книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Почерк

Михаил Сегал

Почерк

Предисловие

Шесть лет назад я приветствовал сборник рассказов Михаила Сегала таким предисловием:

Иногда мне жаль, что Михаил Сегал занимается главным образом режиссурой. По-моему, он из тех кинематографистов, которым, как Шукшину, Наталье Рязанцевой или Валерию Фриду, лучше бы писать прозу, только ее, в крайнем случае изредка сценарии. Но Сегал – режиссер, ему больше нравится творить реальность, чем описывать ее. И потому русская литература только смотрит на кино с понятной завистью: у них там появился замечательный талант, а к нам он заходит изредка, когда нет денег на фильм или появляется чисто стилистическая идея, которую никак не экранизируешь.

Русская кинематография всегда была литературна, как, впрочем, и все русское. Нигде не принимали и не понимали так буквально фразу Хичкока о том, что для хорошего фильма нужны три вещи: сценарий, сценарий и еще раз сценарий. Но штука в том, что Сегал-то как раз не литературный режиссер, он, наоборот, кинематографичный писатель. Смена оптики, ракурса, цвета, напряженная фабула, репризность диалогов – это у него от кино. Все, что он пишет, очень зло (а злоба режиссеру необходима, без этого едва ли заставишь группу работать), смешно, ядовито до издевательства, и везде присутствует неожиданный – всегда непредсказуемый, я проверял, – фабульный поворот. Атмосфера, пейзаж, портрет – все двумя штрихами.

Кинематограф Сегала удивительным образом сочетает абсурд и человечность – это мало кому удавалось, но только так и можно снимать сейчас, когда сама человечность выглядит абсурдной и обреченной. Вывихнутый мир, в котором заправляют пластмассовые куклы, мир победившего штампа и тотальной трусости, всеобщего вранья, панического ужаса перед реальностью – вот мир Сегала, и только авторский голос в этом мире еще напоминает о простых вещах вроде земного притяжения и таблицы умножения. То есть о норме.

Читателя этой книги, всегда забавной и страшной, ждет масса удовольствия, потому что главное читательское удовольствие ведь в узнавании. Все мы это видели, все понимали, а Сегал взял да и сказал. Думаю, что все эти рассказы сочинялись главным образом не ради будущих экранизаций, и даже не для литературной славы, и уж подавно не для заработка, а в порядке самолечения. Если бы Сегал не написал все это, он бы сошел с ума. И тому, кто тоже не хочет сойти с ума, полезно прочитать и перечитать эту небольшую книжку, возможно, самую неожиданную за последние лет десять.

В русскую литературу пришел настоящий писатель. Жаль, что он при первой возможности опять убежит снимать.

За прошедшие годы в российской реальности мало что изменилось, но в жизни и работе Сегала – довольно многое, так что это предисловие приходится дополнить. Во-первых, в истинности моих слов убедились почти все, потому что Сегал прославился фильмом «Рассказы», книжка его прозы тоже имела успех, он снял Александра Збруева в фильме «Кино про Алексеева», которое понравилось не всем, зато сильно, а недавно представил на Кинотавре фильм «Слоны могут играть в футбол», о котором много спорят и который обещает стать новым событием.

Так что по крайней мере еще один прогноз исполнился: Сегал больше снимает, чем пишет. Литература осталась вещью факультативной, для пауз между съемками.

В этот сборник не вошло несколько его новых первоклассных сценариев – потому, вероятно, что он не теряет надежды их осуществить и не хочет, как пишут в соцсетях, спойлерить. Зато он включил новые рассказы, которые тоже так и просятся в экранизацию – особенно «Что-то случилось», самое точное и смешное размышление о природе кинематографа, которое когда-либо сочинял действующий режиссер. Так мне кажется. Вдобавок Сегал очень культурный писатель – у него множество аллюзий, отсылок к чужим текстам, широкий контекст: «Что-то случилось» – роман Хеллера, а сама коллизия – чудесное изобретение, опередившее свое время, взята из «Чрезвычайного посла» Голдинга, где древний римлянин изобрел порох и типографскую машину. Но Сегал поворачивает это все по-своему, и сама идея заставить Пушкина заниматься монтажом, объясняя попутно, какие монтажные принципы применены в «Онегине», – блестящая. Правда, Николай ко всем обращался на «ты», а Сегал его сделал почти интеллигентом, но это, как говорят его собственные герои, мера условности.

И еще одно случилось за эти годы: и кино, и проза Сегала стали грустнее. Я бы даже сказал, элегичнее. Раньше он действительно был злой и по большей части насмешливый, но теперь ему как-то всех жалко, и такой, например, рассказ, как «Ничего не скажешь», – это хотя и фантастика, и идея в нем остроумная, но фантастическое допущение тут играет второстепенную роль. Это именно такая элегия в прозе про то, что жизнь нигде не сохраняется, ни в каком облаке. И кино тоже не может ее задержать, хотя и казалось, что может. Из кино тоже что-то уходит, и годы спустя смотришь его иначе. Так, «Рассказы» смотрелись когда-то как жестокая сатира, а сегодня – как слегка насмешливая печальная летопись нулевых. Все стало гораздо хуже, а мрачные прогнозы Сегала выглядят почти буквальным реализмом. И то, что в его прозе стала слышней печаль, только добавило ей обаяния.

В прозе Сегала нет ничего лишнего. И захочешь сократить – а ничего не выкинешь. Все время интересно, каждая деталь нужна, все ружья выстреливают. Это он в кино так научился. Ведь кино претендует на время вашей жизни, и его нельзя тратить безрассудно. Лучше честно спать или валяться на траве со спутницей, чем читать плохую прозу или смотреть скучное кино. Поэтому Сегал экономит на всем, как и положено хорошему современному режиссеру. И чтение этой книги, поверьте мне, – лучшее, что вы можете сделать в ближайшие три часа. Дмитрий Быков

Рассказы

(Как я стал писателем)

Шли, топтали ранний сентябрьский пожух, присматривались к пустому, уже попрощавшемуся с птицами небу. Мой Игнатьич, седой, кургузый, ступающий чинно по «хлябям» (как он называл подступы к болоту), ворчал что-то себе под нос. Такой же старый, верный Трезор покорно бежал за ним.

– Вернулся, значит, – милостиво отмерил наконец словцо Игнатьич.

Я промолчал. Да и что тут скажешь.

Вечерело. Мы проходили уже часов пять, а что и говорить об утках – редкие полевые куропатки изредка пролетали вдали и исчезали «в хлябях». Иногда старик останавливался и слушал окрест, словно нюхал воздух. Трезор вторил ему, стараясь создавать хотя бы видимость работы.

У камышей зачернела лодка. Игнатьич сел первым, а я подтянул сапоги повыше и оттолкнул ее от берега. Зашуршал сухой стебель, эхом отозвался в недалеком березняке. Поплыли.

– Утка правила знает, – пробурчал старик, – холод в хляби, мужик к бабе.

Умен он был. На каждый шаг – припрыжка, на каждый бурк – мыслишка.

Мы плыли тихо по «чернецам», как Игнатьич называл темные мелкие протоки, лежащие вдалеке от большой воды. Я словно заново открывал воздух давно позабытой жизни, накрепко уже прикипев к городским запахам.

– Вернулся, – снова сказал он.

Вдруг подал мне знак рукой, я перестал грести. Игнатьич бесшумно снял видавшую виды «тулку». Ишь! Я своим молодым глазом ничего не заметил, а он уже стрелять навострился!

В камышах зашуршало, захорохорилось. Вот, показалось, сейчас из-за деревца выпорхнут, и тогда уж – стреляй, не промахнись! Но шурш прекратился, а уток не было.

– Ветер, – досадливо отмерил Игнатьич.

Поплыли дальше.

На большой воде уже стояла осенняя промозглость. Я, не желая промочить мешок, потянулся за черпаком, но все это было ни к чему: старая, видавшая виды лодка была хорошо просмолена. Прошли мимо Горелок, я их почти не узнал. Шины на пристани, раньше гордо возвышавшиеся над водой, так что нам, купающейся ребятне, и не забраться было на них, теперь почти полностью скрылись в обступивших их чернецах. Колхозные гаражи стояли неухоженными, трактор уткнулся носом в недостроенный коровник.

– Собака чует – человек кочует, – выдохнул Игнатьич. – Надолго к нам?

Что тут скажешь. Я и сам не знал. Бередило меня.

Старик понял, улыбнулся, посмотрел по-отцовски.

– Пострел ты был. Помню, как в ночное… за яблоками лазил…

Улыбнулся и я. Вспомнил яблоки. Вспомнил ночное. Бередило меня.

– Не ты первый, не ты последний… Гость на погост – сквозняк в передней.

Он принял ружье, укутал его в материю, мы замерли посреди реки, повисли как звезда над полем.

– А знаешь ты, что случилось у нас аккурат после войны, когда Антоха-пехотинец вернулся в председатели?

И вот что он рассказал мне…

Редактор отложил рукопись. Посмотрел на меня.

– Сильно, – сказал он, – сдержанно, ярко… «Шурш»… «Пожух»… «Бередило»… Мы напечатаем… Это очень хорошо.

И тут самое время сказать о том, как я стал писателем-деревенщиком.

Случилось это неожиданно, шестнадцатого апреля прошлого года. Мы сидели с приятелем-миллионером в ресторане почти в центре Парижа. Мы всегда встречались именно в этом заведении, здесь были хорошие вышколенные официанты, да и обстановка спокойная: два-три столика в зале на приличном расстоянии друг от друга, тишина. Пили Domaine de la Romanée-Conti la Tache 2005-го, смотрели с высоты на оранжевую крышу Пантеона, на туристов, сидящих по бюджетным brasserie, впитывающих за строго лимитированный период времени атмосферу города, строго предназначенного для тех, у кого в распоряжении вечность.

– Как ты? – спросил приятель. – Давно не виделись.

Конечно, давно: как раз год назад, когда я приехал в Париж. Этот год я провел здесь один. Оседал, боролся со всем, что напоминает быстротечность и сиюминутность. Ходил по ресторанам, смотрел с одних крыш на другие. Порой мне казалось, что уже приближаюсь к какому-то смыслу. Главное было не торопиться. Не воспринимать жизнь на бегу.

– Ну, как смысл жизни? – спросил приятель. Он вообще любил пошутить: до того как стать миллионером, играл в КВН.

Я проигнорировал его веселый настрой и пасмурно глотнул вина.

– Или деньги закончились? Ты скажи, может, денег нет?

Мне было скучно с его вечными материалистическими посылками.

– Как денег может не быть? – ответил я.

Внизу, где-то далеко под нашими ногами, безликие японцы сменили безликих немцев на террасе кафе Delmas. Они улыбались, фотографировали друг друга, голубей и лужи.

– А че грустный тогда? – спросил приятель. – Год в Париже тусуешься, а грустный.

Я не понял его логику, к чему он клонит.

– Если ты за год в Париже счастливым не стал, куда тебе еще? Год – выше крыши.

Он был в чем-то прав. Да и эти, внизу, тоже были правы. Они проводили в Париже по нескольку дней, но видели в нем больше, чем я, были ближе к смыслу, чем я. Париж становился для них увлекательной новеллой с ясными началом и концом, а для меня – несостоявшимся скучным романом.

Я доел lièvre à la royale, допил Domaine de la Romanée-Conti la Tache и решил стать писателем-деревенщиком.

– …Прекрасно, – сказал редактор, – это именно то, что сейчас нужно… А то в последнее время – только стеб и чернуха. Не слышно чистого голоса… А у вас… «Видавшего виды»… «Захорохорилось»… «Отмерил словцо»… «Хляби»…

Я вернулся из Парижа и стал писать рассказы. Понял, что в короткой увлекательной форме с ясными началом и концом смогу найти смысл и донести его до людей… Или сначала донести, а потом найти… Еще не знал, как получится.

Писать о деревне в Москве было нелепо, неэффективно, я решил уехать. Куда – пока не знал, но – прочь из большого города. Кинул в машину ноутбук и рванул в область по шоссе. Вечерело, я подумал, что не забронировал отель, а заброшенные деревеньки, где можно снять комнату у добрых крестьян, почему-то не встречались. Пару раз обращал внимание на живописные поля, куда хотелось пойти побродить, но вдоль дороги тянулись ограждения и невозможно было даже припарковать машину. Наконец удалось свернуть с шоссе. Я долго ехал вдоль бетонного забора, глядя на крыши новых таунхаусов. Потом началось картофельное поле. Я не знал, хорошо это или плохо, но решил пройтись. Все равно ничего более деревенского вокруг не было.

Прошел метров двадцать. Постоял. Потер в руках землю. В Париже мне казалось, что для деревенщика здорово сидеть и думать среди злаковых культур или хотя бы на лугу, но на картофельном поле сидеть было грязно и холодно, так что я стоял. Какой-то сформулированной идеи, кроме желания стать писателем-деревенщиком, не было. Я вернулся к машине и, уже садясь в нее, краем глаза заметил название таунхауса – Игнатьево. В этот момент я понял, что нашел героя. «Игнатьич», – подумалось мне. Еще не было понятно, кто он, но мой путь к сокровенному, почвенному смыслу начался.

Через месяц со своим первым рассказом я был у издателя. Меня ему порекомендовал все тот же друг миллионер-кавээнщик. Конечно, я волновался. Сидел молча, с достоинством, пил эспрессо медленно. Глядел через стеклянную стену на московские крыши, на безликих русских, таджиков, татар.

– «Чернецы…» – протянул издатель. – Надо же… Одно слово, а сразу – целый мир возникает… Давно забытый… Потаенный.

Я кивнул. Сам я этого слова, конечно, раньше не слышал, оно пришло в момент ночного вдохновения, но я посчитал, что раз пришло, значит, так нужно, ведь наш мозг способен вспоминать даже то, чего не знал ранее. Эспрессо был отличный.

Окрыленный, я шагал потом по улице, дышал иначе. Значит, помог мой Игнатьич! Сумел достучаться до людских сердец, найти сокровенный смысл! Несколько минут пребывания на картофельном поле дали мне больше, чем год в Париже.

Теперь нужно было готовить сборник. Я снова поехал по шоссе, объехал голландские домики, выросший словно из-под земли шатер ресторана и оказался в Игнатьеве. Зашел в картошку. Жук уже цепко лежал на листьях, высокие кусты были окучены. Я стряхнул жуков, зачерпнул землицы, закрыл глаза. Игнатьич взглянул с хитрецой. Сначала почудилось, что с хитринкой, но потом все же оказалось, что с хитрецой.

– Земля в сорняках – мозоль на руках, – послышалось.

Я тут же поехал домой писать.

Первого сентября я стоял среди толпы читателей в большом книжном магазине. Автографы были розданы, но я понимал, что большинство людей слышат обо мне впервые, что они просто гуляли по залу и подошли из любопытства. Начал.

«…Шли. Топтали первый декабрьский покров, присматривались к сероватой пороше, метущей поверх белоснежной скатерти тульского поля. Игнатьич брел медленно по «сугробцам», как он называл их, забирал вправо. Трезорка семенил следом. Я молчал, да и что было говорить посреди такой красоты. Порою казалось, что шустрый беляк пробегал за кустами, а только вот нет – не беляк. Зима бросала в ветер пригоршни невесомой пыли, хороводила.

– Приехал, – отмерил Игнатьич и подтянул ремешки на кожухе.

А то и сказать. Приехал. Уже неделю я жил у старика квартирантом, помогал как мог, развлекал разговорами. Справил он недавно юбилей, а сколько стукнуло – не сказал. Может, семьдесят, а может – все сто. Как там поймешь за бородой да усмешками. И взгляд вечно с хитрецой. Посмотрит, пробурчит что-то – и знай себе.

– Ишь ты, – сказал он, – вернулся.

И снова замолчал, только добавил:

– Ни лося́, ни порося́.

Умный он был, Игнатьич.

Дошли до леса. Ступили в чуткую тишину. Ветка треснула: то ли беляк, то ли от морозу. Да вроде нет, не беляк.

Встали на лыжи. Лесные, охотничьи, короткие – чтобы шурша не было. Зашуршали вглубь.

Игнатьич снял «тулку» с плеча, курки бесшумно взвел. Я тоже изготовился.

Впереди показались рога, боязно стало: лось – зверь суровый. Да и пулей его не всегда остановишь.

Старик опустил ружье.

– Что случилось, Игнатьич? – спросил я шепотом. – Или не лось? Ветка? Почудилось нам?

– Да нет, – ответил он, – лось.

Взглянул на меня.

– Стало быть, вернулся…

Меня бередило.

– Лось мордой водит – человек по земле ходит… Слыхал небось про случай тот с Семеном-бригадиром? Ну, аккурат как леспромхоз у нас учредили.

И вот что он рассказал мне…»

Я поднял голову. Старушки молчали, дышали неровно. Наконец одна сказала:

– Родной вы наш… Дождались.

Ко мне стали подходить, жать руку, хватать за локти.

– Сколько вам лет? – спросила женщина моего возраста. – Как это вообще возможно? Столько красоты, ума, наблюдений! Мы думали, уже и не появится исконного голоса!

«Хороводило»… «С хитрецой!»… «Окрест!» – завороженно повторяли люди.

Я раздал еще много автографов, ответил на вопросы журналистов. Стоящий рядом издатель был рад.

Наутро я проснулся знаменитым в постели одной известной светской особы, имени которой, конечно, назвать не могу. Она по стечению обстоятельств в тот же день представляла свою книгу в соседнем зале. Всю ночь потом возила меня из клуба в клуб по своим знакомым, и к полпятому утра каждый знал, что истинный, неиспорченный голос русского языка и литературы существует и вошел в Москву.

Мы лежали и пили утренний кофе. С высоты тридцать второго этажа было забавно смотреть на превратившиеся в спичечные коробки крыши девяти- и двенадцатиэтажек.

– Ты должен писать, – сказала она, – тебя должны читать. Сколько козлов выпускают роман за романом, а ты пришел – и сделал всех. Потому что ты – настоящий, невыдуманный. До тебя так никто не писал… Сколько я ни читала…

Она была классная, и мне было лестно, что я оказался в постели с такой знаменитостью. Но главное – с радостью думал о том, что нашел сокровенный смысл и зажег огонь в людях.

Книга пошла хорошо. Я стал известен. В сентябре ненадолго слетал в Париж, посидел в Delmas, радостно улыбаясь солнцу, японцам и немцам. Я рад был чувствовать себя на земле, смотреть на крыши снизу вверх и даже, задрав голову, с хитрецой подмигнул невидимому наблюдателю, сменившему меня на крыше дорогого заведения.

Потом поехал опять в Игнатьево. Одинокие картофелины чернели на поле.

«Чернецы», – подумал я… Растер землю в руке… Стоять было холодно, и я просто посидел в ресторане неподалеку. Тепловые пушки нагревали шатер, какао было вкусным.

Через неделю я читал свой новый рассказ на очень серьезном мероприятии, где были и журналисты, и светские персонажи, и даже политики. Вышел на сцену, бокалы перестали звенеть.

– Свет можно пригасить? – попросил я. – Спасибо.

«Шли, топтали опавшее с прицепа сено, смешанное с яркими полиэтиленовыми пакетами. В прошлую субботу на реку приезжали городские, и – намело. Не было уже Трезора, грустный, вдвое состарившийся Игнатьич вышагивал хромо. Горелки встретили нас недостроенным коровником, совсем развалившимся трактором и развезенной в слизь дорогой.

– Приехал, стало быть, – сказал Игнатьич, – город прочь гонит, в сон клонит.

Так мы и не подстрелили никого за время наших походов: ни зайца-беляка, ни серого лося, ни утку. Ходили, высматривали, разговоры разговаривали. Словно дело было и не в охоте, а в этих беседах, в «топтании», как в шутку называл Игнатьич наши прогулки.

И вот оказались в Горелках. Молодежь отсюда давно разбежалась, а старики либо померли, либо к детям съехали в район. Иногда только участковый с Кастанеевки появлялся, смотрел, не живут ли бомжи. Вот и сейчас объезжал дворы на своем мотоцикле.

– Здорово, Игнатьич! – сказал участковый. – А кто это с тобой?

– Не узнал, что ли? – ответил старик. – Это ж Егорка, вы с ним еще в ночное за яблоками ходили.

Не вспомнил участковый, да и не мог он со мной в ночное ходить – я был моложе лет на десять. Спутал Игнатьич, совсем старый стал. Да и не Егор я был.

Покурили у заброшенного сельпо, посмотрели на небо.

– Хмарит, – сказал Игнатьич.

– Хмарит, – согласился участковый.

И вправду хмарило.

– Хмарит, – сказал я.

Хорошо было вот так просто курить, разговаривать вроде ни о чем, а получалось, что – о главном. О немудреной мужицкой правде, о житье-бытье. Вдруг тоска нахлынула ниоткуда, закрутила душу в тугую самокрутку.

– Река течет под горку, встречает Егорку, – сказал Игнатьич.

– Филимонов в том году утонул, – сказал участковый. У него закончилась сигарета, я протянул новую.

– Что за Филимонов?

– Разве ты не знаешь? – отозвался Игнатьич. – Который у бабки Филимонихи жил.

– Вроде не припомню…

– Ну, так слушай…

И вот что он рассказал мне…»

Тишина повисла в зале. Все: и пресса, и светские персонажи, и даже политики – молчали.

– Пипец! – послышался юношеский голос. – Кого вы слушаете? Он же издевается!

Не прошло и секунды, как юношу скрутили и вывели из зала люди в штатском, которых до этого не было видно. Раздались оглушительные аплодисменты, один из «штатских» что-то шепнул мне на ухо. Я не поверил, но меня под локоть проводили за кулисы, щупая по пути под мышками, ниже спины, залезая в карманы.

Он сидел в кабинете директора как обычный человек, но… все равно… он же не был обычный… Я не думал, что на таком уровне могут быть в курсе моего творчества.

– Садитесь, – сказал он по-простому, – чайку?

Чай, конечно, в горло не лез, но я взял кружку.

– Я читал вашу книгу, – сказал он, – очень тонко, оригинально, своевременно… Прикипел душой к вашему Игнатьичу.

Кроме нас, в комнате стояли еще несколько отлично выглядевших мужчин из его окружения.

– Сейчас ведь все шутки шутят или цинизмом пытаются заразить молодежь. Свой негативный жизненный опыт, гадость всякую – все в литературу тащат.

– Да, – ответил я. Пока он не говорил ничего страшного, можно было соглашаться и набирать массу согласия с ним, массу «да» – на случай, когда придется промолчать.

– А у вас – другое. Пронзительное аж до слез. Наполнено смыслом. Как там… Свечка – в подсвечник, скворец – в скворечник… Для юношества – это ведь живой родник…

Один из отлично выглядевших мужчин подал ему яркую детскую книжку. Я присмотрелся: это был учебник литературы.

– Мы подумали, – сказал он, – надеюсь, вы возражать не будете, решили включить… Для седьмого класса…

Сердце забилось… Я, конечно, уже испытывал подобное чувство гордости, когда лежал в постели со светской тусовщицей, воспринимая себя в третьем лице, но сейчас… Это было так волнующе, что сначала третье лицо превратилось в Третье с большой буквы, а потом доросло до четвертого.

Я взял учебник в руки. Пролистал Пушкина, Булгакова и увидел…

«Шли… Топтали ранний сентябрьский пожух…»

А чуть пониже был нарисован тот, чьего лица я никогда не видел. В потертом старом кожушке, с ружьишком за плечами…

– Удачно получилось? – спросил он. – Таким вы его представляли?

– Удачно, – ответил я, потому что он опять не сказал ничего страшного и можно было опять согласиться.

– Ну, а раз все так удачно складывается… Мы вот что подумали… Руководство культурой нуждается в человеке разумном, спокойном, интеллектуально сбалансированном. Чтоб не бередило. Отличная кандидатура для этого – современный классик, писатель-почвенник.

– Деревенщик, – сказал я. И получилось, что в этом было мое маленькое «нет» при огромном, большом безопасном «да».

– Деревенщик, – сказал он и посмотрел в окно, – красивая в этом году осень: пожух удался. И погода приятная – самый шурш.

Костюм сидел на мне хорошо, приятель-миллионер сидел напротив… Хорошо… Мы пили Domaine de la Romanée-Conti Romanée Conti и смотрели на оранжевые московские крыши из окна моего кабинета.

– Рад за тебя, – сказал он, – тебе идет.

– Что?

– Да все. Костюм, положение. Ты же умный парень, тебе должно было повезти.

Повезти? О чем он говорил?

– Конечно! Ты состоялся по-настоящему: слава, девушки, деньги… Или денег нет?

– Как денег может не быть, – ответил я.

– Ну вот! Это лучше, чем искать смысл жизни по Парижам. Ты ведь русский человек, и тебе тот самый смысл, который русский человек ищет, гораздо важнее парижской атмосферы. И ты нашел его, донес до миллионов, до будущего России, до детей!

Всю ночь я не спал. Лежал на кровати в костюме, который мне шел. Вдруг почувствовал себя плохо. Так плохо мне не было давно, разве что перед казавшимся уже таким давнишним отъездом в Париж, когда ушла жена.

Я встал и поехал к светской тусовщице. Мы целовались в моей машине, потом – в ее, водители молча смотрели в телевизоры. Потом поднялись в квартиру, пили вино, опрокидывали друг друга на мебель. Но больше ничего не произошло, потому что мой костюм почему-то не снимался. Не то что заклинило пуговицы, но – не снимался. Словно гвоздями прибило.

Она гладила мне волосы, успокаивала.

– Ну что такое… Что с нами случилось… Ты мой маленький…

Я вышел и столкнулся лицом к лицу с тем самым молодым человеком, который на светском мероприятии кричал гадости из зала. Он расхохотался:

– Вахту сдал, вахту принял?

И зашел в подъезд.

Никогда мне еще не было так плохо и одиноко. Я сел в машину, сказал водителю:

– Вези в Игнатьево.

С большой неохотой он поехал. Мы быстро промчались по освещенной части шоссе, а потом долго перекатывались по заснеженным кочкам вдоль бетонного забора. Дорожка закончилась. И свет закончился. Окна таунхауса не горели, фары светили в темноту.

– Дальше дороги нет, – сказал водитель, включил телевизор. Я вышел и двинулся по сугробцам.

Шел, топтал невесомую декабрьскую порошу, пытаясь нащупать место, где снега поменьше и можно докопаться до земли. Взять ее в руки, помять. Ушел далеко, последний свет фар лизнул мне спину.

Почему же было так плохо? С каждым шагом я откатывал прошедший год моего писательства назад, пытаясь понять, где произошла ошибка.

Министерство… Учебник… Слава… Книга… Светская особа… Поле… Картошка… Пантеон… Domaine de la Romanée-Conti la Tache… Где… С чего началось?

И вдруг понял. С безликих немцев и японцев на террасе кафе Delmas. Мне тогда пришлась по душе мысль, что они проводят в Париже только несколько дней, и это становится для них увлекательной новеллой с ясными началом и концом… Смысл новеллы – всегда в конце, в финале, а мне так важен был смысл… Я стал писать рассказы… И люди поняли, ощутили его…

Стоп… Они же… Ни разу не дослушали до конца!

Каждый раз меня обрывали на фразе Игнатьича «и вот что он рассказал мне…», на месте, где он только начинал говорить. Все рассуждали о каком-то глубоком смысле, а никого не интересовало, что он рассказал! Ни тех, кто восхищался, ни тех, кто поносил… Да что их! Даже меня не интересовало. Я всегда останавливался на этом месте, потому что сам не искал смысла и, если бы не раздавалось аплодисментов, не знал, что говорить дальше.

Эта мысль совсем опечалила меня, я бросился разгребать снег, чтобы подержать в руках замерзшую землю, а если повезет – замерзшую картофелину. Это ведь всегда помогало. Снег быстро закончился, руки заскользили по льду.

Что за новости! Не могла быть поверхность поля гладкой как каток.

– Полуостров Кольский до июня скользкий, – раздалось за спиной.

Я обернулся.

– Вы кто, мужчина? – спросил я незнакомого старика.

– Приехал, значит, – пробурчал он. – Вернулся.

Вокруг никого не было, а старик держал ружье.

Смотрел с хитрецой.

– Игнатьич? – прошептал я. Мы обнялись. – Я гибну, друг мой. Как хорошо, что ты появился.

– Блок – в аптеку, человек – к человеку.

Он крепко поцеловал меня, прослезился.

– А то разъехались все… Топчешь один, шуршишь, а нет никого.

– Как Трезорка? – спросил я.

– Сдох Трезорка, – ответил он.

– А как… в целом?

– Ишь о чем спросил. В целом… А ты разве не знаешь?

– Да вроде нет.

– Ну, тогда слушай.

В этот момент земля подо мной пошатнулась, а потом треснула, потому что это была не земля, а лед. Я оступился, провалился по колено в воду, а потом рухнул в черную прорубь всем весом. Выбросил руку вверх, чтобы схватить ремень ружья.

Но ремня не было.

– Игнатьич! – пропищал я. – Как в целом?

Попытался схватиться за край проруби, но костюм мешал мне. Ни расстегнуть, ни снять его никак не удавалось, он словно был прибит гвоздями. Я пошел ко дну.

Так я перестал быть писателем-деревенщиком.

Игнатьич наклонился над водой. И вот что он рассказал мне. 2012

Почему старик еще жив?

1

Ее шея как молодое дерево под ветром. Гнется, напружинивается от поцелуев, распрямляется обратно. Упругое дерево с тонкой, прозрачной корой. Ее пальцы как листья. Войдешь в сень дерева, подставишь лицо, и вместе с солнечным светом его обласкает юная листва.

2

Он уже не думал, что в его жизни случится чудо. Ему было сорок. Он лысел, полнел, но все же упорно не хотел жениться, и особенно – на ровеснице.

«Пусть она сейчас хороша, – думал он, – но… через несколько лет? В самом расцвете сил я должен буду улыбаться сорокалетней жене, заниматься с ней сексом, а мириады молоденьких девушек будут проходить мимо, присаживаться на согретые солнцем скамейки, есть мороженое, читать книжки в метро? Нет! Не убивайте, я так хочу жить! Пожалуйста, не надо! Я готов жениться, готов сдаться, но пусть она будет моложе меня, ну хотя бы лет на пятнадцать. Например, мне сорок – ей двадцать пять. Значит, через пять лет – мне сорок пять, ей тридцать… Нормально… Дальше: мне пятьдесят, ей – тридцать пять. Ну… Ок. Дальше… пятьдесят пять и… Сорок! Опять? В пятьдесят пять я еще буду так активен! Да, не молод, но – в самом расцвете сил! И снова – сорокалетняя жена? А вокруг – мириады девушек? Нет! Не надо! Спасите! Я так хочу жить!»

Шли годы. У него не было постоянной девушки. Как только отношения грозили превратиться в серьезные, он их тут же «сворачивал», быстро просчитав в уме перспективы старения жены.

Однажды он изложил свою теорию другу, который был женат много лет.

– Не парься, – ответил друг, – за временем не угонишься, а семья – это тыл, это дети. Я вот свою жену знаешь как люблю!

– Но… Ты ей изменяешь?

– Естественно, – ответил друг.

Это не подходило. Жить во лжи, смотреть по сторонам – было не для него. Жениться стоило так, чтобы не хотелось изменять. А значит – нужна разница хотя бы в двадцать лет!!!

3

Погожим весенним вечером он стоял в пробке на Волоколамском шоссе, любовался закатом, дышал родным московским воздухом. Порой какая-нибудь старая, никогда не мывшаяся «Лада» обгоняла его и становилась прямо перед глазами. Впечатление от заката портилось, тогда он специально отставал, давая заехать на вакантное место другой, более приятной машине. Но сегодня ни одна из них не радовала взгляд, ни одна металлическая задница не отражала закат так красиво, как хотелось бы.

Вдруг из правого ряда показалась Она. Красная, чистая, только что из мойки. Он притормозил, пропустил ее. Небо окрасилось нежно-голубым, горизонт – нежно-оранжевым, шоссе заострилось к горизонту нежнее нежного. Мир стал законченным и прекрасным.

Через пару минут решился: перестроился правее и поравнялся с красной машиной, чтобы посмотреть на водителя. Им мог оказаться кто угодно: ухоженный московский мажор, престарелая тридцатилетняя дама, семейная пара, в конце концов. Он повернул голову.

4

Ее шея как упругое дерево под ветром, кожа – прозрачная кора, улыбка – закат над Волоколамской пробкой.

Из пробок – в кафе. Из кафе – в ночные улицы. С улиц – к нему домой. Сразу, в первый вечер! И уже – никуда до самого утра. Они почти не разговаривали, только смотрели друг другу в глаза, а затем жадно впивались губами в губы. Он падал в нее, как в котел с молодильной водой, и жизнь, еще вчера казавшаяся пройденной до середины, в который раз только начиналась.

5

Весь следующий день на работе он не находил себе места. Смотрел в окно, пил кофе, сидел в «Одноклассниках», словом, пытался работать. Но у окна не стоялось, а в «Одноклассниках» не сиделось. В который раз пришло сообщение от одногруппницы из института.

«Смотри фотку, – писала она, – это Алтай, съезд альпинистов. Как я тебе в экипировочке? Один ледоруб чего стоит! С таким хоть на Троцкого идти можно!»

Шутка была сомнительная, одногруппница по определению – старая, а вот солнце… Оно пекло и вытягивало жилы из любого, кто хотел жить сейчас. Как в детстве, на уроке невозможно сидеть, когда реальная жизнь там, за стеклом, и каждая букашка в траве этой жизни радуется, так и сейчас – он томился, меряя шагами офис, ждал окончания рабочего дня и встречи с ней. Вспоминал прошедшую ночь и радостное утро.

– Сколько у тебя книг, – говорила она, а он смотрел на ее лопатки, талию, на гибкое оленье тело.

– Ой, вставать не хочется, – мурлыкала, а он радовался тому, как лучи тонут в ее коже.

– «Раз пошли на дело – выпить захотелось. В банде были урки, шулера», – пел он под гитару, а она улыбалась и понимающе хихикала.

Все. Шесть.

6

Пробки сковали дороги, ехать домой было бессмысленно. Но они не хотели ждать ни секунды. Сначала сделали это в машине, потом в ресторане, потом уселись пить кофе. Держались за руки, смотрели в глаза, гладили друг друга под столом.

– Меня никогда еще так не тянуло к мужчине, – сказала она, – что-то в тебе есть удивительное.

– Нет, в тебе.

– Скорее в нас. Я чувствую, сколько между нами общего.

– Как ты смогла понять? Ведь мы все время занимались…

– Я чувствую! – и царапнула его по бедру.

По бедру так по бедру. Скоро пробки закончатся, они снова поедут к нему, и снова всю ночь он будет чувствовать, что живет сейчас.

– Например?

– Например, ты, как и я, любишь красный цвет. У меня – красные машина и телефон, а у тебя дома – холодильник. Холодильник люди не выбирают случайно.

– Еще?

– Еще ты, перед тем как сказать что-то важное, делаешь удивленное лицо и улыбаешься так, что даже лучики от глаз расходятся.

– И что тут общего?

– То, что мне это нравится.

– Это морщины.

– Нет, ты что, нет никаких морщин, – она потянулась через стол и поцеловала его в губы, – между нами очень много общего, ты увидишь, просто надо больше разговаривать!

Ждать больше не было никакой возможности, он взял ее за руку и увел в уборную. Около умывальника никого не было, они проскочили незамеченными.

– Меня так еще ни к кому не тянуло, – повторила она потом за столом.

Захотелось есть. Они попросили меню.

– Ты что будешь? – спросили они друг друга одновременно и засмеялись. Подумали немного и снова, не сговариваясь, сказали хором подошедшему официанту: – Салат с помидорами и моцареллой.

Тот улыбнулся, радуясь их счастью.

– Вот видишь, – сказала она, – у нас даже вкусы одинаковые. Ты чай с сахаром пьешь?

– Без.

– А кофе?

– Ну, одну ложечку могу положить.

– Все сходится. Нужно просто больше разговаривать.

Принесли салат. Стали есть и больше разговаривать.

– У тебя были животные? – спросила она.

– Нет… Разве что рыбки в детстве.

– А у меня кошка. Представляешь, она старая, но, вот если клубок кинуть, побежит, как котенок… А почему нет животных? Не любишь?

– Люблю, но по телевизору. У меня, когда время есть, – лежу на диване, пью чай и смотрю «Animal Planet».

– Забавно, ты такой… уютный… Представляю себе эту картину. Я думала, мужчины только пьют пиво и смотрят футбол.

– Ну и это иногда бывает. Я вот недавно подсел на женский гандбол. Потрясающе увлекательно. Раньше как-то женские игровые виды спорта не ценил, а тут – прямо задело.

Она улыбнулась, но на этот раз неловко, словно чего-то не понимая.

– Там есть своя красота, – продолжил он, – своя тактика… А как они забивают в прыжке – влюбиться можно!

– Гандбол, – робко перебила она, – это с таким овальным мячиком?

Вечерело. Первая невесомая тучка закрыла солнце. Он съел пару кусочков сыра.

– Ты шутишь?

– Я просто спросила.

– Понятно, ты шутишь.

– Я просто спортом не интересовалась особо и поэтому точно не помню. Это когда с овальным мячиком?.. Или… Ну, что ты так смотришь? Я правда знала, но забыла… Подожди… Бол – значит мяч… А, это – в воде когда? – И, наткнувшись на его похолодевший взгляд, поджала губку: – Нет?

Автоматически получалось, что, помимо гандбола, она не знала регби и водного поло.

– Хорошо, – продолжал улыбаться он, – а что тогда такое водное поло?

– Ну как минимум это что-то в воде. Наверное, когда голы забивают.

– А регби?

Она опустила глаза и съела помидорину.

– Пойми, я, правда, спортом – не очень. Я знала, что такое гандбол, – просто забыла.

Он стал серьезен.

– Невозможно забыть, что небо голубое, что птицы летают. Если бы ты действительно знала, не забыла бы.

– Но мне просто про него никто не рассказывал.

– Мне тоже. Есть такие вещи, которые сами в тебя входят с детства. Тебя же никто не учит, что трава – зеленая, что снег – белый, что поезд стучит колесами. Это все как-то вокруг присутствует… Все детство по телику гандбол шел!

– В мое детство – нет.

Он задумался. Дожевал последний кусочек сыра и спросил:

– Значит, ты и женский хоккей на траве не знаешь?

– Ну, не надо меня подкалывать, пожалуйста! Да, я – дура, не увлекаюсь спортом, но зачем издеваться?

– В чем издевательство?

– Я прекрасно знаю, что такое хоккей. Это – на льду с клюшками. И, в отличие от футбола, в него женщины не играют… А на траве – это совсем смешно. Как они могут там скользить? Ты меня совсем за дуру не считай.

– Забудь, – сказал он и потянул ее к себе.

– Опять? Какой ты ненасытный.

7

Утром, устав от продолжавшейся всю ночь сладкой звериной борьбы, они лежали на полу среди простынь, чашек с кофе и бокалов с вином.

– Как будто всю жизнь тебя знала, – сказала она, – я так сильно чувствую, сколько всего нас объединяет.

– Сколько? – спросил он и поцеловал.

– Вот столько, – развела она руками, – ты смотришь на меня так, как мне хочется, трогаешь, как мне хочется… Ну и это…

– Что? – улыбнулся он.

– Это… Тоже. Как мне хочется.

– А твой прежний парень? Он… Как был в этом смысле?

– Прошу тебя, давай не будем. Это было давно, и он был совсем юный, мой ровесник. У него не было такого жизненного опыта, такой чуткости… Вот только тебе со мной, наверное, не очень интересно… Я даже не знаю, что такое гандбол. Но я исправлюсь, сегодня обязательно посмотрю в Интернете.

– Посмотри, – сказал он и укусил ее за бок.

– Ай, – взвизгнула, – ты кусаешься, как зверь настоящий! Как акула! Не вырваться!

Продолжил кусаться.

– Почему тогда, как зверь? Получается, как рыба.

– Но акула же – не рыба, – сладко застонала.

Остановился.

– В каком смысле – не рыба?

– Ну, она выглядит, как рыба, а реально: у нее же есть легкие, она… Млекопитающееся!

– Млеко… что?

– Млекопитающееся! Как кит. Киты ведь тоже плавают, но при этом – не рыбы!

Он отпустил ее.

– Ты с дельфином не перепутала?

– Кого? Кита?

– Акулу.

– Нет. Акулы – злые, с зубами, с плавником таким, а дельфины – гладкие, добрые, водятся в дельфинариях.

– Правильно, и кто они?

– В плане?

– Ну, какой вид животного?

– Рыбы? – неуверенно сказала она и, наткнувшись на его взгляд, добавила: – Я могла, конечно, спутать. Может, я болела, когда это проходили? В Интернете обязательно посмотрю.

8

Бессонная ночь давала о себе знать. Он клевал носом у монитора, периодически просыпаясь и обнаруживая перед глазами вчерашнюю фотографию однокурсницы с ледорубом.

Свернув фото, ушел в туалет, заперся, сел на унитаз и решил выспаться. Это был проверенный и единственный способ прийти в себя: дремать в офисе строго запрещалось.

Приснились июньские луга, пасмурный полдень и они вдвоем в траве. Солнце остановилось за облаками, время не двигалось. Ее тело было как эти луга: в него можно было падать, им можно было укрываться, дышать, оно было гибче травы и моложе едва начинавшегося лета. Вдруг вдалеке послышались раскаты грома. Он посмотрел поверх цветов, увидел стремительно приближающийся плавник акулы и проснулся. В дверь стучал его коллега Олег, тот самый, с которым обсуждали измены и семейную жизнь.

– Старик! Ты тут? Жив еще?

Это означало, что босс приехал и было бы хорошо вернуться на рабочее место.

9

Казалось, что машины за окном припаркованы, но на самом деле они слегка двигались. Начиналась самая главная, самая длинная в неделе пятничная пробка.

Они сидели в другом кафе, потому что идти во вчерашнее было неудобно: официанты к концу вечера уже косо поглядывали.

Она гордо достала из сумочки зубную щетку:

– Я рада, что у нас все серьезно.

– А раньше у тебя было понарошку?

– У меня – нет. Но он… Он был мой ровесник, я тебе уже говорила. Ему был нужен только секс.

Он не сводил глаз с мурашек на ее шее, с упругой мышцы, натянувшейся от уха до слегка обнаженной ключицы. Ее коленка, даже не касаясь его под столом, обжигала и дорисовывала в воображении вторую, слегка отведенную в сторону.

– Ты – другое дело… Взрослый, спокойный, ты со мной разговариваешь… А, вот! – неожиданно вспомнила она. – Смотри! – и достала распечатанные страницы. – Акула – самая древнейшая из рыб, обитающая… и так далее, и так далее. Рыб! Ты был прав! С тобой я становлюсь умнее!

Перегнувшись через стол, она поцеловала его – коротко, но так, что он успел опьянеть от запаха ее кожи.

– А гандбол? Еще один поцелуй за гандбол.

– Ой, – смешно поджала губку она, – я не успела посмотреть, работы много было. Можно у тебя дома?

Он не ответил, а только взял ее за руку и повел к автомобилю. Восхищенная уверенностью зрелого мужчины, она оставила на столике фотографии зубастых акул: живых, остервенело бросающихся на жертву, и мертвых, с отрубленными плавниками, безжизненно валяющихся на палубах.

10

Пока они целовались в пробке, солнце над Волоколамкой почти село.

– Как же я люблю Москву, – сказала она, – с детства здесь живу, каждый уголок знаю, и с каждым местом что-то связано.

– Например?

– Например, в том кафе, где мы сидели, я обмывала машину с подругой. На открытой веранде. Была хорошая погода… Сентябрь… И листья падали прямо к ногам. Я подумала: как прекрасно, что мы живем в этом городе, что у нас все здорово, что можно куда-то мчаться на новой классной машине, а потом просто выпить кофе на веранде. Счастье в простых вещах.

– И сколько стоила простая вещь? Или в кредит взяла?

– В кредит. Это ведь тоже классно: вроде ты еще молодая, вся жизнь впереди, а можно взять машину и сразу ездить…

– Или стоять в пробках… Волоколамка у тебя с чем связана, с чем ассоциируется?

– С пробками, – засмеялась она, – кстати, почему ты не слушаешь радио?

– А почему я должен его слушать?

– Ну все же в машине слушают… Я вот – постоянно. И в плеере, когда гуляю, и дома… Я не могу, когда тихо.

– А я не могу, когда музыка. И вообще: можно объяснить, почему ты что-то делаешь, а как объяснить, почему ты чего-то не делаешь? Например, многие спрашивают: «Почему ты не куришь?» Вот как я им объясню?

– Ты такой необычный.

– Просто музыку люди слушают в большинстве своем как фон, у них наркотическая ломка без фона, они не могут жить в тишине, наедине с собой и своими мыслями. А мне хорошо с самим собой, зачем мне этот наркотик?

– Ты прав… Конечно же, не включай. Лучше спой мне ту смешную песню про Мурку. Ты так здорово поешь.

Он поцеловал ее и затянул:

– «Прибыла в Одессу банда из Амура. В банде были урки, шулера…»

– А кто эту песню поет?

– В смысле?

– Ну, какая группа? Я ее как-то пропустила, хоть у меня и включено радио все время.

– Ты сейчас шутишь?

– Ну, прости, я же не могу все новые группы знать. А знать хочется, песня такая забавная.

– Давай лучше я просто спою, – сказал он.

– Давай.

– «Прибыла в Одессу банда из Амура. В банде были урки, шулера. Банда занималась темными делами. И за ней следила Губчека…»

– Так здорово! А кто такая Гупчиха?

Он чуть не врезался в УАЗ. Закатное небо накрыло грязным брезентом.

– Ты никогда не слышала этого слова?

– Гупчиха?.. Нет, а где я могла его слышать? Это же смешная песня, наверное, оно просто придуманное… Или вот: урки. Ты не ошибся, может, орки?

Неба не стало видно совсем. Запаска УАЗа заменила солнце.

– Давай так, – он перевел дыхание, – давай… поговорим.

– Конечно, давай! Я всегда за то, чтобы больше разговаривать!

– Ты не знаешь, кто такие урки… Хорошо, ты родилась уже после советской власти, выросла в Москве, у тебя все было хорошо… Но – «Губчека»? Если ты не знаешь, что такое «Губчека», значит, не знаешь, что такое «ЧК»?

– ЧК?

– Да.

– Ну, подожди, это единственное число?

– Да.

– Я знаю «чика», «чиксы». Это девушка по-американски, типа: подруга рэпера.

– Чиксы… Прекрасно. Следовательно, фамилия Дзержинский тебе ни о чем не говорит?

– Дзержинский? Я знала, но забыла… Точно слышала. Писатель?

– Писатель, – прошептал он.

– Вот видишь! Что-то ведь я знаю.

– Скажи, пожалуйста, а ты в курсе, что была… война, революция? Ты знаешь, кто такие Ленин, Сталин?

– Да, конечно. Просто я в истории – не очень, я больше по математике занималась.

Он поцеловал ее и положил ей руку между ног.

– Хорошо, расскажи мне.

– Что именно?

– Расскажи, что ты знаешь про Россию.

– Вообще?

– За последние лет сто.

– Я боюсь, я же не очень по истории.

– Не бойся, начинай.

Она тоже положила ему руку между ног и начала.

– Ок. Сначала – революция в семнадцатом году. Потом…

– Подожди. Что там было? Кто чего не поделил?

– Ленин сверг царя… Правильно?

– Ты говори, говори. Он что: сам сверг? Кем-то он руководил?

– Щас, секунду, я знала… Большевиками. Точно, большевиками!

– Так, и что началось потом?

– Потом… Советская власть?

– Сразу?

– Ну да.

– И царь все отдал, со всем согласился?

– Нет, я знаю, его убили, а уже потом – советская власть.

Она гладила его между ног, но он был сосредоточен на дороге и событиях семнадцатого года.

– Итак, убили царя?.. Когда?

– Ну, в тысяча девятьсот семнадцатом году, когда свергли.

– И где?

– В… щас… в Зимнем дворце.

– Прекрасно. И? Началась советская власть, никто не был против, проблема была только в царе?

– Там кто-то был против, но их арестовали.

– А потом?

– А потом началась война.

– Слава богу! Когда?

– Двадцать второго июня сорок первого года!

– Стоп. Больше никакой войны не было?

– А, вспомнила, была! Первая мировая. Но это еще до революции.

– Очень хорошо! А между революцией и сорок первым годом что было?

Она зажмурила глаза, сосредоточилась, как в мгновения самого высшего наслаждения, и выдохнула:

– Гражданская война!

Это, наконец, возбудило его.

– Неплохо! Кто с кем воевал?

– Ну вот эти большевики с белыми. А, точно: большевики были красными, а белые – за царя.

– А зачем им было воевать за царя, его же убили в семнадцатом?

– Они нового хотели поставить. Они в принципе были за царя.

– То есть белые были монархисты?

– Да… ой, нет! Они были меньшевики, я вспомнила. Красные – большевики, а белые – меньшевики.

– И долго эта Гражданская война длилась, кто победил?

– Большевики победили, а потом вместо Ленина стал Сталин.

– И когда это случилось?

– Я вот это не помню, неточно выучила.

– Ну приблизительно?

– Приблизительно… Так, сейчас… Ну точно, еще до войны. Скажем, году в тридцать пятом.

«Скажем, – вертелось у него в голове, – скажем». Отличное словечко применительно к данному случаю. Сколько атомов водорода в молекуле воды? Скажем, два!

– Уверена? – спросил он строго.

– Нет? Неправильно? Ну я точно знаю, что до войны. Может, позже?.. Году в сороковом?

– Может, – сказал он, – может, – и представил себе Ленина в сороковом году. Тот был уже совсем плох, сильно сдал, но держался молодцом.

– А что было в эти двадцать лет: с революции до войны?

– Я не помню сейчас, знаешь, основные даты запоминала… Колхозы… Нет, не вспомню.

– Примерно хотя бы. Как люди жили?

– Ну, был социализм… И перегибы.

– А это что?

– Это когда арестовали… Я не помню кого, но там было несправедливо, а потом это отменили.

– Кто отменил?

– Сталин отменил, когда про все узнал.

– И что потом?

– А потом, – слезы показались у нее на глазах, – потом была война.

УАЗ ускорился, и последние лучи солнца вновь забрезжили в образовавшемся просвете.

– Немцы на нас напали… Ночью… Несколько лет шла война, и Сталин победил Гитлера. Много людей погибло… Очень много тысяч.

– Что? – он убрал ее руку. – Много чего?

– Тысяч… Знаешь, я считаю, нельзя говорить приблизительно, когда речь идет о жизни людей… Много, очень много… Сто тысяч… Может быть, даже двести или триста. Это была страшная война.

11

– Потом, потом, – шептала она и срывала с него одежду, – история подождет, там уже все давно случилось. Я хочу тебя сейчас.

Он, как мог, сдерживал ее.

– А во время Гражданской? Ответь! Сколько?

– Это важно? Тебя так заводит история? – опрокинула его на живот и покрыла спину поцелуями. – Меньше, наверное, чем в Великую Отечественную. Может, сто тысяч.

Она кусалась, ему не хватало дыхания.

– А… во время репрессий?

– Может быть, пятьдесят тысяч… Нет, как-то много, это же не война… Скажем, двадцать пять.

«Скажем»… «Скажем»…

– Итого? – простонал он и, зажмурив глаза, уткнулся в подушку.

– Триста, – она опускалась все ниже, легко складывая цифры в уме, так как с математикой в школе у нее было все в порядке, – плюс сто, – и перевернула его на спину, – плюс двадцать пять, – едва коснулась губами, – четыреста двадцать пять. Будем считать, что пятьсот!

Круче «скажем» могло быть только «будем считать». «Скажем» ушло на почетное второе место.

Иногда она вскидывала волосы, и он видел шею, изгибающуюся, как побег молодого дерева. Ее тело укрывало его, горячие поцелуи не отпускали ни на секунду. То, о чем он мечтал долгие годы, свершилось. Но стена встала между ними, и ничего нельзя было сделать.

Она подняла голову, поджала губу.

– Я что-то не так делаю? Ты меня не хочешь?

– Я, – прохрипел он, – я…

– Ты устал?

– Ты…

– Я все понимаю, забудь, это вообще не проблема.

– Пятьсот тысяч, – наконец членораздельно произнес он, – пятьсот?

– Ты опять об этом?!! Ну прости, я не знала, что это для тебя так важно… Пойми: я больше математику учила, а такой предмет, как история, – не очень.

– Значит, все, о чем мы говорили, все, кто погиб, для тебя – предмет? Такой же, как математика и физика?

– Ну да, а что тут такого? Я же не виновата, что у меня была больше склонность к точным наукам, чем к истории.

– Ты понимаешь, где ты живешь?! – закричал он. – Понимаешь, что это за страна, где ты родилась?!

– Россия? – испуганно предположила она и тут же исправилась: – Российская Федерация?

– И что?! Что ты о ней знаешь?

– Что… У нас сейчас демократия, что… рыночная экономика… что все нормально, – она почти плакала.

– То есть ты живешь в такой распрекрасной стране, где можно взять кредит на машину и выпить кофе на веранде?! Тебе хватает? Это – твоя Россия? Говори! – он схватил ее за плечи. – И акулы у тебя легкими дышат, и в гандбол овальным мячиком играют, и в Губчека чиксы работают?

– Отпусти, пожалуйста, мне больно, – попросила она.

– И Дзержинский у тебя – писатель, и народу в стране погибло четыреста двадцать пять тысяч человек! В Гражданскую с Отечественной и от Сталина! Спасибо – округлила до пятисот!

– Прости! Я просто не учила эту тему!

– Мы с тобой родились на этих костях, ходим, ездим, трахаемся на костях. Кофе твой из костей, а ты… ты… ты хочешь, чтобы у меня стояло после этого?

– Прости, – рыдала она, – я не знала, что это так важно!

– Ничего не важно! И то, что для тебя Волоколамское направление не связано ни с чем, кроме пробок, – тоже.

– Я знаю про войну! – закричала она. – Знаю, что немецкие танки почти дошли до «ИКЕИ»!

– И урок не было! Орки были, а урок – нет.

– Не бросай меня! – она уже не кричала, а пищала. – Я молодая, я смогу много тебе дать. Много секса. Я же понимаю… что тебе не о чем со мной разговаривать, но… – и снова приникла к его телу губами. – Не бросай меня! Ты же можешь со мной просто трахаться!

– О чем с тобой трахаться? – прохрипел он.

12

Он спал в офисном туалете, и снилось, как гандболистки бегут к чужим воротам, отдают друг другу мяч, забивают голы в полете. А потом – как она уходила вчера, вся в слезах, и забрала уже поставленную в стаканчик зубную щетку.

Она бежала по июньскому лугу, по высокой траве, акула неслась за нею, и мокрый черный плавник стремительно приближался.

– Не бросай меня, – слышалось ему. Но голос был все тише, а акулий хрип – громче. Вдруг все пропало, и он увидел товарища Сталина в окружении малознакомых гэпэушников. Сталин повертел в руках фотографию Троцкого и спросил:

– Почему старик еще жив?

Гэпэушники задумались.

Вождь не стал их мучить и сам предложил решение: достал из шкафа и передал в руки его институтской одногруппнице новенький, блестящий, как самурайский меч, ледоруб.

Вдруг осталась одна одногруппница – в альпинистской экипировке, на алтайском взгорье, с этим самым ледорубом. Она улыбалась так нежно, и захотелось залезть прямо сейчас в «Одноклассники», написать ей, встретиться и… просто поговорить про Троцкого.

Немолодой, небритый, он спал, уткнувшись лицом в рулон туалетной бумаги. Его разбудил стук в дверь.

– Старик! Ты еще жив? 2008

Что-то случилось

(Истинная история возникновения кинематографа)

1

Государь щурился на свет, смотрел на прохожих, на черные санки, скользящие вдоль и поперек реки. Короткий день тянулся долго, закончились дела, а читать не хотелось. Утренние события не выходили из головы.

В девять часов двое солдат ввели в залу каторжника, сняли цепи. Граф Александр Христофорович стоял неподалеку, был взволнован. Наскоро причесанный гость выглядел диким, борода и космы скрывали черты.

– Как зовут? – спросил государь, но тот не ответил. – Русским языком тебя спрашиваю.

Бородач завыл.

– Языка нет, – сказал граф.

Внесли чудную коробку, поставили на треногу. Каторжник поклонился в пол и зажестикулировал.

– Государь, – сказал граф, – будьте любезны, сядьте у окна и просто смотрите на линзу в центр машины.

Каторжник закрутил ручку на коробке. Потом его увели, а граф Бенкендорф Александр Христофорович шепнул, уходя:

– Не смею больше задерживать. Мы будем вечером. Тут важна темнота.

И вот время замерло, читать не хотелось. Санки перечеркивали Неву, как и год назад, как два. Как в детстве.

После обеда стало темнеть. Граф вернулся, и снова с солдатами. Зашумели пилами, застучали молотками, и когда Николай вошел в залу, у стены стояла квадратная конструкция с натянутым парусом.

– Забавно. Куда прикажете сесть?

– Прошу любезнейше напротив.

Снова зазвенели цепи, ввели утреннего гостя. Стемнело совершенно.

– Перед нами нечто странное, – сказал граф, – изобретение этого господина. Вы первый, кто будет знать.

Каторжник закрутил ручку, на парус упал луч света. Николай вздрогнул, потому что это был почти дневной свет, почти тот, который слепил глаза у окна сегодня днем, год назад, в детстве.

То, что произошло после, заставило государя замереть. На плоскости паруса возникло лицо. Огромное, высотой в два человеческих роста. Его лицо. Это был он, но не сейчас, а сегодняшним утром, когда сидел напротив. Николай не дышал. Вот государь на полотне пошевелил бровью, вот посмотрел в сторону, а после – прямо в глаза. Свет потух, темнота снова стала темнотой.

– Это… что? – спросил он Бенкендорфа.

– Мы пока не знаем, ваше величество… Что-то страшное или великое. Останавливает время. Извольте еще раз.

Снова каторжник зашумел машиной, снова на полотне возникло лицо. Николай смотрел себе прямо в глаза, словно в зеркале, но это было другое. Зеркало – просто стекло, отражает предмет в настоящем, каждую секунду – новое. А машина останавливала время, сохраняла предмет в прошлом, как он есть.

Николай подошел к каторжнику, тот поклонился, согнулся в три погибели.

– Никто не знает, – повторил Бенкендорф, – а этот уже ничего не расскажет. На всякий случай сразу язык вырвали.

Следующим вечером позвали во дворец митрополита Московского Филарета, бывшего по делам в столице.

– Василий Михайлович, – сказал государь, – что-то случилось. По сути – наука, а в общем – как посмотреть. Важно ваше мнение. Только прошу: не волнуйтесь, опасности тут нет никакой. Представление как на театре.

Митрополит сидел неподвижно, а после, когда зажгли свечи, сказал:

– Государь, так сразу не понять. Это что-то божественное или напротив. Прошедшее время является вновь. И не на картине, не в описаниях, а натурально. Это очень опасная вещь, важно, чтобы никто не узнал.

– Язык создателю вырвали на всякий случай, – вставил Бенкендорф.

– Разумно. Оказаться это может чем угодно, а уж лучше быть уверенными, что он никому не расскажет.

Принесли чаю. Создатель смотрел из угла страшными глазами, едва видневшимися за бородой и космами.

Утром поехали кататься по Неве с Колей и Мишей. Мальчики сидели смирно, солнце искрилось, сердце радовалось этой красоте.

«Растут дети, – подумал Николай, – Мишенька стал взрослым, каждый день чем-то новым радует». И тут вспомнилось вчерашнее. Вечер, темнота, косматый безмолвный создатель и машина, останавливающая время. Николай вдруг подумал, что вот так же катался по реке со старшим Сашею, а теперь и не вспомнить, как это было. Искры в снегу и морозный воздух помнились, а вот лицо ушло уже слишком далеко. Будь тогда у него эта машина, можно было бы просто дождаться вечера и посмотреть на любимые черты. Угодны ли богу такие фокусы? Сколько веков люди жили и врастали в свою старость смиренно, не имея ничего, кроме памяти. И то – в отношении детей и ровесников. А уж представить, как выглядел в юности отец или дед… Портрет, даже с живостию передававший предмет, все равно оставался портретом, написанным кистью. Здесь же речь шла о чем-то нерукотворном, о времени, которое можно остановить, о жизни, которая может не кончаться. Думая о Саше, Николай вспомнил о воспитателе его, Жуковском. Тот, как человек искусства, мог быть полезен, мог бы высказать что-то разумное. Зная о том, как болтливы все невоенные, Николай еще какое-то время сомневался, но, добравшись до дому, не выдержал и послал поэту записку: «Василий Андреевич, милостиво прошу Вас быть вечером к чаю. Крайне важно поговорить. Что-то случилось».

Жуковский приехал взволнованный, но его успокоили, что, слава богу, все здоровы, речь о другом. Сидели теперь вчетвером: государь, граф Бенкендорф, Филарет и Жуковский. Увидев живое лицо государя на парусе, поэт встал, задышал глубоко. Николай взял его за руку. Потом показали прочее: каторжников, работающих в лесу, крестьянских детей в деревне, солдат, марширующих по дороге. Все было живо, страшно, великолепно.

Более ни о чем не говорили, разъехались, уговорились завтра обсудить на свежую голову.

Следующим днем обедали в малой столовой, подальше от шума. Домашних Николай попросил извинить его и не беспокоить ввиду важности дела.

– Я долго думал, государь, – начал Бенкендорф, – и первой моей мыслью было, конечно же, уничтожить машину, создателя посадить навечно в крепость и не гневить бога. Но потом я стал размышлять о пользе, которую машина могла бы принести.

Подали кофе, граф продолжил:

– О частной пользе я не буду говорить, она и так очевидна: можно останавливать время для лиц монаршей семьи и… предположим, для героев войны. Но дальше… Я подумал… Ведь если затем показывать это представителям прочих сословий: студентам, чиновникам, в армии… сколь сильно вырастет любовь к государю и Отечеству. Вообразите только, что где-то в отдаленном гарнизоне солдатам покажут живого императора. При параде, на коне! И так дальше! Вы не можете лично присутствовать везде одновременно, а с помощью этой машины – можете.

Николай слушал внимательно.

– И прочее воздействие на умы. Если показать кадетам какой-нибудь бой на суше или морское сражение!

– Где я вам найду сейчас войну?

– Это можно устроить нарочно, ненастоящую войну… Конечно, потребует затрат: пошить костюмы вражеской армии, нарядить солдат. Но патриотическое воздействие на молодежь того стоит!

– Можно крестный ход, – неожиданно вставил Филарет.

– Почему бы и нет! – воодушевился Бенкендорф. – Допустим, сначала показываем войну, потом государя, потом сразу крестный ход, как некий символ народного единения. То есть логическая связь такая: постановка проблемы (война, Отечество в опасности), затем – решение проблемы (император на коне), а потом эмоциональный финал – крестный ход, знак к единению под сенью веры и государя.

Жуковский молчал.

– Или Кавказ! – продолжал граф. – Стоит там, вообразите, наш гарнизон. Постоянные стычки с горцами. Противостояние. Борьба не только оружия, но и духа. Да только вот горцы на своей земле, им горы – родина, а русскому глазу – тоска. Сколько слабых в уме повредилось, ну а уж в бою такой настрой точно не подмога. А что, если мы нашим солдатам покажем русские просторы, реки, храмы? Сколь поможет это поднятию духа!

– Кудряво придумано, – Николай отошел с чашечкой кофе к окну.

– То же справедливо ко флоту и дальним походам, – добавил граф.

– Если же говорить о крестном ходе, – опять начал Филарет, – не применяя к задачам военным и политическим… Народ ведь у нас темный, страх для него многое решает. А этой машины в первую очередь будут бояться. Если показать крестный ход староверам, многие вернутся к истинной церкви, перестанут мутить народ. Нужно использовать эту машину, пока она привычной не стала для обывателя, пока страх рождает.

Жуковский молчал.

– Однако, что это будет значить для казны? – спросил Николай. – Сколько машин нужно будет сделать, чинить их, прочее?

– Да, – ответил граф, – затея недешевая. Кому поручишь – еще воровать начнут. Как у нас водится. Поэтому правильно поручить все Третьему отделению. Мы уж постараемся.

Условились подумать еще и хранить все в строжайшей тайне.

Вечером без предупреждения Николай заехал к Жуковскому. Заснеженный, в простом платье, он выглядел дома у успешного литератора как обычный человек, как старый приятель, зашедший с петербуржской метели погреться.

– Мне кажется, Василий Андреевич, вы хотели что-то сказать, но не стали при компании.

Жуковский заговорил взволнованно.

– Государь… Я представил, что было бы, если бы такая машина по остановке времени существовала сто лет назад, двести, тысячу… Было бы интересно сейчас нам смотреть на ряженых солдат и прочее? Что нам дела до сиюминутных политических дрязг прошлого? Отчего же, когда выбор касается нас самих сейчас, мы сразу хотим практической, даже низкой пользы? У нас в руках божественное изобретение, неужто мы поступим, как поступили бы англичане или немцы! Вообразите, что к поэту спускается Пегас, а он его запрягает и пашет.

– Что же тогда, Василий Андреевич? – проникся Николай.

– Просвещение! Единственно просвещение и искусство – вот назначение машины. Вообразите, как прекрасно было бы увидеть нашей молодежи французский балет, взятый в машину прямо в Париже! Или далекие страны, о которых в уездных городах и не слыхивали!.. Или для детей – что-то из Крылова.

– Как же вы заставите зверей слушаться перед машиной?

Николаю затея с просвещением нравилась. Но все это было вокруг да около, не было золотой идеи, которая зачеркнет сомнения.

– Надобно, – сказал Жуковский, – определить что-то самое значимое сейчас для России и взять это в машину.

Задумались.

По лестнице застучали каблуки, и в комнату влетел заснеженный человек:

– Excusez-moi de passer ainsi, sans vous avoir averti[1]. Государь, – склонил голову.

– Садись, Александр, с нами, – сказал Жуковский, – мы чай пьем.

– Прошу садиться, Александр Сергеевич, мы как раз о важном говорим, о просвещении.

Пушкин сел, взял чаю, но доброе его настроение исчезло. Он понял, что прервал какой-то важный разговор. Одинаково неудобно было присутствовать и откланяться, показать, что не настроен к компании.

– Я ненадолго, господа, обогреюсь, чаю выпью и домой. Вы уж потерпите.

Оба смотрели на него, и, видимо, у обоих одновременно рождался замысел.

– Может быть, я чем-то могу помочь? – спросил Пушкин. – Если нужно что-то придумать, говорите… Что-то случилось?

Николай решился.

– Александр Сергеевич, вы сейчас очень заняты? Я хотел бы кое-что вам показать…

2

Пушкин смеялся, как в детстве. Громко, звонко, откидывая голову назад. Жуковский радовался, видя, что ставшее уже почти старческим лицо друга оживает. Давно он не видел Александра таким.

– Солдаты очень смешные на этом парусе! Маленькие, как муравьи!

И смеялся снова.

– Государь, а вы как на портрете, который хочет сбежать! Я вообразил себе, что портрет говорит: «Что-то устал я, рисуйте без меня!» И ушел с холста! Как вы из кресел!

Николай заулыбался. Как же забавно устроена голова у Пушкина.

– Можно знаете что? Поставить машину в женской бане, проковырять дырку в стене и просмотреть все потом!

Жуковский хотел придержать непристойную фантазию друга, но Николай дал знак – мол, подождите, пусть говорит.

– Или кошелек на веревочке кинуть на Невском, а самим с машиной спрятаться!

– И просмотреть потом? – улыбнулся Николай.

– Да!.. Если, предположим, один билет по три рубля… Детям – по рублю… В зале мест сто. Двести – двести пятьдесят рублей, господа! А если много машин? А если по нескольку раз в день?

Жуковский обнял Пушкина.

– Александр, друг мой, здесь другое…

Он стал говорить о просвещении, о том, как важно научить молодое поколение доброму и разумному, что было бы, если бы эта машина могла сохранить для нас древнегреческие трагедии, события истории, лица великих поэтов, спектакли Шекспира в «Глобусе».

– Я полагал, для доброго и разумного довольно книг, – ответил Пушкин, – а это ведь развлечение. Почему бы и не заработать… А чем я могу быть полезен?

Николай подошел, обнял Пушкина.

– Александр Сергеевич… Вот о чем мы подумали с Василием Андреевичем… Что скрывать наше восхищение. Вы – первый поэт России. Для нас было бы честью явить народу чудо не балаганным представлением, а красотой искусства… Вот если бы разыграть, как на театре, какую-нибудь сцену из «Онегина», взять в машину, а потом представить публике.

Пушкин замер.

– Например, бал. Или разговор Евгения с Татьяной.

Пушкин заходил по комнате.

– Нет… Не то… Неинтересно… Разговор – это же слова, их не слышно. Кому они нужны – слова?.. Нужно что-то другое. Чтобы смотреть имело смысл. Посмотрел – и все понятно. И чтобы за душу брало.

Стали вспоминать роман. Ничто не шло в голову. Пушкин вдруг остановился в углу около косматого каторжника. Заглянул ему в глаза. Ни при виде шефа жандармов Бенкендорфа, ни при самом государе не было в глазах изобретателя столько благоговения и страха, как теперь. Он вцепился в машину и не мог оторвать от поэта взгляда.

– Дуэль, – сказал Пушкин.

Потом сели за кофе в кабинете у государя. Пушкин попросил перо и бумагу. Расчертил лист на квадратики.

– Сначала покажем чистое поле и куст. Как будто нет никого. Подъедут сани, Онегин с Ленским выйдут.

Государь, Бенкендорф и Жуковский встали за спиной, с интересом смотрели на рисунки. Рисовал Пушкин и вправду хорошо.

– Потом – пистолеты! Подтащим машину и близко их покажем. А после…

– Нелогично получается, – сказал Бенкендорф, – только сани подъехали – и сразу близко пистолеты.

– Допустимая условность, – ответил Пушкин, – скачок по времени. А потом – две руки берут пистолеты из коробки, и опять – показываем чуть издалека. Они расходятся.

– Хитро́, – улыбнулся Николай, – здорово выдумали.

– Я ничего не выдумывал, государь, это обычные правила композиции. От общего – к частному, от частного – к общему. «Онегин» так и написан.

Сидели долго, рисовали, спорили. Потом хватились:

– А кто играть будет? Актеров позовем?

Задумались. Пушкин сказал:

– Я знаю, господа, что вы сейчас думаете о Каратыгине, но я решительно против. Он и так везде. Куда ни плюнь.

– С другой стороны, его все знают, это обеспечит успех, – заметил Жуковский.

Пушкин замер.

– Стало быть, без Каратыгина «Онегин» никому не нужен? Поэтому вы меня и позвали?

– Нет, конечно, нет, – вступился Николай, – и вправду, давайте без фиглярства, мы же хотим увековечить великое произведение, а не балаган устроить.

Вдруг Бенкендорф сказал:

– А если вы сами, Александр Сергеевич?.. Что может быть изящнее и благороднее: Пушкин в роли Онегина?

– И действительно, – сказал Николай, – для большинства все равно ведь вы – это он.

Пушкин молчал. Потом понял, что ждут его ответа.

– Я согласен… Я о Ленском думаю.

– Может, кто-то из родственников, – Николай задумался, – из своих. Неужели мы не справимся?

– У меня нет родственников такого возраста, – сказал Бенкендорф, – я бы с удовольствием.

– И у меня, – Жуковский отошел к окну, – даже среди дальних племянников.

Посмотрели на Пушкина и Николая. Николай развел руками:

– Я… могу, конечно, сына своего, Александра, попросить. У него же есть способности, Василий Андреевич?

– Конечно, – Жуковский воодушевился, – у него и к музыке, и к театру!

– Неплохо, – сказал Пушкин, – по возрасту подходит, внешность годится.

– А давайте, господа, еще кофе! – воскликнул Бенкендорф. Отозвал Николая к окну – подышать воздухом.

– Государь, – зашептал он, – я не в восторге от этой затеи. Вместо патриотического воздействия на сограждан устраиваем водевиль. Ну бог с ним, пусть – как проба пера, все любят Пушкина, черт бы с ним. Но дуэль! Поэтизируем то, что сами же и запретили. Чему это научит молодежь?

– Это же из «Онегина», – ответил Николай, – классика. Что тут такого?

– В высшей степени сомнительно… Но даже если это и допустить, к чему впутывать наследника престола? Каково будет выглядеть, если первый поэт России убьет, пусть даже для представления, будущего государя?

– Резонно, – сказал Николай.

– Надо кого-то менять, – заключил Бенкендорф, – либо Пушкина, либо наследника. Вместе им никак нельзя.

Вернулись к столу. Пушкин живо описывал Жуковскому, как видит сцену.

– Александр Сергеевич, – сказал Николай, – я разузнал кое-что. В общем, Саша не сможет участвовать, у него эти дни заняты.

Задумались снова.

– Я могу Жоржа-Шарля попросить, – вдруг сказал Пушкин, – он любит такие забавы.

– Жоржа-Шарля?

– Мой родственник, муж свояченицы. Вы должны его знать – приемный сын голландского посланника.

– Будем только рады, – сказал Бенкендорф, – если вы считаете, что он годится, то прекрасно!

Пушкин подумал еще немного и сказал:

– Нужно будет рано выехать. Пока доберемся, то да се. Зимний день короткий. Еды с собой взять, чаю горячего… И полицейских, чтобы зевак отгоняли.

3

На следующий день, однако же, не поехали. Поразмыслив здраво, Пушкин решил, что многое не обдумано. Куда ехать, какое оружие? Как одеться?

Он отправился по друзьям смотреть подходящие пистолеты. Нашлись не сразу. Армейских надежных было много, а красивых, чтобы на парусе хорошо смотрелись, не сыскать. Вдруг на Цепном мосту встретил Костю Данзаса, старого приятеля. Говорить про машину было нельзя, а если не говорить, что подумает? И вправду дуэль?

– Костя, мне надобны дуэльные пистолеты. Для одной забавы, на день. Вроде театра, главное – чтобы красивые были.

Данзас был холостым человеком, вечно скучающим, так что решился помочь.

– Я знаю, есть у Лермонтова, молодого офицера, красивые, но он может не дать.

Пошли к Лермонтову.

– Зайдешь? – спросил Данзас.

– Не стоит, неудобно. Мы не знакомы. Ты спроси – и все.

Пушкин остался на холоде, походил взад-вперед. Данзас вернулся скоро.

– Не дал, как я и думал. Мерзкий тип.

Далее дорога как раз лежала через дом родственника – Жоржа-Шарля Дантеса. Его тоже стоило уведомить, все рассказать. Разделились. Данзас пошел искать пистолеты, а Пушкин – к Жоржу-Шарлю.

Обнялись, позавтракали. Дантес выглядел сонно и мало что понимал. Тем не менее Пушкин под строгим секретом рассказал о затее, предложил изобразить Ленского.

– Я… похож на него? – спросил Дантес. Спросонья ему тяжело давалась русская речь.

– Ressemblant, oui, mais enfin, personne ne sait réellement à quoi il ressemble.[2] Это допустимая условность. Я ведь тоже старше Онегина.

Уговорились.

– Да! И позови кого-то из друзей на роль секунданта, я просто физически не успею, мне еще пистолеты искать и место, где производить все.

Встретились с Данзасом, отправились искать место. Данзас предлагал произвести представление прямо на Неве, в городе, но Пушкин сказал, что нужно уезжать дальше: в центре будет видно дома во все стороны, что неправдоподобно, да зеваки еще набегут.

Уже темнело, когда нашли на Черной речке близ Комендантской дачи подходящий лесок.

– Годится, – сказал Пушкин, – поедем тремя санями, встанем здесь за деревом, чтоб саней видать не было. И следи, прошу, Костя, чтобы никто по снегу не ходил, а то следы останутся, неправдоподобно будет.

Вечером пистолеты нашлись у Бенкендорфа. Пушкин обрадовался и посчитал участие графа справедливым. Иначе получалось странно: государство взялось организовывать производство, а он, автор, сам бегает по городу и ищет всякие мелочи.

Всем разослали записочки, когда и где утром встреча. Пушкин посидел еще немного над рисунками и лег спать.

4

Ехали и дремали. Все, кроме Жоржа-Шарля, были немолоды, от ранних подъемов успели отвыкнуть. Жорж-Шарль женился две недели тому и тоже недосыпал.

Пушкин очнулся первым и долго смотрел на портящуюся погоду. За ним проснулся косматый безъязыкий создатель машины. Они молчали, иногда встречаясь взглядами, иногда опуская глаза вниз. Создателю было холодно, хотелось пошевелиться, но он боялся разбудить звоном цепей сжавших его по бокам конвоиров.

Приехали. Пушкин забегал, стал руководить. Жорж-Шарль позвал на роль секунданта своего приятеля-француза, а второго добровольца не нашли, так что Пушкин сказал Данзасу уже в дороге:

– Прости, Костя, нет никого. Выручай.

Данзас был человеком холостым, вечно скучающим. Согласился.

Поначалу взяли в машину подъезд саней.

Государь с Бенкендорфом пили чай и кутались в шубы. Солдаты помогали создателю перетаскивать тяжелую машину. Через какое-то время воодушевленный Пушкин подбежал к саням.

– Вроде бы хорошо получается. Я придумал еще близко подойти и взять лицо Онегина и Ленского. В какой-то момент мы просто покажем глаза одного и второго, что подчеркнет напряжение.

– Очень интересно наблюдать, – сказал Николай.

– Сейчас будем переходить к выстрелу, – сказал Пушкин и убежал.

Погода испортилась. Покуда ехали, серый январский день был не чернее обычного, в воздухе висело, не двигаясь, снежное облако, видно было довольно. Теперь же тучи пришли со всех сторон.

– Ничего, – сказал Пушкин в ответ на испуганный взгляд создателя, – даже хорошо для усиления напряжения.

Зарядили холостыми, чтобы пламя из стволов вырывалось. Дантес полуспал, словно отсутствовал.

– Когда стрелять? – спросил он Пушкина.

– Когда сходиться начнем. Все как в жизни, друг мой, как в жизни.

Создатель замахал руками, подбежал к Пушкину, упал и стал что-то выть. Солдаты его схватили и вернули обратно. Велели запустить машину. Пушкин улыбнулся: мол, все будет хорошо.

Данзас закричал:

– Сходитесь!

Пошли. Машина стала забирать всю жизнь, которую видела перед собой. Поздний январский свет, снежинки в легкой дымке, озябших, мечущихся против ветра галок. Дантес играл неважно, шел в полусне, а Пушкин был тверд и собран. Раздался выстрел. Он упал.

– Очень интересно наблюдать, – повторил Николай.

Бенкендорф не был в большом восторге от этого маскарада, он переживал, что не прислушались к его идеям.

– Александр Христофорович, – обнял его Николай, – это только начало. Долг наш, как современников, в первую очередь взять в машину первого поэта России. А уж после спокойно займемся патриотическим воспитанием студенчества и пейзажами для солдат.

Вдруг послышались крики, все кинулись к Пушкину. Он стонал, как будто и вправду был ранен. Бенкендорф и Николай, обеспокоенные, сошли с саней.

Подбежал Данзас:

– Пушкин ранен!

Подошли ближе. Испуганный, зажимающий рану поэт еле дышал. Доктора не было, да и к чему его было везти с собой?

Бенкендорф схватил Дантеса, затряс:

– Ты что наделал, сукин сын!

Словно очнувшийся Жорж-Шарль сам был испуган и только шептал через плечо графа государю:

– Votre Majesté, je n’y suis pour rien! Je suis là par hasard, sur la demande d’Alexandre[3].

Бенкендорф выхватил из рук Дантеса пистолет, осмотрел его.

– Государь, выстрела не было.

Николай посмотрел, и действительно: порох на полке лежал нетронутым. Заозирались по сторонам, но на сотни шагов были только тучи да галки.

– Кто стрелял? – громовым голосом прокричал граф.

Солдатам было велено обыскать присутствующих. Оружия ни у кого не обнаружилось. Пушкина понесли в сани.

– Везите домой и сразу же отправьте к нему моего личного доктора, Николая Федоровича, – приказал государь Бенкендорфу.

– Позвольте поручить это родственнику, а мне надобно сразу разобраться с уликами, иначе потом никогда правды не узнаем.

Так и условились. Солдаты осторожно погрузили Пушкина в сани, Дантес его обнял. Тронулись.

Бенкендорф вернулся к месту выстрела. Здесь оставались только изобретатель и Николай. Граф встал на место Пушкина, проделал его путь, оглядываясь по сторонам. Приложил руку к животу, к тому самому месту, откуда сочилась у поэта кровь. Поднял голову по линии полета пули. Взгляд его пришелся на машину. Изобретатель упал на колени и заскулил.

5

Николай пересмотрел сцену дуэли и один, и два, и счету нет сколько раз. Все было так, как виделось при чтении романа. Вот подъехали, вот взяли пистолеты, стали сходиться. Ветер пронес близко, словно у носа, ветку валежника, облако снега заклубилось вдали.

Показались две фигуры. Дантес шел медленно, полуспал, а Пушкин шагал уверенно, натурально, как в театре. Потом упал. Было отчетливо видно, что Дантес не стрелял и сам удивился произошедшему.

Разгадки не было. Время, взятое в машину, осталось в машине и в прошлом, в которое уже не было возврата.

Приходил Жуковский. Принес записку от Пушкина.

Там было: «Государь, я поплатился жизнью за свои грехи и игры, позволенные одному лишь Создателю. Молю не оставить после смерти жену мою и детей. Жду царского слова, чтобы умереть спокойно».

Сдерживая слезы, Николай написал: «Прости и ты. Все вышло по моей вине, и я более достоин смерти как зачинщик безбожной идеи. Не мучай себя. Если Бог не велит нам уже свидеться на здешнем свете, посылаю тебе мое прощение и мой последний совет умереть христианином. О жене и детях не беспокойся, я беру их на свои руки».

Жуковский ушел, и Николай не сдержал слез. Он думал, что вот еще теперь, в эту минуту, Пушкин жив. Смертельно ранен, но жив и может говорить или писать записки. А через час, два, завтра утром – умрет. Пройдут годы, забудутся его голос, черты… Впрочем, черты остались. Николай захотел взглянуть еще раз на парус, но сдержался, чуя в этом дьявольское наваждение. Упал в кресла и заснул.

Очнувшись, он увидел Жуковского и личного своего медика Николая Федоровича. Лица их были темны, сомнений не оставалось. Оставалось только произнести страшное.

– Случилось, – сказал Жуковский. Так же, как и Николай, он чувствовал вину и так же был сражен мистической тайной произошедшего.

6

Утром Николай пригласил Жуковского и Бенкендорфа к себе в кабинет. На государе был военный мундир, голос звучал официально.

– Господа, произошло страшное. Мы потеряли первого поэта России, потеряли часть самих себя. Но главное теперь – забыть об этой истории, не дать ни малейшего повода обществу и газетчикам узнать. Слушайте хорошенько: никакой машины не было! Была простая дуэль!

– Как же… сообщить обществу? – спросил Бенкендорф.

– Срочно выдумайте правдоподобные причины поединка, виновника и прочее.

– Какие причины, помилуйте, государь, они ведь родственники.

– Что угодно: например, Жорж-Шарль был в связи с женой Пушкина, а тот узнал.

Граф подумал и ответил:

– Да, так можно. В это поверят.

– Самого француза, как иностранного подданного, срочно выслать. Извиниться, заплатить хорошенько и выслать. Это и нам тайну убережет, и его от виселицы.

– Будет исполнено, государь.

– Создателя вернуть на каторгу, Данзаса приговорить к повешению, потом поместить в крепость, потом отпустить, приказав молчать настрого… В вас, господа, я уверен.

Сели пить кофе. Все было как несколько дней назад. Лучи падали на стол от голубого неба, от Невы, горчило на губах, пятнышко на сукне никуда не сдвинулось. Только Пушкина не было в живых.

– А что делать с машиной? – спросил Бенкендорф. – Уничтожить?

Николай задумался. Как всякое дьявольское искушение, машина отталкивала и притягивала одновременно. Теперь, после случившегося, хотелось ее сжечь, растоптать и запретить к упоминанию. Но… в ней оставалось его, Николая, лицо… Последние мгновения жизни Пушкина… Просто разрушить неведомое было бы варварством. Трагические события скорее показали, что Россия пока не готова к подобным фокусам с остановкой времени… Стоило спрятать ее подальше от общества и газетчиков. Николай шепнул что-то на ухо Бенкендорфу, послали за Дантесом.

Жорж-Шарль предстал перед государем по своему обыкновению полусонный, слабо понимающий, что происходит и почему он здесь.

– Monsieur Heeckeren, – сказал Николай по-отечески, – vous êtes innocent et vous vous êtes trouvé entraîné dans cette terrible situation, que nous ne parvenons pas à nous expliquer. Vous resterez à jamais dans l’Histoire comme l’assassin du plus grand poète russe, c’est le destin qui en a décidé ainsi. Mais tout sera présenté comme si c’était lui qui vous avait provoqué en duel et vous, en tant qu’honnête homme, ne pouviez refuser. Les gendarmes vous raccompagneront à la frontière et de là, retournez dans votre Patrie.[4]

– Я могу уехать с женой? – спросил Жорж-Шарль по-русски.

– Можете, – Николай обнял его, – и вот еще что… Хочу поручить вам особую миссию.

Они прошли в соседнюю комнату, где стояла машина.

– Вам надлежит увезти это с собой, спрятать надежно и хранить, покуда живы. Ни одна душа не должна узнать.

Дантес подошел к машине.

– Государь, – сказал он, – клянусь, что до самой моей смерти никто не узнает о страшном изобретении.

P.S. Лишенный языка косматый создатель машины был отправлен на каторгу, а через год, как знающий инженерное дело, переведен под присмотр военного ведомства. Принимал участие в разработке оружия и фортификационных сооружений. Последний раз приставленные следить жандармы видели его в 1841 году под Пятигорском. Позднее след его исчез, возможно, он погиб в столкновении с горцами или бежал.

Данзас, пробыв в крепости до мая, был освобожден и направлен на прежнюю службу.

Жуковский скончался через пятнадцать лет, ни разу не упомянув даже в беседе с домашними истинную причину смерти Пушкина.

Бенкендорф ввиду исключительности случая ловко подтасовал улики и представил дело как дуэль. Газетчики и прочее общество охотно поверили в водевиль с молодым красавцем и ревнивым мужем.

Николай сдержал слово и обеспечил семейство Пушкина пожизненно.

Жорж-Шарль Дантес де Геккерн увез машину во Францию и хранил ее под особым секретом до самой смерти в ноябре 1895 года. После же он был не властен хранить вверенную ему тайну, ибо смерть лишает нас возможности принимать в чем-либо участие, оплакивать и защищать близких, держать слово. Машина была найдена предприимчивыми молодыми людьми, двумя братьями, и уже через два месяца после кончины Дантеса, 28 декабря 1895 года, в Париже в «Гранд-кафе» на бульваре Капуцинок состоялся первый публичный показ остановленного времени.

Имени же Пушкина, усилиями честных людей и благодаренье господу, это дьявольское творение не коснулось, и никто не узнал, что что-то случилось. 2013

Мир крепежа

1

– А хорошо здесь сделали! Тут же детское кафе раньше было: то ли «Солнышко», то ли не «Солнышко». Не помните?

Я не помнил. Вернее, сколько себя помнил, здесь был черный провал, что-то вечно ремонтировали.

– Ну как же, единственное детское кафе в городе, нас сюда специально водили мороженое поесть не из вафельных стаканчиков, а в серебряных чашках на ножке… А сейчас, по-моему, и нет ничего для детей.

Утро начиналось здорово, Оля держала меня за руку. Она откинулась на спинку кресла и сказала:

– В «Супермоле» есть детская площадка.

Он улыбнулся.

– Нет, это не то. Там они в загончике каком-то ползают, а «Солнышко»…

Подошла официантка.

– Определились?

Оля заказала капучино, а я сказал:

– Американо, и что у вас есть из сладкого?

– Возьмите «Элегию».

Я спросил:

– Это что?

– Вы у нас «Фруктовый восторг» пробовали?

– Нет.

– «Элегия» – это типа «Фруктового восторга», но без фруктов.

Тогда я сказал:

– Сейчас подумаю.

Он спросил:

– Скажите, у вас есть мороженое в серебряных чашках на тонкой ножке?

– Есть. У нас пошарично. Один шарик – 30 рублей.

Он заказал эспрессо и мороженое, официантка собралась уходить, но я ее остановил:

– Девушка, девушка! Вы у меня забыли спросить.

– Вы же сказали: «потом».

Тут уже Оля поставила ее на место:

– Он сказал: подумает.

– Мне «Элегию», – сказал я и сразу уточнил: – а можно на нее посмотреть?

Наглядно выбирать было проще. Два тортика стояли на белоснежных тарелочках в витрине.

– Разница только во фруктах или там разный состав теста?

Тут уже официантка вела себя вежливо.

– В «Элегии» пропитка еще идет из ликера.

Я был за рулем, так что заказал «Восторг». Вернулся к столу, поцеловал Олю. А он сказал:

– Отличное такое кафе, современное.

Оля согласилась:

– Единственное, где все более-менее по-европейски.

– А то встретились бы где-то в неприятном месте, и разговор уже совсем не тот, – сказал я, потому что был согласен с Олей в данном случае и вообще – всегда ее поддерживал.

Он улыбнулся:

– Мне очень импонирует, что вы все так продумываете.

Оля перешла к делу, но деликатно, не так чтобы в лоб.

– Мне кажется, если все правильно организовать, все правильно и пройдет.

– Естественно, – стал серьезен. Улыбочка сразу пропала, начал слушать.

– Нам вас Зинаида Матвеевна, Вовина мама, рекомендовала. Она сказала, что у вас подход современный. Сами понимаете: «как у всех» нас не устраивает.

Он стал еще серьезнее:

– Естественно. Я представляю, что вам предлагали… Но это все старая школа: они как тридцать лет назад делали, так и делают.

– И таких – большинство, – снова поддержал я Олю, – мы вот сколько видели: просто кошмар. Мы так не хотим, очень важно все знать заранее.

Он в третий раз сказал слово «естественно».

– Естественно. Я вижу ваш современный подход, вы даже место выбрали современное… Но, чтобы было комфортнее, давайте пересядем.

Встал и пошел к окну, мы за ним. Сели.

– А для чего это? – спросила Оля.

– Ну как же? Нам сейчас сидеть и разговаривать, очень же важно создать комфортную атмосферу. А так бы вы сидели и ближайшие полчаса видели что?

Смотрел на меня и ждал ответа. Я не люблю такие загадки, но ответил спокойно:

– Окно.

– Правильно. А в окне?

Я обернулся.

– Магазин.

– А какой магазин?

Я присмотрелся к вывеске.

– «Мир крепежа».

– И маршрутки через каждые две секунды! По-моему, не очень фэншуйно.

Он казался мужиком неплохим. Поэтому я ответил:

– Ну да.

Он продолжил:

– А я бы видел вход в туалет. А теперь вижу, как готовят кофе. И свет из окна красиво падает. Совсем другой разговор.

Оле понравился ход его мыслей. Она сказала:

– Фэн-шуй – это тема.

– Я, когда работал в Москве… – начал он, и Оля обрадовалась.

– Вы в Москве работали?

Ему позвонили. Взял трубку. Стал объяснять, как нас найти.

– Да, да… смотри, остановка «Завод шестерен», и кафе такое современное напротив «Мира крепежа».

Вошел парень, моих примерно лет, с кейсом в руках. Открыл кейс, достал баян. Я сразу оценил инструмент, потому что сам учился, хотя сейчас уже, конечно, все забыл. Парень разложил на коленях красную бархотку, устроился поудобнее и представился:

– Олег.

– Приятно, – сказали мы с Олей.

Он начал играть. Я сразу узнал эту мелодию, она называлась «Ливенская плясовая». У меня никогда не получалось быстро делать все эти переборы, а парень играл здорово. Лицо Оли почему-то изменилось, она стала смотреть в пол, прикрыла глаза рукой. Организатор тоже как-то напрягся, и я вдруг вспомнил, что даже не знаю, как его зовут, он просто представился вчера по телефону – Организатор. Баянист закончил играть и сказал, глядя Оле прямо в лицо:

– Чтоб и елось, и пилось, и хотелось, и моглось.

Оля подняла глаза на Организатора. Тот сказал:

– Это все обсуждаемо.

– Ну да… – Она потихоньку отходила, она вообще очень эмоциональная девушка. – Понимаете… Мне что важно… Чтобы мы сразу все понимали. Без сюрпризов. Потому что я, например, была на свадьбе у подруги, там сначала все нормально было, а потом тамада спел…

И замолчала, не говорить же такое вслух. Я подумал и сказал Организатору на ухо. Он сразу понял суть проблемы:

– Этого точно не будет. Олег даже слов таких не знает.

Олег тоже сориентировался и предложил:

– Можно из джаза что-нибудь.

Тут уже я решил закрепить ситуацию:

– Джаз – это класс. Без всей этой пошлости, чтобы стильно было и не хотелось провалиться сквозь землю.

– Я не против гармошки, – сказала Оля, – я понимаю, что мы должны как-то соответствовать. Потерпим. Просто важно знать все заранее.

– Не волнуйтесь, все будет расписано по минутам, – успокоил Организатор. Олег попрощался и ушел. – Вы где планируете проводить?

Хорошо, что конкретика началась. Я ответил:

– Сейчас еще решаем, но предположительно в «Курятине».

– Отлично, мы там проводили. Современное кафе, человек на сто. Начинать предлагаю во второй половине дня, в три часа.

Мы задумались, почему именно в три, а он пояснил:

– Там высокие тополя стоят. И до трех – тень неприятная у входа. Представьте: вы выходите, оператор и фотограф вас снимают. Хотите красиво?

– Естественно.

Он достал белоснежный листок бумаги и карандаш.

– Солнце светит от реки, значит, подъезжать лучше со стороны Ленинской, чтобы оно на вас светило. Так?

На листке возник план района, где находится ЗАГС: Ленинская, река и прочее.

– Ну вот, часа в три оно как раз красиво будет: и не очень ярко, и еще за тополя не зайдет.

Я всегда уважаю людей, которые умнее меня. Сказал:

– Мы об этом даже не подумали.

– Думать надо обо всем заранее. Многие, кто старой формации, пускают все на самотек, а потом садятся просматривать видео – лица в тени. А ведь самое главное…

Он не договорил, потому что официантка принесла заказ. Видимо, при ней ему говорить не хотелось. Ну и правильно. Я сам не люблю, когда официанты в курсе частных разговоров. Девушка медленно расставила на столе чашечки, ушла. Организатор продолжил:

– Самое главное – прогнозируемые эмоции: что во время, что после… Итак… 15:00. Встреча жениха и невесты от лимузина. Родители встречают на крыльце: мама жениха с караваем, мама невесты – с чашей зерна. Папы – с фужерами и шампанским… Давайте сразу зерно продумаем… По старинке в основном кидают пшеницу, но в Европе сейчас моден рис.

Это была новая информация. Об этом мы не думали. Хорошо, что можно заранее обсудить мелкие детали. Я сосредоточился, пытаясь представить, что лучше, но Оля уверенно сказала:

– Давайте рис.

– Отмечаю: рис.

Вышел в центр зала. Свет падал на него очень красиво.

– В 15:10 заходят гости и образуют круг в зале первого этажа. Молодые входят под марш Мендельсона. Марш затухает, я произношу слова: «Семья ступила на порог! Отныне мир у ваших ног! Давайте поаплодируем этой великолепной паре. Ведь сегодня свершилось очень важное событие: Ее Величество Любовь соединила два трепетных сердца, два космоса, мужчину и женщину, в единое целое – семью…»

Это уже было не пошло, а наоборот – поэтично. Я сказал:

– Нормально.

Организатор продолжил:

– 15:15. «…Она – богиня! В наполненном радужным светом белом облаке фаты, порхающих цветов и улыбок, слегка задумчива, а мысли, подобно порханию мокрой от утренней росы бабочки, едва нарушают блаженство ее благополучия».

– А что я должна буду делать? – уточнила Оля.

– Ну, это обсуждаемо. В зависимости от того, что вы будете чувствовать.

– А что я буду чувствовать?

Тут он задумался. Видимо, не привык, что люди так подробно ко всему подходят.

– Знаете… Скорее всего – волнение…

– Волнение как раз не хотелось бы.

– Не волнение – как все пройдет, а трепет: тонкие такие ощущения.

Оля – тоже не дура, чтобы просто так спорить. Если человек нормально объяснил, можно двигаться дальше. Она сказала:

– Хорошо… Это же свадьба, в конце концов. Я так ее ждала.

– Отсюда и волнение, – сказал Организатор.

– Логично, – добавил я.

– Аплодисменты невесте… Дальше – вы, – он посмотрел на меня, – 15:18. «Он – небожитель в ауре непостижимой притягательности своей мужественности и нежности… Аплодисменты жениху!!! Вместе они – зарождающаяся молодая, трепетная Вселенная!!!»

– И как реагировать? – спросил я.

– Естественно.

Тут Оля опять поставила его на место.

– Мы это «естественно» уже проходили. Нам нужно точно понимать.

Он задумался.

– Реагируйте так.

Улыбнулся и склонил голову. Я не понял, честно говоря, что это за реакция.

– Можно еще раз?

Он повторил движение.

– Сначала легкая усмешка, что, мол, эк вы меня охарактеризовали, а потом взгляд вниз – мол, да, я такой, но – скромный.

Я попробовал повторить, но с ходу не получилось.

– Он попробует дома, – сказала Оля, – я проконтролирую. Давайте дальше.

– Ну, мы по основным проходимся, чтобы обозначить понимание. Если подойдет, я вышлю на почту подробный сценарий. Итак, тост за родителей, отжимание на кулаках, шарики, одаривание.

Я уточнил:

– А что за отжимание?

– Это уже после первого застолья – в 16:44. Фокус на молодых и семье, гости чувствуют себя не у дел, а ведь каждому хочется быть в центре внимания. Я объявляю конкурс для девушек, а потом для мужчин: показать свою силу. Сначала – шарики. Их надо надуть, я это позиционирую как «вдохните свои добрые пожелания». Мужчины стараются, шарики лопаются – это я позиционирую, как салют в честь новобрачных.

Я вот, вообще, не понимаю, за кого он меня принял. Он подумал, что я забуду свой вопрос? Спросил еще раз:

– Что за отжимание?

– А… Это потом мужчины начинают на кулаках отжиматься.

Оля спросила:

– Вы конкурс такой объявляете?

Он задумался во второй раз.

– Да я даже не объявляю… Так почему-то всегда получается, что они в этот момент начинают на кулаках отжиматься… – И вдруг улыбнулся. – Молодые, с поэзией дружим?.. Это уже конкурс! Отвечаем быстро, четко и в рифму!

Скажите, вместе навсегда

Решили жизнь связать вы?..

Мы сразу не поняли, в чем принцип конкурса, но он сам подсказал:

– Да!!!

Продолжил:

А если горькая беда,

Разделите ее вы?

Дальше все было очевидно, и мы ответили хором:

– Да!!!

А ну-ка дайте мне ответ:

Вы любите друг друга?

Это был такой комический подвох, но мы его просекли и ответили не в рифму, а по смыслу:

– Да!!!

Hy, что ж, совет вам да

Любовь на долгие го…

– Да! – сказали мы громко и замолчали.

– Ну как? – спросил он.

– Это хорошо, – сказала Оля.

Организатор встал.

– В 17:11 будем зажигать очаг. Символический. Со свечками.

Вытащил из портфеля два огарка. Зажег. Было пасмурно, так что выглядело эффектно.

– 17:11. Свет за окнами станет помягче, настроение после отжимания на кулаках – лирическое.

От наших дедов к нам пришел обычай

В дом новобрачных приносить огонь,

Чтоб озарял он свет любви и труд совместный,

Чтоб в доме вашем было всем светло,

А жизнь была счастливой, интересной!

Зажгите ж ваш очаг семейный,

Пусть вспыхнет в нем живительный огонь!

И пусть огонь любви горит неугасимо!

Он протянул нам свечки. И тут Оля заплакала почему-то.

2

Свечка была теплая и мягкая, капельки парафина ползли вниз. Еще чуть-чуть – и коснутся пальцев. Я заплакала почему-то. Организатор спросил:

– Что-то случилось?

И Митя спросил:

– Оль, ты что?

– Не обращайте внимания, давайте дальше, – ушла в дальний темный угол. Уселась с ногами в кресле. Хорошо, что в кафе никого не было.

Реклама: ООО ЛИТРЕС, ИНН 7719571260, erid: 2VfnxyNkZrY
Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.

1

Прошу прощения, я так, по-простому, без предупреждения (фр.).

2

Похож-похож, в конце концов, никто толком не знает, как он выглядел (фр.).

3

Ваше величество, я к этому не имею отношения. Я здесь случайно, по просьбе Александра (фр.).

4

Господин Геккерн, вы невиновны и просто оказались втянутым в ужасную историю, объяснения которой мы получить не в состоянии. Волею судьбы вы навсегда останетесь в истории как убийца первого поэта России, но все будет устроено так, что вызвал он, а вы, как честный человек, не могли отказаться. Жандармы сопроводят вас до границы, а далее – ступайте в свое отечество (фр.).