знаю, как тебя зовут. А ты ведь не знаешь моего имени, да? Ты совсем ничего обо мне не знаешь. Давай я расскажу тебе, хорошо? Ну вот. Я Уилл. Мне девять лет, скоро десять. Я живу возле Солсбери, это в Англии, далеко-далеко отсюда. Я хожу там в школу. У моих бабушки и дедушки ферма в Девоне, где болота, и у них много коров и трактор. Туда я езжу на каникулы. Моего папу убило бомбой в Ираке, потому что там сейчас война. Мамы, наверное, тоже нет, её утопила эта большая волна, от которой ты меня спасла. Если бы не ты, я бы уже умер, как мама. Но надо, чтобы ты поняла одну вещь: я и так умру, причём довольно скоро, если не поем. Хочу есть, Уна, по-настоящему хочу. Мне надо поесть. Понимаешь? Поесть.

Я широко разинул рот, засунул туда пальцы и несколько раз сказал: «А-а-а». Уна взирала на меня с высоты своего роста, и взгляд у неё был такой понимающий, что мне показалось, общий смысл она уловила. Это меня вдохновило, и я продолжил спектакль. Погладил себя по животу, мыча от удовольствия:

– Ням-ням, вкусно. Еда. Еда.

Слониха, не мигая, смотрела на меня. Она слушала, это видно было, но понимала ли хоть словечко? Вот вопрос так вопрос.

Может, взгляд у неё нисколечко не понимающий, просто добрый. Нет, никак мне до неё не достучаться. Просто руки опускаются. Ладно, попробуем по-другому. Я сбегал на опушку джунглей, оторвал от дерева длинную ветку с листвой и притащил Уне. Надеюсь, это те листья, которые ей по душе. Она понюхала подношение, затем обвила ветку хоботом, оторвала от неё всё нужное и побросала себе в рот.

– Вот молодец, Уна! – радостно крикнул я. – Видишь? Еда. Ням-ням. И мне. Мне тоже. Мне нужна еда. Но только не листья, Уна, листья я не ем.

Слониха жевала и чавкала, не сводя с меня взгляда, и откуда-то из её утробы доносилось довольное бурчание. «Хоть бы это означало, что она поняла», – мысленно молил я. Хоть бы она догадалась накормить меня, как я её. Но Уна затолкала в рот последние листья и принялась ощупывать хоботом мои волосы и уши. Тут я уже не выдержал. Я отпихнул хобот и заорал, задрав голову кверху:

– Ты что, совсем тупая, слонища-дурища? Я есть хочу! Есть! Мне нужно есть!

Я отчаянно заозирался и заметил какие-то красные плоды, похожие на огромную спелую сливу. Они росли высоко на дереве, на другом берегу реки.

– Уна, гляди! Вон там! Вот что мне нужно! Мне туда не забраться. А тебе дотянуться – раз плюнуть. Ты точно сможешь. Пожалуйста, Уна, ну пожалуйста!

Но Уна развернулась и зашагала прочь от реки вглубь джунглей, выискивая хоботом листья. Пока она ест, нет смысла орать на неё, подпрыгивать и шлёпать её по ноге. Ей до всего этого дела нет. Уна изволит обедать, и пусть весь мир подождёт.

К глазам подступили слёзы. Я сморгнул. Но что толку – они снова набегали. Я уселся на берегу, подтянув колени к груди, и разревелся. И плакал я не от жалости к себе, не от грусти. Не от скорби по маме или папе. Я ревел от ярости, от бессилия и от голода тоже. Уткнувшись лицом в ладони, я тихонько завывал, покачиваясь из стороны в сторону.

Когда я поднял взгляд, то увидел хаудах. Он прочно застрял между камнями. И мне его никак оттуда не достать – это и ежу понятно. Без него как я поеду на Уне? А без Уны как отыщу дорогу к людям? Как ни странно, до меня только сейчас начало доходить. Я перестал плакать, попытался успокоиться и собраться с мыслями. Если я не могу ехать на слонихе, а она не может добывать мне пищу, значит спасти меня она тоже не может. Следовательно, пропитание себе я должен добывать сам. И заботиться о себе сам. Спасение в моих руках. Есть же хоть какой-то путь из этих джунглей. Раз я попал сюда, попаду и обратно.

И через несколько минут я уже знал, что делать. Меня осенило при взгляде на реку. И как только мне раньше в голову не пришло? Я пойду вниз по течению. Ведь все реки впадают в море, так? Если идти вдоль берега, по крайней мере, у меня всегда будет вода. А еду добуду себе по пути: ягоды, орехи, коренья. И даже рыбу. Я же могу рыбачить! Да, со слонихой нужно расстаться. Так я и поступлю. Всё, я принял решение. Теперь я иду один.

4

«Тигр, Тигр…»

Но уже через минуту я передумал. Просто кое-что случилось. Я сидел себе одиноко на берегу реки, и вдруг хобот Уны нежно коснулся моей шеи, переполз на плечо. Уна пофыркивала, ощупывая меня. Хобот обвился вокруг моей груди; слониха потянула меня – мягко, но настойчиво. Она разворачивала меня лицом к себе. Она смотрела с высоты своего роста, укоризненно кряхтя, словно догадывалась, что я затеял.

Потом Уна опустилась на передние колени. Я сначала подумал, что она просто утомилась, пока резвилась в реке, а теперь хочет прилечь рядом и вздремнуть. Она и правда прилегла, только спать вовсе не собиралась. Она вытянула хобот, обхватила меня за пояс и подтянула к себе поближе. Я всё никак не мог сообразить, что́ она делает.

И тут до меня дошло. Вот я балда недогадливая! Уна приглашает взобраться на неё, вот что. Легонько подтолкнув, она приподняла меня и подстраховывала, пока я не ухватился за шею и не устроился между двумя буграми на голове. Только теперь я увидел, что Унина голова – это не один купол, а пара.

Поддерживая меня хоботом, слониха поднялась и выпрямилась на всех четырёх ногах. Но хаудаха у меня теперь не было, а значит, не было и поручня. Я испуганно ухватился за слоновью шею и обнаружил прямо перед носом у себя хобот. Уна предлагала замену хаудаху. Она знала: мне нужно за что-то цепляться. И уж я вцепился так вцепился – не за страх, а за совесть. А вдруг она сейчас отнимет хобот, что тогда? И для верности я приклеился к Униной шее коленками и пятками.

Но, как выяснилось, ноги у меня слишком короткие и слишком широко их приходится раскидывать – толком не приклеишься. Если я лишусь хобота – а рано или поздно я его лишусь, – мне придётся самому как-то удерживать равновесие. И что со мной будет, когда Уна тронется с места? А если ей вздумается пуститься бегом, тогда вовсе пиши пропало.

И вот Уна пошла. К счастью, шагала она очень осторожно. Неспешной поступью мы двигались через джунгли, огибая деревья, и её хобот служил мне надёжной опорой. Я держался за него крепко-крепко, особенно поначалу, потому что вздрагивал при каждом шаге, хоть Уна и несла меня совсем медленно.



Мало-помалу я освоился и почувствовал себя увереннее. Вроде бы еду себе, не падаю, и всё хорошо. Я потихоньку подстраивался под ритм Униных шагов. И она тоже под меня всё время подстраивалась – это я точно мог сказать, она учила меня, помогала не упасть. Совсем немного времени прошло, а я уже начал привыкать и даже снова получал удовольствие от езды на Уне. Я глазел на попугаев, а те с карканьем, клёкотом и клохтаньем носились в мареве зелёной листвы и солнечных лучей.

Через некоторое время я решился отнять от хобота одну руку. Потом обе. Но Уна не опустила хобот и правильно сделала, потому что рано я загордился. Стоило мне самонадеянно расслабиться, как я соскальзывал со слоновьей шеи – и так было не однажды и не дважды. Но каждый раз слониха вовремя меня подхватывала. Это вселяло в меня уверенность: даже если я зазеваюсь, Уна меня спасёт.

В общем, вскоре я перестал бояться, что свалюсь. И тогда опять явился голод – ещё злее, ещё неистовее, чем прежде, он буравил изнутри мой желудок. Через какое-то время на меня навалилась непреодолимая слабость. Силы покидали меня всё быстрее и быстрее. Я приказывал себе не отвлекаться, твердил, что нельзя отпускать хобот. Перед глазами у меня всё плыло. Сейчас я потеряю сознание и соскользну вниз. Я с трудом различал сон и явь. Мне казалось, лечу на самолёте с мамой, я заснул рядом с ней и мне снится сон: я еду на слоне по песчаному пляжу, а мама бежит рядом и фотографирует меня и велит мне улыбаться и махать.



Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.

Сноски

1

В 1982 году Великобритания вступила в войну с Аргентиной из-за Фолклендских островов, что неподалёку от аргентинского побережья. Англичане победили аргентинцев за считаные недели, однако спор из-за Фолклендов до сих пор не разрешён: каждая страна считает их своей территорией. (Здесь и далее – примеч. перев.)

2

Слонёнок Бабар – герой популярных детских книжек с картинками; придумал его ещё в 1930-е годы французский художник Жан де Брюнофф.

3

Эта сказка так и называется: «Слонёнок». Написал её английский писатель Редьярд Киплинг, а перевёл на русский язык автор «Мухи-Цокотухи» и «Мойдодыра» – Корней Чуковский.

4

День подарков отмечают 26 декабря в Англии и некоторых странах, которые раньше входили в состав Британской империи. Вы, конечно, знаете, что англичане (как и многие другие христиане) отмечают Рождество 25 декабря. Сразу после Рождества, 26 декабря, в Англии полагалось платить слугам за проделанную в течение года работу, а церкви в этот день собирали пожертвования для бедняков в коробки – отсюда и английское название праздника: Boxing Day, буквально – «День коробок».

5

Курортный городок на юго-западе Англии.

6

Саронг – это одежда, которую носят как женщины, так и мужчины в Индонезии и соседних странах. С виду – всего-то широкая полоса из цветного хлопка, а на самом деле – наряд на все случаи жизни. Саронг можно обернуть вокруг тела и завязать как угодно: из него получится хоть юбка, хоть накидка, хоть платье.