– А теперь мы сделаем тебя страшненькой, – сказала мама. Она почти коснулась губами моей шеи, обрызгав ее слюной. Запахло пивом. Я видела в зеркале, как мама разрисовывает мне лицо кусочком угля. – Не жизнь, а паскудство, – прошептала она.
Это мое самое раннее воспоминание. Мама держит передо мной старое треснувшее зеркало. Мне лет пять. Из-за трещины моя мордашка кажется расколотой надвое. В Мексике для девочки нет ничего лучше, чем родиться дурнушкой.
Зовут меня Ледиди Гарсия Мартинес. Темной кожей, темными глазами и темными кудрями я похожа на всех, кто меня окружает. В детстве мама одевала меня как мальчишку и звала Бобом.
– Я всем говорила, что у меня мальчик, – признавалась она.
Девчонку как пить дать украдут. Стоит только наркоторговцам прослышать, что где-то по соседству подрастает красавица, они тут же налетят в своих черных джипах, и потом ищи ветра в поле.
По телевизору показывали, как девушки прихорашиваются, делают разные прически, вплетают в волосы розовые ленточки, подкрашивают глаза, но у нас в доме об этом нечего было и думать.
– Выбить, что ли, тебе парочку зубов? – размышляла мама.
Чуть повзрослев, я стала мазать себе зубы желтым и черным фломастером, чтобы казалось, будто они у меня гнилые.
– Нет ничего противнее, чем щербатый рот, – внушала мама.
До того, чтобы копать в земле ямы, додумалась мама Паулы. Она жила напротив нас в собственном доме с папайевым садом.
Моя мама говорила, что наш штат Герреро – ни дать ни взять кроличий садок: вдоль и поперек изрыт норами-укрытиями.
Едва чьих-то ушей касался звук подъезжающего внедорожника или на горизонте появлялась черная точка, а то и две-три сразу, девчонки юркали в убежища.
Вот такая была жизнь в штате Герреро. В знойном краю фикусов, змей, игуан и скорпионов – белесо-прозрачных скорпионов, почти невидимых и смертельно опасных. Пауки со всего света, казалось, сползлись к нам в Герреро. И еще муравьи. Красные муравьи, от чьих укусов руки делаются толщиной с ляжку.
– Мы привыкли гордиться тем, что по злости и подлости нам нигде в мире нет равных, – говорила мама.
Когда я появилась на свет, мама объявила соседкам и женщинам на рынке, что родился мальчик.
– Слава Господу, подарил сына! – повторяла она.
– Да, слава Господу и Пресвятой Деве Марии! – подхватывали все, хотя никто ей не верил.
У нас на горе рожали одних мальчишек, и только годам к одиннадцати из некоторых вылуплялись девочки. Этим девочкам приходилось себя уродовать и время от времени отсиживаться под землей.
Мы прятались, как прячутся кролики, когда по полю рыщет оголодавший дикий пес, у которого от предвкушения поживы с языка капает слюна. Предупреждая собратьев об опасности, кролик барабанит задней лапкой по земле. Мы не могли обмениваться сигналами потому, что жили разрозненно, на расстоянии друг от друга. Но мы всегда были начеку и приучались вслушиваться в то, что происходит вдалеке. Мама склоняла голову, закрывала глаза и силилась распознать в хаосе звуков рокот мотора или заполошный писк, каким птицы встречают любую машину.
Не возвращался никто. Ни одна из похищенных девочек не пришла назад и даже весточки не прислала, сокрушалась мама, даже весточки. Ни одна, кроме Паулы. Та объявилась через год после своего исчезновения.
Мама Паулы не уставала рассказывать нам о том, как увезли дочку. И вдруг в один прекрасный день Паула вернулась. Семь сережек-гвоздиков взбирались по кромке ее левого уха дугой синих, желтых и зеленых бусин. Запястье обхватывала татуировка: Дочь Каннибала.
Паула просто пришла по шоссе и поднялась по тропинке к своему дому. Она шла медленно, глядя в землю, будто путь к родному порогу был помечен камешками.
– Нет, – сказала моя мама, – камешки тут ни при чем. Бедная девочка нюхом чуяла, где ее мать.
Паула прошла в свою комнату и легла на кровать, все еще забросанную мягкими игрушками. Она ни словом не обмолвилась о том, что с ней случилось. Мы знали только, что мама Паулы кормила ее из соски, сажала, как маленькую, на колени и давала бутылочку с молоком. Пауле было тогда пятнадцать лет, потому что мне было четырнадцать. Еще мама Паулы покупала детское питание «Гербер» и впихивала его дочери в рот белой пластиковой ложечкой от кофе, который она как-то пила в магазине ОКСО при заправочной станции на шоссе.
– Ты видела? Ты видела ее татуировку? – спросила меня мама.
– Да. А что?
– Ты знаешь, что это значит? Она повязана. Господи Иисусе Христе, спаси нас и помилуй.
Нет, я не знала, что это значит. Мама не захотела мне объяснить, но позже я узнала. У меня не укладывалось в голове, как человек мог быть похищен из горной хижины бритоголовым наркоторговцем с автоматом в руке и гранатой в заднем кармане, а потом продан, как пакет фарша.
Я высматривала Паулу. Я рвалась поговорить с ней. Она не выходила из дома, но ведь раньше мы были закадычными подружками, вместе с Марией и Эстефанией. Мне хотелось ее растормошить, помочь вспомнить, как мы, переодетые мальчишками, топали вдвоем по воскресеньям в церковь, и звали нас тогда Боб и Пауло. Мне хотелось пробудить в ней память о тех временах, когда мы вместе рассматривали тележурналы и она восхищалась роскошными платьями кинозвезд. И еще я жаждала выведать, что же с ней произошло.
О том, что в нашей части Герреро нет девочки краше Паулы, знали все. Даже красотки из Акапулько, говорили люди, в подметки ей не годятся, а это что-то да значило, потому что в Акапулько собирался весь шик-блеск. Говорили, говорили и договорились.
Напрасно мама Паулы набивала ей под платья тряпки, пытаясь замаскировать ее под толстуху, молва, что меньше чем в часе езды от Акапулько, в домике, окруженном садом, живет с матерью и тремя курицами девушка, красотой превосходящая Дженнифер Лопес, разносилась по округе. Беды было не избежать. Рано или поздно, но она бы случилась. Хотя именно мать Паулы осенила мысль прятать девочек в ямах, что все и делали, свою дочь она не уберегла.
За год до того, как украли Паулу, был тревожный сигнал.
Однажды ранним утром, когда мать Паулы, Конча, кормила сухими лепешками трех своих куриц, с дороги до нее донеслось тарахтение мотора. Паула еще крепко спала. Она лежала в постели чисто умытая, с обвившейся вокруг шеи длинной черной косой.
На Пауле была старая, свисающая ниже колен футболка из белого хлопка с синими буквами на груди. Еще на ней были розовые стринги.
– Уж лучше голая задница, чем эдакий срам! – твердила мне мама.
Так вот, бандит вломился в дом прямо к спящей Пауле.
По рассказам Кончи, она как раз кормила кур, трех своих клохтушек, не снесших в жизни ни одного яйца, когда заметила ползущий вверх по узкой тропинке светло-коричневый «БМВ». На какой-то миг ей померещилось, что это бык или дикий зверь, сбежавший из зоопарка в Акапулько, настолько она не ожидала увидеть машину цвета какао с молоком.
Наркоторговцы в ее представлении всегда приезжали в черных джипах с темными стеклами, которые вроде бы запрещены, да что толку-то: все их вставляют, чтобы копы не заглядывали внутрь.
– Эти их черные авто с черными окнами, набитые бандитами и автоматами, точь-в-точь как троянский конь, – часто повторяла моя мама.
Откуда мама знала про Трою? Где простая мексиканка, живущая с дочкой в глухомани, откуда до Акапулько почти час езды на машине и четыре часа трюханья на муле, могла услышать про Трою? Все очень просто. Единственным подарком, который мой отец сделал ей, вернувшись из Штатов, была небольшая спутниковая тарелка. Мама обожала передачи по истории и ток-шоу Опры.[1] У нас дома рядом с алтарем Девы Марии Гваделупской помещался алтарь Опры. Только мама не называла ее Опрой. Она не могла взять в толк, что это за имя. Мама говорила Опера. Опера то, Опера сё.
Кроме передач по истории и шоу Опры мы, наверное, раз сто посмотрели фильм «Звуки музыки». Мама внимательно следила за программой, чтобы его не пропустить.
Свою историю о том, что приключилось с Паулой, Конча каждый раз рассказывала по-новому. Поэтому одному Богу ведомо, как там все было на самом деле.
Наркоделец, являвшийся в дом к Конче перед похищением Паулы, имел одно намерение – хорошенько разглядеть девочку. Убедиться, что люди не врут. Люди не врали.
Вот Паулу и похитили.
На нашей горе не было мужчин. А жить без мужчин – это как жить в пустыне.
– Все равно что с одной рукой, – говорила мама. И тут же поправлялась: – Нет-нет-нет. Перебиваться без мужиков – все равно что спать и не видеть снов.
Наши мужчины ушли за реку в Штаты. Прошлепали по мокрым камням, какое-то время брели по пояс в воде, но, очутившись на другом берегу, умерли. Омыли себя в этой реке от жен и детей и сгинули на великом кладбище США. Мама оказалась права. Сначала они посылали деньги, пару раз объявлялись, а потом пропали окончательно. Так что на нашей земле осталась горстка женщин, которые вкалывали, чтобы себя прокормить. Вблизи не было других мужчин, кроме тех, что разъезжали в джипах, носились на мотоциклах и появлялись из ниоткуда с АК-47 через плечо, с пакетом кокаина в заднем кармане джинсов, пачкой «Мальборо-ред» в нагрудном кармане рубашки и в темных очках «Рэй Бэн». Никому ни разу не удалось встретиться с ними взглядом, увидеть черные точки глубоко спрятанных зрачков, через которые можно проникнуть в человеческое сознание.
В новостях однажды сообщили о похищении тридцати пяти фермеров, убиравших в поле зерно. Какие-то типы пригнали три больших фургона и увезли фермеров. Наставив на них ружья, похитители велели им грузиться в фургоны. Люди ехали стоя, впритык друг к другу, как скот. Через две или три недели фермеры возвратились к себе домой. Им пригрозили: будут много болтать, получат пулю в лоб. Все понимали, что их использовали для сбора урожая конопли.
Если о чем-то молчат, значит, этого вроде как и нет. Но кто-нибудь обязательно сочинял про это песню. Все, о чем не положено знать или говорить, в конце концов изливается в песне.
– Ведь найдется дурак, который про этих фермеров песню придумает, тут ему и конец, – сокрушалась мама.
По выходным мы с мамой отправлялись в Акапулько, где она убирала дом богатой семьи из Мехико. Обычно хозяева проводили в своем курортном особняке два уик-энда в месяц. Много лет подряд семья приезжала на машине, но потом решила приобрести вертолет. Несколько месяцев ушло на то, чтобы построить в имении вертолетную площадку. Пришлось засыпать землей и забетонировать бассейн и вырыть новый в нескольких футах от старого. И перенести теннисные корты, чтобы вертолет находился как можно дальше от дома.
Мой отец тоже работал в Акапулько, официантом в отеле. До того как перебрался в Штаты. Отец несколько раз возвращался в Мексику, чтобы нас повидать, но однажды исчез с концами. Когда он пришел в последний раз, мама сразу это почувствовала.
– Другого раза не будет, – сказала она.
– Какого другого раза, мам?
– Гляди, гляди на его лицо, выпей его глазами, потому что ты своего папочку больше не увидишь. Вот те крест. Вот те крест.
Это была любимая мамина присказка.
На мой вопрос, как она узнала, что отец нас бросит, мама ответила:
– Время покажет, Ледиди, время покажет. Скоро ты убедишься, что я права.
– Но как ты узнала? – повторила я.
– А вот попробуй сама догадаться, – сказала она. Это было задание. Мама любила меня экзаменовать. На сей раз задание состояло в том, чтобы по разным признакам определить, что отец нас бросает.
Я взялась за ним следить. Я наблюдала за тем, как он возится в нашем крошечном домике и в саду. Ходила за ним по пятам, как за подозрительным типом, за которым нужен глаз да глаз, иначе он что-нибудь стибрит.
И однажды поздним вечером я поняла, что мамины предчувствия верны. Стоял страшный зной, даже луна припекала наш кусочек планеты. Отец вышел выкурить сигарету, я – за ним.
– Боже, на земле, наверное, мало таких адски жарких мест, как это, – сказал он, выпуская дым ртом и носом одновременно.
Отец обнял меня за плечи, и прикосновение его горячей руки обожгло меня. Казалось, мы вплавились друг в друга. И тут он проговорил:
– Вы с мамой слишком хороши для меня. Я вас не заслуживаю.
Задание я выполнила на отлично.
– Сукин сын! – твердила мама с не ослабевающим с годами возмущением. Имени отца она больше не произносила. С тех пор он звался у нас только Сукиным сыном.
Как почти все у нас на горе, мама верила в проклятия.
– Пусть ветер задует свечу его сердца. Пусть огромный термит засядет у него в пупке и муравей поселится у него в ухе, – твердила она. – Пусть червь изроет ему яйца.
Вскоре отец перестал присылать из США месячную подачку. Видно, для его денег мы тоже были слишком хороши.
Надо сказать, что из США в Мексику тек мощнейший поток слухов. Тот, кто не знает правды, питается слухами, и у нас слухи всегда ценились неизмеримо выше, чем правда.
– Я слухов на правду ни за что не променяю, – говорила мама.
И вот какой слух, зародившийся в мексиканском ресторане в Нью-Йорке, просочился на бойню в Небраске, оттуда – в ресторан «У Венди» в Огайо, оттуда – на апельсиновую плантацию во Флориде, оттуда – в отель в Сан-Диего, оттуда – через реку, отделявшую живых от мертвых, в бар в Тихуане, оттуда – на плантацию конопли в окрестностях Морелии, оттуда – на катер с прозрачным дном в Акапулько, оттуда – в закусочную в Чильпансинго и уже оттуда, вверх по тропинке, под сень нашего апельсинового дерева: отец завел «там» другую семью.
«Здесь» была наша история, общая для всех.
Здесь мы жили вдвоем в нашей халупе, окруженные вещами, которые мама наворовала за много лет: дюжинами ручек и карандашей, солонок и очков. Она натаскала из баров столько пакетиков с сахаром, что ими была доверху набита большая мусорная корзина. Мама никогда не выходила из туалета, не сунув в сумку рулон туалетной бумаги. Она не считала это воровством – в отличие от отца. Когда мама с отцом ссорились, он обзывал ее воровкой. Мама уверяла, что берет вещи взаймы, но я-то знала, что она никогда ничего не отдает назад. Знакомые привыкли все от нее прятать. Где бы мы ни побывали, едва перешагнув порог родного дома, мама принималась вынимать из карманов, из ямки между грудями и даже из волос разные вещицы. У нее был дар нашпиговывать свою курчавую гриву всякой всячиной. Я видела, как она вытаскивала из нее кофейные ложечки и швейные катушки. Однажды мама принесла от Эстефании батончик «Сникерс», спрятанный под конским хвостом. Она крала даже у собственной дочери. У меня и мысли не возникало, что что-то может принадлежать лично мне.
Распрощавшись с отцом, моя мама, которая никогда за словом в карман не лезла, сказала:
– Вот ведь сукин сын! Наши мужики сбегают от баб, таскают нам от американских шлюх всякую заразу, дочек наших умыкают, а сыновья уходят отсюда сами… Но все равно эта страна мне дороже жизни.
Затем она очень медленно произнесла: «Мексика» и еще раз: «Мексика». Она будто слизывала это слово с тарелки.
С раннего детства мама учила меня молиться то за то, то за другое. Мы постоянно молились. Я молилась за облака и за ночную рубашку. Я молилась за занавески и за пчел.
– Никогда не проси у Бога любви или здоровья, – наставляла мама. – И денег не проси. Если Бог узнает, чего ты по-настоящему хочешь, ни за что не даст. Вот те крест.
Когда ушел отец, мама сказала:
– Встань на колени и помолись за посуду.
Глава 2
Училась я только в начальной школе. Мое превращение в девочку почти совпало с ее окончанием. Вся наша школа помещалась в маленькой комнатушке под горой. Были годы, когда мы оставались вообще без учителя, потому что никто не хотел ехать в наши края.
– Ну кто же захочет здесь учительствовать? Ясное дело, либо наркодилер, либо кретин, – говорила мама.
Никто никому не доверял.
По убеждению мамы, наркотой торговали все.
– Полиция точно торгует, и мэр, вот те крест, торгует. И президент страны, черт его подери, тоже у них в доле.
Маме не нужно было задавать вопросы, она задавала их сама.
– Откуда мне известно, что президент – наркоторговец? – спрашивала она. – Он позволяет тащить из Штатов оружие. Почему он не поставит на границе армию и не прекратит это, а? И что, кстати сказать, опасней держать в руках: цветок, цветок конопли, цветок мака или оружие? Цветы создал Бог, а оружие человек.
В классе у нас было всего девять детей. Все мы дружили с раннего детства. Особенно Паула, Эстефания, Мария и я. Мы ходили в школу коротко стриженные и в мальчишеской одежде. Все, кроме Марии.
Мария родилась с заячьей губой, поэтому за нее никто не тревожился.
Мама говорила про Марию:
– Зайчик с разбитой губой спрыгнул с луны к нам на гору.[2]
И еще Мария, единственная из всех нас, могла похвастаться тем, что у нее есть брат. Его звали Ми-гелем, а мы между собой – Майком. Он родился на четыре года раньше сестры и сразу сделался общим баловнем, ведь больше на нашей горе мальчиков не было.
Мы все сходились на том, что Паула – вылитая Дженнифер Лопес, только еще красивее.
Эстефания привлекала взгляд особенно темной кожей. У нас в штате Герреро все очень смуглые, но Эстефания была точно осколок ночи или редкая черная игуана. Вдобавок еще долговязая и тоненькая, она выделялась в толпе приземистых обитателей Герреро, как самое высокое дерево в лесу. Эстефания ухитрялась видеть то, чего я в жизни не углядела бы. Даже машины, выскакивающие на шоссе из-за горизонта. Однажды она заметила свернувшуюся на дереве змею в черно-красно-белую полоску – как выяснилось потом, кораллового аспида. Эти гады забираются в постель к кормящим женщинам и лакомятся грудным молоком.
Каждый ребенок в Герреро сызмальства приучен остерегаться красного, поэтому мы сразу поняли, что змея недобрая. Она посмотрела Эстефании прямо в глаза. Эстефания рассказала об этом только Пауле, Марии и мне, только нам троим (своим лучшим подружкам), потому что не сомневалась: теперь она проклята. И проклятие гнусного аспида было уж точно не слабее, чем проклятие злой мачехи-колдуньи, которая своей волшебной палочкой разбивает вдребезги ваши мечты.
Когда Мария появилась на свет с заячьей губой, все пришли в ужас. Ее мама Лус не выносила дочку из дому, а отец как шагнул за порог, так его и след простыл.
Моя мама обожала учить людей уму-разуму. Не было ничего, что бы ее не касалось. Она отправилась поглядеть на диковинного младенца. Я знаю эту историю только потому, что мама рассказывала ее мне раз сто. Маленькая Мария лежала на коленях у Лус под белой кисеей. Мама подняла кисею и внимательно рассмотрела малышку.
– Она вывернута наизнанку, как свитер. Надо вывернуть ее обратно на лицо, и все, – заключила мама. – Я съезжу в больницу и поставлю девочку на учет.
Мама повернулась, спустилась с горы, доехала на автобусе до больницы в Чильпансинго и внесла Марию в списки. Списки новорожденных с дефектами составлялись для того, чтобы местные больницы имели информацию о сельских детях, нуждающихся в операции. Раз в несколько лет из Мехико приезжали доктора и делали бесплатные операции, но записывать на них детей необходимо было при рождении.
Только восемь лет спустя группа врачей прибыла наконец в Чильпансинго. Их сопровождал армейский конвой, отбивавший яростные наскоки наркодельцов. К тому времени мы все уже привыкли к уродству Марии. Поэтому некоторые ее друзья не очень-то и хотели, чтобы ей сделали операцию. Мы желали ей здоровья и счастья, но ее вывернутое наизнанку лицо наполняло нас страхом перед высшими силами, говорило о грозном возмездии, внушало нам мысль, что в нашем очерченном магическим кругом мирке есть какой-то порок. Мария стала частью мифа, как засуха или наводнение. Девочкой с печатью Божьего гнева на лице. Мы сомневались, что хирургу под силу перебороть этот гнев. Мария сжилась со своим мифом, и даже складывалось впечатление, будто она твердокаменная.
Мы думали, что Мария сильная. Моя мама никогда так не считала.
– Девочка нарывается на беду и не успокоится, пока не нарвется, – говорила она.
Эстефания, Паула и я чувствовали, что самое худшее с Марией уже случилось, поэтому она не боится никаких ядовитых тварей вроде той, которую заметила на дереве Эстефания. Мария подобрала длинный прут и тыкала им в змею, пока не сшибла ее на землю. Эстефания, Паула и я с визгом отскочили, а Мария наклонилась, взяла змею двумя пальцами и поднесла чуть не к самому лицу.
– Думаешь, у тебя страшная морда, ну так погляди на мою! – проговорила она.
– Дура, я и хочу, чтоб ужалила, – сказала Мария, выпуская змею.
Мы все у нее ходили в «дурах». Ни одно другое слово она не произносила с таким смаком.
Однажды, когда мне было семь лет, мы с Марией шли вдвоем из школы. Обычно мы возвращались с уроков большой компанией. Наши мамы встречали нас на шоссе и разводили по домам. Но в тот раз мы с Марией, не помню уж почему, оказались одни. Нас печалило то, что занятия вот-вот закончатся и наш учитель, к которому мы за год успели привыкнуть, вернется к себе в Мехико, откуда в сентябре прибудет новый доброволец. Жители сельских районов целиком зависели от приезжих из города. Все учителя, соцработники, врачи и медсестры были не местными. В глубинку их гнала необходимость приобрести опыт работы в социальной сфере. Постепенно мы поняли, что не стоит слишком привязываться к этим людям.
– Сегодня они здесь, завтра их как ветром сдуло. Натуральные бродячие торговцы, у которых вместо товара мильон поучений. Не люблю я этих летунов, – говорила мама. – Они понятия о нас не имеют, а туда же, лезут с советами: это делайте так, а вот то этак, поступайте так, а не сяк. Я-то не еду в город и не спрашиваю их: «Эй, чтой-то у вас так воняет? И куда подевалась трава? И с каких таких пор небо не голубое, а желтое?» Это ж чистой воды проклятая Римская империя.
Я тогда не понимала, к чему мама приплела эту империю, но знала, что она смотрит передачу про историю Древнего Рима.
Так вот, в один июльский день мы вдвоем с Марией брели домой. Я помню жару и тоскливое предчувствие разлуки с любимым учителем. Парило невыносимо, и от долгой ходьбы я взмокла с головы до ног. Воздух был так напитан влагой, что пауки ухитрялись развешивать в пустоте свои сети, и мы то и дело смахивали с лиц паутину и отдельные липкие нити, моля Бога, чтобы кровопийца не свалился нам на волосы или за ворот. Разомлев от влажности, игуаны и ящерицы спали с полузакрытыми глазами, и даже насекомых сморил сон. Обессилев от жары, бездомные собаки в поисках воды выползали на шоссе, и их окровавленные останки пятнали черный асфальт на всем пути от нашей горы до Акапулько.
Мы с Марией тоже совсем спеклись и присели передохнуть на камни, проверив, нет ли поблизости скорпиона или змеи.
– В меня ни один мальчишка не влюбится, ясно. А мне плевать, – сказала Мария. – Я и не мечтаю, чтобы кто-то тыкался мне в лицо. Мама говорит, никакой парень не полезет ко мне целоваться.
Я представила себе такой поцелуй: губы прижаты к рваной губе, язык в глубокой расщелине нёба. Я спросила Марию, значит ли это, что у нее никогда не будет детей, и она сказала, что нет. Мама говорила ей, что она никогда не выйдет замуж и не родит ребенка, потому что не сыщется мужчины, который бы ее полюбил.
– А я и не хочу быть полюбленной, – продолжала Мария. – Так какая мне разница?
– Да и я не хочу. Кто ж этого хочет? По-моему, целоваться противно.
Мария обожгла меня яростным взглядом. Я подумала, что сейчас она меня ущипнет или плюнет мне в лицо, но в тот миг Мария отдала мне свое сердце.
В ее взгляде сверкала ярость, потому что в наших краях ярость переполняла всех. Вся Мексика знала, что выходцы из штата Герреро злы и опасны, как бесцветный скорпион, спрятавшийся под подушкой.
В Герреро властвовали игуаны, пауки, скорпионы и жгучее солнце. Человеческая жизнь не стоила ничего.
Мама постоянно это повторяла: «Жизнь ничего не стоит». И припев известной старой песни стал для нее почти молитвой: «Ты хочешь меня убить, так нечего ждать до завтра, лучше убей сейчас».
Она каждый раз чуть-чуть меняла его, приспосабливая к случаю. Однажды я слышала, как мама сказала отцу:
– Ты хочешь от нас уйти, так нечего ждать до завтра, лучше уйди сейчас.
Я знала, что он ушел навсегда. Но их совместная жизнь добром так и так не кончилась бы, потому что мама наверняка это сделала бы. Приготовила бы варево из толченых ногтей, слюны, мелко нарезанных волос, женских кровей и зеленого чили, а потом потушила бы в нем курицу. Она передала мне рецепт. Не на бумажке, а на словах.
– Всегда стряпай сама, – наставляла она меня. – Пусть никто чужой для тебя не стряпает.
Это блюдо с ногтями, слюной, женскими кровями и волосами уж точно нельзя было бы не проглотить в один присест. Колдовать на кухне мама умела. Слава богу, что отец не вернулся. Мамино мачете никогда не ржавело.
– Месть у меня в крови, – говорила мама.
Это была угроза, но еще и урок. Я понимала, что на ее снисходительность мне надеяться нечего, но и сама училась не прощать. Она даже перестала ходить в церковь, хотя и чтила многих святых: ей не по душе была вся эта болтовня о всепрощении. Я знала, что она подолгу раздумывает о том, как расправится с сукиным сыном, если тот покажется ей на глаза.
Истребляла ли мама бурьян своим острым мачете, жахала ли булыжником по черепу игуаны, сдирала ли скребком шипы с циновки из агавы, сворачивала ли шею курице, впечатление было такое, будто весь окружающий мир для нее – отцовское тело. Когда она резала тонюсенькими кружочками помидор, я чувствовала, что у нее под ножом сердце изменника.
Как-то она привалилась к входной двери, прижалась всем телом к дереву, и на миг эта дверь превратилась в спину отца. На стулья мама садилась как к отцу на колени. К ложкам и вилкам прикасалась как к его рукам.
В один прекрасный день к нам в дом влетела запыхавшаяся от бега Мария. Мы жили всего в двадцати минутах ходьбы друг от друга, если идти напрямик через заросли фикусов и невысоких пальм, где на плоских камнях млели под солнцем здоровенные коричневые и зеленые игуаны. Они могли молниеносно вскинуться и укусить, особенно восьмилетнюю девочку, которая мчится мимо, мелькая красными пластиковыми шлепками. Мария явилась одна. Ее, единственную из нас, безбоязненно выпускали на улицу. Мы все знали, что она даром никому не нужна. Люди от нее шарахались. Когда Мария возникла в нашем дверном проеме, меня сразу пронзила мысль: случилось что-то особенное.
– Ледиди, Ледиди! – закричала она.
Моя мама отлучилась на рынок в Чильпансинго. Нас, малолеток, еще оставляли дома без присмотра, если мы клялись исполнять наказ: за порог ни ногой. Но едва у девочек на груди набухали маленькие бугорки, наши мамы занимали оборону. С этой минуты они прибегали к любым ухищрениям, лишь бы на нас никто не позарился.
Мария бросилась ко мне, раскинув руки, и встряхнула меня за плечи. Это было так на нее не похоже: она всегда прижимала к губам сложенную ковшиком левую ладошку, словно не давая себе выболтать секрет или собираясь что-то выплюнуть.
– Ты что?
Мария постояла секунду, переводя дух, потом плюхнулась рядом со мной на пол, где я вырезала из журнала картинки, чтобы наклеить их в тетрадку. Это было одно из моих любимейших занятий.
– Врачи едут!
Других объяснений мне не требовалось. После восьми лет надежды светила медицины, знаменитые и высоко себя ценящие хирурги из Мехико наконец собрались в Чильпансинго, чтобы бесплатно прооперировать детей с врожденными пороками. Мария рассказала, что вскоре после ее возвращения из школы к ним домой зашла медсестра из больницы. Она взяла у Марии анализ крови и измерила ей давление, чтобы убедиться, что операция ей не противопоказана. Доктора должны были прибыть в больницу к шести утра в субботу.
– Всего через два дня! Побегу скажу Пауле.
Меня осенило, что Мария, возможно, надеется, что хирург сделает из нее писаную красавицу не хуже Паулы. Кромсая старые журналы, пестрящие лицами модных киноактрис и фотомоделей, я понимала, что до Паулы им – как до звезды. Хотя Паула ходила нелепо подстриженная и вечно покрытая красной сыпью, потому что ее мама натирала ей кожу порошком чили, она все равно излучала красоту.
В субботу утром мы с мамой отправились в больницу, чтобы поддержать маму Марии. Подъехали и Эстефания с мамой.
А еще брат Марии Майк. Я поняла, что довольно давно его не видела. Бо́льшую часть времени он проводил в Акапулько. В свои двенадцать лет он показался мне совсем взрослым. На запястья он нацепил какие-то кожаные штуки вроде браслетов и обрился наголо.
У больницы стояли три армейских грузовика, рядом с ними несли караул двенадцать солдат в шерстяных масках-шлемах и темных очках-авиаторах, закрывавших прорези для глаз. Их загривки блестели от пота. Эти солдаты с автоматами на изготовку охраняли нашу маленькую захолустную больницу.
На один из грузовиков кто-то повесил табличку с надписью: «Здесь оперируют больных детей».
Такие меры принимались для того, чтобы медиков не захватили наркодельцы. Бандиты охотились за докторами по двум причинам. Либо им нужно было залатать кого-нибудь из своих с огнестрелом, либо они рассчитывали содрать за важных людей из Мехико приличный выкуп. Мы знали, что без охраны докторов к нам на гору силой не затащишь.
Мы думали пройти в больницу, но солдаты нас развернули, и нам пришлось дожидаться у Рут, в ее салоне красоты на углу. Помимо Марии оперировали только одного ребенка, двухлетнего мальчика с двумя большими пальцами на руке. Два года об этом лишнем пальце судачила вся округа. Каждый имел о нем свое мнение.
По правде говоря, ни для кого не было секретом, отчего на нашей горе рождаются дети-калеки. Над полями, засеянными коноплей и маком, время от времени распыляли яды, и местным жителям приходилось ими дышать.
Накануне долгожданной операции мама в порыве злости выпалила:
– Нечего было Марию трогать: какой уродилась, такой бы пусть и жила. А этому мальчику с пальчиком лучше бы всю руку оттяпать! Может, когда вырастет, не удрал бы отсюда.
Мы толпились на улице у дверей салона, когда вдалеке вдруг послышался звук, похожий на топот бегущего стада или гул низко летящего самолета. Нам хватило секунды, чтобы сообразить: мчит вереница джипов.
Охранявшие больницу солдаты в мгновение ока скрылись за грузовиками.
Мы забежали в салон и бросились в глубь комнаты, подальше от окон. Я нырнула под раковину.
Мир вокруг онемел и замер. Казалось, даже собаки, птицы и насекомые затаили дыхание.
Никто не цыкнул, не шепнул: «Тише, тише».
Мы ждали, что вот-вот начнется пальба.
Все стены, оконные рамы и двери домов по обе стороны шоссе, служившего центральной улицей города, были в щербинах от пуль. В нашем больном хронической оспой краю никто не давал себе труда замазывать дырки или красить стены.
Дюжина черных джипов пронеслась мимо со скоростью вихря, как будто в гонке за призом. В темных стеклах мелькали блики. Горели, несмотря на яркое солнце, фары.
Воздух свистел, земля сотрясалась. Тяжелые машины оставляли за собой шлейф пыли и выхлопных газов. Нами владела одна мысль: только б не затормозили.
Когда последний джип скрылся из виду, воцарилась настороженная тишина. Молчание нарушила Рут:
– Ну вот и укатили. Так кого тут постричь?
Рут улыбнулась и сказала, что всем ожидающим исхода операций она готова задаром покрасить ногти.
Новорожденную Рут нашли на свалке. Наверное, она была плодом роковой ошибки. Иначе кто бы выкинул свое дитя в мусорный бак, как банановую кожуру или тухлое яйцо?
– Ну скажи, один черт: убить своего ребенка или швырнуть в кучу отбросов? – однажды спросила мама.
Пока я размышляла, не устраивается ли мне очередная проверка, она сама ответила на свой вопрос:
– Нет, не один черт. Убить можно жалеючи.
Воспитала Рут еврейская женщина, госпожа Зильберштейн, полвека назад переселившаяся в Акапулько из Лос-Анджелеса. Когда до нее дошел слух о том, что младенцев, бывает, выбрасывают на помойку, она передала по цепочке всем мусорщикам Акапулько, чтобы приносили таких найденышей к ней. За последние тридцать лет эта женщина поставила на ноги самое малое сорок детей. Среди них была и Рут.
Рут появилась на свет из черного пластикового пакета вместе с ворохом грязных пеленок, россыпью гнилых апельсиновых корок, тремя пустыми пивными бутылками, банкой из-под колы и дохлым попугаем, завернутым в газету. Кто-то из работников свалки услышал доносящийся из пакета плач.
Рут занималась нашими ногтями и кормила нас чипсами, засовывая их нам в рот, чтобы мы не смазали лак. Она стригла меня множество раз, но ногти я никогда раньше не красила. Это был первый в моей жизни девчачий опыт.
Нежно сжимая мою ладошку своей, Рут аккуратно покрывала красной эмалью каждый из моих круглых детских ноготков.
Когда она дошла до большого пальца, я вспомнила о мальчике, которому совсем-совсем близко от нас отрезают лишний палец.
Рут подула мне на руки, подсушивая лак.
– Сама тоже подуй, – сказала она, – чтобы быстрее сохло, и ничего не трогай.
Она крутанулась на стуле и взяла руку моей мамы.
– Каким цветом, Рита?
– Самым броским, какой у тебя есть.
Мои растопыренные пятерни казались мне волшебно прекрасными. Подняв их к лицу, я любовалась собой в зеркале.
– Что за мир, – сказала мама. – Жить тошно.
Через пробитое пулями оконное стекло мы могли наблюдать за сторожившими больницу солдатами в масках. Они усиленно отряхивались. Джипы подняли маленькую пыльную бурю. Я попробовала вообразить, что происходит за больничной дверью, и мне привиделась Мария с разрезанным на две половинки лицом, лежащая на белой простыне под ослепительным светом в окружении докторов.
У меня за спиной опять раздался мамин голос:
– Иногда я подумываю о том, чтобы тоже посадить опиумный мак. Все кругом разводят, а я чем хуже? Раз все равно помирать, так уж лучше богатой.
– Ой, Рита!
Речь у Рут была неспешная, певучая, поэтому, когда она произносила: «Рита», у нее получалось: «Ри-и-и-та-а-а». Меня переполняло счастье оттого, что кто-то так ласково говорит с моей мамой. Одним своим голосом Рут могла лечить и успокаивать.
– А ты что думаешь? – спросила мама.
Стоявший в салоне красоты гомон стих. Нам всем хотелось услышать ответ. Рут слыла самой умной и самой доброй женщиной в наших краях. К тому же она была иудейкой. Своих детей со свалки госпожа Зильберштейн воспитывала в иудейской вере.
– Представь, каково мне, – сказала Рут. – Я открыла этот салон пятнадцать лет назад, и как я его назвала? Я назвала его «Греза». А почему? Потому что у меня была мечта – сделать что-то хорошее. Я мечтала превращать вас в красавиц и купаться в дивных ароматах.
Поскольку жизнь Рут началась среди гнилья, у нее в подсознании всегда сидел запах прокисших апельсинов.
– А чем я вместо этого занимаюсь? – спросила Рут.
Все молчали, опустив глаза на свои накрашенные ногти.
– Чем я занимаюсь?
Никто не разомкнул рта.
– Маленьких девочек я должна превращать в мальчиков, девочек постарше – в дурнушек, а хорошеньких девушек вообще уродовать. У меня не салон красоты, а салон дурноты, – заключила Рут.
Возразить на это было нечего, и даже моя языкастая мама не нашла что сказать.
Тут в окно салона заглянула мама Марии.
– Закончили, – сообщила она через пробоину в стекле. – Мария зовет Ледиди. – Ее палец нацелился на меня.
– Пока у тебя красные ногти, ты никуда не пойдешь! – распорядилась она.
Рут обняла меня, посадила к себе на колени и стерла лак. Пары ацетона наполнили мне рот и оставили на языке привкус лимона.
Одна из двух палат нашей маленькой больницы была превращена в операционную. Медсестра и два доктора складывали инструменты в сумки, а Мария лежала на кровати у окна. Ее глаза выглядывали из белого кокона бинтов, как два черных камушка. Она посмотрела на меня так выразительно, что я мгновенно прочитала ее мысли. Я же знала Марию с пеленок.
Ее глаза говорили: «Где мальчик? Ему отрезали палец? Как его самочувствие? Что сделали с пальцем?»
Я задала все эти вопросы медсестре, и она сообщила, что мальчика уже час как забрали. Палец удален.
– А куда дели палец?
– Его кремируют.
– Сожгут?
– Да, сожгут.
– Где?
– Он сейчас заморожен. Мы заберем его в Мехико и там сожжем.
Когда я вернулась в салон красоты, лак уже был смыт у всех. Без этого никто, само собой, не решился бы опять выйти в мир, населенный мужчинами, которые убеждены в своем праве схватить тебя и увезти только потому, что ты с красными ногтями.
По дороге домой мама полюбопытствовала, как теперь выглядит Мария. Я сказала, что за бинтами ничего не видно, но что медсестра говорит: хирурги довольны.
– Не обольщайся, – осадила меня мама. – У нее останется шрам.
Мы осторожно перешли шоссе, соединявшее Мехико с Акапулько, и стали подниматься по тропинке к нашему домишке, приютившемуся в тени огромного бананового дерева.
Вдруг из подлеска выскочила большая игуана и бросилась нам наперерез. Мы инстинктивно опустили глаза и увидели длинную струйку ярко-рыжих муравьев, пересекавшую тропинку наискосок. Мы остановились и огляделись.
Чуть дальше еще одна струйка муравьев текла в том же направлении с другой стороны.
– Кто-то сдох, – произнесла мама.
Она посмотрела вверх. Прямо над нашими головами кружили пять грифов. Они чертили и чертили круги, то опускаясь к земле, то снова взмывая. От их крыльев веяло смертью.
Птицы продолжали планировать над нами, пока мы не скрылись в доме.
С порога мама сразу прошла на кухню и извлекла из рукава четыре флакончика с лаком – красный и три розовых. Она поставила их на кухонный стол.
– Ты стащила у Рут лак?
Удивляться тут вроде было нечему. Куда бы мы ни заходили, мама каждый раз что-нибудь да крала. Но я просто не могла поверить, что она не постыдилась обворовать Рут.
– Замолчи и иди делать уроки, – сказала мама.
– А нам ничего не задали.
– Тогда просто замолчи. Иди вымой руки, чтобы было что заново пачкать.
Мама подошла к окну и посмотрела на небо.
– Пес околел, – заключила она. – На мышь столько стервятников не слетится.
Глава 3
Жили мы на гроши, которые мама зарабатывала уборкой. Каждую пятницу после уроков мама брала меня и вела на шоссе, где мы садились в автобус, чтобы за час добраться до порта. Дома меня не с кем было оставлять. Куда отправлялась мама, туда приходилось тащиться и мне.
Накануне прибытия семьи Рейес из Мехико мама должна была наводить в доме чистоту, заправлять постели и обрабатывать все помещения средствами от муравьев, пауков и особенно от скорпионов.
Мне, малявке, мама доверяла возню с баллончиками-пшикалками. Пока она убиралась, я разбрызгивала отраву по углам, под кроватями, в уборных и вокруг раковин в ванных комнатах. Потом у меня по нескольку дней держался во рту странный привкус, как будто я сосала медную проволоку.
За гаражом нам была выделена каморка с кроватью. К этой кровати мама привязывала меня веревкой. Так она могла заниматься хозяйственными делами, не беспокоясь, что я забреду куда не надо или свалюсь в бассейн. Она оставляла меня привязанной на много часов с ломтем белого хлеба, стаканом молока, парой листков бумаги и десятком цветных карандашей.
Иногда мама приносила мне от хозяев книги. В основном это были альбомы с фотографиями самых красивых в мире зданий и путеводители по музеям.
У Рейесов моя мама, само собой, тоже кое-что подтибривала. Поздним воскресным вечером, пока автобус, шелестя шинами, катил по раскаленному асфальту в направлении страны красных насекомых и женщин, она одну за другой вынимала из карманов и разглядывала разные вещицы.
В темноте автобусного салона я наблюдала за тем, как из выреза блузки появляются щипчики, а из рукава – три длинные красные свечки.
Однажды, улучив момент, когда фары встречной машины осветили внутренность автобуса, мама сунула мне в руку коробочку с шоколадными яйцами.
– Держи, я взяла их для тебя, – шепнула она.
Я ела яйца в автобусе, глядя сквозь стекло на темную стену джунглей, тянувшуюся вдоль обочины.
Операция, которую сделали Марии, перевернула всю нашу жизнь. Если бы мы не возвращались тогда из Чильпансинго, мы, может, и не заметили бы круживших над нашим домом грифов.
– Пойду все-таки посмотрю, что там за падаль, – сказала мама, направляясь к двери. – А ты сиди тут, – приказала она.
Я прождала около часа, слушая музыку на айподе, тоже стянутом у Рейесов. Наконец мама вернулась.
Вид у нее был встревоженный. Она нервно теребила вздыбившуюся над левым ухом паклю курчавых волос. Я выдернула из ушей наушники вместе с голосом Дэдди Янки.
– Ледиди, послушай, – произнесла она. – Там валяется покойник, нам надо его похоронить.
– Как это?
– Да мертвый человек, черт его побери.
– Какой человек?
– Голый.
– Голый?
– Закроешь глаза и поможешь мне закопать его в землю. Возьми какую-нибудь ложку побольше и переоденься. Я пойду за лопатой.
Я скинула чистый костюмчик, в котором ездила в больницу, и натянула старые джинсы и футболку.
Мама принесла лопату, которой мы обычно срывали муравейники.
– Ну вот, – сказала она, – идем.
Шагая за мамой, я пересчитала нависших над нами грифов. Их по-прежнему было пять. Мама дышала часто и сипло. Через несколько минут мы увидели труп.
– Прямо у нас под боком, – сказала я.
– Верно, под самым что ни на есть чертовым боком.
– Ага.
– Его сюда подкинули.
– Кто он?
– А тебе это известно?
– Нет.
Прогуливаясь в здешних местах, можешь запросто наткнуться на гигантскую игуану, на папайевое дерево, увешанное спелыми плодами, на огромный муравейник, на посевы конопли или опиумного мака, а то и на мертвеца.
Наш мертвец был парнем лет шестнадцати. Он лежал на спине, тараща глаза на солнце.
– Бедняга, – сказала мама.
– У него лицо сгорит.
– Да.
Кисти рук у парня отсутствовали. Из сочащихся кровью запястий свисали на землю белые и голубые жилы, похожие на жирных червей.
На лбу убитого багровела рана в форме буквы «П».
К его рубашке была пришпилена записка. Ее держала большая безопасная булавка с розовой пластмассовой головкой вроде тех, какими скалывают пеленки.
– Что там написано? То, что я думаю? – спросила мама, налегая на лопату. – Там написано: Паула и две девочки?
– Да, слово в слово.
– Так… Давай-ка, начинай копать. Надо спешить.
Над самой нашей головой продолжали кружить грифы, а мы копали и копали, пуская в ход то лопату и ложку, то собственные пятерни.
– Глубже, глубже, – повторяла мама. – А то ночью зверье его вытащит.
Больше двух часов мы выворачивали наружу землю, полную прозрачных червяков, зеленых жуков и розовых камней.
Со скрежетом врубаясь в грунт, мама то и дело испуганно озиралась.
– Чую, за нами следят, – шептала она.
– Может, лучше было оставить его джунглям? – спросила я, хотя, только открыв рот, уже знала ответ.
И полицейские, и наркодельцы зорко приглядывались к поведению грифов. Мама говорила, что лучшие информаторы здесь – птицы. Ей вовсе не хотелось, чтобы кто-то шнырял вокруг и пялился на ее дочку.
Когда глубина ямы показалась маме достаточной, мы свалили в нее тело и засыпали.
Я посмотрела на свои руки. Грязь забилась так глубоко под ногти, что, сколько ни выскребай, не выскребешь. Месяц уж точно.
– Вот уж не думала, что ты родилась для того, чтобы хоронить со мной мертвого мальчишку. Мне такого не предсказывали, – сказала мама.
Однажды, когда маме было лет двадцать, она отправилась в Акапулько и заплатила гадалке, чтобы та открыла ей, что ждет ее в жизни. Эта гадалка снимала маленькое помещение между двумя барами на главной улице Акапулько. Мама рассказывала, что ее привлекла вывеска гадалки: «Судьба того не бьет, кто знает наперед».
Мама видела, как туристы со всего мира несут этой женщине деньги, чтобы услышать ее пророчества. Она решила: игра стоит свеч. Несколько лет мама собиралась с духом, но наконец вошла и заплатила за предсказание судьбы.
– Я была простой индейской женщиной из глубинки, – говорила мама, – но гадалка перецеловала мои монеты и прошептала: «У денег нет ни страны, ни цвета кожи. Когда они у тебя в кармане, поди разбери, кто что тебе дал».
Мама постоянно сверялась с тем предсказанием. Хваленая гадалка не угадала ровным счетом ничего. Что бы ни происходило в маминой жизни, она каждый раз заявляла: «Мне такого не предсказывали». Шли годы, и мама разочаровалась вконец, поскольку все, что наболтала та женщина, оказалось враньем.
– Попомни мои слова, Ледиди, – говорила мама. – В ближайшие же выходные, как доберемся до Акапулько, тут же пойдем и найдем эту гадалку, и я потребую, чтоб она вернула мне деньги.
Бросив на могилу последнюю горсть земли, мама произнесла:
– Давай сотворим молитву. – Ты сотвори, – ответила я.
– А ну-ка давай на колени, – велела мама. – Это важно.
Мы обе встали коленями на белесых червяков, зеленых жуков и розовые камни.
– В благословенный день, когда Марии зашили губу, а малышу отняли лишний палец, нашелся этот парнишка. Боже, дай нам дождя. Аминь.
Мы поднялись и направились к дому.
Когда мы мыли руки в кухонной раковине, мама сказала:
– Да, Ледиди. Я хочу предупредить маму Паулы. Я обязана. Она должна знать.
Стоя у раковины, мама извлекла из кармана бумажку, которая была на трупе, и поднесла к ней спичку. Имя Паулы превратилось в пепел.
Паула не знала своего отца. Вообразите, где-то жил себе человек, даже не подозревавший о том, что его родная дочь – первая красавица Мексики!
Мама Паулы, Конча, никогда даже не заикалась про отца дочки, но у моей мамы были собственные предположения. Конча работала горничной в богатой семье в Акапулько.
В тот день, когда Кончу рассчитали, она вернулась на гору с двойным прибытком: ребенком в животе и пачкой песо в руке.
– Для девочки безотцовщина – смерть, – часто повторяла мама. – Мир сожрет и не поперхнется.
Помывшись, мы с мамой спустились к дому Паулы, стоявшему чуть ближе к шоссе.
Пока мама разговаривала с Кончей о трупе, я болтала с Паулой. В свои одиннадцать лет Паула была худенькой и угловатой, но ее красота уже расцветала. Куда бы она ни шла, все провожали ее взглядами. Все понимали, какое это будет чудо.
Выйдя от Паулы, мы с мамой отправились через шоссе в магазин у заправочной станции, где торговали допоздна. Мама купила там целую упаковку пива. С этого дня она перестала есть, а только пила пиво.
– Что сказала мама Паулы? – полюбопытствовала я.
– Почти ничего.
– Она испугалась?
– До смерти. К утру испустит дух.
– Что ты такое говоришь?
– Сама не знаю. Просто сорвалось с языка.
Когда я на следующее утро уходила в школу, мама еще спала. Я посмотрела на ее лицо. Оно было непроницаемым.
Глава 4
О маковой плантации мы никому ни гу-гу.
Поле опиумного мака мы обнаружили за год до операции Марии. Я это помню потому, что Мария в тот день сказала, прикрывая рот рукой:
– Я боюсь цветов.
Однажды мы с Эстефанией, Паулой и Марией надумали прогуляться. Это была шалость, потому что нам строго-настрого запрещали гулять без взрослых. Мы удрали из дома Эстефании в субботу днем.
Дом у семьи Эстефании добротный – с тремя спальнями, кухней и гостиной. Эстефания жила с мамой, Августой, и двумя маленькими сестричками, Мануэлой и Долорес. На нашей горе только отец Эстефании каждый год приезжал из Штатов в Мексику. И каждый месяц он слал жене деньги. Его стараниями к нам на гору провели электричество, а это недешево стоило. Отец Эстефании работал садовником во Флориде. Еще было известно, что раньше он рыбачил на Аляске. Во Флориде его нанимали по большей части американцы, но находились и богатые мексиканцы, бежавшие от разгула насилия. Многие из них, рассказывал он, побывали в лапах бандитов.
Из Штатов отец привез Эстефании массу игрушек. Например, волшебные часы, светившиеся в темноте, и говорящую куклу, у которой даже губы шевелились.
На кухне у них стояли микроволновая печь, тостер и электрическая соковыжималка. Во всех комнатах висели люстры. Каждый имел электрическую зубную щетку.
Дом Эстефании был чуть ли не главной темой маминых разговоров. Когда мама опрокидывала в рот третью бутылку пива, я уже знала: сейчас пойдут разглагольствования о доме Эстефании или о моем отце.
– У них вшивые простыни сочетаются с покрывалами, а полотенца – с ковриком на полу. Ты видела, как у них салфетки сочетаются с тарелками? – напирала она. – В Штатах все должно сочетаться!
Мне только и оставалось, что соглашаться. Даже одежки трех сестер всегда были подобраны по цвету.
– Посмотри на этот земляной пол, – не унималась мама, – посмотри! Любви твоего папаши не хватило даже на то, чтобы купить мешок цемента. Ему наплевать, что мы делим кров с пауками и с муравьями. Если тебя ужалит и убьет скорпион, виноват будет твой папаша.
Виноват он оказывался во всем. Льет дождь – он настелил худую крышу. Палит солнце – он построил дом слишком далеко от фикусов. Я получаю плохую отметку – у меня его куриные мозги. Что-то роняю – у меня его руки-крюки. Много болтаю – у меня его язык без костей. Молчу – я вообще вся в него, и, по моему тогдашнему убеждению, многие могли бы мне в этом позавидовать.
В один прекрасный день, когда мама Эстефании слегла с простудой, Мария, Паула, Эстефания и я решили улизнуть.
– Пойдем на разведку, – сказала Мария. Ее голос звучал глухо, потому что она прикрывала ладошкой вывернутую красную мякоть губы.
– Пошли в сторону Мехико, – сказала Паула.
Она всегда мечтала поехать в Мехико. Этот город мы все находили мгновенно, стоило нам посмотреть на карту Мексики. Наши указательные пальцы сразу тыкали в самую середку страны. Если бы Мексика была телом, Мехико был бы ее пупком.
Мы пробирались цепочкой по протоптанным игуанами тропкам, которые заводили нас все глубже и глубже в дебри джунглей. Я шла последней. Мария с прижатой ко рту ладонью – первой. За ней Паула во всей своей красе, хоть и с вымазанными черным фломастером зубами, с которых чернота растекалась по губам. Эстефания шагала передо мной в сочетающейся с розовыми шортами светло-розовой футболке. Из-за своего роста она казалась на несколько лет старше каждой из нас. Глядя на своих подруг, я задавалась вопросом: «А как выгляжу я?»
– Ты вылитый отец, – говорила моя мама. – Кожа кирпичная, грива черная, глаза черные, зубы белоснежные.
(Учитель как-то сказал нам, что Герреро населяют афроиндейцы.)
Держа путь на Мехико, поднимаясь все время в гору и удаляясь от шоссе, Мария, Паула, Эстефания и я чувствовали, что заросли постепенно редеют и солнце начинает припекать нам макушки. Мы внимательно смотрели себе под ноги, чтобы не наступить на змею или другую ядовитую тварь.
– При первой возможности уберусь из этих ужасных джунглей, – нарушила молчание Паула.
Мы все понимали, что если у кого и появится такая возможность, то именно у Паулы с ее внешностью.
Словно с ходу преодолев барьер между двумя мгновеньями, мы внезапно вынырнули из тепличного мира джунглей на слепящий солнечный свет и остолбенели. Перед нами простиралось огромное поле, море опиумных маков в пышном ало-черном цвету.
Кругом не было ни души, только остов рухнувшего военного вертолета возвышался над маками грудой покореженного металла.
Цветы источали тяжелый запах.
Мне в руку скользнула рука Марии. Ее маленькую, прохладную, как яблочная кожура, ладошку я узнала на ощупь. Мы с Марией не спутали бы друг друга ни с кем ни в кромешной тьме, ни даже во сне.
Ни в каких «тише», «тсс» или «тикаем отсюда» необходимости не возникло.
Когда мы вернулись в дом Эстефании, ее мама еще спала. Наша четверка юркнула в спальню Эстефании и закрылась там.
Все мы давно научились издалека различать стрекот военного вертолета и улавливать в аромате папайи и яблок запахи гербицидов.
Мама говорила:
– Наркодельцы платят этим прохвостам, чтобы они не лили гербицид на маки, и они льют его на гору, на нас!
Мы знали, что люди, выращивающие маки, натягивают над посевами тросы, чтобы подсекать вертолеты, а иногда даже сбивают их из ружей и АК-47. Вертолетчики, вернувшись к себе на базу, должны были доложить, что гербицид разбрызган, поэтому они сливали его где придется. Они облетали стороной поля, где их наверняка подбили бы. После того как вертолеты опорожнялись над нашими домами, нас неделями преследовала вонь аммиака и жгло глаза. Мама считала, что кашель ее бьет от этой дряни.
– Мое тело, – говорила она, – это выжженное армией маковое поле.
В комнате у Эстефании мы поклялись держать наше открытие в тайне.
У нас с Марией уже имелась одна тайна. Она касалась ее брата Майка. У него был револьвер.
Моя мама называла Майка мешком дерьма, скинутым на землю для того, чтобы вдребезги разбить женское сердце. Она уверяла, что поняла это сразу, как только мальчик появился на свет.
– Господь Бог послал Марии все злосчастья разом, – говорила мама. – Даже брат ей достался такой, какого врагу не пожелаешь.
Майк сказал нам, что нашел револьвер в лопнувшем мешке с мусором у шоссе. Револьвер блестел в куче яичной скорлупы. В нем были две пули.
Я Майку поверила. Я знала, что в мусорных мешках и не такое находят.
Глава 5
Мой отец мог поднять змею за хвост и, скрутив, разорвать надвое, как жевательную резинку. Его пронзительный свист вмиг сметал игуан с лесных тропинок. Он постоянно пел.
– Зачем разговаривать, если можно петь? – шутил он.
Выглядел он обычно так: между пальцами сигарета, в левой руке бутылка пива, на голове соломенная шляпа с узкими полями. Бейсболки, которые носили все, он ненавидел.
Каждое утро отец спускался на шоссе, садился в дешевый автобус и ехал в Акапулько, где работал дневным барменом при бассейне в отеле «Акапулько-Бэй». Мама укладывала в пластиковый пакет из супермаркета выстиранную, выглаженную сорочку и пару брюк, которые отец надевал на работе.
В течение дня я наблюдала за мамой. По мере того как вечерело, она все больше и больше оживлялась. Подползающая к восьми стрелка сообщала: автобус высадил отца на шоссе, и он поднимается к нам на гору. Тут мама проводила помадой по губам и переодевалась в чистое платье. Еще не видя отца, мы узнавали о его приближении по песне, летевшей к нам из черной глубины бананово-папайевой рощи.
Появившись наконец в дверях, он закрывал глаза, раскидывал руки и спрашивал:
– Кого обнять первой?
Первой всегда оказывалась мама. Она больно наступала мне на ногу, отпихивала меня, а то и оттаскивала за шиворот, лишь бы я ее не обогнала.
Отец проходил в комнатенку за кухней, служившую нам чем-то вроде гостиной, где мы могли прятаться от москитов, усаживался там, и начинались рассказы о том, как он провел день, обнося коктейлями и кокой туристов из Штатов и Европы. Иной раз ему случалось обслужить звезду мыльной оперы или политика. Такие истории нас особенно занимали.
Однако с годами мама озлобилась и стала часто напиваться. Я помню один вечер почти через год после того, как прооперировали Марию. У мамы развязался язык.
– Твой папаша путался с матерью Паулы, Кон-чей, и с матерью Эстефании, и вообще со всей округой. Да, он поразвлекся с каждой из моих подруг, с каждой. А хочешь, скажу, с кем у него до сих пор шашни? С Рут! – выпалила она.
Мама взяла следующую бутылку пива и, запрокинув голову, надолго присосалась к горлышку. Глаза у нее сошлись к переносице.
– Да-да, Ледиди, – продолжала она, – пора, пора тебе узнать правду о твоем дорогом любящем папочке. Всю правду.
– Не надо, мам. Перестань.
– Будешь ведь потом винить мать, что не открыла тебе глаза.
И она разразилась слезами, потоками слез. Моя мама превратилась в гигантский водопад.
– Нет уж, ты все-таки дослушай, – прорыдала она.
Я не хотела ничего дослушивать.
– Мать Марии он тоже охмурил. И навлек на нее проклятье, так-то. Я сказала твоему отцу: вот она, Божья кара – ребенок с лицом то ли кролика, то ли зайца.
У меня замерло сердце, как оно замирает, когда на стене у себя над кроватью замечаешь белого, почти прозрачного скорпиона. Или когда видишь змею, свернувшуюся за кофейником. Или когда бежишь домой из школы, а над тобой нависает вертолет, готовый облить тебя с ног до головы жгучим гербицидом. Или когда с шоссе доносится львиный рык сворачивающего внедорожника, хотя мне ни разу не приходилось слышать, как рычит лев.
Казалось, она выплевывала слова в ладонь, как оливковые косточки или нежующиеся жилы. Ей словно хотелось немножко их придержать, прежде чем они полетят через комнату ко мне.
Мамины слова ворвались в меня с такой силой, будто их вытолкнула внезапно разжавшаяся пружина. Они бешено метались по моему телу, как железные шары по игровому автомату, носились вверх-вниз по рукам и ногам, вертелись вокруг шеи, пока не улеглись в призовой лунке сердца.
– Не смотри на меня так, Ледиди, – сказала мама. – И ради бога, не строй из себя святую мученицу. Небось сплетни-то слыхала.
Но она прекрасно знала, что я понятия не имела о художествах отца, во всяком случае таких. Еще лучше она знала – потому что, хоть и пила, но дурой не была никогда, – что убила отца у меня в душе. Все равно что всадила в него пулю.
Моя реакция была такой:
– Дай мне пива и не говори, что я не доросла.
– Тебе всего одиннадцать.
– Нет, двенадцать.
– Нет, одиннадцать.
Мама откупорила бутылку и протянула мне. Я выпила пиво залпом, как это делала она. Делала тысячу раз у меня на глазах. Тогда я впервые наклюкалась. И мне не потребовалось повторять попытку, чтобы усвоить: нет лучше способа избавиться от любых проблем, как хлебнуть спиртного. Когда напьешься, тебе начхать на батальон москитов, облепивших твои руки, на скорпиона, нацелившего на тебя свое жало, на лживого подлеца папашу и даже на лучшую подружку с рассеченной губой, оказавшуюся твоей единокровной сестрой.
Я наконец поняла, почему мама так любила рассказывать про то, как она пошла взглянуть на новорожденную Марию. Ей не терпелось узнать, есть ли у девочки сходство с моим отцом, и оно, конечно же, было. Мария – копия моего отца, и может, именно поэтому сбежал ее отец. Может, его испугала вовсе не заячья губа. Может, он не хотел до конца своих дней кормить ребенка, похожего на жениного любовника.
Когда мой певун папочка вернулся в тот вечер с работы, он обнаружил свою жену и дочь в пьяном забытье.
Проснувшись утром, я нашла маму сидящей на кухонном табурете у окна. Я думаю, отец мельком на нас взглянул и отвернулся, а ближе к ночи выслушал мамины красноречивые объяснения. Сводились они, скорее всего, к следующему: «По-твоему, надо было продолжать ей врать? Подумаешь, Фрэнк Синатра! Да на что ты способен? Подавать туристам болтушку с дурацкими бумажными зонтиками?»
Отец натаскал мне целую груду этих пестрых коктейльных зонтиков. Еще он приносил светящиеся в темноте палочки для размешивания коктейлей. Мы вместе обклеили ими мою кровать, чтобы я могла любоваться на них ночью. Еще он время от времени давал мне долларовые бумажки, которые совали ему туристы из США. Я скопила тридцать долларов и хранила их в книжке комиксов у себя в спальне.
Узнав, что Мария – моя единокровная сестра, я прониклась родственными чувствами и к Майку. С тех пор я каждый год покупала ему подарок ко дню рождения.
Сразу после случившегося отец отправился искать работу в Соединенные Штаты. Несколько раз он нас навещал, но потом исчез насовсем. На память о нем нам остались лишь спутниковая тарелка на самой высокой в наших крохотных владениях пальме и большой плоский телевизор. Ну и, само собой, Мария.
– Освежевать бы меня да повесить на крюк в мясной лавке, – сказала мама.
Это когда папа ушел впервые. Меня, спавшую пьяным, непривычно пьяным сном, он даже не разбудил, чтобы со мной попрощаться.
– Он просто постеснялся в глаза тебе посмотреть! Фрэнк Синатра слинял как старый уличный кобель, которому стыдно, что он кобель, – говорила мама.
Она доложила всем нашим друзьям, что он покинул дом, даже не сказав пары слов родной дочке.
Через два месяца слухи, бесперебойно курсирующие между Мексикой и США, докатились и до нас. Мы узнали, что отец сумел пересечь реку в Тихуане, преодолев пограничный пропускной пункт Сан-Исидро в потайном отделении фургона между колесами и бампером. Дальше он шел пешком вдоль автомагистрали, соединяющей три штата.
Едва граница осталась за спиной, а впереди открылись просторы Техаса, отец, как передавали очевидцы, запел и потом пел не переставая. Лучшего доказательства того, что слухи не врут, нам с мамой не требовалось.
Отец добрался до Флориды и нашел там работу садовника. Услыхав про это, мама смачно сплюнула:
– Садовник! Этот лживый сукин сын ни шиша не смыслит в садоводстве.
Мы обе пытались представить его с лопатой и граблями рядом с кустами роз. Невозможно! Зато он мог кому угодно навешать лапши на уши.
Когда через три месяца после бегства в Штаты он наконец прислал нам немного денег, мама буквально лишилась дара речи. Я не сразу сообразила, что нанесло ей такой удар под дых. Деньги были отправлены не с какого-то роскошного флоридского курорта, типа Майами, Орландо или Палм-Бич, а из городка Бока-Ратон.[3] Это маму убило.
– Он ушел отсюда, чтоб угодить в Крысью пасть? – спрашивала она.
Глава 6
Следующий учебный год с нами провел учитель из Мехико по имени Хосе Роса. В нашей школе он проходил педагогическую практику. Мы старались не привязываться к заезжим чужакам, которые у нас не задерживались, но это не всегда получалось.
Хосе Роса был красивым двадцатитрехлетним парнем, заброшенным в наш женский мир.
Паула, Эстефания, Мария и я наблюдали за тем, как наши мамы обмирают по молодому учителю. Каждое утро они посылали ему с нами гостинцы или просто топтались у школы.
Именно тогда Паула, Мария, Эстефания и я впервые отказались себя уродовать и маскироваться под мальчиков. Мы хотели, чтобы глаза Хосе Росы видели в нас девушек.
Единственной, кто перед ним устоял, была Эстефания. Она первая углядела его на тропке, которая вела к нашей конурке-школе, ютившейся под засыхающим апельсиновым деревом, и сразу же принялась подтрунивать над его «столичной походочкой, столичной рубашечкой, столичной стрижечкой», а потом и над его «столичными словечками».
– Кому обломится столичный поцелуйчик? До кого снизойдет небоскреб? – спрашивала она.
Из нас четверых только Эстефания бывала в Мехико. И не один раз. Ее мама тяжело болела и раз в несколько месяцев ездила с дочкой на прием к доктору. Она чудом не умерла. Мы все очень беспокоились, потому что Эстефании тогда едва исполнилось девять. Ее отец находился в Соединенных Штатах: ловил рыбу где-то у берегов Аляски. Эстефания говорила, что ее мама, как ни старается пополнеть, изо дня в день только худеет. Из ярко-коричневой она стала серебристо-серой.
А правда была такова. Отец Эстефании привез домой не запах и вкус аляскинского королевского лосося, радужной форели или арктического гольца, не чемодан сосновых иголок, не фотографии мишек-гризли, не орлиное перо. Он привез вирус СПИДа, который и подарил жене, как розу или коробку конфет.
В Чильпансинго рядом с дверью бара, превращенной пулями в частое решето, через круглые дырки которого хорошо просматривалась темная стойка, располагался вход в клинику, где за двадцать песо делали анализы на СПИД. Мужчины мотались туда-сюда через границу, и женщины шли чередой мимо бара сдавать кровь. Некоторые не хотели знать. Эти молились.
Когда у мамы Эстефании обнаружили СПИД, муж от нее ушел. Отхлестал ее по щекам, хлобысь-хлобысь-хлобысь, и обозвал шлюхой. Мол, раз у нее СПИД, значит, гуляла. Но мы-то знали, что это невозможно. У нас на горе гулять было не с кем.
После этого дом Эстефании, который мы так любили, стал ветшать. Все кухонные машины вышли из строя, хотя и продолжали стоять на своих местах. Подобранные по цветам полотенца и коврики полиняли.
Эстефания хвасталась тем, что достаточно насмотрелась на столичных мужчин, чтобы балдеть от нового учителя. Якобы она встречала в Мехико таких красавцев, с которыми нашего Хосе Росу даже сравнить нельзя.
Когда одним жарким августовским утром Хосе Роса впервые вошел к нам в класс, от него еще пахло городом: машинами, выхлопными газами и асфальтом. Он был бледный-бледный.
– Как стакан с молоком, – сказала Мария.
– Нет, как киноактер, – сказала Паула.
– Нет, – возразила Эстефания. – Как глист.
С каждой из нас учитель поздоровался за руку. Его пальцы, сжавшие мою ладонь, еще принадлежали городу. Прохладные и сухие, они никогда не чистили манго и не потрошили папайю. Голову его покрывала соломенная шляпа с мягкими полями, называвшаяся, как он объяснил позже, панамой. Нам она показалась верхом элегантности. Если не считать моего отца, мы впервые видели мужчину не в бейсболке. У Хосе Росы были вьющиеся черные волосы и светло-карие глаза с длинными ресницами, которые загибались к бровям.
Познакомившись с ним, моя мама сказала:
– Ну, Ледиди, впору нам засучивать рукава и рыть ему нору!
В первый день занятий мы все собрались в школе вместе с мамами, чтобы официально представиться новому учителю. Так начинался каждый учебный год. В тот первый день мы выглядели просто самими собой. Мы были детьми дикой буйной природы, сродни папайям, игуанам и бабочкам.
Но после того, как перед нами появился Хосе Роса в своей шляпе-панаме, произошло массовое нашествие на салон красоты. Мы наблюдали за тем, как Рут моет головы и делает укладки нашим мамам. Одни просили распрямить им кудряшки, другие, наоборот, просили их завить. И только моя мама решительно заявила, что хочет осветлить свои черные космы. Рут с радостью согласилась: она давно и упорно призывала всех краситься.
Пока наши мамы наводили марафет, мы крутились в парикмахерских креслах, то следя за руками Рут, то глазея на огромные автобусы, проносившиеся мимо простреленного окна. Мы тоже мечтали о красивых прическах и налаченных ногтях, но тщетно.
Когда Рут сняла полотенце с маминой головы, на месте черной охапки вьющихся мелким бесом волос была желтая.
Салон вдруг затих: мы завороженно воззрились на это подобие желтой сахарной ваты.
На следующий день все явились в школу разряженные как на Рождество. Коричневые лица наших мам расцветились румянами, тушью и помадой. Мама Эстефании даже прилепила накладные ресницы, которые смотрелись на ее больном увядшем лице как выдвинутые антенны.
Когда приехал Хосе Роса, к нам в джунгли словно упало большое зеркало. Глядя на него, мы видели себя. Каждый неизвестный нам прежде изъян, каждый шрамчик на нашей коже отражался в нем.
Моя мама первая пригласила учителя на обед.
– Я сражу его своими познаниями в грамматике. Слыхала и про ономатопею, и про глаголы, – сказала она. – А что, разве не так?
Целый день мама мела наш земляной пол и отовсюду стирала пыль. После ухода отца она уборкой вообще не занималась.
Я находила объяснения тому, почему отец покинул наш дом, джунгли и маму (хотя она еще не успела превратиться в вечно пьяную мегеру), но я совершенно не понимала, как он мог расстаться со мной.
Проведя Хосе Росу по нашему чистому дому, мы уселись обедать под папайей. Мама и Хосе пили пиво, я колу. Поставив перед гостем бутылку, мама и не подумала дать ему стакан. В Герреро все дули пиво прямо из горлышка.
Хосе не говорил ни о чем, кроме как об ужасах существования на нашей горе. Он недоумевал, почему местные жители не пьют из стаканов и почти всегда спят не в доме, а под открытым небом. Мы покорно слушали его сетования на то, что, имея телевизоры, спутниковые антенны и стиральные машины, люди умудряются обходиться без мебели и без нормальных полов.
Электричеством здесь пользуются фактически незаконно, внушал нам Хосе Роса, потому что цепляют провода к фонарным столбам на шоссе и тянут их вверх по тропам и через чащи. Его удивляло наше пристрастие к мясу и равнодушие к фруктам и овощам. Дальше – больше. Хосе Роса даже признался, что ему в жизни не было так тошно, как при виде обитавших у школы уродливых жаб. Он не переносил огромных черных муравьев, которые оккупировали его учительский домик, а жару и подавно.
Моя желтокудрая мамочка только кивала, поглощая пиво бутылку за бутылкой. Румяна и тушь стекли с ее лица вместе с потом и размазались по шее. Когда мамина помада окрасила пять бутылочных горлышек, а Хосе Роса сообщил, что даже в такое пекло не может скинуть носки, потому что, в сущности, приспособлен к тому, чтобы ходить в носках, она приуныла.
И тут Хосе Роса спросил:
– Как вы все с этим справляетесь без мужчин? Как?
У моей мамы перехватило дух. Казалось, даже муравьи на земле остановили свой бег. Вопрос Хосе Росы словно бы повис в горячем сыром воздухе. Я могла протянуть руку и потрогать буквы К, и А, и еще одно К.
– Вы хоть изредка включаете телевизор, сеньор Роса? – произнесла мама с той зловещей расстановкой, за которой у нее всегда скрывалась ярость.
Она плюхнула на землю очередную пустую бутылку. Рядом с ней их стало теперь шесть. По некоторым уже сновали туда-сюда большие черные муравьи.
– Вам, мужчинам, слабо нас понять, да? – не унималась мама. – Мексика – земля женщин. Она принадлежит женщинам. Если вы иногда заглядываете в телевизор, то вам небось известно, кто такие женщины-амазонки.
– Женщины с Амазонки? – переспросил Хосе Роса.
Мама рассказала ему о женщинах-воительницах и о происхождении слова «амазонка», которое значит «безгрудая».
У мамы был большой телекругозор. Она так это называла.
– Нет-нет. Я этой истории не знаю, – сказал Хосе Роса.
– Надо смотреть исторические программы, сеньор Учитель. Мы смотрим все исторические программы, ведь так, Ледиди?
Хосе Роса не жаждал обсуждать древних греков, а тем более слушать, как его уличают в невежестве.
– Да, это интересно, но где же все мужчины? – полюбопытствовал он. – Вам известно, где они, собственно, находятся?