книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Человек, который приносит счастье

Каталин Дориан Флореску

Человек, который приносит счастье

И я был тоже одинок,

ничто в меня не вело. Меша Селимович. Дервиш и смерть

Глава первая

Река мягко принимала мертвых, словно зная, что эти мертвые – особенные. Сколь бурным ни бывал иногда Ист-Ривер, сейчас, в утренних сумерках, он раскинулся широкой свинцовой лентой. Он был терпелив, не желая мешать людям в их деле. Сегодня он больше не получит покойников из гетто, зато получит других. Это было совершенно ясно.

На берегах Манхэттена всегда хватало желающих вверить себя водам Ист-Ривер – отчаявшихся, уставших, сумасшедших. Да и тех, кто вверял им других – жертв грабежей и сведения счетов. Пролив не привередничал. Через несколько дней он избавлялся от тел, вынося их к берегу – от причалов суетливого порта на юге до песчаных пляжей и ветхих мостков Бронкса на севере.

Это не реке приходилось мириться с тем, что город построили именно здесь, а человеку. На этот раз он решил остановиться и безучастно наблюдал, как экипаж небольшого парохода грузит на борт маленькие белые гробики, едва отличимые от снега, который шел со вчерашнего вечера и теперь укрыл все толстым слоем.

Дело для команды было привычное. Дважды в неделю пароход отвозил свежих покойников из гетто на остров Харт. Руки матросов хорошо знали, что делать, и работа спорилась. Капитан, человек мрачный и грубый, следил за погрузкой, стоя у релинга. Он тоже привык покрикивать на подчиненных, чтобы те поторапливались. А мой дед – тогда еще мальчишка лет четырнадцати-пятнадцати – привык смотреть, как пароход отчаливает от пристани, а потом тяжело и лениво берет курс на бедняцкое кладбище.

Обычно дед смотрел на пароход совсем недолго, проходя мимо. Он спешил, ведь нужно было раздобыть несколько центов и что-нибудь забросить в урчащий желудок – например, черствый бутерброд с селедкой или с огурцом, а может, даже съесть несколько кнышей и похлебать наваристого борща на Орчард-стрит в еврейском квартале.

Дед, как и река, не привередничал. Не важно, кто тебя кормит, ирландцы, итальянцы или евреи, главное – чего-нибудь пожрать. А если к вечеру остается шесть центов на ночлежку для разносчиков газет, то день удался. И уж совсем шикарно, если ты заработал еще и на жевательный табачок.

Дед никогда не признался бы, что этот пароход имел для него какое-то значение, хоть он и видел не раз, как тот пыхтит мимо Ист-Сайда со своим никчемным или драгоценным грузом. Это как посмотреть.

На борту было пока всего лишь несколько покойников, их имена никому ни о чем не говорили, а иногда имен у них не было вовсе, например у новорожденных, умерших некрещеными. Часто их никто не провожал на причале. Поскольку они не могли себе позволить даже смерть, их жалкие похороны оплачивал город. Хотя бы раз, единственный раз, город платил за них.

Когда дед чистил сапоги в конце Деланси-стрит, когда стоял на перекрестке где-нибудь между Юнион-сквер и Чатем-сквер и пел сиюминутные шлягеры, когда продавал газеты у ворот завода или синагоги, пароход был для него лишь отдаленным воспоминанием. И когда он дрался за окурок или остатки пива в бочонке возле бесчисленных кабаков – тоже. Всего лишь воспоминанием, но воспоминанием неизгладимым.

Никто из тех мальчишек ни за что не признался бы, что этот пароход для них что-нибудь значит, но каждый раз они себя выдавали. Смотрели на него чуть дольше или сплевывали табак чуть равнодушнее, пробормотав: «Да уж, в ящик сыграть недолго».

Истсайдские покойники проплывали мимо них регулярно. И добавить тут было нечего. В жизни и так хватало трудностей, чтобы еще обременять ее смертью. Но если бы тогда кто-нибудь спросил деда, с глазу на глаз, то, возможно, он сказал бы, что совершенно точно не хочет одного: оказаться там, куда уходит этот пароход. Но никто не спрашивал. Никого не было. Он был один.

«Volevo an impressive funerale»[1], – говорил он уже стариком на своем странном смешанном наречии. Черную карету со стеклянными стенками, чтобы было видно, как он лежит в лучшем костюме из тонкого сукна. А следом – духовой оркестр. Так ирландцы и итальянцы провозили своих покойников через гетто. На это они тратили последние деньги, если таковые были. Вот каких похорон он хотел, но не получил. В итоге за дешевым гробом шли только мама, Паскуале и я.

Первого января 1899 года дед стоял на полпути между Бруклинским мостом и Ратгерс-слип, где он купался летом, и наблюдал за движением на пристани. Он рассмеялся бы в лицо любому, кто сказал бы, что Ист-Ривер на самом деле вообще не река, а вытянутый морской пролив. Обитатели гетто воспринимали его не иначе как реку, которой они доверяли свои отходы, испражнения, своих мертвых. Река омывала людей, и иногда они сидели на ее берегу, чтобы на несколько минут отвлечься от городской тесноты.

Дед был доволен, ведь в последний день прошлого года он продал на Нижнем Бродвее немало газет, хотя основной его клиентуры на улицах почти не осталось – торговцам вразнос всегда была нужна упаковочная бумага, но многие из них спасовали перед воющим ветром и даже не вышли на работу.

Вчера он во всю глотку кричал: «Сенсация! Сенсация!» – это действовало почти безотказно. Столько «сенсаций», сколько он выкрикивал, просто не могло быть на свете. На Элизабет-стрит, где жила в основном ирландская беднота, его сенсации касались англичан, подавлявших Ирландию. На Малберри-стрит сенсации – покушение на короля, засуха; эпидемия в Старом Свете предназначались итальянцам. На Орчард-стрит конечно же было важно ругать русского царя.

Шеф деда Падди-Одноглаз наставлял его: «Если в городе убийство, кричи “сенсация” один раз. Евреев выгоняют из Москвы и Киева? Евреи гибнут от великого голода в России? Дважды “сенсация”! А когда ничего не происходит, кричи “сенсация” три раза, чтобы хоть что-то продать». Кричать «сенсация» – никогда не повредит. Только по умершим в гетто никому не пришло бы в голову кричать «сенсация».

Одноглаз был всего на три-четыре года старше деда, но уже великий знаток сенсаций. Кличку свою он получил не за отсутствие глаза. Нет, ему не хватало трех пальцев на руке, но глаза были на месте. «На этот раз я, так и быть, закрою на это один глаз, – говорил он мальчишке, продавшему слишком мало газет, – но в следующий раз не забывай, что у меня два глаза. Так что поднапрягись». Вот так он каждому давал второй шанс.

Мальчишки боялись не столько тяжелой руки Одноглаза, он редко ее поднимал. В гетто хватало тяжелых рук: у полицейских, у старших парней, у торговцев, если ты что-нибудь стащил с их тачки. У отца тоже была тяжелая рука, если у мальчика был вроде как собственный отец. Если он давно не скрылся в западном направлении, прочитав плакат, обещавший золотые самородки размером с человеческую голову.

Сильнее любых побоев они боялись лишиться милости Одноглаза и потерять работу. Боялись, что он не поставит их на лучшие места – на оживленных перекрестках или перед знаменитыми ресторанами «Дельмонико» или «Люхов». Тогда им пришлось бы голодать еще больше, чем теперь. А что ждет потом, они видели дважды в неделю – чух-чух вверх по реке.

Дед был талантливым, но начинающим крикуном сенсаций, а вот Падди-Одноглаз – некоронованным королем всего, что связано с заработком на улицах: продажа контрабандных сигарет, контрафактного алкоголя, газет и игра в монетки. Если бы не юный возраст, его можно было бы назвать матерым волком.

Большее уважение, чем Падди-Одноглаз Фаули, у мальчишек с улицы вызывал только Гудини. Они обожали волшебника, который мог в мгновение ока освободиться от наручников. Только ради него они соглашались голодать и жертвовали десять центов на посещение убогих театриков Бауэри или «Музея Хубера» на Юнион-сквер. У кого не было и этих денег, тот глазел на афиши с изображением низкорослого, коренастого мужчины: «Гудини – бесспорный король наручников!» Будто кто-то пытался это оспорить. Они смотрели и удивлялись.

Когда ребята побогаче выходили из театра, их осаждали те, у кого денег не было совсем. Если посмотревшие представление ничего не рассказывали, их избивали. Если они рассказывали плохо, их избивали. Так что им приходилось сочинять самые невероятные истории о Гудини. Один говорил, что маг надел на него наручники так, что он даже не заметил. Другой добавлял: «Он не только тебе надел, а всему залу», многозначительно кивал и сплевывал.

Такой, как Гудини, не попался бы ни одному полицейскому. Вывернулся бы из любой беды. У мальчишек даже было выражение «быть Гудини» или «быть как Гудини». Съесть собаку, быть стреляным воробьем, таким, кому ничего не будет. Обладать смекалкой, большой смекалкой. Такой никогда не окажется на корабле для бедняков.

У деда тоже было прозвище, его называли Спичкой. Не потому, что он был тощий. Тощие были все. Большинству приходилось покупать подтяжки, чтобы не сваливались штаны. Подтяжки были в гетто ходовым товаром. Просто дед легко воспламенялся.

Снегопад начался в канун Нового года ранним вечером и преобразил гетто. Грязь, канализационные стоки, канавы, мусор, тина, остатки уличной ярмарки – все это лежало теперь под слоем белого снега, который становился все толще.

Снег падал на черные шляпы евреев-ортодоксов и платки итальянок, искавших немного муки, растительного масла и старой картошки для пончиков зепполе. Снег падал на пожарные лестницы, навесы над лавками и подъездами, а летом, когда жильцы выходили из квартир, спасаясь от жары, на каждом крыльце царила жизнь. Снег отчаянно посыпал прилавки на рынке, коробки и бочки, развешанные костюмы и платья. И все те бесчисленные вещи, которыми пользовались в гетто.

Снег падал на шлюх на Аллен-стрит, вышедших на улицу, несмотря на холод, чтобы завлечь клиентов. Им было все равно, набожный еврей, пьяный ирландец или просто любопытный прохожий с той стороны Четырнадцатой улицы, забредший в гетто в поисках развлечений, они распределяли свою благодать на всех. «Не желаешь ли помолиться со мной?» – взывали они ко всем без разбору. Летом, гуляя в тени железнодорожной эстакады, такая женщина роняла платок, и тот, кто его поднимал, отправлялся с ней «на молитву». Но в этакую погоду шлюхи лишь ненадолго выходили за дверь и вскоре возвращались в подъезд погреться.

Снег падал на иконы святого Роха и Богоматери Кармельской, на распятия, свечи и розовые венки итальянцев, на сидуры, талиты и меноры евреев – все это продавалось с лотков на каждом шагу. Снег шел неумолимо и абсолютно демократично, снега хватало на всех, от Бэттери до Инвуда. Ветер беспрепятственно сквозил по застроенным улицам, словно дыхание сквозь тело лежащего гиганта. Словно яд.

Людям и животным оставалось лишь терпеть снегопад. И если люди подыскивали помещения, где бы погреться, то лошади терпеливо стояли на улице. Их спины, головы и морды постепенно покрывались снегом, как и повозки, что они возили за собой всю жизнь. Животные стояли смирно, они пережили все причуды людей, переживут и причуды природы. Лошади прислушивались к ветру. Изредка они били хвостами, изредка закрывали добрые глаза и прядали острыми ушами, словно желая слышать еще лучше.

Их хозяева теснились в подвальных барах Малберри-стрит и грязных салунах Бауэри. Новый год кое-что значил и для бедняков, да, пожалуй, побольше, чем для остальных. Это был редкий случай, когда можно на несколько часов забыть обо всем. А для пьянчуг – отличный повод выпить. Когда солнце зашло и город готовился отметить большой праздник, люди начали забывать об Ист-Сайде и пить. Или пить и забывать, смотря что получалось быстрее.

К этому времени дед уже давно пересек Бауэри и пробился к Нижнему Бродвею. Он редко выходил из гетто, потому что только там чувствовал себя дома. Это была его территория, здесь он знал правила, здесь он был Гудини. Но к западу от нее, на Бродвее, на Пятой авеню и в северных кварталах, ему казалось, будто он очутился в чужой стране. Он никогда не бывал за границей, но был уверен, что именно так себя там и чувствуешь. Обе руки сразу становились левыми, а лицо приобретало глупое выражение. Пройдешь всего несколько сотен ярдов, несколько шагов за Бродвей – и ты уже в другом мире.

Женщины здесь носили шелковые, бархатные и парчовые платья, ароматные ткани, украшенные кружевами, черные атласные пояса, шарфики из тонкого шелка. Мужчины ходили летом в бледно-желтых соломенных канотье с черной муаровой лентой или в белых фетровых шляпах. Зимой – в выдровых шубах с собольими воротниками. А такие, как дед, – наоборот – в засаленных шапках, рваных, вытянутых штанах и куртках, частенько босиком.

«Если хочешь чистить обувь или торговать газетами там, не плюйся табаком на улице. У меня работают люди с манерами. Зайди в бар и сплюнь в плевательницу. Но главное, не ругаться. Они там все очень набожные. А теперь давай, вали и наторгуй чего-нибудь, черт тебя дери!» – так их наставлял Одноглаз.

По дороге в даунтаун дед продал лишь несколько газет. В последнее время много и не покупали. На мир нельзя было положиться, он бросает тебя в беде как раз тогда, когда тебе голоднее всего. Последние настоящие сенсации кричали в ноябре. Двадцать шестого числа пароход «Портленд» потонул на пути в Кейп-Код, все сто девяносто два человека померли. Пятого ноября в Берлине давали премьеру пьесы какого-то немца по фамилии Гауптман. Дедушка мог выговорить «Берлин», но не «Извозчик Геншель», поэтому в огромном зале немецкой пивной «Атлантик-гарден» он выкрикивал: «Сенсация! Сенсация! Гауптман в Берлине! Бесспорная премьера!» Там ему не повезло, потому что ходили туда уже в основном итальянцы. Зато повезло чуть севернее, на Второй авеню. В тот день он продал без малого сотню газет. Похоже, Гауптмана любили, надо бы ему каждый месяц устраивать несказанные премьеры.

Но самые первоклассные заголовки были в октябре. Когда Теодор Герцль приехал в Иерусалим, все гетто стояло на ушах. Евреи отрывали газеты с руками. Они целовали и обнимали деда, совали ему сладости. За каких-то полчаса он заработал столько, что смог позволить себе праздничный обед в «Долане»: два яйца вкрутую, маринованный язык, соленую телятину с бобами, устричный пирог, кофе и сигару. В тот день он чокался полной пивной кружкой, а не опивками, и пил за здоровье предприимчивого мистера Герцля.

Единственной – к сожалению, жиденькой – новостью декабря было сообщение о машине, которая разогналась до 39 миль в час. В «Таймс» ее назвали словом «автомобиль», но из-за этого дед не смог как следует продать тот номер. Одноглаз был недоволен, но разве дед виноват в провале, если мир не послал приличному мальчишке-газетчику ни одной приличной новости? Виноват мир, а не мальчишка. Но Одноглаз не желал ничего знать и не вернул ему ни цента из скудной выручки.

«Да чтоб тебя, я тебе Гудини, что ли? Если ты не стараешься, то ничего и не получишь». Таков был Падди Фаули. Если мир ничего не подает, значит, надо из него выжимать.

Дойдя до южного конца Бродвея, дед проголодался. Вообще-то голод был его постоянным спутником, он был то сильнее, то слабее, но голодно было всегда. От голода никому не удавалось увернуться, это тебе не полиция, не отцовские побои, не кулак нового любовника матери и не служба защиты детей, то и дело хватавшая кого-нибудь из мальчишек.

«Мы сделаем из тебя человека», – говорили они. Но если дед и знал что-то наверняка, так это то, что он и так уже человек. И не надо было ему вешать лапшу на уши, разъясняя, что значит быть человеком. Он молча слушал, оглядываясь в поисках чего-нибудь съестного. Его кормили, а потом он делал ноги.

Они хотели сделать из него настоящего американца, но и американцем он уже давно был. Сколько он себя помнил, всегда жил на этом берегу океана. Как было раньше, он не знал. Он смутно помнил, как кто-то вроде сказал ему, что родился он за морем, в Европе. Но где именно? Он слышал уже столько россказней о Европе, что в его памяти все смешалось.

Когда какой-нибудь даго рассказывал, что в Италии голодать лучше, чем в Америке, и что тамошние землевладельцы хуже, чем местные Асторы и Вандербильты, дед ему верил и вполне мог себе представить, что родился в Пьетрамеларе. Что его родители жили на крутых каменистых улочках Монте-Маджоре и что они голодали там. Что, наверное, когда он появился на свет, родители поспешили в церковь Святого Роха, дабы святой защитил ребенка от болезней.

И когда кто-то рассказывал ему о чудесном явлении в Пальми, где у святой Девы Марии на иконе три дня кряду двигались зрачки и менялся цвет лица, он считал возможным, что и его родственники при этом присутствовали. «Как Мадонна делала глазами?» – каждый раз спрашивал он. «Вот так», – отвечал мальчишка-итальянец и изображал Мадонну.

А потом маленький хромой Берль – самый громкий и лучший газетчик из них – рассказал деду, как он в три года путешествовал с родителями по Галиции, как на прусской границе они сели на поезд до Гамбурга и дед бережно повторял: «Га-ли-ция», словно пробуя, подходит ли ему эта Галиция. На минуту ему казалось возможным, что он и сам проделал этот путь. Но потом дед отбрасывал эту выдумку. «Ерунда!» – бормотал он.

Когда же Падди Фаули в угольном подвале почтамта, где благодаря его связям мальчишкам разрешали ночевать, рассказывал о голодухе своих родителей, на этот раз ирландской голодухе, дед будто превращался в ирландца. Но и от этих корней он вскоре отказывался. Слишком много хороших историй было, чтобы остановиться на одной. А когда кто-нибудь просил рассказать его собственную историю, дед пожимал плечами. Если любопытный не унимался, то получал по башке. Как я уже говорил, дед был вспыльчивый.

Он собирался как-нибудь подумать на досуге и сочинить себе хорошую историю. Такую, чтобы она стала для него настоящей. Но пока что ему хватало и того, что он человек и американец. Голодный американец. И третье, в чем он был уверен: он – не сын. Иногда, ночуя в каком-нибудь дешевом убежище, в пятицентовой ночлежке, прижимаясь к спине соседа, он никак не мог уснуть от жары или от холода и думал: «Черт, ну не бывает вообще таких, как я. Откуда я взялся-то?» Сколько он ни пытался, ни отца, ни мать представить себе не мог.

Может, он свалился с Луны, он слыхал, что там, наверху, живет человек. Он представлял себе падение с Луны прямо в Нью-Йорк, и тело его тяжелело, а глаза потихоньку закрывались. «Чуть-чуть промахнулся бы и плюхнулся в море. Где-нибудь у Кони-Айленда», – бормотал он, подкладывая руку под голову. Он все еще видел себя падающим: Кони-Айленд становился все больше, виднелись дюны и гигантское колесо обозрения в парке развлечений «Стипл-чейз» – он видел это колесо на картинке в газете. И надеялся в недалеком будущем на нем покататься. Он видел роскошные гостиницы на востоке и запущенный Западный Брайтон с его кабаками, бегами, танцульками и игорными притонами, о которых он тоже много чего слышал.

Сон не давал ему покоя, ведь снилось, что он падает дальше. Направление полета менялось, он летел над Бруклином и, хоть еще ни разу не бывал в Бруклине и никогда не видел его с такой высоты, все равно знал, что это именно Бруклин. Затем он узнавал Манхэттен, высотные здания «Уорлд» и «Манхэттен-лайф» – самые высокие в городе, – эстакады железных дорог на Второй и Третьей авеню, пирсы, теснящиеся доходные дома от Чатем-сквер и до Четырнадцатой улицы. Он видел дым из труб на крышах домов и мачты кораблей в порту. Но каждый раз просыпался перед самым ударом. Как же ему хотелось узнать, где он приземлился – в Ист-Сайде или, может, у богатеньких немцев в Йорктауне. А то и вовсе у Асторов на Пятой авеню.

Дед надеялся, что найдет больше людей на Бродвее, в районе церкви Троицы и ратуши, как всегда бывает под Новый год. Но снегопад и ледяной ветер грозили поставить крест на его расчетах. Он уже час патрулировал окрестности, время подходило к восьми, а продал он всего лишь девять-десять газет. С такой выручкой дед не решался вернуться в почтовый подвал – логово Одноглаза. Он даже подумывал встать на углу и петь песни Стивена Фостера или Гарри фон Тильцера, за них всегда что-нибудь подбрасывали. Однако на таком холоде он не мог долго стоять без движения, а его голос, пусть чистый и теплый, не смог бы справиться с ветром.

Ступни у деда были обмотаны какими-то лохмотьями, дырки в башмаках заткнуты старыми газетами, и это лучшая часть его гардероба. Штаны едва доставали до щиколоток, куртка, на два размера больше, пропитанная грязью и влагой, заледенела. Эту одежду он носил не снимая в любое время года. За шарф и засаленную шапку он побил младшего мальчишку. Дед взял их себе как трофеи.

Он ошибся, людей на улице было еще меньше, чем предполагалось, и вряд ли их могло стать больше. В одном из переулков он зашел в грошовую лавку и получил в обмен на газету чаю с сахаром и джином. Продавец посмотрел на него с сочувствием и подлил спиртного. Так что дед не только согрелся, но и поплыл.

– Ты либо дурак, либо совсем отчаялся, парнишка. С чего это ты продаешь вчерашние газеты? В канун Нового года никому не интересны позавчерашние новости. Все думают только о завтрашнем дне, – сказал продавец и пододвинул деду бутылку с джином.

– Все, что осталось. Либо это, либо ничего, – ответил дед.

Потом они молчали. Дед боялся пошевелиться, надеясь, что про него забудут. Продавец, подперев голову руками, уставился на метель за окном. Изредка мимо проходили люди из высшего общества, джентльмены придерживали цилиндры, чтобы не сдуло, леди слегка приподнимали юбки, чтобы те не тонули в снегу и не мешали идти. Все они были одеты по последней моде, но последняя мода никогда не интересовала деда. Он не видел в моде никакой сенсационной ценности, ведь газеты он продавал не у «Блумингдейлз» на Лексингтон-авеню. Большинство его покупателей довольствовались грубым хло́пком. Проезжали кебы, трамваи и омнибусы, мостовая покрылась льдом, возницам часто приходилось слезать с козел и тащить лошадей под уздцы, чтобы они не боялись идти вперед.

Ни деду, ни продавцу не хотелось нарушать спокойствие, ведь от печки струилось приятное усыпляющее тепло. Газовая лампа на прилавке больше отбрасывала тень, чем освещала двоих людей, явно никуда не спешивших, в отличие от всех остальных. Их никто не ждал. Мальчик не хотел являться с пустыми карманами к Одноглазу, во всяком случае, пока. Его бы воля, так пусть это молчание длится до самой весны.

Около девяти часов, однако, мужчина встрепенулся. Он уперся руками в поясницу и потянулся.

– Пора тебя выпроваживать. Ступай домой, да смотри, чтобы с тобой не приключилось то же, что с моим кузеном Робби в День благодарения.

Спрашивать, что случилось в тот ноябрьский день, нужды не было, дед и так прекрасно помнил. Ледяной шторм убил четыреста пятьдесят пять человек. Сам он тогда вообще не рискнул высунуть нос из подвала.

Выйдя на улицу, дед с сожалением обернулся и посмотрел в окно лавки. Продавец вытащил из-под стойки два мешка соломы и сдвинул их, получилось что-то вроде матраса. Он снял ботинки, подкинул еще несколько поленьев в печку и лег. Накрылся пальто и последним движением погасил газовую лампу, затем почти полностью скрылся под прилавком. В слабом свете уличного фонаря дед видел спину мужчины. И завидовал ему, дед и сам был бы не прочь улечься там и время от времени подливать себе джину. Но ему придется постараться, чтобы не кончить, как кузен Робби.

Наконец деду повезло – у церкви Троицы ждал клиентов хорошо знакомый извозчик. Дед частенько начищал обувь его пассажирам на Юнион-сквер. Извозчик был угрюмый, ворчливый немец. Все называли его Густавом, не зная, так ли его зовут на самом деле. Он все равно почти никогда не отзывался. Густав и капитан парохода, отвозившего мертвых бедняков на остров Харт, были единственные немцы, которых знал дед. Оба мрачные и замкнутые, словно все зло и вся безнадега, что они пережили, погребены в их лицах.

В случае с капитаном это было понятно. Кто возит смерть туда и обратно, кто долго живет с нею бок о бок и даже зарабатывает на ней, тот неизбежно становится странноватым и озлобленным. Но, возможно, в том была и вина людей. Где бы ни появлялся он со своей командой, от них держались подальше. Старушки крестились. В кабаках им всегда отводили самый дальний и темный угол, и никто с ними не разговаривал.

Кое-кто утверждал, что от них пахнет смертью, за счет которой они живут. Мол, связываться с этими людьми – все равно что якшаться со смертью, чуть ли не призывать ее. А она и так всегда неподалеку. Некоторым до нее всего пару дней. Большинство из тех, кто так считал, – не важно, прибыли они в Америку давно или всего несколько часов назад, покинув леса России и Галиции, плоскогорья Ирландии или иссушенную землю Южной Италии, – пересекли океан, чтобы пожить подольше. Но суеверия они привезли с собой.

На Бродвее было очень светло, мистер Эдисон все обустроил. Теплый, мягкий свет поначалу удивлял людей. Всего несколько лет назад они десятками собирались у каждого фонаря и обсуждали новое освещение, как будто это был очередной трюк Гудини.

Густав сидел на козлах, завернувшись во множество покрывал. Он стойко сопротивлялся холоду, как и его лошадь – сильная, послушная гнедая. О Густаве знали не много – только что у него было двое сыновей и что он любит Германскую империю.

«Мистер Густав! – крикнул дед, прыгая от холода с ноги на ногу. – У кайзера дела идут блестяще. Вот что я хотел вам сказать». Нет ответа. «Мистер Густав!» – Он попробовал крикнуть громче. Дед надеялся, что старик купит у него газету. И вдруг он услышал сквозь вой ветра, что кучер храпит. Он, наверное, был единственным в городе, кто мог в такую погоду спать на улице. Тогда дед разыграл козырную карту: «Мистер Густав, проснитесь! Гауптман в Берлине! Бесспорное событие! Вся империя безмерно счастлива!»

Он прислушался, но кучер лишь слегка вздрогнул и едва слышно что-то пробормотал. Последняя пуля деда ушла в молоко. Казалось, Густав примерз к козлам, а может, так оно и было. Только лошадь обернулась к мальчишке, словно желая предупредить его о хозяйском кнуте, хорошо ей знакомом.

Раз уж продать газету не получилось, можно хотя бы погреться в кебе, пока улица не оживится незадолго до полуночи. Он стряхнул с себя снег, осторожно открыл дверцу, но, как только поставил ногу на подножку, услышал громкий, хриплый голос:

– Ежели вас нужно куда-то отвезти, садитесь. Но ежели какое безобразие учинить задумали, лучше не надо, а то новый год для вас скверно начнется.

– Но, мистер Густав, это же я, продавец газет.

– Я газетчиков много знаю. Мало кто из них на что-то годится.

– Я чищу ботинки на Юнион-сквер.

– На Юнион-сквер полно шалопаев.

– Да вы же меня все время лупите, за то что я пытаюсь стащить кошелек у ваших клиентов.

– А, так что ж ты сразу не сказал, парень? Залезай.

Секунду дед сомневался, ведь внутри он окажется в ловушке. Но он промок, замерз, и пойти ему было больше некуда. Опасаясь, что Густав может передумать, он прыгнул в кеб и закрыл за собой дверь. Это, конечно, не назовешь теплым местечком у камина, но хоть не на ветру и сухо. Он услышал, как грузный Густав слезает с козел, и вскоре внушительный живот немца протиснулся в узкий проем кеба.

Места рядом с Густавом почти не осталось. Дед боялся, что это тучное тело вот-вот раздавит его. Густав молча нагнулся и вынул из-под переднего сиденья коробку. Вот тогда-то дед понял свое счастье, ведь там лежало не одно вареное яйцо, а два, не одно куриное бедрышко, а два, да еще хлеб, табак, трубка и пара бутылок пива.

– Ешь! – приказал Густав и сунул ему коробку. Дед и так уже потерял голову, запах еды сводил его с ума.

Пока мальчик ел, Густав молча смотрел на него, потом набил трубку и закурил. Он залпом выпил полбутылки пива и передал своему гостю.

– Куришь, парень? Вы ж, беспризорники, все курите и пьете.

– Я люблю жевать табак.

То и дело мимо проходили веселые люди, о чем-то живо болтающие. Они торопились в салуны и театры-варьете вокруг Чатем-сквер. И хотя дорога туда была неблизкой, никто из них и не думал брать извозчика. Кеб был целиком и полностью в распоряжении деда. Только один раз кто-то открыл дверцу и дунул в свистульку. Никого больше они не интересовали – старик-извозчик и мальчишка, спокойно сидевшие в кебе, окутанные пряным табачным дымом и пресным запахом влажной одежды.

Они могли бы исчезнуть с лица земли, никто бы их не хватился. Другой мальчишка выкрикивал бы сенсации, и другой кучер управлял бы этим кебом. Может, лошадь еще какое-то время помнила бы своего хозяина. А о пареньке не вспомнила бы ни одна скотина. Одноглаз недосчитался бы выручки. Берль, единственный порядочный человек из знакомых ему мальчишек, подумал бы, что приятель уже в одном из тех гробов, что регулярно грузят на мертвецкий пароход.

– А ты почему не дома?

– Дома нет, сэр.

– А родители?

– И родителей нет.

– А где ночуешь?

– Где придется. Когда есть шесть центов, то в ночлежке газетчиков на Дуэйн-стрит.

– Кто родители были, знаешь?

– Не знаю, сэр.

– Но должен же ты хоть знать, откуда они приехали.

– Мне было два или три года, сэр, когда меня принесли в приют Айрин. Женщина сказала, что нашла меня плачущим на углу Бауэри и Деланси. Так мне рассказывали. А еще мне рассказывали, что я бегал голышом по галстучной лавке. Или по салуну Максорли, сэр, а мужики усадили меня на стойку и напоили добрым старым ромом. Или что меня нашли на последнем ряду в Театре Пастора на Четырнадцатой улице. И что я не плакал, а хохотал. Якобы я посмотрел весь репертуар. Мальчишки в приюте коротали время, рассказывая мне такие истории. Один даже говорил, что я сын Лотти Коллинз, сэр. Мол: «Ты же так хорошо поёшь. Конечно, ты сын Лотти Коллинз». Когда «Нормания» стояла в порту на карантине из-за холеры, она была на борту. Мол, там у нее начались схватки. Мне столько всего нарассказывали, что я уже ничему не верю.

– Коллинз? Да она просто чертовка! Как там она пела в самой известной песне?

– Там поется так, сэр:

A smart and stylish girl you see,

Belle of good society;

Not too strict, but rather free.

I’m not extravagantly shy,

And when a nice young man is nigh,

For his heart I have a try…

I’m not a timid flower of innocence,

I’m one eternal big expense;

But men say that I’m just immense!

Tho’ free as air, I’m never rude

I’m not too bad and not too good![2]

Что-что, а песни я знаю.

Густав проворчал что-то одобрительное.

– Эпидемия-то в девяносто втором была, тогда тебе было бы сейчас всего семь лет. Не похоже на правду, хоть ты и тощий.

– Да, но я не знаю, сколько мне точно лет.

– На каком языке ты говорил, когда тебя нашли?

– Немного по-итальянски, немного на идише, немного по-английски. На чем в гетто говорят.

– Похоже, помотало тебя по гетто.

– Похоже на то.

– Посмотреть на тебя, так ты и впрямь можешь быть кем угодно. Не удивлюсь, если твой отец был еврей, мать – ирландка, а еще кто-нибудь – итальянец. Или наоборот, – и Густав рассмеялся.

– И я не удивлюсь, сэр.

– Ты что-нибудь знаешь о Германии?

– Только из нескольких заголовков. Почти все немцы уже перебрались из гетто в районы получше. Знаю портовые города, откуда корабли с русскими приходят: Бремен и Гамбург. «Патриа» из Бремена сегодня на якорь встала в Южном порту. Завтра наверняка причалит.

– А больше ничего?

– Кайзера знаю, сэр. Прекрасный человек этот кайзер. А еще Гауптман в Берлине.

Густав долго смотрел на деда, отстранясь.

– Знаешь, может, ты вообще с Луны свалился.

– Я уж давно так думаю.

– И ты никогда не хотел узнать, что за женщина тебя в приют привела? Может, это и была твоя мать.

– Такую в Нью-Йорке второй раз не сыщешь. А если она меня отдала, то уж точно назад не возьмет. У меня дела поважнее. Надо все время думать, как бы разжиться деньгами.

Еще никто и никогда не задавал деду столько вопросов сразу. Если старик вообразил, что может за куски и табак расспрашивать его сколько влезет, он ошибается. Дед уже собирался выскочить из кеба и убежать, но вдруг кучер задал вопрос, который его потряс и заинтересовал:

– Знаешь, парень, почему я каждый раз тебя бью, когда ты воруешь?

– Может, потому, что я дурной?

– Не потому, что ты дурной, а для того, чтобы ты не стал дурным. У меня двое сыновей было. Старшого несколько лет назад море забрало. Он рыбак был, ловил сельдь в Северном море. Так уж случилось, и ничего не поделаешь. Меньшой был твоих лет, когда помер. От туберкулеза. Тоже ничего не поделаешь, так ведь?

– Да, сэр, ничего.

– Ежели Господь решил, что твоим сыновьям суждено сгинуть, то они сгинут. Всю жизнь в церковь ходишь и молишься, а для Бога это не в счет. Но ты ж еще не понял, почему я тебя бью. Меньшой мой тоже воровал. Каждые две недели приходилось его забирать из участка на Элизабет-стрит. И каждые две недели я его бил до синяков. Но не потому, что зла ему желал, а потому, что любил. Хотел, чтобы он человеком стал.

Кучер несколько раз громко кашлянул и немного отвернулся от деда. Он теребил усы и вроде как собирался выйти из кеба. Но, открыв дверцу, тут же ее закрыл.

– Под сиденьем одеяло. Можешь часок здесь полежать и поспать. Я пока не буду брать клиентов. Вот тебе деньги за две газеты. Потом протрешь газетами пол, что-то тут грязно. Спи спокойно, я прослежу, чтоб тебя не тревожили. – Дверь за Густавом закрылась, но вскоре он опять заглянул: – И вот тебе еще десять центов, завтра поешь как следует. Спрячь их хорошенько, да не потрать на пиво или табак.

Ошеломленный, не веря своему счастью, дед улегся и накрылся одеялом. Но едва он задремал и начал падать с луны на землю, как его разбудил бас Густава:

– А что там еще за атаман в Берлине? Там что, война началась?

– Нет, сэр. Гауптман – это просто фамилия какого-то театрала, ничего такого. Старая новость, ноябрьская.

Снегопад пошел на убыль, только холодный бриз продолжал свое дело. Все больше людей проходило по Южному Бродвею. В основном молодежь. Только молодые люди решались выйти из дому в такую погоду. Они шли, шаркая по льду, поскальзывались и падали, весело поднимались. Громко дудели в дудки. Люди были возбуждены, как обычно бывает перед самым Новым годом. Теперь сюда съезжались многочисленные кебы и конки, чтобы после традиционного звона колоколов церкви Троицы отвезти людей на Чатем-сквер или в театральный квартал. Беззаботные пешеходы, обходя скользкие места, выскакивали на проезжую часть и мешали повозкам. Лошади вставали на дыбы, а кучера ругались.

Но мальчик ничего этого не слышал. Пока мир готовился к чему-то большому и важному, к самой главной новости, дед спокойно спал на сиденье повидавшего виды кеба. Он, как всегда, положил руку под голову, шапка укрывала лицо, грудь мерно поднималась и опускалась. Он спал так сладко, что могло показаться, будто он лежит на самом мягком и удобном матрасе города. Этот темный уголок, эта пещера принадлежала только ему. Никто не знал ни о нем, ни о старике и лошади, оберегавших его сон.

Мир игнорировал их и крутился дальше, все быстрее. Но и эти трое, объединившись на целый час, тоже игнорировали мир. Три актера в центре спектакля, где для них не было ролей.

– Просыпайся, парень! – крикнул старик. – Приберись тут да проваливай. Скоро полночь, у меня клиенты будут.

Когда дед вышел на улицу, Густав наклонился и заговорил тихо, но так отчетливо, что дед запомнил его слова на долгие годы:

– Послушай хорошенько! Сейчас ты малолетка, тебе ничего не стоит жить на улице. Через несколько лет может быть уже по-другому. У меня тебе всегда будет тарелка супа и ночлег. Сможешь выучиться кучерскому ремеслу. Ну да, учиться тут особо нечему, да и доход невелик, но хватит, чтоб не голодать. Где меня найти, ты знаешь.

Никто не обращал внимания на деда и не хотел покупать газету за несколько минут до шага в будущее. Ему тоже уже ни к чему было стараться. У него в кармане была кругленькая сумма в двадцать два цента, его тело оттаяло, он был сыт. Заканчивался почти идеальный день, будь он канун Нового года или нет. Но счастливая полоса деда все еще продолжалась. Предпоследняя удача ждала его всего в нескольких кварталах, скрываясь за высокими, солидными дверями пресс-клуба.

Там служил швейцаром Паскуале, и если дед в чем-то был уверен в детстве, то в том, что все немцы мрачные, а всех итальянцев зовут Паскуале. Таковы были вечные городские истины, которым учили в гетто: ирландцы все неотесанные, пьют и дерутся; евреи себе на уме, не поддаются цивилизации и привозят с собой из Европы холеру; итальянцы держатся вместе, водой не разольешь, глупые и чуть что хватаются за стилет, и всех их зовут Паскуале. Когда полицейские искали итальянца, чьего имени не знали, то всегда спрашивали о Паскуале.

Этот Паскуале, напротив, был добродушным великаном с душой ребенка. Ему дали кличку Десяток, потому что он десяток раз выходил на боксерский ринг в «Атлетик-клабе» на Кони-Айленде и десяток раз повисал на канатах в первом раунде. Но гетто простило ему это, особенно когда он стал швейцаром в роскошном пресс-клубе, где собирались все газетные магнаты и журналисты. Ведь кто еще мог похвастаться, что каждый день видит таких важных людей? Так он добился уважения в гетто, хоть и очень тернистым путем.

Когда Паскуале после службы шел по Малберри-стрит в униформе с золотыми пуговицами и в роскошной шляпе, все почтительно здоровались с ним. Он нравился им, а ему нравился мир. Малберри-стрит была совершенно особенным миром. С утра до вечера эта улица была битком набита лоточниками. Старушки продавали большие, круглые, тяжелые сицилийские хлебы, разложенные на больших платках. С тележек торговали подтяжками и дешевой одеждой, кожаной галантереей, посудой. Вялые овощи опрыскивали водой и натирали, чтобы они казались свежее. Женщины и дети бегали за телегами с углем, в надежде отхватить хоть немного себе.

Прибыв в Нью-Йорк, любой итальянец искал работу на Малберри-стрит. Раньше такими были ирландцы, теперь стали даго – доступной, дешевой, легко заменимой рабочей силой. Патрон посылал их или в угольные шахты Пенсильвании, или на юг, во Флориду, на строительство Восточной железной дороги. Для многих находилась работа и в городе: они прокладывали туннели, линии подземки, строили мосты; они прочесывали городские свалки, собирали и сортировали полезные отходы и очень дорожили своим исключительным правом рыться в мусоре.

Паскуале хоть и бывал побит, но достиг успеха своими силами. От него не воняло, разве что одеколоном клиентов. Рост и униформа придавали ему блеск. Только дети были безжалостны: «Паскуалино! Какой же ты красавчик, когда висишь на канатах!» – кричали они ему вслед. Дед в одиночку защищал великана от мальчишек и мутузил их до искр в глазах. Вот почему в новогоднюю ночь Паскуале, заметив своего защитника в толпе перед пресс-клубом, решил ему помочь. Швейцар радостно обнял мальчишку, так что тот не успел увернуться, и затащил его в просторный мраморный холл.

– Спичка, покупаю у тебя три газеты, – сказал он.

– Серьезно? – удивился дед.

– Одной начищу ботинки, другой – пуговицы, а третью положу перед собой на стол, чтобы все думали, будто я грамотный. Наторговал сегодня чего-нибудь?

– Не густо.

– Ну вот видишь. Ты сегодня ел?

Дед ответил осторожно, в предвкушении радужных перспектив:

– Да так, что нашел.

– Подожди здесь! – скомандовал Паскуале и скрылся за дверью, откуда доносился звон посуды.

Дед оглядел великолепный холл с двумя рядами колонн и увидел дверь со стеклом. Оттуда доносились музыка, смех и гомон. Почти как в угольном подвале, когда его собратья-газетчики сбивались потеснее, чтобы согреться. Когда кто-нибудь – обычно он, Спичка, – пел, а остальные топали ногами, хлопали в такт, а потом все бурно и радостно обсуждали песню.

Хоть он толком и не умел читать, на плакате рядом с дверью узнал слово «vaudeville». Это слово было у всех на устах и красовалось на множестве афиш, ведь водевиль был в самой моде. Водевили давали в десятках нью-йоркских театров – для богатых и для бедных. Но такие, как дед, на водевили не ходили. Они предпочитали десятицентовые театришки с фрик-шоу и представлениями уродцев. Мир горбатых, одноглазых, карликов, одноруких и прочих уродств и чудес. Вот где они развлекались, а не в Театре на Геарльд-сквер, где, очевидно, выступал какой-то Эндрюс. «Энн-дрю-сс» – прочитал дед по слогам. Неважное место досталось Эндрюсу на плакате.

Такие, как дед, любили ирландскую скрипку, а не мандолину, на которой играл человек по имени Энрико Гаикульо, написанный чуть выше. Такие, как он, ничего не знали о басах в сопровождении фортепиано, с А. Пирсол и Мэри Будворт, напечатанными на афише посередине и большими буквами. И был еще подражатель птицам, Фред Хензел. Рядом с его именем стояло слово «благословенный», но все равно ему досталось место в самом низу афиши.

Дед чуть приоткрыл дверь и заглянул в щелку. Зал за дверью был украшен пестрыми лентами и бумажными флагами, за столиками сидели женщины в длинных, закрытых вечерних платьях и мужчины во фраках. Присмотревшись, он заметил у некоторых юных леди неприкрытые щиколотки. Сквозь синеватый дым он разглядел и небольшую сцену, на которую только что поднялся старик, представившийся магом Лефевром. Время приближалось к полуночи, оставалось всего несколько минут, большинство зрителей уже не обращали на сцену никакого внимания.

На афише рядом с именем мага, напечатанным мелкими буквами, не было никаких эпитетов. Но ведь ключ к успеху – это сильное преувеличение, яркий заголовок. Дед знал это, ведь он продавал газеты и ходил в десятицентовые театры. В Америке далеко не уедешь, если напишешь просто: «Маг Лефевр из Франции». Так семью не прокормишь. А вот подражатель птицам этот урок усвоил и выжал из своего никчемного таланта все, что можно.

Может, этот маг был просто скромнягой, но тогда зачем он вообще приперся в Америку? Скромняги сюда не приезжают и уж тем более не выступают в варьете. «Америка – не для скромных. Они тут помирают с голоду», – однажды сказал Одноглаз. Скромным можно стать, только когда сможешь себе позволить такую роскошь. Или когда все другие способы уже испробованы. Тогда можно быть всем довольным и ждать смерти. Но для деда жизнь была большим, длинным, жирным заголовком. И о ней надо было ежедневно возвещать миру.

Округлый, полный жизни мужчина с улыбкой во весь рот запрыгнул на сцену и оттеснил старичка в сторону, как раз когда тот собирался показать свой первый номер. Словно по команде, весь зал встал и начал обратный отсчет: десять, девять, восемь, семь, шесть… О маге уже все забыли. Так ему и надо, подумал дед. Надо было идти в ногу со временем, а время однозначно любило Гудини, а не мага Лефевра.

Пять, четыре, три, два, один, ноль… Люди бросились обниматься, и в этот момент на плечо деда легла тяжелая рука Паскуале. Дед испуганно обернулся и увидел первую картинку 1899 года – дымящееся блюдо с такими кушаньями, каких он еще никогда не то что не пробовал, а даже не нюхал. Разве что видел на витрине ресторана «Дельмонико». Через несколько секунд дед сидел за столом Паскуале и торопливо поглощал все подряд, словно зверь, который боится, что у него отнимут добычу.

– Как ты уломал повара? – спросил дед.

– Он ирландец и любит итальянских девчонок. А я знаком с двумя-тремя девчонками, которые могли бы полюбить его.

Когда дед закрыл глаза и смачно облизал пальцы, он испытал такое же благостное чувство, как в кебе Густава. Нечто неописуемое, о чем он мог сказать только «экстра-класс». Экстра-классом могла быть девушка, стакан рома и вот такое состояние. Внутри у него было тепло и спокойно, ему хотелось остановить мгновение. Но если уж год так славно начался, то бояться нечего. 1899-й будет бесспорным событием.

Открыв глаза, он заметил опасливые взгляды Паскуале. Посмотрев в ту же сторону, он увидел, что к ним идет очень хорошо одетый джентльмен. Наверное, он только что приехал – за окном стоял шикарный экипаж. Поодаль, у стеклянной двери бального зала, ждали несколько человек, очевидно, спутники джентльмена. Он постучал по плечу Паскуале кончиком трости.

– Паскуале, мои друзья интересуются, сколько раз ты побывал в нокауте, – сказал он холодным тоном. Сразу видно: привык командовать. – Ну что ж ты молчишь?

– Десять раз, сэр, – пробормотал швейцар.

Люди у двери засмеялись.

– Впечатляющая цифра. Ты вообще когда-нибудь выдерживал хоть несколько ударов? Держу пари, ты всегда оказывался на полу в первом же раунде.

– Так и было.

Снова смех компании.

– Ну да ладно. – Только сейчас джентльмен заметил мальчика, которого Паскуале пытался загородить своей широкой спиной, и тростью отодвинул швейцара. – А это еще кто? Ты что же, теперь кормишь всех окрестных беспризорников за наш счет?

– Нет, сэр.

– Смотри, как бы тебе самому вскоре не оказаться на улице. – И джентльмен обратился к деду: – Поди сюда, мальчик. Ты продаешь газеты?

Дед быстро вытер рот рукавом и поспешил повиноваться.

– Да, сэр.

– И мою газету тоже?

– А это какая?

– «Сан».

– О, «Сан» продается лучше всех остальных.

– Видишь, Паскуале, даже этот чумазый мальчуган полезнее тебя. Ты тут просто стоишь, а он продает мою газету. А там у тебя что?

– Тут, сэр? – переспросил дед. – «Трибьюн». Но вчера и позавчера я продавал «Сан». Клянусь вам.

– И сколько же газет ты продал сегодня?

– Очень мало, штук пятнадцать или шестнадцать.

– Так мало? За весь день? Да ты либо глупый мальчишка, либо тебе почему-то не нравится эта газета.

– Конечно же я глупый.

– Что-то не похоже. Мне кажется, это газета никудышная, не так ли?

– Да, сэр, газета никудышная.

– Вот тебе доллар, мальчик. Я покупаю все, что у тебя осталось.

– Доллар? Но у меня не найдется сдачи.

– Ничего. Сдачу оставь себе. Это тебе за то удовольствие, что я получу, когда суну их под нос владельцу газеты.

Не дожидаясь своих спутников, джентльмен схватил пачку газет под мышку и поторопился в зал. Прежде чем дверь за ним закрылась, раздался его голос:

– Томас, где ты прячешься? Я принес тебе пачку газет. Даже уличные мальчишки жалуются, что твою газету никто не покупает. Иди сюда и забери этот хлам, а то нам придется пустить их на чистку галош.

У почты было тихо, люди разошлись кто куда. Изредка мимо проезжал кеб, еще реже слышались голоса, словно вместе с новым годом в мир пришла тишина. Ветер успокоился, улегся на деревья, на животных и людей, в снег. Может, он хотел восстановить силы, набушевавшись злобно и неистово. Он кое-что перевернул, перехватил дух у людей, когда они как раз собирались набрать воздуху на весь будущий год. Напомнил им, кто здесь главный. Гонял перед собой шляпы, бумажки и тела, как дети гоняют колесо на палочке. Пока не решил, что пока хватит.

Мальчик, мой дед, который тогда не знал даже, переживет ли он следующий день, не говоря уж о том, что когда-нибудь влюбится, что у него будет дочь и внук – я, Рей, – мой юный дедушка с триумфом вернулся домой. Хотя ему частенько приходилось спать в приюте для газетчиков, в доме для бездомных на Аллен-стрит или в дешевых ночлежках в окрестностях Бауэри за пять центов на полу или за два – на стуле, все-таки подвал огромного почтамта напротив часовни Святого Павла был для него чем-то вроде дома. Пускай этот дом и стоял по ту сторону воображаемой границы, которая отделяла гетто от всего цивилизованного, чистого, безопасного, американского. Ему приходилось каждый раз делить подвал по меньшей мере с двадцатью такими же мальчишками.

Он был сыт, при деньгах, ему не надо было бояться Падди Фаули. Прошедший первоклассный вечер был полон чудес. Никто его не побил, даже подзатыльника не дал. Вечер – как заголовок в лучшей газете. А какая лучшая – «Трибьюн», «Геральд» или «Сан», – ему все равно. Богатые джентльмены могут чистить галоши, чем им вздумается.

Дед на всякий случай оглянулся и толкнул калитку. Пригнувшись, он торопливо пересек двор и по следам на снегу понял, что в ночлежке будет тесно. В крайнем случае придется спать сидя, прижав колени к груди и опустив на них голову. Он привык приспосабливать свое тело к небольшому пространству, которое ему доставалось для сна, умащиваться между другими телами.

Дед открыл люк и съехал по желобу для угля. Он ожидал увидеть темный подвал, освещенный только одной свечой, и услышать лишь дыхание, постанывание и храп соседей. Но мешок с сюрпризами все еще не иссяк. Мотня схватил деда за шиворот и приподнял: «А, явился. Где ж тебя носило так долго? Такой праздник нам портишь!» Он взял Спичку под локоть и провел его в середину подвала.

Мотня получил такую кличку за то, что каждое утро напоминал мальчишкам почистить брюки сзади, чтобы в них можно было показаться на улице. Умыть рожу и почистить брюки, ведь и то и другое было черным от сажи. Вообще-то его звали Хью Макхью, но кто бы дорожил таким именем? Если над его именем кто-то смеялся, тут же знакомился с его кулаками, ведь Хью был такой же вспыльчивый, как дед, а то и хуже. «Я ваша мамочка, а Одноглаз – отец родной, так что ведите себя прилично!» – кричал он им вслед.

В слабом свете керосинки дед увидел пятнадцать – двадцать мальчишек, сидевших вокруг Одноглаза. Они курили трубки и папиросы, накурено было, хоть топор вешай. Мальчишки пили пиво и джин, некоторые были уже вусмерть пьяны, и дед спотыкался о пустые бутылки. «Ты что, дрейфил вернуться, потому что опять ничего не продал?» – крикнули из угла. Мотня удержал деда. Затем кто-то встал и подошел к нему. Это был Падди Фаули.

Дед еще ни разу не видел Одноглаза вне подвала. Можно было подумать, что тот никогда оттуда не выходит и сидит во чреве земли. Словно ждет, когда земля выносит его и родит заново. Или же он просто не видел причин выходить на свет Божий. Ему это было ни к чему, ведь мир сам приходил к нему. Мотня приносил спозаранку свежие газеты, и Одноглаз выбирал новости, заголовки, сенсации, которые потом вдалбливал своим подопечным. Все, что Одноглазу нужно было на поверхности, Мотня делал за него.

Ходили слухи, что отец целый год продержал Одноглаза в подвале, потому что тот отказывался молиться. Теперь его светлая ирландская кожа постепенно принимала цвет того, что его окружало. Все его тело почернело, за исключением сияющих голубых глаз. У Одноглаза были люди для любых районов. Ирландцы для ирландских улиц, евреи – для еврейских, черные – для района Адской кухни и такие, которых можно было послать куда угодно, потому что они, как и мой дед, говорили на всех языках понемногу.

– Я уж и не знал, что еще рассказать пацанам. Рассказал все, что знал об Ирландии. Рассказал, как отец отрезал мне палец, два пальца, три пальца. Потом Мотня рассказал все, что знает о своем старике. По полной программе. Только тебя ждали, чтобы ты взбодрил наш праздник. Без тебя нам пришлось бы лечь спать без песен. Так что давай, Спичка, спой нам что-нибудь, осчастливь нас!

– Да, спой что-нибудь! – подхватили остальные.

Падди Фаули, конечно, отлично умел продавать газеты, но еще лучше он рассказывал истории. Бывало, на улице дождь льет как из ведра, а Падди, на глубине пяти-шести метров под землей, рассказывает об ирландских краях своего отца. Того самого, который отрезал ему три пальца. Или в августовскую жарищу в глубоком прохладном подземелье перед глазами изумленных пацанов расстилались зеленые поля Ирландии, что побурели за одну ночь. Три года подряд неурожаи, в графстве Керри – на родине отца Одноглаза – люди голодали и умирали.

Падди рассказывал о тощих трупах в домах и на улицах. Рассказывал, как его дед отправился в Корк на поиски работы, и лишь год спустя от него получили коротенькое письмо из Нью-Йорка. Он советовал старшему сыну последовать за ним. Как отец, мать, старшие братья и сестры Падди сварили последние три картошки и разделили их на шесть ртов. Как отец настолько ослаб, что едва мог подняться с постели. Они пытались утолить голод чаем с джином. Точнее, джином с чаем.

Когда вся семья умерла, отец из последних сил добрел до богадельни. Однажды там объявился арендатор земли и отобрал его на отправку в Америку на всю жизнь, лишь бы с глаз долой. Его привезли в Корк, и после полутора месяцев плавания на судне «Сэр Роберт Пил» он сошел на берег в Нью-Йорке. На корабле ему приходилось драться за спальное место и ежедневную тарелку водянистой похлебки. Разразилась эпидемия тифа, и лишь половина пассажиров пережила путешествие.

Снаружи могла царить лютая стужа, но внутри, в теплом подземелье, кто-то рассказывал о прибытии отца на Саут-стрит, о том, как он целыми днями растерянно бродил по набережным и в парке у ратуши. Падди даже знал наизусть несколько строк из тогдашнего «Геральда»: «Горько видеть, сколько несчастных бедняг без гроша в кармане и возможности прокормиться ежедневно приносит на наш берег океан. Вчера на Бродвее видели толпы новоприбывших ирландцев, являвших собой картину отчаяния, голода и нищеты».

Об этих оборванных, исхудавших людях, которых повсюду видели на улицах, еще долго говорили в городе.

– Ну и что, нашел он тогда своего отца? – каждый раз интересовался кто-то из пацанов.

– Ты про моего деда? – Одноглаз делал паузу, чтобы подогреть интерес. – Отец ходил от двери к двери и расспрашивал. Но так и не нашел деда. В утешение многие ему что-нибудь наливали.

– И что он потом стал делать?

– Что он стал делать? Ну а что делать ирландцу на чужбине? Пил, конечно. Пил, как и все мы.

Тут, как по команде, чары рассказа рассеивались, и все хохотали. Падди был поздним ребенком. Отец приехал в Америку в 1851-м, тогда ему было пятнадцать, а сын у него родился только через тридцать лет.

Но было и другое волшебство, посильнее рассказов Падди. Мальчишки обожали музыку, любили песни – и старые, и те, что были тогда в самой моде. И деда они любили, когда тот начинал петь. Пускай он был ничьим сыном, свалившимся с Луны прямо на Манхэттен, пускай средненько продавал газеты, но, когда он пел On the Sidewalks of New York, время для всех останавливалось:

Down in front of Casey’s old brown wooden stoop

On a summer’s evening we formed a merry group

Boys and girls together we would sing and waltz

While Jay played the organ on the sidewalks of New York

There were Johnny Casey, little Jimmy Crowe

Jakey Krause, the baker, who always had the dough

Pretty Nellie Shannon with a dude as light as cork

She first picked up the waltz step on the sidewalks of New York

Things have changed since those times, some are up in» G«

Others they are wand’rers but they all feel just like me

They’d part with all they’ve got, could they once more walk

With their best girl and have a twirl on the sidewalks of New York…

Эта была дедушкина магия, отличавшая его от всех остальных. Жилистый мальчишка с недоверчивым взглядом, в грязной шапке, вечно голодный, но с шикарным голосом.

Желание Одноглаза было законом, так что дед быстренько состряпал программу выступления. Он мысленно пробежался по всем романтическим песням, по песням об умерших матерях и пропавших отцах, о разлуках, о смерти вообще и всему прочему в таком духе. Затем он встал в центр круга, широко расставив ноги, и распростер руки, подражая второсортным певцам, которых видел в десятицентовых театрах и на перекрестках.

Дед выждал несколько секунд. Предвкушая триумф, обвел взглядом публику и в мерцающем свете керосинки увидел блеск в глазах своих сотоварищей, почувствовал их напряжение. Он откашлялся, сделал глубокий вдох и начал петь:

The night that Paddy Murphy died is a night I’ll never forget

Some of the boys got loaded drunk and they ain’t been sober yet

That’s how they showed their respect for Paddy Murphy

That’s how they showed their honor and their pride

They went into an empty room and a bottle of whiskey stole

And kept that bottle with the corpse to keep that whiskey cold

They emptied out the jug but still they had a thirst

Than they stopped the Funeral Hearse outside Sundance Saloon

They all went in at a half past eight and staggered out at noon

They went up graveyard so holy and sublime

And realized when they got there they’d left the corps behind…

Каждый из слушателей знал, что такое может случиться и с ним, даже Одноглаз, который сидел, погруженный в себя, то и дело одобрительно кивал и слушал, как какого-то другого Падди несли к могиле. Смутный намек на то, что и он скоро сгинет. Но остальным песня очень понравилась, ведь они точно так же прощались с умершими товарищами, и мальчишки подхватывали припев во всю глотку. Нестройный, хриплый хор весь вечер подпевал деду, которому пришлось много чего исполнить на бис.

Голос деда не пробивался на поверхность земли, не нарушал тишину улиц, он оставался в подземелье. Но он заполнял этот жалкий приют так, как было под силу только освещению мистера Эдисона. Берль даже сказал: «Это было электричественно!» Когда все наконец вдоволь нахвалили Спичку, он улегся спать рядом со своим другом. Керосинку погасили, и Берль прижался к нему. «Ты же просто настоящий Карузо! Я никогда не слышал его пения, но ты точно поёшь как он. Тебе надо этим зарабатывать», – прошептал он. А Падди был так доволен Спичкой, что оставил ему в награду всю дневную выручку.

Прежде чем уснуть, дед пролистал в памяти собственную подборку лучших сенсаций прошедшего года. Год выдался так себе, однако несколько ярких событий все же припомнилось. Бруклин и Манхэттен объединились, а лампочки мистера Эдисона осветили весь город. Дед прекрасно помнил парад, флаги и конфетти, а еще колокольный звон на обоих берегах Ист-Ривер. Газеты он распродал все до одной за десять минут.

В Лейк-Сити линчевали чернокожего почтальона, а его жену и дочерей застрелили. Смерть негра сама по себе обычно не была сенсацией, но газету с этой новостью хорошо покупали негры из Адской кухни. А когда какой-то итальянец убил австрийскую императрицу, газеты расхватывали и немцы, и даго. В сентябре сотни нью-йоркских евреев осаждали кошерный ресторан, открывшийся в Йом-Кипур – день строгого поста. Негры Уокер и Уильямс, придумавшие танец кекуок, выступали во всех пяти нью-йоркских театрах водевиля.

В ночь на 1 января 1899 года деду уже не снилось падение с Луны. Во сне он видел себя великим, величайшим, бесспорным певцом – во фраке, с бабочкой, с модной стрижкой, с идеальным пробором. Он жил в отеле «Джилси-Хаус» и выступал с концертом в «Театре на Пятой авеню». В первом ряду сидели Густав, Паскуале, Одноглаз, Мотня, Берль и не меньше дюжины городских знаменитостей. Зал приветствовал его бурными аплодисментами.

Тишина разлилась по угольному подвалу. Наверху крепчал мороз, а спящих мальчишек земля защищала от холода. Они дышали спокойно, и земля дышала с ними.

Глава вторая

Чрево беременной женщины принадлежит Богу или дьяволу. Рыбацкие жены в дельте Дуная прекрасно это знали. На протяжении девяти месяцев они надеялись и боялись одновременно. Карты лучше у Бога, но и у дьявола есть шанс выиграть. Ведь как ни осторожничай, а все равно что-нибудь да сделаешь не так. Только этого и ждет некуратул, нечистый, как здесь называли дьявола.

Если беременная раздует огонь в печи, то заболеет лихорадкой и потеряет ребенка. Если повесит себе на шею шерстяную нитку, то новорожденного задушит пуповина. Если, увидев труп, не перекрестится и не пробормочет «Я не вижу мертвеца», то дите родится мертвым. Но хуже всего будет ночью, если дьявол, с девятнадцатью именами, способный на девятнадцать гадостей, проберется в дом. Если женщина вдруг просыпалась среди ночи измученная и вся в синяках, значит, он навестил ее.

Чтобы защититься, беременная всегда носила с собой листочек с именами некуратула: Avizuha, Abaroca, Ogarda, Nesuca, Muha, Aspra, Hluchica, Sarda, Vinita, Zoita, Ilinca, Merana, Feroca, Fumaria, Nazara, Hlubic, Nesatora, Gentia, Samca. Ведь и днем подстерегала опасность. Злые духи могли явиться в обличье птицы, кошки, мухи, козы, паука или жабы. Между небом и землей, между небом и водой все было распределено. Но у человека всегда оставался шанс уберечься.

Все это знала и Лени, заметившая летом 1919 года, что беременна в четвертый раз. Дважды она теряла детей до родов, одного – после. Лени жила в деревне Узлина, на болотистом берегу в излучине дунайского рукава Сфынту-Георге, иначе – Георгиевского гирла. Деревенские женщины ее избегали. Боялись, что она принесет в дом горе и бесплодие. Их с мужем уже давно никто не навещал. Но Лени это не беспокоило, во всяком случае не так, как ее мужа, которому всегда приходилось пить в шинке в одиночку. Никто не хотел ехать с ним в дельту на рыбалку. Из-за жены его тоже считали бесплодным.

Так что Лени обрадовалась своему открытию и рассказала мужу. Но тот даже не поднял глаз от сетей, которые чинил у мутной воды, и проворчал: «Этого ты тоже потеряешь. Лучше уж я сразу куплю доски для гробика». Но она чувствовала: на этот раз все иначе.

Ей хотелось все сделать правильно, поэтому она послала добродушного чудака Ваню за бабкой. Та жила в деревне Кришан, на берегу среднего рукава Дуная – Сулинского гирла, но бо́льшую часть времени проводила в убогой рыбацкой лачуге на озере Богдапросте. Ваня был высокий, сильный, молодой блондин, появившийся несколько лет назад словно ниоткуда. Все ждали, что однажды он так же никуда исчезнет, но он остался.

Ваня был сыном липован, русским, его лицо не оставляло в этом сомнений. Робкий и дружелюбный, он коротал время с детьми и собаками рыбаков. Сначала Лени ставила миску с кукурузной кашей и остатками рыбы в лодку, привязанную к мосткам перед их домом. Потом чуть ближе, у изгороди, еще ближе – во дворе, и наконец – на шаткую скамейку у крыльца. Так она приучила Ваню к себе.

Никто не ведал, есть ли у него где-нибудь родственники или даже родители. Его имя знали только потому, что он рассказывал обо всем, что собирался делать: «Ваня идет ловить карпов на кукурузную кашу». Всем было известно, что карпов на кукурузу не ловят. Или: «Ваня идет на Узлинское озеро дрейфовать». Или: «Ваня идет смотреть, как серая цапля стоит на одной ноге». Каждый знал, что цапля может так стоять очень долго.

Когда маленькая, коренастая, решительного вида Лени подозвала Ваню и объяснила, что нужно сделать, он просто сказал: «Тогда Ваня лучше пойдет». Парень с готовностью слушался ее, с тех пор как она взяла его к себе. Единственным, кому все это не нравилось, был муж Лени. «Он уже не ребенок. Смотри, а то скоро полезет к тебе под юбку», – говорил он. Или: «Лучше бы ты постаралась и своего ребенка родила, чем этого усыновлять».

К концу лета уровень воды в прудах, заводях и озерах упал. Дельта лежала словно измученное, обескровленное животное и ждала благодати весеннего половодья. Или нескольких хороших ливней, которые пробудили бы к жизни растения и зверей. Ване приходилось следить, чтобы лодка не села на мель и не застряла в траве, но он все же добрался до места. Через несколько часов бабка стояла в жилище рыбака и его жены.

Она принесла из колодца чистой воды, омыла икону Богоматери и той же тряпкой – живот беременной. Обтерла ступни, икры, бедра, скользнула и между ног. Круговыми движениями бабка омыла женщине грудь, руки, плечи и лицо. И вдруг заметила, что муж и Ваня стоят в дверях, как завороженные.

– Чего вылупился-то? – прикрикнула она на мужа. – Свою бабу-то уж чай знаешь. А ты… – Она посмотрела на Ваню. – Такому дурачине, как ты, тут и глядеть нечего.

Бабка захлопнула дверь у них перед носом, и мужчины прислушивались к ее заговорам. Сами они не решались произнести ни слова, будто это могло нарушить таинство, помешать союзу беременной женщины с Богом. Когда дверь отворилась, бабка протянула Ване жестяной тазик с водой:

– Я смыла с нее все грехи. Отнеси это подальше и вылей в Дунай. – А рыбаку объяснила: – Я еще и ладаном твою жену окурила. Кто знает, что лучше подействует. В прошлый раз дитя померло, потому что вы меня не привели вовремя. Присылай за мной этого паренька утром каждую пятницу, я буду еженедельно все это повторять, до самых родов.

Бабка собралась в обратный путь и повязала косынку, которую сняла, придя в дом. Она одарила растерянного рыбака такой милой улыбкой, на какую только был способен ее беззубый рот, и сказала:

– Юлиан, ну, сколько ты сегодня наловил? На первый раз, так и быть, давай половину улова и несколько монеток. Это еще по-божески, а то в дельте нынче столько рожениц, у меня дел невпроворот. А нечистый не дремлет. То у вас тут в Узлине набедокурит, то в Кришане или в Малюке. Мои знания всем нужны да важны, только никто не спросит, есть ли мне что покушать. Так что скажи Ване, пусть погрузит мою долю в лодку и отвезет меня домой.

Юлиан бросил взгляд на Ваню – тот уже успел вернуться с реки, – но липованин не тронулся с места. Он глядел в открытую дверь. Лишь когда Лени вышла и кивнула ему, паренек радостно убежал и стал готовиться к отплытию.

– Беременные – странные люди, – продолжала бабка. – Едят все подряд: грызут мел и соль, бывает, что и кирпичи лижут. Твоя жена, Юлиан, раньше глину и штукатурку ела. Это оттого только, что ты ей мало еды давал. Теперь придется тебе позаботиться, чтобы у нее было все, что захочет. А то ребенку до рождения не хватит, и помрет опять. Слышишь, что я тебе говорю? – Рыбак встрепенулся и торопливо кивнул. – Хорошо. А ты, Лени, должна беречься! Грех не щадить себя, когда Бог хочет подарить тебе дитя. Увидимся через неделю.

Она зашагала со двора и забралась в лодку, полную рыбы. Ваня придержал лодку, залез вслед за бабкой, приладил весла, и вскоре они скрылись за надломленной ветлой, склонившейся над каналом. Рыбак Юлиан – простой мужик, без образования – почесал в затылке и оглянулся на жену. Он хотел было что-то сказать, но она его опередила:

– Ступай, купи смальцу и меду. Я проголодалась.

– Смалец в сельской лавке есть. Но меду-то я тебе где возьму?

– Слышал, что бабка сказала? Ты должен исполнять любое мое желание. Я сейчас сварю уху, а к ней хочу хлеба со смальцем, а потом меду. Много меда. Да поторапливайся. Или хочешь рискнуть жизнью своего ребенка?

Все следующие месяцы Юлиан был постоянно занят поиском продуктов, чтобы накормить прожорливую жену. Чуть свет он отправлялся в дельту проверять сети, в восемь утра продавал бо́льшую часть улова на рыбном рынке «черхане» в Малюке, а к полудню возвращался домой и принимал заказы Лени. Она словно хотела отомстить ему за те долгие годы, когда он больше не уважал, а лишь презирал ее.

Теперь у него даже не оставалось времени пропустить пару стопок цуйки после работы, как раньше. Лени же, напротив, все больше прибавляла в весе, будто хотела заполнить собой все тесное, темное пространство их низенького домишки. Чем толще она становилась, тем больше хотела есть. Юлиану приходилось доставать яйца, муку, варенье, которое Лени ела руками прямо из банки. Она опустошала целую банку за один присест. Рыбы – их ежедневной еды с самого детства – ей уже не хватало. Теперь она уплетала дорогую телячью вырезку, баранину и целых кур. И все это Юлиану приходилось покупать на свои скромные доходы. Иной раз он отправлялся аж в Сулину за плиткой русского шоколада, турецкой халвой или рахат-лукумом.

В своей убогой рыбацкой одежде – потертых рабочих штанах, заправленных в грязные сапоги, и засаленной рубашке с пятнами – Юлиан обходил все магазины портового города, где бросали якорь суда со всего мира, он искал такие сладости, о существовании которых прежде и не догадывался. Горький шоколад румынского производства, который продавался и у них в деревне, его жене теперь был не по вкусу.

Потом он греб домой, по нескольку часов, и на душе у него было паршиво. Половина его надеялась на рождение отпрыска, другая же половина не верила, что жена способна родить жизнеспособного ребенка. Ему казалось, что жена все время издевается над ним, хочет уморить его своей ненасытностью. Но еще он знал, что, быть может, это его последний шанс обрести удовлетворенность и покой. Последний шанс снова стать полноценным человеком и как нормальный мужик выпивать с другими мужиками. Так что он не жаловался.

А Ваня каждую пятницу ходил на веслах за бабкой, привозил ее к Лени, потом отвозил обратно и возвращался, так проходил день. Зимой каналы и озера замерзли, почти все птицы из дельты улетели, а Ване приходилось волочь лодку от одной свободной воды до другой. На обратном пути он еще и нес бабку на своем горбу. Ваня осторожно двигался по широкой ледяной равнине Исаковского озера, и северо-восточный ветер хлестал и его, и бабку. Они брели по бесконечному, застывшему ландшафту, а серое небо наблюдало за ними.

Весной дельта вновь разлилась. Устье Дуная было для рыбаков устами реки. Так они его и называли: gurile Dunării. По их понятию, они жили у рта Дуная, а не в устье. То есть не у задницы.

Дунай был кишечником Европы. Он принимал в себя все, что в него сбрасывали на его долгом пути через континент, и вываливал это на востоке: человеческие испражнения, отходы и стоки тысяч предприятий. Он омывал тела купающихся детей и уносил их грязь. На его берегах мужчины многих стран с гордостью надраивали до блеска свои автомобили – те немногие счастливцы, у кого они уже были. Остальные водили к реке скотину на водопой.

В Дунай прыгали самоубийцы, смывало кладбища, ручьи и притоки приносили мусор. Река все терпеливо принимала. Она служила огромной сточной канавой и выносила в дельту все, что ей доставалось далеко на западе. В одном месте Европу подмывало, а в другом намывало заново. Тина, камни, щебень – континент с каждым днем прирастал в сторону моря. А на дне озер и рукавов дельты с каждым половодьем оседал новый тонкий слой песка, чье путешествие началось за тысячу километров отсюда, в глубине материка.

Под сапогами рыбаков, под их лодками, под тростником, между корней ив, под ногой терпеливой серой цапли земля год от года омолаживалась и неуклонно менялась. Хотя край, где жили Ваня, Юлиан и Лени, словно выпал из времени, всегда оставался неизменным и равнодушным к внешнему миру. Казалось, он не менялся с тех пор, как Бог его создал. Возможно, именно здесь Бог отделил небо от воды.

Весной у Вани возникли новые трудности при доставке бабки. Ветер поднимал на Исаковском озере такие волны, будто это не озеро, а внутреннее море. Ваня греб изо всех сил, мышцы рук набухали, но лодка едва продвигалась. Когда он вез старуху домой, та вставала в лодке, словно назло ветру и волнам. Скукоженная фигура и морщинистое лицо делали ее похожей на призрака. На бабу-коаджу, убийцу некрещеных детей. На стригу, которая высасывает кровь из младенцев. Ваня всем сердцем верил в сказки, что рассказывали в дельте. И когда бабка бормотала под нос что-то непонятное и вода перед ними успокаивалась, Ваня боялся старуху еще сильнее.

На этот раз Лени хорошо подготовилась. Каждую неделю бабка ее мыла и окуривала. Лени пила святую воду и натирала ею живот. При ней всегда были девятнадцать имен дьявола и железка от сглаза. Ежедневно она била четырнадцать поклонов перед иконой Богоматери и молилась. Вместе с бабкой она брызгала водой на тростниковую крышу и повторяла вслед: «Чтоб я родила так же легко, как эта вода стекает на землю».

Поэтому в середине мая 1920 года, почувствовав, что приближаются роды, Лени была во всеоружии. Она вышла из дому, неуклюже, как гигантский безобразный сом на суше, и осмотрелась в поисках Вани. Его нигде не было, тогда она подозвала мальчишку, рыбачившего с мостков:

– Найди Ваню! Скажи, что скоро начнется. Пусть привезет бабку. Беги уже!

Затем обратилась к мужу, одной рукой опираясь на стену дома, а другой – поглаживая живот:

– Скоро ребеночек выйдет.

– Ну, значит, выйдет. Пойду гробик сколочу.

Не слушая мужа, жена поковыляла на опухших ногах обратно в дом, зажгла новую свечу перед вымытой иконой и приготовила кровать для родов. Юлиан отправился в сарай, вытащил доски и начал в уголке двора мастерить гроб своему ребенку. Лени легла на кровать и стала ждать, а снаружи до нее доносились звук ножовки и стук молотка. Она улыбалась, она была готова.

Твой дедушка, Рей, ничего не знал о мире Вани и Лени. О тех краях, где люди жили всего в одном пальце от Бога и в одном пальце от дьявола. Там он узнал бы такую тишину, какую едва ли мог представить себе в мегаполисе. И шум, совсем не такой, как в суетливом городе. Там шум начинался с тихого, сухого шороха тростника, с клекота аистов, с шелеста ив, тополей и ясеней. Он нарастал с плеском волн на больших озерах и достигал вершины с криками и свистом многих тысяч птиц. У дельты было свое дыхание. Она вдыхала весной и выдыхала в конце лета. Это дыхание можно было услышать, если набраться терпения.

Единственная дельта, о которой слышал Спичка, была дельта Миссисипи, потому что она замерзла суровой зимой 1899-го. Но для многих нью-йоркских газет это была чрезвычайная новость. Для Спички же устье этой реки находилось за границами его воображения. Оно было за границами всего, что он знал и что он мог увидеть в жизни. Для него Дунай с его дельтой и ее обитателями был бы все равно что на Луне. Лунная река. Единственное, что его могло заинтересовать, это есть ли там газеты и какие новости доходят до ушей рыбаков. До самых глухих, защищенных от вращения времени деревень.

Мальчик-рыбак знал, где у Вани наблюдательный пост – в нескольких сотнях метров за деревней был пригорок на краю тростниковых зарослей, у границы Узлинского озера. Оставив лодку неподалеку от этого места, он и впрямь скоро заметил Ванину спину. Тот так сосредоточенно наблюдал за тем, что скрывалось в тростнике, что не заметил, как мальчик подошел совсем близко.

– Ваня! – окликнул его мальчишка.

Детина обернулся и расплылся в улыбке. Он прижал к губам палец и махнул мальчугану подойти ближе.

– Что ты тут делаешь?

– Говори тише, а то вспугнешь ее.

– Кого?

– Серую цаплю. Я уже два часа за ней наблюдаю.

– Это зачем?

– Хочу посмотреть, как долго она может простоять на одной ноге и не упасть.

– Эх, Ваня, не зря говорят, что ты блаженный, – сказал мальчишка и рассмеялся.

– Ну вот. Теперь ты ее вспугнул. Я же говорил.

Но парнишке уже было не до Вани и цапли. Он исследовал хижину, построенную на самой макушке пригорка, чтобы ее не затапливало. Здесь часто останавливались городские рыбаки. Незатейливое убежище изнутри было обклеено газетами. Мальчик, такой же грамотный, как Ваня, стал водить пальцем по строчкам и с трудом складывать слова по слогам. Ваня услышал бормотание, подошел к хижине и присел рядом.

– Читай громче! Мне тоже интересно, что творится в мире.

– Да тут прошлогодние новости. За девятнадцатый год. С тех пор уже много чего случилось.

– Об этом мы узнаем через год. Читай давай!

– Но я плохо читаю, – запротестовал мальчик.

– Раз серая цапля умеет стоять на одной ноге, то ты умеешь читать.

Мальчик взглянул на Ваню с удивлением, ведь на этот раз в его словах был какой-то смысл.

– Вот новость из Гер-ма-нии, – прочел он.

– Я о такой стране еще не слыхивал. Что ж там случилось?

– Роза Люк-сем-бург убита. Пятнадцатого января.

– Кто знает, в какой компании она вертелась. Дальше!

– Вос-ста-ние спар-та-кис-тов в Берлине. Тоже в январе. Дальше что-то о каких-то берлинских мартовских боях. Тысяча двести человек казнены.

– Да ведь это столько народу, сколько живет в Малюке, Кришане, Узлине и Муригьоле вместе! – воскликнул Ваня.

– А ты знаешь, что такое восстание? – спросил мальчик.

Ваня наморщил лоб:

– Восстание, – сказал он, подумав, – это когда встает кто-нибудь, кто перед этим упал. Вот что такое восстание. – Довольный своим определением, он скомандовал: – Читай дальше!

– Вот за май. Вой-ска рейх-с-вера вошли в Мюн-хен и сражаются с ком-му-нис-та-ми. А вот тут за февраль: Ха-би-бул-ла-хан, пятнадцатый эмир Аф-га-нис-та-на, убит во время охоты.

– Опять убийство? На охоте? Такое и у нас однажды случилось. Один тут застрелил своего соперника на перепелиной охоте. Но это где же такая страна, откуда этот эмир?

– Ваня, я не знаю, как и ты. Смотри-ка, вот тут новость получше, июньская: гер-ман-ска-я де-ле-га-ци-я подписывает Вер-саль-ский мирный договор. Никто не умер.

– Теперь я вспомнил: Германия – это страна на западе, которая начала Великую войну. Так говорят мужики в шинке.

– До или после выпивки? То, что они говорят пьяные, Ваня, яйца выеденного не стоит. Может, Германия начала войну, а может, и нет. Мне-то откуда знать?

Они еще долго упивались прошлогодними новостями. То Ваня прикладывал палец к газете, то мальчишка. Чаще читал мальчик, но и липованин упражнялся в трудном искусстве чтения вслух. Они узнали, что какой-то кайзер отправился в ссылку в Швейцарию, а Южный Тироль стал итальянским. Но где все эти края, они ни малейшего понятия не имели.

Узнали, что в той же Италии некий Муссолини основал партию. Французский премьер-министр едва остался жив после покушения, а баварский, наоборот, скончался от двух выстрелов в голову и в спину. У берегов Шотландии пошел ко дну корабль HMY Iolaire, и двести шесть пассажиров утонули. О кораблях и штормах они знали больше. Узнали, что украинская армия убивала евреев, а английская – сикхов и индусов. Оба читателя только диву давались.

Недавняя эпидемия гриппа миновала, и это было само по себе хорошо, только знать бы еще, что такое эпидемия. Они прочли, что 29 мая где-то в мире потемнело солнце и что из-за этого удалось получить больше сведений о свете. Как можно что-то узнать о свете, когда стало темно, для них осталось загадкой. А в августе человек по имени Шарль Годфруа пролетел на своем биплане под Триумфальной аркой в Париже.

Нашли они и заголовки о родной стране. Румыния освободила свою западную часть от венгерских войск. Румыны захватили Будапешт, а потом отступили. И присоединили Трансильванию.

Тогда же Ваня впервые услышал об Америке. Одному воздушному кораблю потребовалось одиннадцать дней, чтобы долететь оттуда до Европы, другой – сгорел над городом под названием Чикаго. В Америке арестовывали анархистов и убивали негров. Взрывались бомбы на улице, видимо важной – Уолл-стрит. От мощного урагана в Мексиканском заливе погибло шестьсот человек. Теперь они хотя бы знали, что Америка выходит к морю, может быть такому же большому, как Черное.

Всего этого было еще недостаточно, чтобы Ваня невзлюбил Америку. Решающим стало известие, что там запретили спиртное. Этого он одобрить никак не мог. К тому же «сухой закон» должен был вступить в силу в январе 1920 года, то есть четыре месяца назад. От напряженной попытки постичь мир оба читателя устали и осовели. Они улеглись на влажную теплую землю.

– Знаешь, Ваня, лучше уж всю жизнь смотреть на цаплю, – сказал мальчик, едва ворочая языком.

– Ты прав. Лучше оставаться здесь, в дельте. У нас же тут есть все, что нужно.

Ваня уже почти уснул, но тут мальчик вдруг вскочил и стал его тормошить:

– Ваня! Тебе надо срочно в путь! Ты должен привезти бабку! Ребенок родится!

Он греб как угорелый через Литковский и Чамурлинский каналы, по густому ковру водяных ирисов и кувшинок. Его резкие движения вспугивали птиц, те взлетали перед носом лодки и летели за ней. Водяной ужик пересек канал и скрылся в зарослях. Колпицы, чернозобые гагары, ходулочники, камышницы усердно охотились за личинками, улитками, лягушками и рыбами. Тысяча поводов бросить весла и плыть по течению, но липованину было не до них.

Наконец Ваня вышел в Сулинское гирло, сплавился вниз по течению еще несколько сотен метров до Кришана и привязал лодку к причалу почтового судна, которое останавливалось здесь дважды в неделю по дороге из Тулчи в Сулину. На скамейке, где обычно ждали пассажиры, еще лежала пачка газет, выгруженных с парохода утром. Единственная деревенская лавка была закрыта, а в шинках никого не волновало, что пишут газеты.

Да и зачем? Осетры год за годом идут на нерест вверх по реке. Летом птичьи стаи затмевают небо, а осенью покидают дельту до следующего сезона. Зимой краснозобые казарки, белые цапли и большие бакланы останутся и составят компанию человеку, когда задуют холодные ветра. Когда рыбаки будут мерзнуть в своих лачугах, бросив дельту на волю штормов, льда и дьявола.

Так было всегда, и так будет всегда. Им не нужны были газеты, чтобы это узнать. Нужна была цуйка для сугреву – и зимой, и летом. Так что мужики сбивались потеснее в шинках, а мир жил сам по себе.

Однако в тот день в газете была новость, которая, наверное, могла бы успокоить Ваню. На первой полосе красовались две фотографии. На одной – знаменитый испанский тореадор Хоселито, объявивший, что 16 мая в последний раз выйдет на арену. Это Ваню вряд ли заинтересовало бы. А вот на второй – папа римский, который в этот день должен был канонизировать француженку по имени Жанна. В такой день Господь уж точно не прибрал бы душу новорожденного. Но Ваня прошел мимо стопки газет, его любопытство на сегодня было удовлетворено.

Бабки в ее домишке на краю деревни не оказалось, и соседи посоветовали поискать ее в рыбацкой хижине на озере Богдапросте. Это означало еще два часа пути, а дело было уже к вечеру. Ваня преодолел сильное течение гирла и на другом берегу зашел в тихие воды старой излучины.

Старуха лежала на полу хижины, пьяная до бесчувствия. Ваня взял ее на руки и отнес в лодку. Бабка пришла в себя только на полпути к Узлине. Вокруг был сумрак, потому что все небо заволокло темными, тяжелыми тучами. Любой другой на месте липованина заблудился бы. Но темнота была не единственной трудностью – с минуты на минуту могла разразиться буря. На Исаковском озере уже поднялись волны. Нужно было поскорее укрыться от шторма в ближайшем канале.

Тут он услышал в темноте за спиной голос очухавшейся бабки: «Ты кто? Ты куда меня везешь?» Ваня молчал, он уже порядком устал, а лодка едва продвигалась вперед. «Матерь Божья, я на небесах или в преисподней?» – закричала перепуганная старуха. Не успел Ваня ответить, как бабка встала в лодке и стала вопить и причитать. Она так дергалась, что чуть не перевернула лодку.

Ваня схватил бабку и заставил сесть. «Я в аду! В аду!» – повторяла она. Издали донеслись приглушенные раскаты грома, во второй и третий раз прогремело уже ближе. Первая молния едва осветила небо, вторая – ударила в одну из окрестных пойм. В свете вспышки Ваня увидел гримасу ужаса на лице бабки, упавшей на дно лодки. Наверное, она тоже разглядела его лицо, потому что закричала: «Так это ты! А я думала, что сижу в одной лодке с чертом!»

Вокруг все замерло в ожидании, словно прислушиваясь. Новые молнии осветили озеро и кроны деревьев на берегу. Ване оставалось пройти еще сотню метров до входа в канал, который вел к небольшому Узлинскому озеру. В повторяющихся всполохах были видны и темные силуэты бесчисленных птиц: бакланов, пеликанов, лебедей-шипунов – они ждали, когда разразится ливень. Ваня понимал, что нужно спешить. Если ветер прибьет ко входу в канал тростниковый плавень, они окажутся заперты на озере. В любую другую ночь это его не расстроило бы, но не в эту.

Ветер стих, гром и молнии отступили к морю. Двое в лодке поверили, что опасность миновала, но затишье продолжалось недолго. Люди и птицы вокруг сидели в полной темноте, будто мир еще не был сотворен. На воду упало несколько капель, затем несколько секунд снова ничего. Дождь не спешил, он дурачил людей и зверей, давая надежду, что все позади. Но он лишь затаил дыхание перед ударом.

Когда лодка подошла к тростнику, Ваня и бабка уже промокли до нитки. Бабка молилась, но шум дождя заглушал ее голос. Казалось, от ливня нет спасения. Вдобавок опять поднялся ветер. Ваня не мог найти вход в канал. Сколько он ни шарил рукой в темноте, перед ним была только непроницаемая стена тростника. Делать было нечего. Пришлось ждать.

Юлиан не решался зайти в дом. Почти всю ночь он просидел на скамеечке под козырьком крыши, рядом стоял прислоненный к стене гробик. Его жена стонала, иногда кричала и часто молилась. Когда ливень шел во всю мощь, он ничего не слышал. Юлиан бормотал себе под нос то, что всегда повторяла она: «Чтоб дитя родилось так же легко, как течет вода».

Но, похоже, у дитяти были другие планы. Оно мучило свою мать, причиняло боль, оно откладывало рождение, чтобы причинить побольше страданий. Может, оно хотело убить мать. Или та боролась с некуратулом? Юлиан не хотел знать, свою работу он уже сделал – гроб.

Когда крики стали невыносимыми, он побежал к соседям, просить помощи, но никто не хотел идти. В конце концов он пошел в летнюю кухню и достал бутылку цуйки. Там его и застала утренняя заря. Тогда Юлиан принялся возиться с сетями, но толку было мало. Ведь при каждом крике он вздрагивал, прислушивался, не раздастся ли голос его сына. Он не мог себе представить, что родится девочка. Он мог быть отцом или мертвых детей, или сыновей.

Наконец Юлиан уснул, и разбудили его звуки со стороны канала. Он решил побить Ваню, но, увидев его и бабку, обессилевших, мокрых насквозь и дрожащих от холода, рыбак забыл о своем намерении. К тому же успех этой затеи был бы крайне сомнителен, ведь липованин хоть и был добряком, но ростом и силой дал бы фору любому в деревне. Юлиан помог бабке вылезти из лодки и спросил ее, что случилось. Она, не ответив, зашагала прямо к дому и остановилась у гроба.

– Да он слишком велик. Ты кого в нем хоронить собрался? Себя самого? – усмехнулась она, не зная, что окажется права. – Может, он тебе и пригодится, если я опоздала. Все твой дурачина виноват. Слишком поздно приехал и греб медленно. Мы всю ночь на Исаковском озере проторчали, а он все причитал, что это он виноват.

Тут же забыв о мужчинах, бабка сняла сапоги, босиком зашла в дом и закрыла за собой дверь. Когда она вышла через час с лишним, было уже совсем светло. Юлиан и Ваня сидели неподвижно. Бабка снова скрылась в доме, какое-то время было тихо, и мужики испугались, что не только ребенок, но и мать умерла. Рыбак уже смотрел на гроб, когда Лени начала кричать и плакать, словно пробил ее последний час. Так продолжалось довольно долго, потом опять все стихло.

Наконец в дверях появилась бабка.

– Ну, скажи что-нибудь, – потребовал Юлиан. – Оба умерли?

– Никто тут не умер.

– Слава богу! А почему тогда мальчишка не плачет?

– Ребенок жив, но поздравить мне тебя все равно не с чем, и не чокнемся.

– Это еще почему? – осторожно спросил новоиспеченный отец, потому что уже догадывался, какой будет ответ.

– Может, когда-нибудь у тебя будут внуки-мальчишки, но сейчас у тебя родилась дочь.

– Девочка? – в отчаянии воскликнул Юлиан. – Что мне с ней делать-то?

– Девочка! – радостно крикнул Ваня и улыбнулся во весь рот.

– Не дури, – старуха одернула Юлиана. – Девочка, хоть и не мальчик и не будет с тобой рыбачить. Но она будет тебе носки штопать, держать дом в чистоте да вкусную уху варить. А теперь ступай к окну, я ее тебе передам.

– Почему через окно?

– Иначе нельзя, коли хочешь, чтобы она выжила. Через дверь-то вы уже мертвых детей выносили.

Через несколько минут бабка появилась у окна с крошечным свертком. Она торжественно подняла его к небу, словно хотела показать ребенка сперва Богу, а уж потом отцу. Трижды прочитав «Отче наш», она положила девочку в руки Юлиану. Тот откинул уголок пеленки и увидел светлое личико с голубыми глазами и несколькими светлыми волосенками.

– Это ничего не значит, – пробормотала бабка. – Многие дети рождаются светловолосыми.

– Но не у таких же смуглых отцов, как я.

Бабка пожала плечами, Юлиан сделал несколько шагов назад и если бы не Ваня, то уронил бы ребенка. Он потер лицо, будто хотел проснуться, а потом взял курс на шинок.

– Почему она не плачет? – спросил Ваня.

– Потому что женщины умнее мужчин. Это ты чуть что в слезы. А она знает, что силы для жизни надо беречь.

В это мгновение ребенок закричал ужасно громко, аж соседские собаки залаяли. Из темного чрева дома раздался голос Лени:

– Ваня, принеси мне мою дочку.

Бабка еще раз выкупала новорожденную. В воду она бросила яйцо, чтобы дитя оставалось так же невредимо, серебряную монету – чтобы ребенок не знал ни в чем нужды, меду – чтобы жизнь была сладкой, плеснула молока – для гладкой кожи, и опустила веточку ладанного дерева – чтобы отпугнуть злых духов.

– Ты знаешь, что до крещения с нее глаз спускать нельзя. Дьявол любит некрещеных деток. Так, вот и с этим кончили, – сказала бабка и передала девочку матери. – Осталось только имя.

– Я думала… – начала было Лени.

– Вам с Юлианом ее нарекать нельзя. Вы уже троих детей потеряли, это к несчастью.

– А кто же тогда? – спросила обессиленная женщина и приподнялась на локтях.

Бабке долго думать не пришлось:

– В таких случаях дитя выносят на улицу, и первый встречный должен сказать, как его назвать.

Бабка долго торчала на улице в ожидании прохожего, ведь дом Юлиана и Лени стоял в дальнем конце деревни, ближе к воде, чем все остальные. Первым встречным оказался голодный и блохастый тощий пес. Увидев бабку, он лениво полаял, поджал хвост и продолжил свои вечные поиски еды. Вторым прошел пьяный рыбак – оттуда же, где любил посидеть Юлиан.

Третьим был мальчик. Он испугался, когда его окликнула старуха, – он слышал о ее колдовских способностях и подумывал, не стоит ли пройти мимо, как и та собака. Но все же остановился как вкопанный.

– Да ничего я тебе не сделаю. Поди сюда и подержи девочку.

Бабка уже собиралась передать ребенка мальчику, но тут ее взгляд упал на Ваню, который что-то делал на узких, хлипких мостках.

– Ладно, мальчик. Ступай. – Она снова подняла ребенка к груди. – Пройди по всем дворам и скажи: у рыбака Юлиана и его жены Лени родилась здоровая дочка.

– А что мне за это будет? В деревне-то тридцать три двора.

– А ты подумай, что тебе будет, если не сделаешь, что я прошу.

Мальчик тут же убежал. Бабка несколько минут наблюдала за Ваней. Бог любит блаженных. Девочке не повредит, если он станет ее крестным, подумала она. Старуха прошла несколько шагов до мостков, но остановилась на берегу и подозвала Ваню. Тот взял ребенка, поднял повыше и нарисовал пальцами крестик на лбу девочки, как велела бабка.

– А теперь дай ей имя!

– Что?

– Как назвать девочку?

Он задумался, наморщил лоб, но в голову ничего не приходило.

– Ну должно же быть имя, которое тебе милее других.

Ваня облегченно вздохнул, его лицо засветилось радостью и вдохновением:

– Да, Ваня знает красивое имя!

– Так скажи его, Бога ради!

– Пусть девочку зовут Елена, как ее маму. Это самое красивое имя на свете.

Так моя мать получила имя моей бабушки, а через сорок лет передала его мне. Я третья в цепочке Елен, Рей.

Но я забегаю вперед, ведь, прежде чем у меня будет возможность появиться на свет, моей матери предстоит сначала пережить первые шесть недель ее жизни. Юлиан умрет, а бабушка, доказав свою способность рожать здоровых детей, потеряет интерес к дочери. Ваня проживет еще несколько лет, а потом заболеет и навсегда затеряется на просторах дельты.

Бабушка не хотела приглашать священника, чтобы тот прочитал очистительную молитву, очистил ее дом и тело, передал ребенка под покровительство Господа. «Он три раза не пришел, когда у меня рождались мертвые дети, вот и теперь пусть не утруждается». И все-таки по настоянию Юлиана Ваня привез батюшку в Узлину.

Крупная фигура священника внушала рыбакам такой же страх, как и бабка, потому они снимали шапки, когда мимо проходил поп с Библией у груди – ворчливый, со спутанной седой бородой, которая частенько пахла немытым телом и спиртным. Рыбакам казалось, что своим острым взглядом поп проникает в их души и из-за того, что он там видит, стал таким мрачным и грубым. А может, он просто заглядывал в свою душу?

На мостках батюшку встретил Юлиан, они уже собирались зайти во двор, но бабушка доковыляла до ворот и преградила им путь.

– Церковь ко мне в дом не зайдет, – заявила она.

– Но это же грех, дура-баба! – возмутился батюшка.

– Грех не грех, а вы трижды не явились, теперь вы мне не нужны. Бог меня поймет.

– Коли ты детей теряешь, то церковь тут ни при чем. Надо было прийти ко мне и отмолить свои грехи, а не ведьму в дом приводить.

– Да какие грехи, батюшка? Нету у меня грехов-то. Я ж своих детей не убивала. Господь их просто забрал. Вы ко мне в дом не войдете.

Они еще долго препирались, верный Ваня тоже встал перед священником, и стало ясно, что тому хода не будет. В конце концов Юлиан предложил решение, которое всех устроило. Пускай батюшка прочтет свои молитвы во дворе. Так и сделали. Поп достал из кожаной сумки распятие и бутыль со святой водой. Бутыль он передал Ване:

– Пойдешь в дом и окропишь полы крестом.

Ваня ушел, а батюшка поднял распятие и начал торжественный распев молитвы:

– Господи Боже Вседержителю, Отче Господа нашего Иисуса Христа, Тебе молимся, и Тебе просим: Твоею волею спаси еси рабу Твою Елену из Узлины, очисти от всякаго греха, и от всякия скверны. Да спаси ее от козней диавола, от искушения сатанинского корыстью, завистью и… – батюшка на секунду задумался, – неразумием. И от нее рожденное отроча Елену, Господи, благослови и защити от всякия проклятий и от всякаго колдовства, да будет она верной рабой церкви и да будет славить Имя Твое во веки веков. Аминь.

Батюшка молился обстоятельно, но кое-что он все-таки упустил – грех равнодушия, которому вскоре предалась бабушка. Но поначалу она следила за дочкой, не спускала с нее глаз и почти не спала по ночам, чтобы случайно не повернуться спиной к ребенку, что только привлекло бы дьявола. Если же ей все-таки приходилось выходить из дому, за младенцем присматривал Ваня. Девочка смотрела на него из колыбельки и улыбалась ему, когда он робко напевал колыбельную. Уже тогда они были похожи как две капли воды.

Юлиан умер месяц спустя. О нем батюшка тоже забыл помолиться: Господи Боже, Отче наш, спаси раба твоего Юлиана от чрезмерного пития. Спаси его от того, чтобы идти ночью пьяным домой вдоль берега. Спаси его, не умеющего плавать, как многие рыбаки, от падения с обрыва. Спаси его от Дуная, пожелавшего утащить его за ноги в омут.

Его нашли только на третий день. Река вернула его, ибо слишком тощ он был, чтобы им напитаться. Труп прибило к берегу как раз там, где стояла хижина с прошлогодними новостями. О смерти рыбака никто не напечатал бы ни заголовка, ни строчки мелким шрифтом на последней полосе. Такие, как он, рождаются, живут как умеют и исчезают – без всякой шумихи. Юлиану не суждено было увидеть, как растет его дочь, как ее волосы становятся все светлее, глаза – все синее, а кожа – все белее.

Во многом Ваня занял место Юлиана еще до его смерти. Юлиан никогда не стремился быть незаменимым, и потому его заменили. Он не оставил после себя ни пустоты, ни памяти, ни скорби. Даже реке он не сгодился на приращение европейской суши.

Ваня не мог купить доски на гроб по росту покойника, ведь Юлиан в последнее время мало рыбачил и ничего не заработал. Последние гроши они отдали священнику. Липованин беспомощно оглядывался в огороде, пока ему на глаза не попался детский гробик, стоявший в углу двора. Чем дольше Ваня смотрел, тем яснее видел решение проблемы. Оказалось, Юлиан хоть и не вырыл сам себе могилу, но сколотил собственный гроб. Ну, или полугроб.

Для новорожденного ящик был слишком велик, а вот сухощавый, низенький Юлиан мог поместиться в него по пояс. Ваня пропилил в тонкой торцевой стенке два отверстия, с помощью соседского мальчишки уложил в гроб тело Юлиана и с трудом просунул его ноги в отверстия. Открытый гроб установили во дворе на двух стульях – Юлиан так плохо пах, что бабушка не захотела класть его рядом с колыбелью дочери. Попрощаться зашли только два-три собутыльника, больше никто. Бабушка не возражала против участия священника в похоронах, если он не будет заходить в дом.

Мальчик-сосед нес распятие во главе похоронной процессии, следом – батюшка, за ним несли гроб. Деревенские рыбаки, их жены и дети пришли поглазеть, но держались поодаль. Гроб погрузили в Юлианову лодку, туда же сели Ваня и священник. В Ванину лодку села бабушка с ребенком на руках, на весла – мальчик.

Обе лодки отплыли и прошли словно парадом по каналу вдоль всей деревни. Рыбаки снимали засаленные шляпы и прижимали их к животам. Женщины доставали из приготовленных ведер рыбу и бросали ее в реку, когда лодка с гробом проплывала мимо. Это значило, что земля должна принять тело Юлиана так же, как Дунай принимает рыбу.

Когда лодки вышли в Георгиевское гирло, Ване и мальчику пришлось налечь на весла, чтобы поперек течения догрести до Муригьола, где было кладбище. Все это время из гроба торчали окоченевшие ноги Юлиана в сапогах.

Мама пережила первые шесть недель. Наверное, некуратул на время насытился смертью Юлиана. Девочку крестили в церкви Муригьола, неподалеку от Юлианова креста. Бабушка понимала, что лишь после крещения Бог примет ее дочь под защиту. О том, что этой защиты не хватит на всю жизнь, никто не мог знать.

Здесь ее история могла бы закончиться. Ведь о жизни женщины у рта реки, где никогда не происходит ничего особенного, и рассказывать нечего. Она научилась бы ткать, чистить рыбу и варить вкусную уху на дунайской воде. Она была бы узницей родного куска суши в большей мере, чем мужчины, ведь женщинам не хватало сил, чтобы грести через стремнины.

Она выучилась бы кое-как читать и писать. Ровно настолько, насколько это необходимо. Дважды или трижды в год она выбиралась бы в Муригьол, еще реже – в Тулчу или Сулину. Поводов для поездок почти не было. Как и другие девушки, она рано вышла бы замуж и боялась бы родить мертвого ребенка. Она пригласила бы ту же самую или другую бабку и совершала бы те же обряды. Подобно почве дельты, обновлялся и страх. Зато все остальное в жизни речного народа оставалось неизменным.

Однако на этом история не закончилась. Дьявол замыслил кое-что сделать с Еленой, и от этого ее не мог защитить даже Господь. Ей суждено было пережить такой жестокий поворот судьбы, которого невозможно было ожидать в медленном, размеренном мире дельты.

Каждые пару часов к груди моей бабушки приливало молоко, напоминая, что у нее есть дочь. В остальное время казалось, что молодая мать просто забыла о ребенке. Она делала все, что нужно, но только машинально. Она избегала взглядов малышки, искавшей ее глаз. При малейшей возможности оставляла ее колыбели и Ване.

Лени победила в споре с дьяволом, доказала всей деревне, что может нормально родить. Наконец-то к ней стали приходить соседи, чтобы посмотреть на ребенка, но она их не пускала. Она принимала подарки во дворе, а Ваня наливал гостям цуйки. К подношениям она почти не притрагивалась. Поскольку рыбаки были небогаты, то дарили в основном еду. Ваня ел до отвала. Бабушка словно возненавидела мир, как раз тогда, когда могла бы с ним примириться.

Ваня в девочке просто души не чаял. Когда ей исполнилось восемь, девять или десять лет, он стал брать ее на озера. Иногда они оставались там на всю ночь, когда тростниковые плавни закупоривали каналы. Мама спала, а Ваня смотрел в небо и никак не мог насмотреться. Целый день они сидели в лодке и старались распознать птиц по хлопанью крыльев. Ведь узнавать птиц по трелям и крикам в дельте умел каждый.

Они проводили много времени у рыбацкой хижины на пригорке, уже обветшавшей, и смотрели на цаплю. Газеты на стенках пожелтели, многое было уже трудно разобрать, но Ваня не сдавался и старательно читал девочке о событиях 1919 года. О некоторых из них уже мало кто помнил, но мамина фантазия восполняла пробелы. Так она узнала, что существуют самолеты и дирижабли, бомбы и Эйнштейн, Германия и Афганистан, черные и белые, императоры и президенты.

Мама кое-что слышала и об Америке, но Ваня ее предостерегал. Эта страна была ему не по душе, потому что не давала человеку промочить глотку. Девочка задавала много вопросов, на которые он не мог ответить. В таких случаях Ваня смущенно подходил к берегу, раздвигал тростник и шептал: «Пока ты задаешь вопросы, мы упускаем главное. Серая цапля опять здесь».

По весне он брал ее с собой в протоки Дуная. Там он привязывал лодку к толстому дереву или каким-нибудь мосткам и давал девочке знак перегнуться через борт и посмотреть в бурую, мутную воду.

– Глубоко под нами осетры идут на нерест против течения. Их тысячи. Прислушайся к воде. Слышишь их разговоры?

– Но, Ваня, рыбы не умеют говорить!

– Еще как умеют. Они рассказывают друг другу о морских приключениях, иначе им было бы ой как скучно долго плыть на запад. Послушай хорошенько.

Мама ни в коем случае не хотела расстраивать Ваню и делала вид, будто напряженно прислушивается, а потом восторгалась:

– Они и правда говорят!

Когда ей было лет четырнадцать, пятнадцать или шестнадцать, Ваня встречал ее после уроков, которые один учитель время от времени давал рыбацким детям, и увозил в лабиринт озер, проток и каналов. Там он учил ее рыбачить. Он показывал ей, какая рыба водится в мутной воде основных рукавов: например, сом и карп, а какая – только в чистой воде проток и озер: щука и судак.

Он объяснял ей, что, когда вода поднимается, сом покидает свои норы под корнями прибрежных деревьев и заходит в озера. А в конце лета его опять надо ловить в каналах и заводях. Она узнала, что в окрестностях их деревни до первого льда ловится отличная щука – если повезет, то можно поймать рыбину кило на десять. А хороший сом может весить и все тридцать. А уж если вытащишь стокилограммового – на всю жизнь запомнишь.

Оказалось, что рыбы умные, они умеют маскироваться. Карпы желтели в основных рукавах, а в озерах были черные. Сом, темный в озере Богдапросте, приобретал бурый оттенок, как только ливень выше по течению намывал в Дунай глину. У щуки по бокам черные полосы, и ее не видно на фоне илистого дна.

Чтобы перехитрить осторожных рыб, человек придумал пики, гарпуны, трезубые остроги, верши в виде воронки, сачки, донные ярусы с острыми крючками и плетеные морды. Рыба хитрая, а человек еще хитрее. Но человек не всегда выигрывал.

Девочка по мере сил помогала разбирать сети и выгружать рыбу на черхане. Ваня так представлял себе дальнейшую жизнь: с утра они будут рыбачить, потом отвозить улов на приемку, а остаток дня – дрейфовать. Но вышло иначе.

С тех пор как мама поговорила с девушкой из Сулины, навестившей ее родителей, она переменилась. Гостья пахла, одевалась и двигалась не так, как рыбацкие жены, которых только и видела мама. Сулина была совсем близко и все же почти недосягаема. Лучшие времена этого города на песке, служившего некогда пиратским притоном, уже прошли.

По прямой до Сулины было всего несколько километров, но по запутанной сети проток добираться приходилось без малого полдня. Для многих рыбаков этот городок был краем света. Они не задерживались там дольше, чем нужно, да и вообще приезжали, только если надо в больницу или достать вещи, которых больше нигде не найти.

Старые рыбаки рассказывали о пароходах и четырехмачтовых парусниках из Севастополя, Стамбула, Кардиффа и Роттердама, что прежде заходили в устье Дуная и вставали на якорь у городских причалов. О русских крейсерах, греческих торговых судах, об английских фрегатах. О шлюхах из Брэилы и Галаца, даже из Бухареста, работавших тогда в борделях Сулины. Имелись дорогие дамы для морских офицеров, торговых представителей, чиновников Европейской дунайской комиссии и дешевые девки для пьяных английских и немецких моряков, портовых рабочих и тех маленьких людей, что жили на этом клочке земли, как в заключении. Город был окружен: с севера тростниковыми полями, а с юга – дюнами и болотами. Если кто-то хотел попасть в город или покинуть его, он либо прибывал с моря, отдав много денег за билет, либо – из Тулчи на почтовом судне, что ходило дважды в неделю. Зимой же в Сулину было никак не попасть по нескольку недель.

Когда-то в Сулине были приличные рестораны для капитанов, старших офицеров, консулов и торгпредов, для градоначальника, докторов, судьи, управляющего таможней, директора школы и начальника порта – с испанским вином и апельсинами из Малой Азии, с английским чаем и египетскими сигаретами. Были и винные бары для греков, англичан и немцев.

В середине тридцатых в Сулине еще оставались торгпредства и консульства, виллы с укромными террасами и дворец штаб-квартиры Европейской дунайской комиссии с теннисными кортами, домами для служащих, геометрически правильными садами и с ухоженными кустами. За зелеными оградами, обозначавшими государственную границу Румынии посреди города, все выглядело идеально, чисто и организованно. Однако все это было похоже на фрагмент уже прошедшей эпохи, словно время там остановилось.

Еще работали кабаки для носильщиков, крановщиков, матросов и юнг, для авантюристов, аферистов и прочих сомнительных типов. Еще стояла на старом месте кофейня для лоцманов, в любое время готовых к работе – проводить суда в порт. Но все остальное исчезло, город и порт утратили свою важность, иностранцев здесь оставалось все меньше.

Город состоял всего из трех-четырех улиц, параллельных реке, причем последняя, самая дальняя, служила бастионом от болот и комаров. Поэтому там и насыпали дюны. Почти все дома – за исключением тех, что на первой береговой линии, – были простые и скромные, многие – из неоштукатуренного красного кирпича, с тростниковыми крышами, встречались и мазанки из глины с соломой.

Мать загорелась увидеть Сулину и не отставала от Вани, пока он не согласился ее туда отвезти. Бабушка не возражала, лишь проворчала что-то нечленораздельное и повернулась в кровати на другой бок. Ваня всю дорогу жаловался. Мол, раз Елена хочет посмотреть город, значит, потом она захочет там жить. А если она туда переселится, то больше не захочет вернуться в сердце дельты и к Ване.

– Сегодня Сулина, завтра – Америка, – недовольно ворчал он, с трудом налегая на весла. – Но там людей вешают на деревьях и спиртное запретили. С чего ты вообще вздумала уехать из дельты?

– С того, Ваня, что я хочу посмотреть мир. Ты мне читал всякое из газет в хижине, вот я и стала любопытная. Аура рассказала мне, сколько всего интересного в мире.

Ваня тяжело дышал. В последнее время ему часто нездоровилось, он с трудом вставал на ноги и отлеживался с температурой в своем убежище.

В Сулине они проплыли мимо длинной цепи пригородных домов, солидной водонапорной башни из красного кирпича, мимо ржавых кораблей и барж и высадились на причале для почтового корабля, прямо у набережной. Площадь перед гостиницей «Интернациональ», кафе и прилегающие улицы пустовали, выглядели брошенными и осиротевшими – всех прогнал летний полуденный зной.

Мама отправилась на поиски молодой женщины, с которой она говорила в деревне. Ваня заговорил с несколькими рыбаками, которые тщетно ждали покупателей утреннего улова. Большое грузовое судно медленно прошло мимо. По запаху Ваня понял, что оно везет свиней. Корабль направлялся на запад, в другие порты, процветавшие в ущерб Сулине. В тот день в сулинском порту не ожидалось вообще ни одного судна.

Реклама: ООО ЛИТРЕС, ИНН 7719571260, erid: 2VfnxyNkZrY
Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.

Примечания

1

«Хочу пышные похороны» (ит., англ.). (Здесь и далее примеч. перев.)

2

Прозаический перевод песен см. в Приложении.