книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям
Баржа смерти

Михаил Аранов

Баржа смерти

А баржа плывёт…

Семейная сага… Вероятно, так можно охарактеризовать роман Михаила Аранова «Баржа смерти», в котором идёт речь об истории двух поколений семьи Григорьевых, ощутивших в своей судьбе весь ужас «мгновений роковых». Ими была богата первая половина двадцатого столетия, вместившая в себя кровопролитные войны и революции, годы разрухи и террора, печали, скорби и, в то же время, неистребимого энтузиазма и отчаянной веры в небывалое светлое будущее. Казалось бы, «дела давно минувших дней». Что нам до них. Но в том-то и дело, что дела эти, даже хорошо изученные (что вряд ли), продолжаются и сегодня и каждый раз воспринимаются на собственной шкуре, как откровение неизведанное и незнакомое. И потому история людей и их взаимоотношений на фоне драматических событий, о которых ведет речь в своей книге автор, представляется как увлекательный, трогательный, страшный, но притягательный рассказ (так и хочется сказать – триллер) о близком и родном. О жизни во всех её проявлениях, чаще грустных, но иногда и радостных.

Михаил Аранов, известный питерский поэт и прозаик, живущий, правда, последние годы вдали от Родины, ведет повествование так, что его поэтическая натура определяет стиль даже самых приземленных рассуждений. «…За эту жизнь мы все в ответе. Когда проснёшься на рассвете, зажги в окне своём свечу… Я постою и помолчу. Я постою и помолчу. Твой свет помог с пути не сбиться. У незнакомого крыльца помог святой водой напиться под трели раннего скворца…»[1].

Но это только помогает проникнуться духом и ритмом времени. Книга написана увлекательно (а ведь сказано, что увлекательность – это интеллигентность рассказчика), и читается, что называется, на одном дыхании. Хотя, чтение это нелёгкое, ибо события разворачиваются зачастую трагические. Но и в самой гуще этих событий люди живут ежедневными хлопотами, не замечая или не обращая внимания на судьбоносность и историческую значительность происходящего. Рассказчику веришь, потому что чувствуется, что в основу повествования легли семейные предания, и в них, кроме вымышленных персонажей, много реальных, известных людей, что тоже добавляет достоверности. Вот, например, отрывок из застольной беседы во время воскресного визита в гости к герою повествования бухгалтеру Константину Григорьеву его начальника, которым неожиданно стал революционер, эсер Исаак Перельман, близко знавший и Ленина, и Сталина, но преданный всей душой, на свою беду, легендарной эсерке Марии Спиридоновой:

– Ах, погодите, Константин Иванович, –  отмахивается Исаак. Дайте закончить. Я и так молчал пять лет на Нерчинской каторге. Как можно согласиться с его лозунгом. Я опять про Ульянова: «Свобода собраний есть обман, потому что связывает руки трудящихся масс на все время перехода к социализму. Всякая свобода есть обман, если она противоречит интересам освобождения труда от гнета капитала». И как можно смириться с его тирадой: «Не может быть равенства между рабочим и крестьянином, потому что крестьянин не привык отдавать хлеб по твердой цене». А на Ваш вопрос, откуда всё это, отвечу: каторга, милейший, тоже школа. И учителя там были достойные…

– А Вы в молодости серьёзно учились где-нибудь? – осторожно спрашивает Константин Иванович. Впрочем, он уже слышал об «университетах» Перельмана. Это он спросил для Кати.

– Гимназия в Минске, господин счетовод, –  не без иронии говорит Перельман, –  потом зубоврачебная школа Шапиро в том же Минске. Так что у меня были свои университеты. Только практика моя была не как лечить зубы, а как их выбивать.

– И убивали? – тихо спрашивает Катя…

И убивал. И его убили. Свирепый, но пытавшийся быть справедливым эсер Перельман нашёл свою погибель на печально знаменитой «барже смерти» во время белогвардейского мятежа в Ярославле. Его имя было начертано в числе славных жертв революции. Но в середине тридцатых годов оно исчезло из этого списка. И, будь он жив, его ждал бы неминуемый расстрел. Пришло время террора, которое ощущалось везде, в том числе, и на фабрике, где работает Григорьев:

«Как-то нервно стало на фабрике. Возникло ощущение, что все друг за другом подсматривают. Вот и начальник фабричной охраны Филатов исчез. Считай, больше десяти лет при большевиках проработал. Ещё вчера его видели, а сегодня в будке при охране другой мужик сидит. Похоже, не местный. Командным тоном распекает охранников. Из фабричных кто-то видел, как баба Филатова рвалась с рёвом в ворота фабрики.

Новый начальник охраны, будто, пригрозил ей, что следом за мужем и её отправят куда надо. И Константин Иванович в своей бухгалтерии стал чувствовать себя неуверенно. Подчиненные стали вести себя излишне независимо. Вроде, как бы без прежнего почтения. Константину Ивановичу уже слышится поганенький выкрик: «Кто здесь временный? Слазь».

Быть временным – судьба каждого из нас. «Приходим не надолго, а кажется – навечно». Кажущаяся вечность мимолётной жизни подвигает не только на благородные поступки, но и на подлости, коих случается и больше, чем хотелось бы. Зачем люди делают друг другу гадости, проявляют жестокость и нетерпимость, лицемерят и обманывают? На эти вопросы ищут ответы и герои романа, находя и не находя их, пытаясь сохранять честь и достоинство, невзирая на «свинцовые мерзости жизни», которые проявляются во все времена.

«Никто не знает ни года, ни месяца и ни часа своей смерти. Но это ложь. Небесный счетовод каждому отсчитывает время. И заранее предупреждает о конце. Но его никто не слышит. Или не хочет слышать. А вот если кто услышит, то выбегает на улицу, зажимает уши руками и кричит: «Настал мой смертный час!» Кто ж ему поверит? Забирают в сумасшедший дом. Там пичкают лекарствами. И он забывает о смерти. И смерть забывает о нём. Но очнись он на мгновение человеком, тут же явится мысль: «Лучше бы умереть, чем жизнь такая». Тогда и смерть не заставляет себя ждать. А по ком звонит колокол, узнаём только на кладбище». Где Константин Иванович прочитал этот текст, никак не вспомнит. Как-то содержание его пересказал Александру. Спросил у зятя, как он всё это понимает? Услышал от него совсем не в меру раздражённый ответ: «Да выбросите Вы, Константин Иванович, из головы эту антисоветчину!»

Сегодня никто не укорит собеседника антисоветчиной. Но смысл рассуждений и их актуальность остались неизменными. «…мы живем без веры, погружаясь, словно в Дантов ад, в женский мат и в детский мат, совесть, как друзей своих теряя. Город мой, под звон твоих трамваев, как когда-то под церковный звон, жизнь проходит, как тяжелый сон, жизнь проходит, словно лотерея, и от неудач своих дурея, ищем мы виновных каждый час…» Писатель Аранов не ищет виновных. Он просто добросовестно излагает историю семейного клана Григорьевых на фоне неприветливого времени и пространства, в котором недобрый мир сменяется беспощадной войной. И это, к сожалению, тоже неизменно. И сегодня, как тогда, никто не слышит небесного счетовода, продолжаются войны, люди меряются спесью и чванством, ослепляются ненавистью и забывают о том, что конечная остановка всегда рядом и всегда внезапна. И в этом – тоже ценность книги. Она дает толчок к размышлениям о бренности жизни, о её смысле и собственном предназначении. Ведь баржа продолжает плыть, принимая на борт всё новых и новых пассажиров.

«Загремели взрывы около баржи. Баржу резко качнуло, и она понеслась вдоль Волги. Кто-то рядом с доктором проговорил: «Канат порвало»… Правый борт баржи пронзали иглами пулеметные очереди мятежников. Борт просвечивал на солнце как решето. По левому борту била артиллерия красных… Поздно ночью катер с красноармейцами подтащит баржу к берегу. Из 109 пленников живыми были 75 человек. А война продолжалась…»

И жизнь продолжается. И плывёт то ли баржа смерти, то ли корабль дураков, не зная точно пункта назначения и маршрута следования. А мы вслед за автором книги пытаемся разобраться во всём этом, особенно в логике жизненных событий, понять её и по возможности принять, оглядываясь на горький в той же мере, что и сладкий опыт тех, кто прожил свою жизнь на страницах увлекательного и правдивого романа.

А что касается повести «Между прошлым и будущим» – это некий памфлет-антиутопия. Антиутопия – предупреждение. Но тут же вспоминается замечательный русский историк В. О. Ключевский: «История ничему не учит, но жёстко наказывает за невыученный урок».

А баржа плывёт и плывёт.

Владимир Спектор. Публицист, писатель.

Баржа смерти

Fata viam inveniam (лат.)[2]

Вступление

Неподвижна водная гладь тихой заводи. И вот, то ли рыба всплеснула, то ли камешек брошен детской рукой, и расходятся круги по воде, угасая в недалёком пространстве. Так и память наша вспыхнет от нежданного случая: от лица, мелькнувшего в толпе, будто знакомого, но забытого. От пожелтевшей фотографии или звуков старого танго незабвенного Александра Цфасмана. Всколыхнётся память, расходясь кругами, замелькают страницы ушедшего времени, возвращая нас к семейным легендам и былям.

Ленинград. Лето 1940 года. Набережная реки Мойки.

Женщина в строгом длинном платье, подчёркивающем её стройную фигуру, опёршись о решётку набережной, смотрит на медленное течение реки. Голову её украшает кокетливая черная шляпка с опущенными полями в стиле «кроше», столь модным в предвоенные годы.

А невдалеке неторопливо идут маленький мальчик и русоволосая девушка. Наблюдательный прохожий сразу заметит, как бережно девушка держит мальчика за плечо, как взгляд её наполняется лаской, когда скользит по светлой головке малыша. Всё это даёт право предположить, что юная особа – мама этого парнишки. Вот мальчик вырывается из её рук. На мгновение ясные голубые глаза девушки темнеют от страха. «Баба», –  кричит малыш. И лицо юной мамы вновь светлеет в улыбке. А женщина в чёрной шляпке приветливо машет мальчику. И тот бежит, под его ногами мелькают серые квадратные плиты из песчаника, которыми вымощена набережная Мойки. Плиты мелькают, мелькают… А наше повествование стремительно перелистывается назад, в девятнадцатый век.

Глава 1. Катенька

Званый обед в имении графа Шереметева, что в Ярославской губернии. Повар графа, как всегда постарался на славу, и стол ломился от множества восхитительных яств. Но представьте изумление гостей, когда подали блюдо со свежей земляникой. За окном сугробы и лютый мороз, а на столе сочные свежие ягоды! И откуда взялось такое чудо? Перед гостями предстал смущённый садовник графа, Пётр Елисеев. Граф расчувствовался. Нет сведений, что до слёз, но тут же, под общий восторг и аплодисменты подписал своему крепостному вольную и дал пятнадцать рублей на открытие своего торгового дела. Пётр долго не размышлял. Собрал свои небогатые манатки, жену, сыновей – Сергея, Григория и Степана и отправился покорять столицу империи – Санкт-Петербург. Там он приобрел лоток, купил мешок апельсинов и стал продавать их на Невском проспекте.

История эта, разумеется, известна читающей публике. Но это только начало. Я же позволил себе сочинить её продолжение.

Внук Петра Елисеева – Григорий Григорьевич – не забыл, с чего начиналось великое торговое дело «Братьев Елисеевых». В селе Гаврилов-Ям Ярославской губернии то ли по случайной прихоти богатого наследника миллионов, то ли в память о деде построена была оранжерея. В ней выращивались заморские фрукты, а в отдельном углу круглый год цвела и наливалась ароматным соком земляника. Конечно, эта оранжерея была лишь семейным капризом. К этому времени роскошные Елисеевские магазины уже украшали Невский проспект в Санкт-Петербурге и Тверскую улицу в Москве.

В свои молодые годы Григорий Григорьевич Елисеев около той самой земляничной поляны увидел Оленьку. «И что ты здесь делаешь, красавица?» – восторженно воскликнул Григорий Григорьевич. А красавица смело взглянула на молодого хозяина, блеснула своими огромными голубыми глазами: «Велено батюшкой моим, Василием Васильевичем, для Вас, Григорий Григорьевич, земляники набрать. Он нынче по завету Петра Елисеевича, деда Вашего, садовником здесь служит». Не удержался Григорий Григорьевич, вложил в алый ротик Оленьки алую земляничку. Засмущалась девушка, закрыла зардевшиеся щёки ладонями, прошептала: «Что Вы, барин. Вот возьмите». Сунула в руки хозяину тарелку с земляникой и убежала. Но далеко ли убежишь от видного, молодого?

Ох, и зацепила дочка садовника Гришку Елисеева. За лето он не раз наведывался в Гаврилов-Ям.

Но дела купеческие – не всегда земляника в тарелке немецкого фарфора. Женился Григорий Григорьевич на дочери известного заводчика, владельца пивных заводов, Марии Андреевне Дурдиной. Машенька Дурдина давно вздыхала – по статному Григорию Елисееву.

А Оленька из Гаврилов-Яма родила Григорию Григорьевичу дочку Катю. Ещё до родов, не без содействия и денег Григория, Оленьку выдали замуж за чиновника Петра Петровича Петухова.

Чиновника не очень знатного ранга, но юную мать уберегли от позора рождения ребёнка в блуде. В метрической книге Никольской церкви, что в селе Гаврилов-Ям, новорождённая Катенька по отцу была наречена Катериной Петровной.

Григорий Григорьевич не оставлял без внимания внебрачную дочь, проследил негласно, чтобы Катенька окончила учительские курсы.

Это уж потом снесло голову пятидесятилетнему Григорию Елисееву. Влюбился он без памяти в молодую жену петербургского ювелира Васильева. Вера Фёдоровна Васильева скоро развелась с мужем. А вот Мария Андреевна, жена Григория Григорьевича, не смогла снести измены мужа и покончила счеты с жизнью. Рассказывают, повесилась на собственной косе. Дети Григория Григорьевича отказались от отца и отцовского наследства.

Вскоре после кончины Марии Андреевны Григорий Григорьевич уехал в Париж с новой молодой женой. В 1942 году он скончался и был похоронен на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. Там же нашли последний приют многие соотечественники-эмигранты, в том числе и сыновья Григория Григорьевича – Николай и Сергей со своими женами. Могила последнего владельца торгового дома «Братья Елисеевы» и его супруги, в отличие от могил его сыновей стоит заброшенная. Внуки так и не простили своего деда.

Но наша история не о Григории Григорьевиче Елисееве.

Юная Катенька Петухова, уже, будучи учительницей церковно-приходской школы, вышла замуж. Муж её, человек весьма уважаемый – старший счетовод Локаловской[3] мануфактуры, что в селе Гаврилов-Ям Ярославской губернии, Константин Иванович Григорьев. Человек он был уже в летах, ему было почти тридцать.

Особую известность и почтение в Гаврилов-Яме Константину Ивановичу придавало то, что он был регентом при Никольской церкви. И ещё он весьма искусно играл на семиструнной гитаре, выводил не сильным, но весьма благозвучным голосом русские песни и романсы. Но эти театральные изыски не очень радовали молодую жену. Они отвлекали Константина Ивановича от семьи.

И ещё до Катеньки доходили слухи, что регент Никольской церкви не оставил своих холостяцких шалостей. Но этим слухам она не хотела верить, уважала мужа за солидность и степенность. И в первые годы замужества родила ему дочь Верочку.

А что касается Константина Ивановича, была у него до встречи с Катенькой бурная любовь с дочерью купца Воропаева, Варварой. Дочка купца – красавица черноокая, волосы как смоль. Горячая кровь Варвары не довела бы до добра молодого и в те годы шального Константина Ивановича. Дед-то Варвары, поговаривали, разбойничал на дорогах. Не миновать бы деду каторги, да вовремя остепенился, знатным купцом стал.

Однако до свадьбы с Варварой дело у Кости Григорьева не дошло.

На Рождество Христово, только замолкли в Никольской церкви последние слова песнопения Тропаря: «Тебе кланятися Солнцу правды, и Тебе ведети с высоты Востока: Господи, слава Тебе», ещё полный музыкой хора, повернулся регент к прихожанам, а возле клироса стоит девушка. И будто ангел небесный пролетел. Вмиг забыл Варвару Константин. В полумраке церкви разглядел Петра Петровича Петухова. Не очень близко знакомого. В Гаврилов-Яме все друг друга знают. Не велико городище.

«А это кто рядом с Вами, уважаемый Петр Петрович?» – чего-то, пугаясь, спросил Петухова Константин.

– А это дочь моя. В Ярославле обучалась. Даст Бог, учительницей будет в нашем селе, –  с гордостью ответил Петухов.

И дальше все пошло как во сне. Дня не было, чтоб Костя Григорьев не наведывался к Петуховым с всякими подарками. Очнулся он только на венчании со своей невестой Катериной. Где-то в дальнем углу церкви он разглядел мрачную фигуру купца Воропаева. Подумал ещё: «Не миновать беды».

Пётр Петухов к тому времени знал всю историю Варвары Воропаевой. Ничего не скрыл от тестя Константин. Тайно он вместе с тестем договорился, чтоб наряд полицейских охранял свадьбу. Денег это стоило, но Константин Иванович не поскупился. Да и Пётр Петрович внёс свою лепту: чай, дочь свою выдаёт замуж. Свадьба была, как и положено, шумная. Кто-то из гостей, выйдя покурить, видел мужиков, явно нездешних, которые наблюдали с улицы за свадьбой. При появлении полицейских мужики исчезли.

Данила Воропаев скупал зерно по губернии. Имел три мельницы. И пекарни. Снабжал окрестные сёла мукой и хлебом.

Был он гордый, не снёс позора своей дочери. Распродал свои мельницы и пекарни. Уехал в Нижний Новгород. Но сначала отправил свою дочь с глаз долой в Ярославль. Люди сказывали, учиться на аптекаря. Перед отъездом Варвара пришла к Константину Ивановичу на фабрику. Красива была пуще прежнего. Но какой-то леденящей красотой. Константин Иванович был поражён её неземным великолепием, и на мгновение ему почудилось, что он сейчас падёт перед ней на колени, и будет просить о прощении. Но помутнение в голове как-то вдруг исчезло, и он только криво усмехнулся. А она сказала ему глухим завораживающим голосом: «Жди. Наступят и для тебя тяжкие времена. И ты придёшь ко мне. И не будет тебе счастья с той поры. Помни это». А ведь так и случилось.

«Ну, ты и ведьма», –  лишь проговорил тогда Константин Иванович. Варвара ничего не ответила, ушла не попрощавшись. И в трудные минуты жизни почему-то эти слова всякий раз приходили на память Константину Ивановичу.

С Данилой Воропаевым пришлось ещё раз встретиться на тёмной улице. И дом Воропаевский, двухэтажный из бурого кирпича, вроде уж был продан. И дочка его уже уехала. А вот встретились. Разбойного вида, заросший чёрной бородой, молча, стоял Данила перед Константином Ивановичем. Константин Иванович нащупал в своём кармане револьвер. Гаврилов-Ямской пристав, Никанор Семёнович, на всякий случай дал его Григорьеву. Вот случай и представился.

Константин Иванович слегка подвытащил револьвер. Данила увидел это, усмехнулся:

– Что, на елисеевские миллионы позарился? Воропаевских показалось мало?

Зло плюнул и пошёл прочь. «О чем это он? Не ладное что-то. Какие ещё елисеевские миллионы?» – ну и озадачил на прощание Воропаев Костю Григорьева.

На другой день помчался Константин Иванович к отцу Катеньки. Петр лежал в горячке. Около него суетилась какая-то незнакомая женщина, похоже, из городских.

– Вы кто ему? – почти грубо спросил Григорьев.

– Мы с Петей вот уж год как близки, –  женщина смущённо опустила глаза, –  а третьего дня получила от него письмо. Просил приехать. Приехала и вот. Был врач. Сказал, тяжёлое воспаление лёгких.

– Что же Вы нам-то не сказали? – с горечью проговорил Константин Иванович.

– Не могла я показаться Катеньке. Она же маму свою ещё помнит. И Петя просил до поры не беспокоить дочь.

Хоронили Петра Петухова на кладбище при Никольской церкви рядом с могилой жены. Заупокойное богослужение проводил настоятель Никольской церкви, отец Исаакий. Всё время отпевания Константин Иванович мучился мыслью: вот ушёл из жизни последний свидетель рождения Катеньки. И нет больше родных у Катеньки, кто мог бы рассказать об этих треклятых миллионах. Но причём здесь Елисеев, причем здесь Елисеев?! И эта подлая мысль не оставляла Константина Григорьева. Отец Исаакий, настоятель Никольской церкви, где служил регентом Константин Иванович, не мог знать доподлинно историю семьи Катеньки. Он появился в селе только лет пять назад.

Оставались метрические книги.

Отец Исаакий не спрашивал своего регента, что потерял тот в метрической книге.

А в ней вот что было прописано: мать Катерины Петровны Петуховой – Ольга Васильевна Петухова, в девичестве Дмитриева. Отец – Петр Петрович Петухов, коллежский регистратор. Год сочетания браком Петухова и Дмитриевой… Рождение Катеньки… Боже, через шесть месяцев после брака… Отец Ольги Васильевны – Василий Васильевич Дмитриев, садовник купцов Елисеевых. Вот в чем дело-то! Да, да. Сейчас этих оранжерей нет. И дед, и бабушка Дмитриевы давно на кладбище.

Ошеломлённый стоял в пустой церкви регент Григорьев. Очнулся от лёгкого прикосновения. За спиной был отец Исаакий.

Константин Иванович шёл домой, и слова Данилы Воропаева терзали его: «Позарился на Елисеевские миллионы». Странно: ведь не было никакого намёка, ни сплетни людской.

Но Катеньке об этом ни слова. Чтоб ни одна живая душа не прознала. Боже, дай силы мне не выдать тайны сей.

Катенька счастливо жила с мужем своим Константином Григорьевым. Однако и её беда не обошла стороной: вскоре после свадьбы умер её батюшка. Константин Иванович стал для неё и мужем, и отцом, и ангелом-хранителем.

Наверное, и Григорий Григорьевич Елисеев порадовался бы за дочку, если бы его не закрутила парижская жизнь. А вот мама Катеньки, Ольга, уже не увидела семейного счастья дочери. То ли тоска по Грише Елисееву, то ли не было мочи жить с нелюбимым мужем: совсем молодой забрал её Господь.

Константин Иванович перед иконой Божьей Матери поклялся не раскрывать жене тайну её рождения.

А о Варваре люди доносили Константину Ивановичу всякие вести. Вскоре она на батюшкины деньги открыла аптеку. Сына без мужа родила. При большевиках, уже не своей аптекой продолжала заведовать. Верно, на то время не нашлось подходящего специалиста. А Данила Воропаев, отец её, расстрелян был в Нижнем Новгороде чекистами.

И вот Екатерина Петровна Григорьева, в девичестве Петухова, стоит на набережной Мойки, слегка придерживая рукой шляпку «кроше», защищаясь от лёгкого порыва ветра. А мальчик бежит и бежит ей навстречу и кричит: «Баба!» И плиты из песчаника мелькают под его быстрыми ножками. Вот он споткнулся об расщелину в плите и упал. Из подбородка его течет кровь. Мальчик не плачет. Екатерина Петровна подхватывает мальчика на руки. Говорит подбежавшей к ней девушке: «Да, дочка, вырастила ты мне внука-пострела». Достает из сумочки голубой батистовый платок, прикладывает его к подбородку мальчика. Мальчик начинает тихо всхлипывать. Екатерина Петровна целует в лоб мальчика, шепчет: «Ну, ничего, ничего, Сашенька. До свадьбы заживёт». Мальчик удивлённо смотрит на бабушку. Чего-то не понял внук про свадьбу.

Глава 2. Комиссар Перельман

«Евреи ринулись в русскую революцию, поскольку она давала им шанс восстать на Господа, не теряя при этом своей мессианской сущности». С. Морейно.

Церковно-приходские школы были ликвидированы большевиками в декабре 1917 года. И учительница Катя, нынче уже Екатерина Петровна, сидела без работы, вязала носки на продажу. Муж её продолжал работать на Локаловской фабрике всё тем же старшим счетоводом. Однако, по делу – главным в фабричной бухгалтерии стал левый эсер Исаак Перельман, только что вернувшийся из Сибири. Прислан был на фабрику комиссаром. В Киеве, в недавнем прошлом, стрелял он в жандармского полковника, правда, не до смерти. «Стрелял не до смерти», –  это выражение левого эсера Перельмана почему-то запомнилось Константину Ивановичу. Исаак Перельман чудом избежал «столыпинского галстука». Не досмотрел чего-то Пётр Аркадьевич Столыпин: левый эсер получил пожизненную каторгу.

Исаак в бухгалтерии немного смыслил. Отец его был врачом, но сына по молодости вечерами отправлял к другу, чтоб тот обучал мальчишку бухгалтерскому делу. В жизни всё пригодится. И черт знает, как судьба сложится. Россия для еврея – мачеха неласковая. А вот деньги счёт любят.

На Константине Ивановиче было клеймо – «из бывших», но грамотный спец. И такой спец Перельману был архинужен. Вот эта приставка «архи» звучала из уст Исаака постоянно: «Учёт и контроль финансов – это архиважно. Архиважно научить пролетариат управлять производством, и потому архиважно привлекать бывших спецов и перенимать их опыт». «Других спецов у нас нет», –  часто слышал Константин Иванович резкий, с хрипотцой голос Перельмана из приоткрытой двери его кабинета, когда к нему приходили мрачные люди в кожанках.

Константин Иванович справедливо предполагал, что нелегко было левому эсеру Перельману доказывать чекистам, как архинеобходим рабоче-крестьянскому правительству спец Григорьев, «из бывших».

Комиссар[4] Перельман появился на фабрике зимой восемнадцатого года. В Ярославской газете «Голос» было напечатано письмо текстильщиков Гаврилов-Яма с просьбой, прислать на фабрику «хороших организаторов».

В это время по поручению рабочих обязанности директора фабрики выполнял заведующий ткацким цехом Лямин Иван Григорьевич. Лямин, говорил Перельман, был как директор только для мирных времён. Но для нынешних суровых будней – мягковат. И вот он, Перельман – каторжанин, появился на фабрике весьма кстати. Для порядка проведена была показательная порка. Приспешников прежнего директора, англичанина Иосифа Девисона, изгнали с фабрики. Это были мастер Дербенёв и табельщик Баклушин. А доносчика Филатова, тоже из мастеров, рабочие вывезли на тачке за ворота фабрики и вывалили в фабричный пруд под дружные и радостные вопли. Было начало апреля. Пруд уже отошёл ото льда.

Филатов барахтался по пояс в ледяной воде. Пролетарии, совершив судилище, разошлись. Был день получки, надо было ещё успеть в лавку за бутылкой – отметить завтрашнее Христово Воскресение. Уходя, ещё пригрозили Филатову, мол, добьём дубьём, коли рано вылезешь. А скоро ли это «рано» наступит, ни одна живая душа ему не подсказала. Так и сгинул бы Филатов, кабы не нашлась эта добрая душа и не помогла ему выбраться из пруда. А он уже и с жизнью простился. К вечеру-то подморозило. И вокруг него уже начали льдинки нарастать. Он только шептал посиневшими губами: «Господи, прости меня грешного. Прости и помилуй».

Этой доброй душой оказался Константин Иванович. Перельману доложили о «вражеской выходке» гражданина Григорьева. Но Исаак доносчиков на дух не переносил. За свою «слабость» Константин Иванович получил устный «выговор» без свидетелей. И это только на первый случай. Перельман предостерег Константина Ивановича от проявления буржуазного либерализма и мягкотелости, явно намекая на Лямина Ивана Григорьевича, нынешнего директора фабрики.

Кстати, следует напомнить, что прежний директор Иосиф Девисон управлял мануфактурой при хозяине Рябушинском[5].

Локалов продал мануфактуру братьям Рябушинским в 1912 году.

Но фабрика по-прежнему называлась Локаловской мануфактурой.

Перельман и Константин Иванович были примерно одного возраста. Исаак был, пожалуй, постарше года на три. Ему было лет сорок. Худой и сутулый, рано поседевшая борода клином. Затёртая длиннополая шинель.

И Константин Иванович – ухоженный, в тройке: чёрные брюки, пиджак, жилет и под ним неизменный чёрный галстук в горошек с большим узлом. Круглая, бритая по прежней моде голова, лихие усы с кончиками по-гусарски вверх и ухоженная темная борода от ушей. «Ну, вылитый Петр Аркадьевич Столыпин. Будь Вы в том театре, Димка Богров точно бы Вас пристрелил. Не нарочно, а сдуру. Перепутать Вас с Петром Аркадиевичем – пара пустых», –  хохотнул Перельман.

Это разговор был при первой встрече с Константином Ивановичем. А Исаак ещё добавил со злой усмешкой: «И у меня бы рука не дрогнула, будь я на месте Богрова». «Шутка – шуткой, а ведь точно – злодей не дрогнул бы». –  От этой мысли старшему счетоводу стало особенно неуютно.

– Ну что, глазки-то забегали, –  продолжал язвить Перельман, –  сейчас другие времена. Революционный закон и порядок. Сначала проверим, а потом, уж не обессудьте, если что – к стенке.

Константин Иванович сжался. (Петр Аркадьевич Столыпин действительно был его кумиром). Но, преодолев вспыхнувшую неприязнь к новоиспечённому начальнику, Константин Иванович сухо проговорил: «Не имел чести бывать с Петром Аркадьевичем в киевском театре. А что касается проверки, проверяйте. Вы сейчас в силе. А там уж как сподобится Богу». Исаак зло усмехнулся: «Ладно, про Бога-то. А если уж сподобится шлёпнуть, стенка – она вон рядом, во дворе. Туда все по малой нужде ходят».

Вот, однако, и сошлись они – такие разные. Были долгие вечера, когда Константин Иванович сводил дебет с кредитом. А Исаак сидел рядом, бесконечно дымил махоркой. Иногда, вдруг уткнув жёлтый палец в какую-то строчку в документе, угрюмо спрашивал: «А это на что пошло?» «А это, милейший», –  и Константин Иванович начинал бесконечно перелистывать листы бухгалтерских документов, пока не раздавался прокуренный голос Исаака: «Ладно, Константин, понял. Меня не запутаешь. У меня тоже школа была. Спасибо папаше, надоумил кое-что в бухгалтерии освоить». «Вижу, вижу, что Вы не новичок в нашем деле. А вот дебет с кредитом сводить, поди, папаша Вам не доверял?» – с некоторых пор Константин Иванович стал смелей со своим начальником.

Исаак усмехнулся, не рассказывать же первому встречному, что ему, Исааку, приходилось заведовать партийной кассой. Пусть думает, что он, Исаак, недоучка совершеннейший в бухгалтерском деле. Легче поймать этого наутюженного господина на вранье.

«Насчет дебета-кредита, это Вы верно заметили. Однако мне сейчас помогает добраться до истины вот этот мой неразлучный друг, –  Исаак хлопает по кобуре, прилаженной к поясу, –  как говорит товарищ Нахимсон[6], оружие делает человека умнее. Во всяком случае, никто не посмеет сомневаться в этом».

Ядовитая улыбка мелькнула на лице Перельмана. От этой фразы комиссара Константину Ивановичу опять становится не по себе. Кто такой Нахимсон, Григорьеву было известно. Однако он пересилил объявшую его робость и, криво усмехнувшись, проговорил: «Я бы позволил усомниться насчёт оружия. Оно делает человека не умнее, а убедительнее».

Перельман хрипло захохотал: «О, Вы, однако, посмели сомневаться. Достойно уважения. Но Вы верно подметили. И убедительнее тоже. Чем ещё можно было убедить соловья сладкозвучного Александра Фёдоровича Керенского, чтоб он в бабской одежонке сбежал из Зимнего дворца? А? – и, поймав смущённый взгляд Константина Ивановича, прокричал почти в его ухо, –  вот именно! Как, однако, мы друг друга понимаем!»

Но были дни и совсем мирные, когда Перельман рассказывал и рассказывал. И ему казалось, что в лице старшего счетовода он нашел благодарного слушателя. И, вроде бы, понимающего историческую неизбежность произошедшего революционного переворота. Надо, надо прочищать мозги этой гнилой интеллигенции. «Перво-наперво – это переворот в сознании масс», –  говорил Исаак, точно гвозди вбивал. «На всё воля Божья», –  смиренно соглашался Григорьев. «Ох, не то Вы говорите, милейший. Но, раз уж мы нынче у власти, попытаюсь объяснить, почему это именно – мы», –  в голосе Исаака зазвенел металл. Исаак говорит, и речь его становится всё глуше и миролюбивее. А Константин Иванович вспоминает: шёл шестнадцатый год. В Гаврилов-Яме появился вот такой же, вроде Перельмана, тоже из евреев. Всё к фабричным лез с агитацией. И слова-то похожие говорил, что и нынешний комиссар Перельман. Так Константин Иванович приказчику из соседней скобяной лавки по делу шепнул. Приказчик частенько заглядывал в контору Константина Ивановича. Вечерком на чаёк, да попеть на два голоса «Степь да степь кругом» под Григорьевскую гитару. Приказчик-то с понятием оказался. Глядь, этого еврея-смутьяна уже жандармы ведут. Приказчик хвастался повсюду, что «бомбиста словил», пока не нашли этого приказчика с проломанным черепом.

До Константина Ивановича доносится мерный голос Исаака:

– Почему съезд РСДРП собрался в Минске? Потому что там находился ЦК Всеобщего Еврейского рабочего союза. А все организационные хлопоты взяли на себя члены Бунда: Евгений Гурвич и Павел Берман. Председателем съезда был назначен Борис Эйдельман, а секретарями – Вигдорчик и Тучапский».

Константин Иванович не знаком был со словом «Бунд». Из евреев-то в Гаврилов-Яме был всего один на всю округу – сапожник, Соломон. Знатный сапожник, и брал недорого. Как что с обувкой – к «жиду побёгли». Ну, не к Ваське же, к этому пьянице идти. К этому шаромыжнику. Бывало, возьмёшь у него из ремонта сапоги, не успел дойти до дому – подмётки отскочили. Бежишь к нему: «Верни деньги» А он уже пьян в стельку. Все деньги пропил.

Отвлекает Исаак Константина Ивановича от будничных дум. Не все рассказы Исаака ему интересны. Но слушать надо, хотя бы из вежливости. А Исаак уже гудит почти на ухо:

– Главной целью съезда было создание партии. По этому вопросу споров не было. Партию создали. Зато споры возникли из-за ее названия. Слово «рабочая» первоначально не нашло поддержки у делегатов. Откуда рабочие-то? Единственным рабочим был часовщик Кац. Ну, каким ещё рабочим может быть еврей – только часовщиком.

Константин Иванович хотел добавить: «И сапожником. Мол, у нас в Гаврилов-Яме есть Соломон – сапожник».

Но не посмел. Заметил, как презрительная усмешка промелькнула на лице Перельмана.

Через секунду опять звучит комиссарский уверенный голос:

– Поэтому и решили не называть партию «рабочей». Уже после съезда все же включили в название созданной партии «рабочее» слово. Были и другие варианты. «Русская социал-демократическая партия», «Русская рабочая партия», «Русский рабочий союз». Назвать новую партию «Русской» – надо быть большим оригиналом. Или демагогом. Среди делегатов съезда русский был только Ванновский, а остальные были евреями.

– Как-то странно всё это слышать сейчас, –  вставил слово Константин Иванович.

– Конечно, странно. Ведь и язык-то нам дан, чтобы скрывать свои мысли, –  оборвал его Перельман.

«Насчёт языка где-то уже слышал. Кто-то из французов. То ли Фуше, то ли Талейран», –  вспыхнула незадачливая мысль. Но Константин Иванович легко притушил её. Почему бы и нынешним комиссарам не поучиться фигуре речи у наполеоновских проходимцев. Одного поля ягоды.

И опять голос Перельмана:

– Я – интернационалист. А вы, интеллигенция, не должны быть на обочине истории…

– Какая интеллигенция. Мы из мещан, –  усмехнулся Григорьев.

– И я не из дворян, –  Исаак серьёзен.

«И кто бы мог подумать», –  мелькнула ядовитая мыслишка. Но на лице Константина Ивановича остаётся почтительная мина. Он внимательно слушает. Исаак продолжает рассказывать:

– Борис Львович Эйдельман, который председательствовал на съезде, был врачом по профессии. Как и мой отец, кстати. А я в то время учился в зубоврачебной школе Льва Наумовича Шапиро в том же Минске. Таки Эйдельман, как врач врача, –  Исаак посмотрел строго на Константина Ивановича, –  прошу заметить, не как еврей еврея, а как врач врача попросил Шапиро привлечь к делу его школяров. Выбор пал на меня и ещё двоих парней. Кстати, оба парня были русские. Мы должны были предупредить о появлении жандармов. А мне Борис Львович поручил, поскольку я был постарше остальных школяров, следить, чтоб особо любопытные прохожие не задерживались около дома, где собирались делегаты. Спросил: «Ты сможешь узнать шпика?» Я сказал нахально: «Конечно». Через час я уже заметил шпика, осторожно вызвал Бориса Львовича. Показал, что за деревом какой-то мужик прячется. Борис Львович похвалил меня за бдительность. И шепнул: этот – наш.

– Ну, прямо греческая трагедия, –  воскликнул Константин Иванович. Поглядел в окно. За окном стояла глухая ночь. Подумал: «Катенька беспокоится».

– Это ещё не Эсхил. Эсхил будет позже, –  произносит задумчиво Перельман, –  кстати, я послал Ваньку к Вам домой предупредить, что сегодня задержимся допоздна.

Ванька был мальчиком на побегушках при фабричной конторе.

– С чего это допоздна? – удивился Константин Иванович.

После продолжительного молчания Исаак сказал: «Я просмотрел сегодня все ваши бухгалтерские отчёты. Не нашёл ничего порочащего Вас. Приезжали ко мне недавно из Ярославля. Сказали, что неладное творится в Ярославской губернии с промышленными предприятиями. В том числе и у нас, в Гаврилов-Яме на Локаловской мануфактуре. Насколько это серьёзно, сказать трудно. Ярославские товарищи предложили изолировать возможных виновников. Фабричный комитет постановил на время ограничить обязанности директора фабрики Лямина Ивана Григорьевича. Пока эти обязанности исполняю я, совместно с фабричным комитетом. А Вы – мой помощник. Вам я доверяю.

– Понимаете, фабрика останавливается, –  вдруг закричал Перельман, –  не мне Вам объяснять, что при производстве льняного полотна используются паровые машины. А дрова на исходе. И куда смотрел всё это время наш разлюбезный директор Лямин? Ну, арестовали заготовителей – Суконцева и второго как его…

– Петр Ильич Старцев, –  несмело подсказывает Григорьев.

– Да, да. Старцев. Арестовывать у нас умеют. А дело-то стоит.

«Кто ж без Вашего ведома здесь может арестовывать?» – хотел спросить Константин Иванович, да не посмел. А комиссар Перельман уже раскалился докрасна:

– Фабрика заготовила себе 22 тысячи саженей дров, чего и хватило бы на целый год. Дрова эти лежат на разных расстояниях от фабрики – от 5 до 25 верст, и вот привезти их оказалось невозможно. Крестьяне отказались везти зимним путем дрова, потому что обыкновенно фабрика давала им за работу овес. А нынче у фабрики овса нет. Овса требовалось приблизительно тысяча пудов. Я не удивляюсь, что овса этого не раздобыли. Вроде бы договорились с крестьянами расплатиться полотном. А сейчас распутица, до дров на телегах не добраться.

– Вы-то с крестьянами, может, и договорились, –  несмело напоминает Константин Иванович, –  а у Лямина Ивана Григорьевича телеграмма: Центротекстиль[7] отказал нам в праве выдать по пять аршин тканей на каждого возчика.

– А что, Лямин. Бывший конторщик. Конторщик и есть конторщик, –  Перельман не скрывает своего раздражения, –  я не предполагаю, что там, в Москве, в Центротекстиле контрреволюционный заговор, но то, что там сидят глупцы – очевидно, –  Перельман еле сдерживает себя, чтобы не перейти на крик, –  вот Лямина и отстранили, чтоб он не размахивал телеграммой Центротекстиля.

– Боже, –  лишь простонал Константин Иванович, чувствуя, как всё тело его покрылось испариной.

Подошёл к окну, открыл оконные створки. Пахнуло лёгкой ночной прохладой.

– Вот что, –  нерешительно проговорил Константин Иванович, –  ко мне давеча приходили двое из Великого. Это село от нас недалёко. Сказали, готовы привезти дрова, что лежат за пять вёрст от фабрики. Но чтоб дали не пять аршин…

– Ну, что Вы замолчали? – хмурится Перельман.

– Семь аршин, –  неуверенно проговорил Григорьев.

В это время в дверь просовывается рыжая лисья голова младшего счетовода Кудыкина.

– Я очень извиняюсь, –  начинает он.

– Если по делу, то завтра на службе, –  строго и начальственно обрывает его Константин Иванович, –  а, если без дела-то после работы.

Кудыкин мазнул его гаденьким взглядом. Осторожно закрыл дверь. «Слышал мои слова про семь аршин. И что это Кудыкин до ночи сидит? Вынюхивает, чем начальники заняты», –  мельком подумал Константин Иванович. И на душе стало тревожно.

На следующий день фабрика прекратила работу. Рабочих отправили по домам. Но они не расходились, толпились около ворот фабрики. Шумели, но негромко. Кто-то бойкий из фабричного комитета уговаривал рабочих разойтись. Константин Иванович приоткрыл окно своего кабинета. Видит, как к рабочим выходит Перельман. В своей длиннополой шинели и фуражке он показался Константину Ивановичу до боли похожим на кого-то виденного ранее. Борода клином, решительная походка, развевающиеся полы шинели. Дзержинского он видел только один раз, когда ездил в Москву на похороны своей тётки. И вот, на тебе. Вылитый Дзержинский ходит у ворот фабрики.

Тётка Марина нежданно объявилась в Гаврилов-Яме сразу после большевистского переворота. Пять лет о ней не было ни слуху, ни духу. И вот – появилась. Марина радостно обняла племянника, как-то значительно проговорила, рассматривая Константина Ивановича: «Какой ты, однако, стал породистый. И в кого такой, право, вымахал. Родители были, вроде, простенькие». Звонко рассмеялась.

Тетка была молода, года на три старше племянника, красива. И вот умерла от тифа. Только на её похоронах Константин Иванович узнал, что она работала в ведомстве Дзержинского.

Из открытого окна слышится голос Перельмана. Сухой, надтреснутый. Константин Иванович морщится: такой Перельман вызывал в нём острую неприязнь.

– Остановка фабрики – это контрреволюционная провокация. Через пару-тройку дней проблему решим. Как социалист-революционер, прошедший царскую каторгу, я вам обещаю. Виновные будут наказаны.

Крик его резкий, дребезжащий. Как удары палкой по листу железа.

– Константин Иванович, –  раздаётся женский голос.

Григорьев вздрогнул от неожиданности. За спиной его стояла Клава, фабричная кассирша.

– Завтра зарплата, будем выдавать? – спрашивает она.

– Непременно, непременно, –  заторопился Константин Иванович, –  иди, пока они не разошлись. Объяви.

Перельман ещё был с рабочими, когда Клава выскочила к воротам и звонко прокричала, что зарплата, как всегда, будет выдана вовремя. Толпа одобрительно загудела.

В кабинете Константина Ивановича появился Перельман. Проскрипел, не скрывая своего одобрения:

– Верное решение и вовремя. А что, поступили деньги за принятую Ярославлем мануфактуру?

– Как всегда задерживают, –  отвечает Константин Иванович, –  но мы, я Вам докладывал, часть полотна продали в Кострому. Вот и деньги на зарплату.

Слава Богу, продали до появления этого Центротекстиля. У нас на складе до сих пор не использовано полотна несколько миллионов аршин.

Продали, думали закупить пару новых ткацких станков. И вот не вышло. А сейчас ничего не можем продавать без разрешения Центротекстиля.

– Кругом вредители, кругом. Вот решим вопрос с дровами, поеду в Ярославль. Просто преступление – в такое время задерживать зарплату, –  эти фразы Перельмана сопровождалась злобными выкриками на непонятном языке, полным гортанных и хрипящих звуков, особенно согласных «г» и «х». Непохожим на языки ни английский, ни французский, знакомые Константину Ивановичу по гимназии. Откуда было знать старшему счетоводу, что эти проклятья звучали на иврите.

Исаак Перельман, внук минского раввина, человека жёсткого и властного, жил с родителями в доме деда, учился в хедере, где освоил язык Талмуда. Отец Исаака – врач, постоянно боролся с «мракобесием» тестя. Отправил сына в обычную школу. «Я не допущу, чтобы мой сын вырос неразумным, местечковым евреем», –  ругался он с тестем. А тесть зло орал на него: «Может, ещё загонишь внука моего к этим еретикам, идолопоклонникам. Идола вознесли себе, Иисуса Назаретскаго, еврея вероломного! Повелено Богом небесным его и последователей его ввергать на дно пропасти. Еретики врут эти, что пророк возвестил об Иисусе, который дал им омерзительный крест вместо обрезания». Отец морщился, но слушал тестя. Когда тот, наконец, замолчал, сказал: «Я атеист. Если встанет вопрос о поступлении моего сына в Московский или Петербургский университеты – примет он и христианство». И посыпались на него проклятья раввина: «Будь ты проклят устами Иеговы, и устами семидесяти имен по три раза. Пусть душа твоя разлучится с твоим телом. Пусть поразит тебя глас Господа. Пусть падешь ты и никогда не встанешь». В праведном гневе ещё хотел прокричать: «Пусть жена твоя будет отдана другому, а по смерти твоей пусть другие ругаются над нею». Но вспомнил, что «жена», которая «пусть будет отдана другому» есть его дочь. Замолчал, и потом тихо прошипел: «Из дома моего идите. С глаз моих долой».

Внук раввина, Исаак Перельман, креститься не стал. Но свой крестный путь нашёл в революции.

Под удивлённым взглядом Константина Ивановича Исаак тяжело вспоминал всё это. Поморщился как от изжоги. Изжога и в самом деле одолевала его. Тихо сказал: «Извините».

Константин Иванович вышел в коридор. Перельман зачадил своей махоркой. Просто невозможно было дышать.

В глубине фабричного коридора видна фигура Кудыкина. Ещё помнится его давешний гаденький взгляд. Кудыкин разговаривает с каким-то незнакомым мужиком. Григорьев слышит их разговор.

Незнакомец презрительно: «Развалили большевички фабрику». Кудыкин подвывая: «И пошто прогнали господина Рябушинского!?»

На другой день в восемь утра Константин Иванович уже сидел напротив своего начальника. Он сообщил, что виделся с мужиками из села Великое. Мужики сказали, что ещё раз ходили к ближним местам, где сложены дрова. И что придётся версту тащить брёвна на себе, чтобы добраться до сухого места, где будут стоять телеги. И потому надо по восемь аршин полотна.

Последняя фраза буквально выскочила изо рта старшего счетовода как пулемётная очередь. Не задумываясь, Перельман ответил: «Да». Но через секунду ехидно добавил: «Ну, уж прямо версту тащить. Полверсты – ещё поверю. Наш мужик своего не упустит. Пошлём с возчиками товарища из фабричного комитета, –  зло скривил свои тонкие губы, –  доверяй, но проверяй».

Три дня возчики из села Великое вывозили дрова по весенней распутице. Фабрика, простоявшая неделю, снова заработала. И каждый возчик получил свои восемь аршин льняного полотна. Обычно, весной и летом крестьяне отказывались доставлять дрова для фабрики. Посевная и другие полевые работы. А уж осень и подавно. Осень год кормит.

А нынче дров должно было хватить до июля. Дальше заглядывать было страшновато. Какое-то тревожное напряжение чувствовалось в воздухе. Рабочие ходили злые, недовольные зарплатой. Фабрика то и дело прекращала работу. Перельман был излишне нервным. Константин Иванович видел, что комиссар чего-то не договаривает.

И вот на Локаловскую фабрику явились нежданные гости из Ярославля: Греков – начальник уголовного розыска и с ним несколько суровых милиционеров в кожанках, перетянутых ремнями. Не здороваясь, объявили Перельману, что приехали арестовать счетовода Григорьева К. И. за сговор с крестьянами, вывозившими фабричный лес. Пять возчиков, якобы, получили по восемь аршин полотна. На самом деле они получили по пять аршин. Остальное полотно досталось кому? «А это ясно и младенцу! Кто договаривался с возчиками? – орал Греков, –  Григорьев. Вот у него и найдём это полотно. Вот Вам, Перельман, и спецы из «бывших», которые Вам так нужны». Перельман молча слушал крик Грекова. А когда прозвучало: «спецы из бывших», которые Вам так нужны», мелькнула в его голове мысль: «И у нашей охранки есть на фабрике свои стукачи». На секунду, показалось, Греков захлебнулся словами. И эта секундой воспользовался комиссар Перельман. Он встал, вышел из-за стола, и его большое тело нависло над низкорослым Грековым. «Вы всё сказали, Греков?» – голос Перельмана, царапнул, как гвоздём по стеклу. Нерусское, смуглое лицо Грекова вдруг поразила какая-то азиатская ненависть: «Я всё скажу, когда ваш Григорьев будет стоять у стенки!» Хотел добавить: «Вместе с Вами, Перельман». Но, взглянув на милиционеров, стоящих за его спиной, закашлялся, подавившись этими словами. Перельман подошёл к двери, крикнул кому-то в коридоре: «Григорьева ко мне». «Вот что, товарищ Григорьев, –  проговорил он, когда Константин Иванович предстал перед начальством. При обращении к Григорьеву Исаак намеренно сделал ударение на слове «товарищ», –  а вот товарищам из Ярославля интересно, сколько аршин полотна Вы передали возчикам из села Великое?» «Передавал полотно возчикам не я, а кладовщик согласно приказу, подписанному, временно исполняющим обязанности директора фабрики, товарищем Перельманом». –  Константин Иванович невозмутимо взглянул на Исаака. Тот еле заметным движением глаз одобрил ответ и перевёл свой взгляд на Грекова.

«А вот товарищи утверждают, что часть полотна по Вашей договоренности с возчиками досталась Вам», –  звучит сухой надтреснутый голос Перельмана. На мгновенье в памяти Григорьева мелькнула лисья рожа младшего счетовода Кудыкина, который сидит сейчас за столом в соседней комнате рядом с рабочим местом Константина Ивановича. И как-то медленно, тяжёлой рыбой всплыла мысль: «Вот оно что, донос…» Константину Ивановичу слышится, будто издалёка голос Перельмана: «Уж не обессудьте, любезный Константин Иванович. Мы с товарищем Грековым пройдём на Вашу квартиру, посмотрим, не завалялись ли у Вас эти аршины полотна». Все это время Перельман тяжело смотрит на Грекова.

Уже на выходе из кабинета Перельман обернулся к Константину Ивановичу, и тому показалось, что Исаак подмигнул ему. Он слышит его голос: «Константин Иванович, Вы задержитесь здесь вот с этим товарищем, –  Перельман кивнул в сторону милиционера, который остался в кабинете, –  да, вот ещё: напишите-ка имена возчиков. Мы и к ним заедем. Да, ещё и имена мужиков, которые помогали возчикам переносить дрова из леса до дороги». Константин Иванович дрожащей рукой выводит имена мужиков, занятых в перевозке дров. Передаёт бумагу Перельману. Говорит, глядя в сторону: «Имён помощников я не знаю, но и они работали не бесплатно. Часть полотна точно возчики отдали этим мужикам». «Разберёмся, разберёмся, –  вдруг повеселев, воскликнул Перельман. Взглянул на мрачного Грекова, –  с чего начнём? С квартиры Григорьева или сразу в Великое?»

«У меня ордер на арест К. И. Григорьева», –  зло отозвался Греков.

Под окном тяжело заурчал «Бенц», на котором приехали гости из Ярославля.

Часов в десять вечера кассирша Клава принесла два стакана чаю и по куску ситного. Константин Иванович придвинул стакан и хлеб милиционеру.

Тот благодарно посмотрел на Григорьева, проговорил округлым ярославским говорком: «Да ужо, мы ж с утрева не емши». А Клава, жалостливо взглянув на Константина Ивановича, по-старушечьи запричитала: «Господи, да что же это делается…» Константин Иванович взглянул строго на розовощекую молодуху Клаву, слегка погрозил пальцем. Та понимающе поджала свои яркие губы.

Перельман с Грековым явились глубоко за полночь. Первым в дверях появился Перельман. Наклонился к уху Константина Ивановича, прошептал: «От меня – извинения Катерине Петровне за сегодняшний переполох». Греков с порога кабинета раздраженно крикнул: «Евтухов, едем». Милиционер сглотнул остатки чая, по-доброму улыбнулся Григорьеву. Выпятив грудь, отчеканил Перельману, явно выученное: «Честь имею».

«Ещё раз мои извинения», –  обращается опять к Константину Ивановичу Перельман, когда чекистская команда скрылась за дверью. Голос его уже не кажется таким режущим ухо. «А Греков этот – тёмная личность, –  устало говорит Исаак, – пойдёмте, уже третий час ночи. Я подвезу вас до дома. В моём распоряжении Ляминская двуколка. Сегодня, когда мне позвонили из Ярославля и сообщили, что едет…» «Ревизор», –  откликается Константин Иванович.

«Если бы ревизор… А то Греков. Я думал, это за мной. Написал заявление, что снимаю с себя обязанности временно исполняющего. Передал заявление Лямину Григорию Ивановичу, чтоб он утвердил на фабричном комитете. А он мне двуколку, –  усмехается Перельман, –  на всякий случай. Правда, куда там тележке тягаться с «Бенцем». Далеко не убежишь».

Лошадь медленным шагом тащила двуколку вдоль тяжёлых теней незрячих домов. Перельман не торопил её. Чёрное небо было усыпано пронзительно яркими льдинками звёзд. И их холодное свечение наполняло душу мертвящим оцепенением.

– Это только начало, –  нарушил молчание Перельман.

Константин Иванович не ответил. Страшно было продолжать разговор.

«Ещё много крови будет впереди», –  эта мысль как-то медленно овладевала Перельманом. Но не пугала его. Он был мистик, верящий в свое роковое предназначение.

Лошадь без команды остановилась возле дома Григорьевых. Константин Иванович осторожно сошёл с двуколки. Махнул рукой Исааку. Тот кивнул головой.

Неожиданно взошла луна, осветив всю округу неживым, фиолетовым светом.

Дверь в квартиру была не заперта, и это напугало Константина Ивановича. Он пробежал по коридору мимо резного сундука, вещи из которого вывалены на пол. Сундук этот прибыл с приданым Катеньки.

В комнате мебель вся отодвинута от стен, дверцы бельевого шкафа и буфета распахнуты настежь. Простыни, скатерти, платья Катеньки и рубашки, и нижнее бельё Константина Ивановича – всё в беспорядке валялось на полу. Катя сидела на стуле посреди комнаты, укачивая дочку. Обратила на мужа неподвижный взгляд. Слабо улыбнулась. Сказала: «А я думала уже всё…» И разрыдалась. Константин Иванович подбежал к Кате, осторожно взял из её рук ребёнка. Положил на диван. Верочка тихо захныкала. Но он уже не слышал ничего, бросился на колени перед женой, прижал её к себе. «Всё, всё, милая моя. Всё хорошо», –  шептал он, целуя мокрое от слёз лицо Катеньки.

Уже забрезжил ранний рассвет, когда Константин Иванович повёл жену в спальню. Катя спохватилась, было, собирать с полу бельё. «Завтра, завтра», –  проговорил Константин Иванович, увлекая жену к кровати. Как только у себя подмышкой почувствовал ровное дыханье Кати, тут же провалился в глубокий сон.

На утро Константин Иванович проснулся поздно. Накинул халат, вышел из спальни. В гостиной, где вчера был полный разор, всё было прибрано, даже мебель чинно стояла у стенок. В коридоре слышится негромкий голос Кати и ещё чей-то бабий, жалостливый с придыханиями. Константин Иванович узнает, это соседка Матрена:

– Господи, твово-то заарестовали. Как же это. И что же эти большевики творят. И никакого спасу от них нет…

– Нет, нет. Всё нормально, Матрёна Петровна, Константин Иванович просто задержался на работе допоздна, –  слышится торопливый голос Кати.

– Так уж и на работе, люди напраслину возводить не будут. Константин Иванович человек заметный. Кто ж на Пасху в церкви хором руководить-то будет? Пасха ж нынче в мае, – не унимается Матрёна.

– Спасибо, Матрёна, что озаботилась обо мне. А вот он и я, – Константин Иванович появляется в дверном проёме, затягивает кушак на халате. –  Извиняюсь, что не при параде.

– Да чего уж. Мы, чай, не институтки нетронутые… – Матрёна засуетилась смущённо.

Катя вежливо подталкивает её к входной двери.

Константин Иванович вальяжно сидит за столом, ожидая завтрак.

– Чего там у нас нынче, по случаю моего избавления, – кричит он. И беззаботная улыбка расползается по его породистому лицу. «Ишь, бодрячок, не рано ли веселишься», – будто кто-то прошипел на ухо. И стало сразу как-то неуютно.

А Катя отвечает мужу из кухни:

– Праздничный завтрак. Каша овсяная на подсолнечном масле. Кусок ситного с сыром голландским. Чай с мятой и два куска рафинада к нему…

– Ой, Катенька, рафинад-то спрячь, –  вдруг потускневшим голосом отзывается Константин Иванович, –  чай, не прежние времена.

Катя с подносом появляется в комнате. Испуганно спрашивает:

– Костя, ты мне не всё рассказал? Я-то, дура, успокоилась. Вчера твой Перельман даже извинился предо мной. Правда, тихо, чтоб тот маленький, что на татарина смахивает, не услышал.

– Да, да, Катенька. Этот, что на татарина смахивает, и есть главный злодей. А Исаак Перельман просил ещё раз передать тебе извинения за вчерашнее.

– Так твоего нынешнего начальника зовут Исаак? – как-то потерянно спрашивает Катя, –  а я думала он грузин…

– Такие вот времена, –  усмехается Константин Иванович.

Слышатся торопливые стуки во входную дверь. Константин Иванович выходит на крыльцо. Пред ним белобрысый мальчонка.

– А, Ванюшка – на побегушках. Пошто пожаловал? – улыбается Константан Иванович.

– Комиссар Перельман велели передать, что ждут Вас на работе, –  затараторил мальчонка.

– А когда ждут-то?

– Не сказано когда. Сказано – ждут, –  улыбается во весь рот Ванюшка.

У Константина Ивановича как-то сразу улучшилось настроение. «Скажи, вскоре буду», –  говорит он.

– Ну вот, труба зовет, –  Константин Иванович поправляет галстук перед зеркалом. Целует жену. Ещё раз бросает взгляд в зеркало. Довольный собою выходит на улицу.

Явился на фабрику к обеденному перерыву. Было солнечно и тепло. Народ толпился у ворот. Одни сидели на лавках – жевали хлеб, запивая квасом. Другие хлебали из домашних кастрюль похлёбку, настороженно оглядываясь по сторонам, будто кто отнимет еду. Лица больше недовольные: обсуждались какие-то «правила внутреннего распорядка». Слышались голоса: «Туда не пойди, там не сядь, ещё штрафы придумали, как при англичанине Девисоне».

Увидев Константина Ивановича, Перельман доброжелательно улыбнулся:

– Вот акты проверки. Мужики из Великого сообщили, что получили от фабрики по восемь аршин полотна. Так что спим спокойно, –  помолчал, усмехнулся как-то невесело. Добавил, –  пока.

Встретив удивлённый взгляд старшего счетовода, проговорил:

– Это уже больше меня касается.

– Нарушили указ Центротекстиля?

– У меня мандат комиссара. И он позволяет многое нарушать. Но и отвечать придётся. Но это не главное. Мария Александровна Спиридонова с Ульяновым во многом не сходятся во взглядах. И это чревато взрывом. Только общий враг нас пока и объединяет. Но этот разлад между вождями отражается на рядовых бойцах революции, –  Перельман усмехнулся, поймав понимающий взгляд Григорьева, –  и всегда найдётся какой-нибудь Греков, который этим воспользуется… Вот Николай Иванович Подвойский сейчас в правительстве Ульянова. Был левый эсер. Сейчас большевик. Во всяком случае, на сегодня он застрахован от удара ножом в спину.

– Тоже пока? – несмело спросил Константин Иванович.

– Грековы и там есть. И вообще на Руси повелось, чтобы стать праведником, надо быть проклятым. Вот и Семёна Михайловича Нахимсона обвиняли, что он украл из войсковой кассы десять тысяч рублей. Так что Вы – не первый, –  некая отрешённость исчезла с лица Исаака. Опять решительность, жёсткость, –  перейдём к насущным делам. Вот ознакомьтесь: «Правила внутреннего распорядка». Ведь что творится на фабрике: пьянство, игра в карты в рабочее время, прогулы полдня и больше, опоздания на работу. А надо, я так считаю, при опоздании на пять минут – не допускать к работе. Подённых – на полдня не допускать, сдельных – на смену. Самовольный уход с фабрики: первый раз – увольнение на неделю, второй раз – на месяц, третий раз – на полгода. Причем, каждый раз увольняемый лишается заработка: недельного, месячного. Уволенный на полгода лишается прежней должности и годичного заработка. Жёстко – да. Сторож должен пропускать рабочих и служащих только по пропускам. Вас прошу проработать систему штрафов за пьянку, за игру в карты на рабочем месте… «Правила» должен утвердить фабричный комитет.

Константин Иванович проходит в свой рабочий кабинет и сразу встречается с бегающими, злыми глазами младшего счетовода Кудыкина. Отворачивается, но спиной чувствует этот взгляд, который, кажется, прожигает английское сукно его пиджака.

К Константину Ивановичу подходит старик Петровичев, который ещё в ранние годы обучал его бухгалтерскому ремеслу. Только Петровичеву позволительно фамильярное обращение к начальнику. «Ну, Костя, Вы нас напугали, –  старик без подобострастия, как равный протягивает руку начальнику Григорьеву, –  ну, слава Богу, всё обошлось. Но кто-то точно подло донёс. Надеюсь, не из наших?» – строго оглядывает сидящий в комнате народ. Константин Иванович видит, как Кудыкин по-девичьи потупил глаза. «Ну а сейчас, –  Петровичев опять обращается к начальнику, –  я правильно понимаю, за работу?» В комнате раздаются нестройные хлопки. К Константину Ивановичу подбегает раскрасневшаяся кассирша Клава, захлёбываясь, отчаянно протараторила: «Мы так боялись за Вас, так боялись…» Константину Ивановичу кажется, что она сейчас бросится ему на шею с поцелуями. Ну, запала девка на красавца-начальника. И это-то при людях. Константин Иванович осторожно отстраняется от неё. Но так, чтоб не обидеть. Сейчас только Катенька. Только любимая жена Катенька. Но почему только сейчас? А потом? Вот чёрт попутал не к месту.

Константин Иванович оглядывает с напускной суровостью своих подчиненных. Ловит насмешливый взгляд Клавдии Михайловны – своего секретаря – дама уже в летах, всегда застёгнута на все пуговицы. Безупречная деловая репутация, такая же безупречная грамотность, что абсолютная редкость в нынешний разболтанный век. И «Underwood» – пишущая машинка под её пальцами играет, как гитара в руках Константина Ивановича. Говорят, окончила Смольный институт в Петербурге ещё в давние времена. И каким ветром занесло её в глухую провинцию? Но в нынешнее лихолетье и не такое случается…

Чего это Константин Иванович не по делу размечтался, а дело-то стоит. И суровый комиссар Перельман тоже стоит… За спиной.

Был конец мая. Время стремительно катилось к чему-то неизбежному. Перельман ходил нервный, но с Константином Ивановичем был сдержан, хотя излишне суховат. А тут вдруг повеселел, а ведь неделю ходил мрачный. Пригласил Григорьева в свой кабинет. С неожиданной доверительностью стал говорить:

– Вы, конечно, не знаете, но Военным комиссаром нашего Ярославского военного округа назначен Семён Михайлович Нахимсон, –  усмехнулся, –  тоже бывший бундовец. Мой хороший знакомец. Тоже окончил медицинский факультет… в Берне. Заметьте – революцию делают врачи. Когда общество больно – нужны те же специалисты, что и в больнице. Нахимсон сейчас занят формированием дивизии на чехословацкий фронт. На чехословацком фронте сейчас очень тяжко. А чекисты требуют от него срочных решений: бывшее офицерьё зашевелилось. По некоторым сведениям Ярославль навещал Савинков[8]. Надо в Ярославле провести массовые аресты. Это настоятельное требование ЧК. А Нахимсон: «Позже, позже. Сейчас на повестке дня – чехословацкий фронт».

Перельман помолчал, заговорил сдавленно: «Был недавно в Ярославле. Тревожно там. И как это Семён Михайлович не чувствует. А вот к нам эти ярославские пинкертоны толпами рвутся. Точно – по наводке нашего друга Грекова. Утверждают, что рабочие грозят забастовкой. Не нравятся, мол, нашим текстильщикам нынешние жёсткие порядки, которые мы установили. И кто-то их подзуживает. Вот наши чекисты и хотят арестовать смутьянов. Надо же отчитаться перед начальством. А ведь арестовали уже в нашем Гаврилов-Яму несколько офицерских семей. Сами-то офицеры в бегах. Где-то в Ярославле скрываются. И это тревожно. А с семьями офицеров неладно поступают».

И на фабрике было неладно. Константин Иванович об этом знал. К нему приходили фабричные, к Перельману обращаться боялись. Рабочие жаловались, что их замучили штрафами: «На минуту опоздаешь, глядь – ползарплаты нет. Хуже, чем при Девисоне стало. Николашку прогнали, а жизни как не было, так и нет».

Что мог ответить старший счетовод Григорьев, только сочувственно мычал, вы, мол, избрали фабричный комитет. И это его решение.

Кто-то незнакомый из-за спин рабочих зло выкрикнул: «Какой там комитет, вы тут со своим евреем-комиссаром заправляете, ещё ответите за всё!» Прокричал и тут же исчез.

Сейчас Константин Иванович и Исаак Перельман в комнате одни.

– Так тяжко, –  в голосе Перельмана вдруг прорывается такое бесконечное одиночество, что Григорьеву стало страшно за комиссара. Но тот уже взял себя в руки. Твёрдо говорит:

– Я не могу допустить чекистов на фабрику, иначе мы полностью потеряем то минимальное доверие рабочих, которое кое-как имеем.

Константин Иванович вдруг осознал: его посвящают во все большевистские тайны. И он повязан этими тайнами по рукам и ногам. Ему стало страшно.

Исаак и Константин Иванович вышли со двора фабрики. Стояла июньская душная ночь 1918 года.

У ворот дома Константина Ивановича встретила заплаканная Катенька: «Я уже думала, опять Греков пожаловал».

Всю ночь Константин Иванович не мог заснуть. Смотрел в окно, где на чёрном небе висел злой серп луны. В голове звучал неотвязно вопрос: зачем, зачем этот бомбист Перельман привязал его, Константина, к себе. И только под утро успокоился. Пришла спасительная мысль: не был бы привязан, сейчас не лежал в своей постели рядом с Катенькой.

И вдруг пронзила боль в груди: «Ведь ненадолго же эти большевики пришли. Ведь есть ещё разумные-то люди в России. И что тогда…» Дальше думать было страшно.

Небольшой отряд красноармейцев неделю находился в селе. Потом он исчез. Константин Иванович проводил вместе с Перельманом ревизию фабричных складов, описывали наличную мануфактуру. На фабрике началось воровство льняной ткани. За аршины ткани можно было получить у крестьянина и молоко, и мясо, и муку. Но этих аршин у людей не хватало. И голод круто затягивал пояса.

Кладовщики встречали ревизоров с угодливыми улыбками. Рабочие смотрели зло и враждебно. Григорьев слышал за своей спиной: «Жидовский прихвостень». Исаак это тоже слышал. Сказал, криво усмехнувшись: «И через это надо пройти».

Было воскресенье. В обед к Григорьевым постучали. Константин Иванович открыл дверь. На пороге стоял, смущённо улыбаясь, Перельман. Константин Иванович засуетился, явно не готовый к этому нежданному визиту. Появилась Катенька. Окинула оценивающим взглядом гостя. На лице её появилась доброжелательная улыбка. Константин Иванович переводит удивлённый взгляд с Перельмана на жену. И не узнаёт свою Катю, всегда строгую с малознакомыми мужчинами. А тут глаза засверкали, щёки зарделись. И Перельман предстал сейчас в совершенно новом обличии: отутюженный и побритый. Борода ухожена. Черный костюм и галстук, между прочим, тоже в горошек. Перельман говорит смущённо: «Вы уж извините. День воскресный так долго длится. А я здесь всем чужой. Дай, думаю, зайду. Всё-таки соратники по службе».

– Конечно, конечно, –  заговорила торопливо Катенька – как раз к обеду.

– И вы уж не обессудьте, –  Исаак достаёт из затертого портфеля бутылку «P. A. Smirnoff» и следом коробку шоколадных конфет от Георга Штуде.

– О, это из царских закромов. Я знаю, Георг Штуде – эстонский кондитер. Поставлял шоколад и марципаны ко двору нашего, – Константин Иванович смешался, хохотнул, – бывшего…

– Да, считайте из царских закромов, –  Исаак мягко улыбнулся, –  был нынче в Ярославле. В гостинице «Бристоль» встречался с товарищем Нахимсоном. Оттуда и Георг Штуде. Говорил я с Семёном Михайловичем, мол, учителя без работы нынче. А он мне: вот покончим с белочехами, займёмся ликбезом. А вашей учительнице передайте. И даёт мне коробку конфет.

Исаак протягивает коробку Кате. Катя, смущённо оглянувшись на мужа, принимает подарок.

– А что, Нахимсон разве знает обо мне? – спрашивает она.

– Нахимсон знает про всех и всё. Работа у него такая. Он же нынче председатель Ярославского губисполкома —усмехается со значением гость. Константин Иванович, наблюдая эту сцену, нежданно почувствовал укол ревности. Уж больно восторженно смотрела его молодая жена на Перельмана.

– Ну, проходите Исаак… – тут Константин Иванович сбился, Боже, он же до сих пор не знает отчества Исаака. Как-то так случилось, Перельман представился в первый день знакомства: «Исаак Перельман, комиссар. Назначен на вашу фабрику. Начнём с финансов, гражданин Григорьев, Константин Иванович». Так и пошло. Но больше Константин Иванович не слышал в свой адрес ледяного слова «гражданин», только «Константин Иванович». А Перельман – без приставки «комиссар», просто – Исаак. Но вот сейчас, при жене не может он, Константин Иванович, сказать просто Исаак.

– Исаак Львович, –  гость мгновенно понял замешательство хозяина.

– Да, да, Исаак Львович, как раз к обеду. Чем богаты, тем и рады. Катенька, там у нас рыжички солёные к Смирновской водочке, что из царёва погреба.

Константин Иванович вдруг сам себе не понравился. Уж больно сладко запел. И Исаак как-то странно улыбается. А Катя уже докладывает Исааку: «На первое у нас щи постные, уж не обессудьте, Исаак Львович». Исаак весело прерывает звонкий девичий голос: «Конечно, конечно. Я ж на знатных комиссарских разносолах сижу. А вы меня щами постными потчуете».

– Но Катя не слышит Исаака: «На второе курица запеченная, –  и вдруг, сникнув, добавляет: Константин Иванович выменял курицу на штиблеты неношеные».

– Да, малы они мне стали, –  будто оправдываясь, говорит Константин Иванович.

А Катя перебивает его: «А на третье»…

Константину Ивановичу хочется сказать свою семейную присказку: «На третье – битки в дверях и гуляш по коридору». Но слышит голос жены: «преснушки с картошкой».

– Ой, а что это? – спрашивает Исаак. И усмехнувшись, – в «Бристоле» нас этим не кормят.

– А что подают нынче в гостинице «Бристоль»? Бараньи отбивные в креольском стиле? – Катенька совсем расшалилась. И строгий взгляд мужа её не останавливает.

– Последний раз я ел бараньи отбивные под белым соусом бешемелем или вилеруа по-английски в 1907 году, в Лондоне. Пятый съезд РСДРП. Боевая дружина по охране съезда.

– Да, –  Катя становится серьёзной, –  Вы жили в Лондоне? Говорите по-английски?

– Конечно, без этого нельзя. А потом – нелегальное положение. Потом тюремная баланда пять лет. Там уж не до соуса вилеруа.

Молча уселись за стол. Катя начинает рассказывать Исааку, что преснушки – это пироги из пресного теста с картофельной начинкой.

Константин Иванович достаёт из буфета бутылку шампанского. Говорит:

– По такому случаю – из старых запасов, Абрау-Дюрсо.

– Поди, ещё Голицынское[9],– улыбается Исаак.

– Иного не держим, –  с той же улыбкой отвечает Константин Иванович.

– Расскажите, это очень опасно, охранять съезды? А за что тюрьма? – Катя напряженно смотрит на Исаака.

Константин Иванович останавливает взглядом жену.

– Нет, нет. Теперь в этом никакой тайны нет. Но сначала, – Исаак показывает глазами на пустые рюмки.

– Вот Вы, любезнейший, и займитесь шампанским, –  Константин Иванович подаёт Исааку бутылку Абрау-Дюрсо, –  а я уж, по-простецки, займусь водочкой.

– Ой, ой, Константин Иванович, не такой уж Вы и простачок, – отзывается весело Исаак.

– Конечно, любезнейший Исаак Львович, простота хуже воровства. Но времена-то какие. Надо приспосабливаться.

Константин Иванович ловит испуганный взгляд жены.

– Константин Иванович, никто Вас не заставляет надевать посконную рубаху. Я вот, глядя на Вас, надел парадный вицмундир. Кстати, и Владимир Ильич Ленин не в лаптях ходит.

– А почему Ульянов стал Лениным? – невинно спрашивает Катя.

– История такова. Но про это позже. За встречу, –  Исаак поднимает бокал с шампанским. За ним бокалы подымает супружеская чета.

– Так вот, про Ульянова, –  Исаак улыбнулся. –  О, эта смешная история. Владимир Ильич вернулся из ссылки и стал готовиться к выезду за границу. Он очень сомневается, что царская охранка оставит его в покое. Были серьёзные опасения, что департамент полиции станет тянуть с выдачей загранпаспорта «неблагонадёжному» Ульянову. А у Надежды Константиновны Крупской, это жена Ульянова, –  Исаак уверен, что имя «Надежда Константиновна» ничего не говорит хозяевам застолья, –  был хороший знакомый, математик-экономист Сергей Ленин. Он обещал Владимиру Ильичу достать паспорт своего отца. Попросту, украсть. Отец, помещик, правоверный монархист, никогда бы добровольно не отдал свой паспорт смутьяну Ульянову. К этому времени Ленин-старший был тяжело болен и вскоре скончался. Сергей Ленин сдержал свое слово, передал Ульянову паспорт отца. Вот так Владимир Ульянов стал Владимиром Лениным. Конечно, в документе были произведены подчистки, в частности, изменена дата рождения, поскольку «настоящий» Ленин был на 43 года старше «поддельного».

Исаак Перельман замолчал. Потом проговорил:

– Насколько мне известно, большевики Сергея Ленина расстреляли. А вот ворованный паспорт вошёл в историю революции.

– А Вы разве не большевик? – настороженно спрашивает Катя.

– Я – левый эсер, –  строго говорит Исаак. –  И с большевиками у нас не всё просто. Сегодня воскресенье. Давайте не будем о политике. Впрочем, от политики не уйти. Два слова о прошлом. Первое моё боевое крещение – первый съезд РСДРП. Он проходил весной 1898 года в Минске на берегу реки Свислочь, в доме, который снимал Павел Румянцев. Съезд проходил нелегально под видом празднования дня рождения Ольги Румянцевой – жены Павла Румянцева, бывшего народника, подпольщика. Сам он в заседаниях съезда не участвовал, чтобы не привлекать внимание полиции, у которой он был под надзором. В одной из комнат, которые он снимал, 1 марта в 10 часов утра собрались революционеры. Председательствовал на заседаниях врач по профессии – Б. Эйдельман. В доме был накрыт праздничный стол, стоял самовар, лежали игральные карты, были открыты окна, и топилась печь. Окна – чтобы сбежать при появлении жандармов, а печь – чтобы сжечь документы. Вот тогда я и выбрал этот опасный путь. Потом Нерчинская каторга. Там же отбывала срок Мария Александровна Спиридонова[10]. В 17-ом году она была освобождена указом Александра Фёдоровича Керенского. Позже Мария Александровна обо мне побеспокоилась. И вот я здесь.

«На наши грешные головы», –  подумал не к месту Константин Иванович.

Исаак, будто, прочитал его мысли, усмехнулся, взглянув в его сторону:

– Уж, не обессудьте, милейший. Так получилось.

Катя не поняла реплики гостя. Увидела лишь, как муж смущённо покраснел.

– Вы нам расскажите больше про Ленина-Ульянова, –  говорит она, –  да вот ещё. А я где-то читала, что Ульянов стал Лениным, потому что отбывал ссылку на реке Лене.

Катя смотрит на Перельмана. Видит, как его губы слегка скривились в едва заметной усмешке:

– Ульянов уверен, что не один год будет править Россией. Потому и почистить мундир нынче архиважно. Думаю, скоро никто и не вспомнит про Сергея Ленина, а вот про реку Лену – это красивая легенда, верно, надолго, –  Исаак тяжело вздохнул, –  а может и навечно. Сразу скажу, что ни Плеханов, ни Ульянов-Ленин не мои герои. Надо пройти каторгу, чтобы стать истинным вождём, как Мария Александровна Спиридонова. Перельман вдруг становится чужим, как в первые дни знакомства.

Константину Ивановичу становится скучно от этих разговоров. Он смотрит на горящие каким-то незнакомым огнём глаза своей жены. И тревожная мысль вдруг охватывает его: родись Катенька чуть пораньше, да не в глухой провинции Ярославской губернии – может, мир бы увидел ещё одну Софью Перовскую.

– Плеханов слишком интеллигентен для борца. А у Ульянова-Ленина слишком сладкая и безбедная жизнь была за границей, –  голос Перельмана не умолкает, –  я Ульянова впервые увидел среди участников второго съезда РСДРП. Молодой человек лет тридцати от роду. Высокая залысина, скуластое, калмыцкое лицо, ухоженные тёмные усы и бородка. Всегда при галстуке и в тройке. Как мы с Вами нынче, –  он улыбается Константину Ивановичу, –  криклив был не в меру, да ещё картавил. Но спорщик был непревзойденный. И его «это архиважно» – било наповал.

– Ах, вот откуда Ваше «архиважно». Вы скрытый ленинец, –  улыбнулся Константин Иванович.

Перельман нахмурился, сухо проговорил:

– Для меня Мария Александровна Спиридонова – это всё. И это – пока я жив.

Подозрительно посмотрел на Константина Ивановича.

– Нет, нет, –  Константин Иванович становится, до неприличия насмешлив, –  что левые, что правые – мне всё едино.

– Ну-ну, –  Исаак нехорошо улыбается, глядя на хозяина застолья, –  но нам Вы, Константин Иванович, и такой годитесь.

Катя удивлённо смотрит на мужчин. Ей не всё понятно в этом еле заметном словесном поединке. Но она чувствует в словах Исаака какую-то скрытую угрозу мужу. Дотрагивается до руки гостя:

– Вы с таким восхищением говорили о Спиридоновой, сознайтесь, Вы были влюблены в неё?

Перельман на мгновение задумался. Говорит со странным сожалением:

– Марию Александровну плотской любовью любить невозможно. Она – Валькирия, –  печальная улыбка удивительно украшает его резкие черты лица, –  её любимый должен быть героем. Но, увы, это не я.

– Ну, так уж и не Вы, –  смеётся задорно Катя, –  а платонической любовью любить вашу Спиридонову возможно?

Что-то ревнивое заговорило в Кате.

– Знаете, –  отстранённо произносит Перельман, –  я даже в мыслях не могу её назвать Машей. Она всегда для меня была Марией Александровной. Sturm und Drang. В нашей работе мы часто теряем разум. А когда приходим в себя, ищем женщину, в которой и нежность, и пристанище для покоя после бурь. А с ней покоя не дождёшься.

Перельман обратил на Катю непозволительно горящий взгляд, так что ей стало неловко.

– У меня что-то на кухне кипит, –  сказала она смущённо, торопливо вставая из-за стола.

На кухне Катя стояла перед открытым окном, сжимая ладонями свои горящие щёки.

Вернулась в комнату, где сидел гость. Перельман что-то горячо говорил.

Константин Иванович с нескрываемым раздражением водил вилкой по тарелке, собирая в кучку остатки пищи, а потом разбрасывал их снова по тарелке. Он, видимо, уже несколько раз пытался прервать монолог гостя. Но для Перельмана Константин Иванович был только слушателем, но никак не собеседником. Исаак явно вошёл в ораторский раж, предполагая, что перед ним сидит всё тот же старший счетовод Григорьев, не смеющий возразить комиссару Перельману. Катя сразу это поняла.

– Я всё-таки Вас прерву, –  резко сказала она, обращаясь к Перельману.

Тот как-то испуганно взглянул на Катю. И Катин воинственный запал сразу потух. Константин Иванович бросает на жену благодарный и несколько удивлённый взгляд.

А Катя уже игриво спрашивает Перельмана:

– Скажите, а эта ваша Спиридонова красива?

Перельман, будто погружённый в воспоминания, глядит в пустое пространство, потом тихо говорит:

– Красива ли она… Временами бывала прекрасна. Как Жанна д’Арк. Мужчины шли за ней, –  замолчал. Потом еле слышно произнёс, –  на смерть.

Константин Иванович криво усмехается:

– Звучит впечатляюще. Вы, Исаак, право, блестящий актёр. Вот моя жена, похоже, поверила в вашу Жанну д’Арк, –  мельком взглянул на Катю. А она нахмурила свои чудные бровки, видимо, требуя не обижать гостя. Константин Иванович ещё раз насмешливо взглянул на жену. Перевёл взгляд на Перельмана. Тот доброжелательно улыбался.

– Встречаются женщины – русалки, которые своим сладкозвучным пением заманивают мужчин в омут, –  продолжает Константин Иванович.

– В омут? Не знаю, –  отзывается Перельман, –  практика – критерий истины. Но пока практика показывает, что большевики ведут страну в омут. А в Марии Александровне действительно есть какая-то безумная вера. Может она и её вера остановят большевиков. Вот Николай Иванович Бухарин тоже называл её сумасшедшей. Но ведь без этих сумасшедших революции не делаются.

В комнате повисло молчание. Каждый думал о своём. Перельман о том, что до омута всего один шаг. И это видят уже простые люди, как счетовод Григорьев. А Константин Иванович думал о том, что фанатики вроде Перельмана погубят Россию.

А Катя беспокоилась о том, как бы перевести разговор на менее конфликтную тему.

– Вы, кажется, про Ульянова не закончили, –  обращается она к Перельману.

– Да, да, конечно, –  Исаак с благодарностью взглянул на Катю. –  Ульянов для меня совершенно не убедителен. Его речь тороплива, сбивчива. Он может зацепиться за одну идею. Бесконечно повторять её смысл вновь и вновь на разные лады, вызывая раздражение у слушателей примитивностью своих аргументов. Он нетерпим к чужому мнению. И криком, переходящим в визг, старается передать свою неприязнь к идеям, людям, событиям. Часто его напыщенная речь заканчивается невнятицей, скороговоркой. Его лексика временами бывает совершенно убога. Он пытается украшать свою речь литературными терминами на уровне гимназических знаний. Каждый из его терминов обычно имеет только один аналог: болтун – Репетилов, фантазер – Манилов, враль – Хлестаков.

Константин Иванович всё с большим удивлением смотрит на Исаака.

– А откуда у Вас-то всё это? – спрашивает он.

– Ах, погодите, Константин Иванович, –  отмахивается Исаак. Дайте закончить. Я и так молчал пять лет на Нерчинской каторге. Как можно согласиться с его лозунгом. Я опять про Ульянова: «Свобода собраний есть обман, потому что связывает руки трудящихся масс на все время перехода к социализму. Всякая свобода есть обман, если она противоречит интересам освобождения труда от гнета капитала». И как можно смириться с его тирадой: «Не может быть равенства между рабочим и крестьянином, потому что крестьянин не привык отдавать хлеб по твердой цене». А на Ваш вопрос, откуда всё это, отвечу: каторга, милейший, тоже школа. И учителя там были достойные.

«Милейший», –  это он от своего помощника Григорьева перенял. Константин Иванович заметил это и удовлетворённо хмыкнул.

– А Вы в молодости серьёзно учились где-нибудь? – осторожно спрашивает Константин Иванович. Впрочем, он уже слышал об «университетах» Перельмана. Это он спросил для Кати.

– Гимназия в Минске, господин счетовод, –  не без иронии говорит Перельман, –  потом зубоврачебная школа Льва Наумовича Шапиро в том же Минске. Так что у меня были свои университеты. Только практика моя была не как лечить зубы, а как их выбивать.

– И убивали? – тихо спрашивает Катя.

Перельман замолчал, притушил немного фитиль керосиновой лампы. Тяжелая тишина заполнила комнату.

– Жандармский полковник в Киеве. За что и каторга. А остальное – для будущих борзописцев.

И опять тишина. Потом Константин Иванович слышит какой-то чужой, незнакомый, странно пронзительный голос Исаака: «Крестьянство – не только материал для истории, не только пережиток известного строя, подлежащий социальной трансформации и даже уничтожению как класс, но класс будущего, жизнеспособный и устойчивый исторически класс, несущий миру и новый строй, и новую правду».

– Это кто? – смущённо спрашивает Константин Иванович.

– Спиридонова Мария Александровна, –  звучит глуховатый голос. –  А у Ульянова я взял только одну фразу: «Это архиважно». Большему – учиться у него нечему.

Выпили ещё по рюмке «Смирновской». Исаак похвалил солёные рыжики.

– Да вот ещё, –  Исаак лёгок и доброжелателен, будто и не было недавнего мрачного разговора. –  Тут недавно полистал Семевского «Очерки русской истории», там тоже одна дама угощала известного царедворца Виллима Монса «рыжечками меленькими в сулеечке». Так то были голландские золотые червонцы. Взятка эта дорого обошлась Монсу – плаха на Троицкой площади Петербурга.

На мгновенье повисла тяжелая тишина. Как-то не ко времени вспомнил гость о смерти. Но раздался веселый голос Кати, и напряжение спало:

– А вот напоследок скажите мне. В Ярославле власти: Семён Нахимсон – председатель Ярославского губисполкома. Закгейм – председатель Ярославского горисполкома. И Вы у нас комиссар, Исаак Львович Перельман. В Гаврилов-Яме не последний человек.

Константин Иванович весь сжался от страха. Катерина совсем сорвалась с катушек.

– Молодец, Катенька, –  захохотал Исаак. Это Вы ловко подметили. Впрочем, такова сегодняшняя реальность. Вам знаком такой поэт Александр Блок, из символистов? Вот его строчки: «Ведь жизнь уже не жгла – чадила. И однозвучны стали в ней слова свобода и еврей».

– Да точно сказано: «жизнь сегодня – чадит», –  проговорила довольная собой Катя. Она не смотрела в сторону мужа. Поглощена была полностью гостем.

– И когда жизнь начинает чадить, приходите вы, –  задумчиво продолжает Катя.

– Чадила жизнь – это вчера. Сегодня она бьет ключом, – гаденько, как показалось Константину Ивановичу, захохотал Перельман.

Допили шампанское.

– Как в старые времена, –  проговорил умиротворённо Константин Иванович.

Исаак ушёл за полночь. «Какой мужчина», –  слышится задумчивый голос Кати. Она рассматривает себя в зеркале. Константин Иванович вдруг улавливает в словах жены какие-то новые, тревожащие его ноты. И у него тоскливо заныло сердце.

А наутро Катя решила непременно зайти в библиотеку, посмотреть, нет ли там этого Александра Блока. И ещё подумала: живем в провинции и ничегошеньки не знаем. И ещё – испугалась даже этой мысли: «Может, Исаака Львовича там встречу».

Но библиотека была закрыта. И библиотекарша, старенькая Ксения Семёновна, сказалась больной.

Всё смешалось в доме Григорьевых. Катерина стала странно холодна с мужем. В постели не отвечает как прежде на его ласки. «Ах, оставь, у меня голова, голова. Мигрень, наверное», –  твердит Катя и театрально обхватывает голову руками. А тут недавно заявила: «Я, которую ночь не сплю от твоего храпа. Буду спать в комнате Верочки». Дочке, Верочке, к тому времени исполнилось три года.

Константин Иванович печально смотрел на молодую жену. И как ему казалось – с «пронзительной грустью».

Через пару дней Катя вдруг подобрела. «Ну ладно, возвращаюсь», –  сказала она и поцеловала мужа в губы. Попросила его ночью вставать и поправлять одеяльце дочки. Мол, простудиться может ребёнок. Константин Иванович удивился словам жены: на дворе июнь. Ночи тёплые, даже душные. Подумал, что всё равно он по малой нужде ночью встает, так почему бы не заглянуть в комнату к малютке.

Вот и не зря Константин Иванович тревожился о жене. В обед в комнату к старшему счетоводу сунулся растрепанной башкой Ванька, что на побегушках. Прострекотал скороговоркой: «К Вам до дому комиссар Перельман покандыбал. Уж не знаю, по что. Люди говорят, заарестовывать вашу учительшу».

Константин Иванович не стал спрашивать Ваньку, какие люди говорят. Второпях рассовал по ящикам стола бумаги. И как был без пиджака, в одной жилетке, помчался к дому. До дому быстрым шагом полчаса. Припустил, было, мелкой трусцой. Так люди стали на него оглядываться. А один даже остановил, стал расспрашивать, почему зарплату на фабрике задерживают. А другой кричит из окна, где, мол, пиджак оставил? Добежал, наконец, до дома, со стыда чуть не сгорел. Рванул дверь, ан, нет. Она заперта. Сунулся за ключами, а ключи-то, Господи, в пиджаке остались. Ну, хоть плачь. Ударил кулаком в дверь и ещё раз ударил: «Ну, где ты, Катерина!» Вдруг замок в двери заскрипел. Дверь открылась, и перед ним предстала жена. Волосы рукой поправляет, эдак, картинно и нервно. За её спиной возникает фигура, и кто бы, вы думаете? Исаак Перельман. В полувоенном френче, ну, как у Александра Фёдоровича Керенского. Катерина немного смущена. Однако, спрашивает, как ни в чём не бывало: «Что случилось, Костя?» А Перельман стоит перед Константином Ивановичем. Катерину слегка, как свою, отодвинул. Говорит так спокойно. Нервы-то стальные, поди, по тюрьмам приобрёл: «Срочное дело возникло. Должен был переговорить с Екатериной Петровной, –  значительно помолчал. Пожевал губами. И нехотя продолжил, –  надо было узнать, есть ли какая родственная связь у Катерины Петровны с известным купцом-миллионером Григорием Григорьевичем Елисеевым, живущим ныне во Франции».

Константин Иванович торопливо обходит Перельмана, видит лицо жены испуганное, совершенно потерянное. Взгляд его обращается на Перельмана. И твёрдостью, с какой он в былые времена говорил с мелкими приказчиками, произносит: «Милостивый государь, Исаак Львович, законы гостеприимства предполагают, что при нанесении визита необходимо получить предварительно согласие принимающей стороны». «Дело не терпело отлагательств, уважаемый Константин Иванович. Ваша жена мне сообщила, что связь есть, но не родственная. Дед Екатерины Петровны служил садовником у Григория Елисеева, Так что, честь имею». –  Исаак кивнул головой и, не подав на прощание руки, неспешно двинулся от дома Григорьевых.

Это было 8 июля. Ночью Константин Иванович проснулся от шума машины. Автомобиль явно остановился под окнами дома Григорьевых. В дверь громко и тяжело застучали. Константин Иванович ещё не успел испугаться, пробурчал: «Кого ещё несёт нелёгкая?» Надел халат, двинулся по коридору к выходу из квартиры.

«Открыть. Немедленно», –  слышит Константин Иванович. Вот он стоит на крыльце своего дома. Перед ним двое мужчин с винтовками, один, похоже, в офицерской форме царских времён. «Константин Иванович Григорьев?» – прозвучал жёсткий голос. «Да», –  ответил Константин Иванович. «Вы арестованы», –  слышит он. «Одеться разрешите?» – Константин Иванович удивляется своему спокойствию. «Одевайтесь», –  в прихожую входит мужчина в офицерской фуражке. Константин Иванович оглядывается, в дверях спальни испуганная Катя. Он берёт из её рук брюки и пиджак.

Автомобиль ехал недолго. Константин Иванович видит, что они въезжают во двор Локаловской фабрики. Его ведут по пустому двору. Подводят к двери подвала, где раньше хранились дворницкие лопаты и мётла. Дворника при фабрике вот уж больше года как нет. Мельком заметил у входа в подвал незнакомого гимназиста с ружьём. Дверь в подвал со скрипом открыли и толкнули его в подвальный мрак.

«Вот и разумные люди пришли, –  подумал со странной печалью Константин Иванович, –  вот и конец мне». Серп луны выскользнул из-за туч. Его бледный свет несмело проник через зарешёченное окно подвала. Константин Иванович опустился на корточки у стены. И тут же вздрогнул, кто-то коснулся его плеча. Слышит знакомый голос: «Это я, Перельман, –  и после некоторого молчания, –  прозевали мы мятеж белых». В напряжённой тишине просидели около часа. «А наши сельские власти, тоже в этом подвале?» – спросил Константин Иванович.

– Нет, похоже, что кого-то вовремя оповестили. А, может, уже сидят арестованные где-то в другом подвале», –  тихо отвечает Исаак.

– Как же так получилось? – растерянно спрашивает Константин Иванович.

– И в нашем деле недоработки случаются, –  усмехнулся Перельман.

Стало светать. Дверь подвала заскрипела. Раздался окрик: «Перельман и Григорьев на выход». Перельман коснулся руки Константина Ивановича. «Держитесь», –  шепнул он.

Первым выводили Исаака, к нему подбежал мальчишка в форме подпоручика. Истерично заорал: «Вот тебе, сука, за вашу жидовскую революцию». И ударил Перельмана в спину прикладом винтовки. Исаак медленно повернулся к подпоручику. Под его тяжёлым взглядом мальчишка явно смешался. Но через мгновение раздался его дикий вопль: «Пристрелю, как бешеную собаку». И направил на Перельмана ствол винтовки. «Повремените, подпоручик, –  остановил подпоручика возникший рядом капитан, –  если заслужил, пуля от него не уйдёт. Но мы не большевики. Проведём дознание со всеми соблюдениями правового порядка. А сейчас везите их обоих к полковнику Перхурову в Ярославль, скажите от капитана Сипягина». И, наклонившись к низкорослому подпоручику, заорал: «За жизнь арестованных отвечаете головой!» Пройдя пару шагов, Перельман обернулся к капитану, глухо проговорил: «Раз уж о правовом порядке речь пошла – Григорьев не большевик, а рядовой работник фабрики» И тут же от каменного забора фабрики отделилась фигура. Константин Иванович узнал своего подчиненного Кудыкина.

Слышит его вопль: «Это комиссарский приспешник, своей старательной работой укреплял власть большевиков!» Другой голос перебивает Кудыкина: «Врёшь, сучара, давно метишь на место Константина Ивановича. Ума-то нет, так доносы на него строчишь». Константин Иванович узнает мастера Филатова, которого весной вытаскивал из ледяного пруда. «Боже, защитник ещё нашёлся», –  тяжело подумал Константин Иванович. А капитан останавливает конвоиров. Обращается к Исааку: «Что скажете, комиссар Перельман? Вы много зла принесли России. Сделайте хоть одно доброе дело». «Да, –  угрюмо говорит Перельман, –  нам необходимы грамотные специалисты. И чтобы заставить их работать на нас, приходилось применять насилие. И Григорьев – один из тех». «Нам тоже нужны грамотные специалисты, –  с какой-то двусмысленной ухмылкой говорит капитан, –  верните Григорьева в подвал, –  приказывает он подпоручику, –  потом разберёмся».

За Григорьевым захлопывается дверь подвала.

«У этого подпоручика красные всю семью расстреляли. В Ярославль забрали и там расстреляли. Он из нашего села. Я его ещё гимназистом помню», –  слышит Константин Иванович вдруг чей-то шепот. Оглядывается. Батюшки светы, это же Николай Семёнович Петрушкин, учитель приходской школы, где прежде Катя учительствовала.

«Вот уж встреча негаданная, –  обнимает знакомца Константин Иванович, –  но я не помню этого мальчишку-подпоручика. А Вы-то за что здесь?»

«За что, за что. Если б было за что, давно бы отправили к праотцам. А коль ни за что, вот жду милости Господней», – грустно улыбается учитель.

«Да, красные приходят – бьют. Белые приходят – бьют. Куда деваться интеллигентному человеку?», –  откуда-то взялась смелость у Константина Ивановича пошутить.

«Ну, уж Вам-то грех на красных жаловаться», –  вдруг зло проговорил Николай Семенович и отошёл в дальний угол подвала.

В молчании прошло несколько часов. Константин Иванович огляделся. В полумраке подвала разглядел ещё одного мужчину. В нем узнал местного милиционера – Серова Василия. Тот кивнул ему издали и отвернулся.

Вечером, было ещё светло, дверь в подвал открылась. Вошёл гимназист, что сторожил подвал. Принёс нарезанную буханку хлеба, селёдки и полведра воды с железной кружкой.

– Вода-то колодезная? – из угла подвала спросил милиционер Серов.

– Колодезная, колодезная. Приказа травить вас не было, – ответил сурово гимназист. Поставил винтовку у двери, уселся на каменные ступеньки подвала. Ждал, пока арестанты ели.

«Ну и воины», –  подумал Константин Иванович, глядя на гимназиста.

– Стрелять-то тебя научили, школяр? – спросил милиционер Серов.

– Хош, на тебе проверю, –  отозвался гимназист и направил винтовку в сторону не в меру разговорчивого милиционера, –  уж тебя-то, красная сволочь, точно шлёпну.

– Но, но. Не балуй. Уж пошутить нельзя, И чему вас в гимназиях учат, –  испугался Серов.

Какой спрос с мальчишки. Может по глупости и шлёпнуть.

– Чему надо, тому и учат. Не вашего ума дело, –  школяр схватил принесённое ведро с водой, –  вот надрались селёдки и сидите теперь без воды.

Выплеснул воду на землю.

Ночь прошла без сна. По нужде большой и малой ходили в угол подвала. Воняло нещадно.

Все арестанты сгрудились у окна. Со стороны Ярославля доносилась артиллерийская канонада.

Утром, выглянув в окно, Константин Иванович обнаружил, что гимназист, охранявший подвал, исчез. Прошёл день, ещё ночь. На третий день – уже солнце стояло в зените, загремел засов. Перед арестантами стоял красноармеец в фуражке со звездой.

– Выходите, –  сказал он, –  кто здесь Григорьев?

Константин Иванович назвал себя.

– Товарищ Перельман где? Вам известно? – спрашивает красноармеец.

– Его, верно, в Ярославль увезли белые, товарищ командир, –  из-под руки Константина Ивановича выныривает милиционер Серов.

«Товарищ командир» мельком взглянул на Серова: «А Вы кто будете?»

– Охрана общественного порядка села Гаврилов-Ям, милиционер Серов, –  докладывает милиционер.

Этой ночью Катенька горько и сладко, со слезами обнимала Константина Ивановича.

В положенные сроки родилась у Григорьевых вторая дочь. Назвали её Надеждой. Надежда на что? В ту пору подобные мысли голову Константина Ивановича не посещали.

А вот, помня о последнем странном визите Перельмана и о Кате, так нервно поправлявшей волосы, Константин Иванович долгое время всматривался в личико Наденьки, ожидая обнаружить в нём нерусские черты.

Глава 3. Баржа смерти

Вот надо познакомить читателя ещё с одним героем нашего повествования. Героем, который оставил свой кровавый след в истории России. След этот давно затерялся в море крови гражданской войны. Но память безжалостно напоминает о нём.

Полковник Александр Петрович Перхуров демобилизовался из армии в декабре 1917 года. И тут же отправился в Бахмут к своей семье, которую не видел в течение долгого времени. Бахмут – это один из старейших городов Донбасса. Там его ждали жена Евгения, дочь и сын. Семья надеялась, что наконец-то начнётся спокойная жизнь. Но спокойной жизнь не получалась. Не мог русский боевой офицер быть равнодушным к судьбе Родины, где власть захватили люди «без чести и совести». Перхуров вступает в Добровольческую армию генерала Корнилова. В начале 1918 года Корнилов направляет его в Москву к Савинкову. Борис Савинков назначает Перхурова начальником штаба тайной офицерской организации: «Союз защиты Родины и Свободы». Слёзы жены не остановили Перхурова. Перед отъездом в Москву он вытащил из кармана листок бумаги с карикатурой: «Ленин и Троцкий насилуют Россию на Красной площади». Показал жене. Звероподобные Ленин и Троцкий, и девушка – «Россия». И эта юная особа «Россия» была так похожа на его жену Женю. Ту юную, какой она была лет десять назад. Откуда эта карикатура появился у него, ему трудно вспомнить. Кажется, кто-то из Корниловских офицеров с пьяной улыбкой засунул ему в карман. «Смотри, что может случиться с тобой и с нашей дочерью, если я не выполню свой долг – сражаться с этой красной чумой», –  произнёс Перхуров, обнимая жену. Больше он семью не увидит.

В мае 1918 Савинков посылает Перхурова в Ярославль для подготовки антибольшевистского восстания. Всё началось в ночь на 6 июля 1918 года. У Леонтьевского кладбища, где находились оружейные склады красных, собралось около ста человек. Вскоре выяснилось, что винтовок ни у кого нет, на всех только 12 револьверов. В темноте казалось, что людей с полковником Перхуровым гораздо больше, чем в действительности. Это внушало некоторую уверенность, но шли осторожно, стараясь себя не выдать. В дежурной комнате при складе горел свет. Было видно, что там находились люди. Вероятно, начальство складской охраны. Когда подошли близко к складам, их заметил часовой и окликнул: «Кто идёт?» В ответ прозвучал уверенный и весёлый голос: «Свои. Не вздумай, чудак, стрелять. Своих побьешь». Уже другой часовой снова спросил: «Да кто такие?» В ответ опять прозвучало: «Да свои же. Своих не узнаёшь?» Когда приблизились вплотную к часовым, сказали: «Мы повстанцы. Клади оружие, никто вас не тронет». Часовые безропотно положили на землю винтовки. Офицеры, имевшие при себе револьверы, отправились в дежурную комнату. И также без выстрелов обезоружили находившихся там людей. Вскрыли складские помещения, стали разбирать оружие. Выкатили несколько пушек. Не забыли перерезать телефонные провода, связывающие склады с городом. Полковник Перхуров приказал построиться, пересчитал своё войско. В строю оказалось больше людей, чем прежде. Многие из караульных встали на сторону восставших. Из складской конюшни привели лошадей. Их хватило только на запряжку двух орудий и телегу с ящиками снарядов. На эту же телегу бросили связанных большевиков из складского начальства. Хотя они клялись, что будут служить мятежникам, доверия им не было. Ждали, когда прибудут два броневика. Но прибыл только один. Доложили, что второй неисправен. Строем двинулись в сторону Ярославля. На окраине города их встретил отряд конной милиции. Полковник Перхуров приказал подготовить орудия к стрельбе. А бойцам рассредоточиться поперёк улицы. Но пока огонь не открывать. Конница двинулась на перхуровцев. Конников было около тридцать. Кто-то из восставших не выдержал и выстрелил. Один всадник упал с лошади, видимо раненый. Остальные остановились. Это оказалась конная милиция большевиков. Кто-то из офицеров крикнул: «Сдайте оружие и отправляйтесь по домам. Кто хочет, присоединяйтесь к нам». Милиционеры тут же сдали оружие. Заявили, что присоединяются к восставшим. Правда, один, похоже, из евреев, стал кочевряжиться. Но у него свои же милиционеры отняли пистолет. Полковник Перхуров сказал еврею: «Идите домой». Но, когда полковник отошёл, начальник его штаба приказал своим офицерам: «Разберитесь с этим непослушным». Непослушного живо скрутили. Бросили на телегу, на которой лежали связанные большевики с оружейного склада. Милиционерам выданы были расписки с указанием номера отобранного револьвера. Потом оружие сложили в автомобиль, который ждал невдалеке. В автомобиль поместили и раненого милиционера, отвезли его в ближайшую аптеку. Там сделали перевязку. В госпиталь раненого милиционера аптекарь отвёз на своей пролётке. В ту же ночь к заговорщикам присоединилась часть населения Ярославля. Их вооружили захваченными на складе винтовками. Вскоре пришло донесение, что взят без единого выстрела, разоружён и арестован Особый коммунистический отряд, захвачен Губернаторский дом, в котором находились исполком и ГубЧК. Восставшие завладели почтой, телеграфом, радиостанцией и казначейством. Таким образом, в руках повстанцев оказался весь центр Ярославля, а затем и заволжская часть города. «Убитых и раненых ни с одной стороны нет», –  писал в своих воспоминаниях полковник Перхуров. Но здесь полковник «ошибался».

Первой жертвой стал Семён Нахимсон, председатель Ярославского губисполкома. Какой-то озверевший юнкер зарубил его в гостинице «Бристоль», где проживал Нахимсон. Перхурову же донесли, что Нахимсон оказал сопротивление. После расправы с Нахимсоном группа офицеров направилась на квартиру председателя Ярославского горисполкома Давида Закгейма. Его вызвали во двор. Спросили: «Ты Закгейм?» Он ответил, что его имя Закгейм. Позвали соседей, которые подтвердили, что это и есть Закгейм. Тут же Давид Закгейм был убит двумя выстрелами в голову, а затем грудь его прокололи штыком. Тело Закгейма выволокли на улицу и выбросили у ворот. В течение нескольких дней труп Закгейма валялся на улице и служил предметом издевательства горожан.

«Сытые, толстопузые буржуи, маклаки с толкучего рынка, отставные штаб- и обер-офицеры и черносотенцы, проходя мимо, останавливались и злобно издевались над бездыханным трупом Закгейма, плевали в лицо».[11] Позже в своих воспоминаниях полковник Перхуров пишет, что «офицер, который руководил арестом большевистских руководителей, за бессудное убийство был отстранён от должности».[12] Штаб восставших разместился в здании гимназии Корсунской.

В городе развешивали воззвания о добровольной мобилизации. Вскоре гимназия была заполнена людьми всех возрастов. Гимназисты, чиновники, железнодорожные и фабричные рабочие – все готовы были встать в строй мятежников. Несколько позже стали появляться толпы крестьян из близлежащих деревень. Всех добровольцев записывали, выдавали оружие и отправляли на комплектование полков. Большинство крестьян в полки не явилось. С оружием разошлись по своим деревням. Арестованных большевиков и их сторонников поместили на баржу, которую отвели от берега и установили посередине Волги. Трюм баржи высотой с человеческий рост был заполнен дровами. Чтобы разместить там заключенных пришлось выбросить часть дров. На дне баржи было сыро. Стояли лужи затхлой воды. Несколькими днями позже в трюм баржи мятежники бросили сильно избитого человека. Кто-то из арестантов узнал в нём комиссара Перельмана с Локаловской мануфактуры из села Гаврилов-Ям. Об этом сообщили военкому Александру Флегонтовичу Душину, левому эсеру, который тоже находился на барже. Душин пробрался сквозь плотную толпу к Перельману.

Тот сидел на бревне, тяжело облокотившись о поленницу. «Жив?» – обратился Душин к комиссару. Тот с трудом разжал окровавленный рот: «Не дождутся. Но скажу тебе, Душин, сильно болит голова».

– Подожди, Исаак, каким-то чудом среди нас врач имеется. Фёдор Игнатьевич, –  негромко позвал Душин.

– Для вас чудо, а для меня несчастье, –  раздаётся из полумрака вежливый голос.

– Ах, Господи, не знаю, как Вас нынче называть. Но сегодня, уж не обессудьте, для нас Вы – товарищ Троицкий.

– Товарищ по несчастью, –  Перельман устало прервал Душина.

Осмотрев комиссара, доктор сказал, что серьёзных повреждений нет. И добавил удручённо: «Болит голова, говорите? Не исключаю сотрясения мозга. Пациентам с сотрясением мозга предписывается постельный режим на пять суток», –  не скрывая грустной иронии, закончил Троицкий. – Постельный режим. Это мы сейчас живо, –  засуетился Душин, –  товарищи, давайте брёвна. Укладывайте их на пол. А то на полу сырость.

На брёвна бросили охапку сена. Сено лежало в углу баржи. Тюремщики проявили старорежимный гуманизм. На эту постель уложили Перельмана.

– А вот кого не ожидал здесь встретить, так Вас, Фёдор Игнатьевич, –  чуть позже обратился Душин к доктору Троицкому, –  Вы-то, за какие грехи?

Доктор Троицкий обеспеченный, уважаемый в Ярославле человек. Первым в городе стал владельцем автомобиля.

– Наверное, Перхурову мой автомобиль приглянулся, – обречённо отвечает доктор.

– Вот за этот грабёж Перхурова уж точно шлёпнем, –  сказал кто-то зло за спиной доктора.

Утром к барже подплыла лодка. С лодки подали мешок с хлебом и две литровых бутылки подсолнечного масла. Хлеб и масло разделили справедливо на всех. Всех было сто девять человек. Список арестантов составил Душин. «Их имена будут начертаны золотыми буквами в Ярославском музее», –  говорил он. «Какой Вы военком, однако, романтик», –  невесело улыбнулся доктор Троицкий. Душин в ответ только сжал кулаки. Зачерпнули измятой бадьёй из Волги воды. Не всем удалось напиться. Вылезали на палубу несколько раз, чтоб набрать воды. Никто не стрелял с берега по арестантам. «Вот и закончился наш пир, –  тихо произнёс доктор Троицкий. Помолчал и добавил, –  пир во время чумы». Прислушался к канонаде с левого берега Волги. Стреляла по Ярославлю красная артиллерия. Произнёс с горечью: «Вчера ночью высунулся из трюма, Ярославль наш родной весь в огне. Всё горит и горит». Рядом с баржей раздался взрыв. Люди втянули головы в плечи, прижались к поленницам. Баржу закачало. Дрова посыпались на головы арестантов. Кто-то, верно, подумал: «Слава Богу, что все поленницы с левого борта. Может, спасут от снарядов. Ведь свои и угробят». В носовой части загрохотало. Взрыв. И тишина. Слышно, как посыпались дрова. Потом дикий вопль. Кинулись на крик. Стали разбирать разбросанные брёвна. Военком Душин со страхом подумал, что там лежит Исаак Перельман. «Доктор, доктор», –  закричал он. «Я уже не нужен», –  слышит он голос Троицкого. Душин с ужасом видит среди брёвен окровавленную шинель Исаака Перельмана, его развороченную грудь. Рядом – с оторванными ногами – Криш Гришман, застывший, в последнем крике, с широко открытыми глазами. Над их головами в корме баржи зияла огромная пробоина. Гришман – из тех милицейских конников, которых перхуровцы встретили в первый день мятежа. Ещё пару часов назад Перельман хрипло говорил, передавая бадью с водой Гришману и, отстраняя протянутые руки других сидельцев: «Никак не могу. Это мой брат по крови, там последний глоток остался». «Что значит брат, пытался возражать латыш Мартин Кушке, облизывая пересохшие губы, –  мы, коммунисты, все братья по крови. Революция нас породнила». «Ну-ну, товарыши, –  миролюбиво говорил немец Фриц Букс, –  я сбегай за водой. Ничего не стоит. Я знай, как воды набрать, чтоб беляки не видели». Фриц Букс, солдат интернационального полка. Его перхуровцы взяли в госпитале.

Прошло ещё три мучительных дня. Теперь артиллерия красных стреляла по центру Ярославля. Взрывы около баржи прекратились. Стояла невыносимая жара. Люди задыхались в трюме. При попытке выйти на палубу, арестантов встречали пулемётные очереди перхуровцев. Тела мертвых узников посинели, распухли, издавали тяжёлый тлетворный запах. И смрад из отхожего места казался теперь запахом дешёвого одеколона. Отхожее место возникло в середине баржи. И это было коллективное, большевистское решение – так как одна часть арестантов разместилась в носовой части, другая в задней части баржи. Еды не было уже три дня. Несколько смельчаков вышли на палубу, стали кричать, что умирают от голода. Но их никто не услышал. На набережной горел магазин Меньшова. И пулемётчики, что обстреливали баржу, теперь грабили магазин. Это было хорошо видно. Кто-то тащил на плечах мешок с продуктами – магазин был солидный, не какая-нибудь овощная лавка. Это арестанты прекрасно знали. Вот двое тащат ящик, видимо, с водкой. Ну, не квас же воровать, рискуя получить пулю от Перхурова за мародерство. А арестантам самое время бежать с баржи. Кто-то спрыгнул в воду, за ним ещё один. Ещё двое. Все плывут к набережной горящего Ярославля. До левого берега, где сосредоточена артиллерия красных, совершенно ясно, не доплыть. В этом месте ширина Волги больше версты. Перхуровцы уже встречают пловцов короткими очередями. И вот уже один исчез в волнах. Второй потонул, третий. Люди, оставшиеся на палубе баржи, торопливо прячутся в трюм, спасаясь от пуль. Ещё день прошёл в духоте. Тяжелый запах разлагавшихся трупов был невыносим. Решили, раз не удаётся похоронить комиссара и его товарища по-божески, то надо похоронить в водах Волги. Предложил это решение Душин. Но как вынести трупы? Перхуровцы не дают высунуться из трюма. Душин что-то пытался объяснять, от кого-то требовал помощи, чтобы вынести трупы на палубу. Но его никто не слушал. Голод сводил животы, заставлял забыть о похоронах. Некоторые арестанты уже не могут встать, бессильно лежат в грязных лужах. Доктор Троицкий сидит на бревне, обречённо глядя в стену баржи. Есть уже не хотелось. И это не тревожило доктора. Невнятный шепот будто вернул его к жизни. Над ним склонился немец Фриц Букс: «Доктор, у нас живот пустой, а мои соплеменник живают и живают». «Жуют?» – спросил доктор. «Ja, ja, –  взволнованно сбился на немецкий язык Букс, –  конечно». На барже были ещё арестанты, ярославские обыватели из немцев. Арестованы были по доносу: «укрепляли советскую власть». Перлину, перхуровскому начальнику контрразведки некогда было разбираться. Проще отправить на тюремную баржу до «лучших времён». Но немцам разрешили взять по котомке еды. По законам военного времени – на три дня. Про эти котомки узнал преданный делу революции большевик Фриц Букс. И сейчас революционная законность требовала делиться. Соплеменники Фрица Букса не сопротивлялись. Вытряхнули остатки своей еды. Были там хлеб и сало. Сало резали куском стекла от выбитого взрывом иллюминатора. Доктор Троицкий вроде ожил. Настойчиво предупреждал, чтоб не набрасывались на еду. Кто-то его послушал, ел малыми порциями. Но кто-то уже корчился от боли в животе. Кто-то лежал облитый рвотой. Еды хватило на один день, но на всех. На следующий день было тихо. Стоял сильный туман, моросил дождь. К барже на катере подплыли офицер и какая-то барышня. Они ломали хлеб на куски и бросали с лодки на баржу. Все арестанты высыпали на палубу. Но повезло немногим. Хлеба было мало. Многие куски падали в воду. В барышне арестанты узнали артистку Барковскую. Пела в ресторанах. Раньше для красных, а нынче вот для белых. Но, как видно – добрая душа, раз хлебушка изволила подвезти арестантам.

В своих воспоминаниях Перхуров писал: «Положение арестованных на барже было ужасным, потому что нельзя совершенно было туда подвезти пищи. Я помню тот скандал, который был поднят мною, когда я узнал, что арестованным несколько дней совершенно не давали никакой пищи. Я немедленно приказал регулярно доставлять пищу. Вызвался для этой цели один офицер-латыш, он заявил, что туда пищу доставит. С ним увязалась певичка Барковская. При возвращении офицер-латыш был ранен в голову и погиб. Больше я не мог рисковать своими подчинёнными».

Это был уже пятнадцатый или четырнадцатый день. Со стороны Ярославля слышен был глухой гул взрывов. Видимо, красные теперь обстреливали город с севера. Левый берег второй день молчал. Душин записал на клочке бумаги: «Два дня баржу не обстреливали». Он еле шевелил языком, но упорно твердил: «Золотыми буквами наши имена в музее». Доктор Троицкий с сожалением глядел на Душина: «А ведь такой сильный человек был. И что стало… Судьба человека в руках Бога. Смеет ли он бросать вызов Богу?» Доктор мысленно начертал огненными буквами на серой стене трюма эти две последние фразы. Ответ не заставил себя ждать. Загремели взрывы около баржи. Баржу резко качнуло, и она понеслась вдоль Волги. Кто-то рядом с доктором проговорил: «Канат порвало». Этим канатом перхуровцы крепили баржу к набережной. «Во. Несётся как самолёт», –  как-то по-детски хихикнул Душин. Доктор Троицкий мельком взглянул на военкома. Озадачила мысль: «Не в себе нынче наш Флегонтович». Тут же раздался пронзительно-тяжёлый свист. «Ложись!» – заорал Душин. Все попадали на пол. Снаряд пролетел мимо. Правый борт баржи пронзали иглами пулеметные очереди мятежников. Борт просвечивал на солнце как решето. По левому борту била артиллерия красных. «Они думают, что беляки на барже тикают, –  доносится до доктора шёпот Душина, –  надо как-то им дать знать. Иначе нам каюк». В носовой части разорвался снаряд. «Опять по Перельману», –  Троицкий, вжимая голову в плечи, прижался к поленице. Из носовой части баржи слышны вопли. И сквозь грохот взрывов и стоны умирающих вдруг раздаётся неожиданно твёрдый голос Душина: «Сейчас будет излучина реки, и нас прибьет к левому берегу. В этом месте до берега недалеко. Надо плыть к нашим. Кто со мной?» Казалось, что голос Душина слышит только доктор, но несколько арестантов подняли головы. «Кто со мной?» – опять кричит Душин. Вот он и несколько человек выбираются на палубу. Ползком до края борта. Доктор в окно иллюминатора видит, как тяжёлым брасом плывут смельчаки к берегу. Вот один взмахнул руками и исчез в волнах. «Боже, только бы не военком», –  с тревогой подумал Троицкий. В окно баржи он замечает, что берег недалеко. Красные обнаружили пловцов и перестали стрелять.

Поздно ночью катер с красноармейцами подтащит баржу к берегу. Из 109 пленников живыми были 75 человек. А война продолжалась…

«11 июля 1918 был сформирован «Чрезвычайный штаб по ликвидации мятежа», который возглавил Я. Д. Ленцман. Командующий фронтом Гузарский[13] в донесении Аралову (копии Троцкому и Муралову): «Не стал бы требовать еще химических снарядов. Подтверждаю необходимость присылки: во-первых, стойкого однородного отряда в тысячу человек, желательно латышей или китайцев. Тогда успех гарантирую».

В ночь на 16 июля Перхуров с отрядом в пятьдесят человек покинул Ярославль на пароходе. Своему помощнику, генералу Карпову П. П. он предложил уйти из города вместе с ним. Тот отказался, заявив, что Ярославль его родной город и здесь вся его семья. Генерал Карпов П. П. и его семья были расстреляны большевиками в сентябре 1918 г.

В дальнейшем полковник Перхуров воевал в армии Колчака. В марте 1920 года, пробираясь по заснеженной тайге с небольшим отрядом, попал в плен к красным партизанам. Под конвоем был доставлен в Иркутск. Около года провёл в концлагере. В январе 1921 года он освобождён. Успел послужить красным как «военспец» в штабе Приуральского военного округа. Но в мае того же года был вновь арестован и отправлен в Москву. Находясь в тюрьме, написал воспоминания[14]. В июле 1922 года был расстрелян.

Глава 4. Доктор Троицкий

Доктор Троицкий стоит под моросящим дождём на Богоявленской площади. Глядит на ядовито-зелёные, будто покрытые злой плесенью купола церкви Богоявления. Тёмно-красные стены церкви разрушены. Час назад дохлый пароходик, надсадно пыхтя, доставил несколько бывших узников баржи на правый берег Волги. Среди них был и доктор Троицкий. На прощание обнялись. Особенно крепко – Троицкий и эсер Душин. «Куда?» – спросил доктор Александра Флегонтовича. «В свою деревеньку Борисовку, жену навестить, детей», – как-то невесело отозвался Душин.

Красные кирпичи церкви Богоявления разбросаны по площади. И стены её, будто, плачут кровавыми слезами. Площадь застыла в мёртвой тишине. И только едва шелестит дождь. Доктор Троицкий медленно крестится, шепчет: «Боже, сохрани жену мою Марфу Петровну и доченьку мою Ксеньюшку».

И сразу заныло сердце в горьком предчувствии. Вышел на пустынную Углическую улицу. Мертвые, разбитые здания. Груды камней на мостовой. Обрушенные крыши. Остовы сгоревших домов. И тишина, убивающая надежду. Ни одной живой души. Вот на уцелевшей стене разрушенного дома оборванный листок, в углу его двуглавый орёл под короной. Доктор читает: «Приказываю твёрдо помнить, что мы боремся против насильников за правовой порядок, за принципы свободы и неприкосновенности личности». Дальше листок оборван. И где-то внизу его огрызок, и там: «Полковник Перхуров». Вдруг за спиной шум, крики, разрываемые женским и детским плачем. Толпа молодых женщин с детьми и совсем юных девушек, окруженная отрядом солдат. Троицкий всматривается в лица конвоиров – китайцы. Их неподвижные физиономии под будёновками внушали непонятный страх. Доктор оглядывается.

Старушка, закутанная в черный платок, хватаясь за обгоревший столб, опускается на землю. Троицкий подбегает к ней, за спиной слышит омерзительно визгливый, будто кошачий вопль: «Замолчати!» И выстрелы, выстрелы. Китайцы стреляют над головами женщин. Матери прижимают к себе замерших в страхе детей. Конвоиры толкают их прикладами в спины. «Бистро, бистро!» – слышатся опять писклявые нерусские голоса. Процессия уже скрылась в переулке, а доктор всё слышит корявое: «Бистро». Троицкий наклоняется над женщиной, сидящей у стены. Поднимает с её лица чёрный платок. «Что с Вами? Вам плохо?» – спрашивает он. «Боже! Что же это делается. За какие грехи всё это», –  разрывающие душу рыданья слышатся из-под чёрного платка. «Что такое?» – тихо спрашивает Троицкой, уже догадываясь, что женщина провожала кого-то в той жуткой толпе. «Боже, за что?! Внучку мою и дочку мою повели на бойню. Мало им извергам, зятя убили. Поручик, ведь мальчишка совсем. А дочку-то за что? С ребёнком…» Доктор Троицкий отходит от рыдающей женщины. Бредёт среди пустынных развалин. Вот храм Сретения Господня.

Колокольня изрешечена снарядами. «Гибнет, гибнет Русь православная», –  какая больная, уставшая мысль!

И тут же, как удар ножом в сердце: «Боже, что же с моей семьёй?!» Вот и его – Сретенский переулок. И дома вроде бы целые. Только в некоторых выбиты окна. Доктор опять перекрестился, глядя на храм. Но внимание его задерживается на листках, что наклеены на стены домов. Это большевики расклеили свой декрет: «Завтра, 23 июля 1918 года в восемь часов утра всё мужское население города должно явиться на вокзал. Ко всем уклонившимся будет применена высшая мера наказания». «Опять расстрел», –  тупо отмечает доктор. И дальше по переулку видны эти серые листки. Вот дом Менделя: «Одежда. Меха». Выбиты окна и двери. Магазин разграблен. Еще квартал, его дом – дом доктора Троицкого. На первом этаже он принимал больных. Троицкий видит груду кирпичей. Обгоревший остов здания. Одна стена целая. Открытая часть комнаты на втором этаже. Его гостиная. У стены стоит буфет. Гордость семьи. Приобрёл в мебельном магазине Голкина. Хозяин сам пришёл к доктору Троицкому. «Вот мебель итальянскую получили, фабрика известная «Asnaghi Interiors». К Вам, Фёдор Игнатьевич, к первому пришёл. Помню, помню, как Вы сына моего с того света вытащили. Ко мне уже и от Щапова Пётра Петровича[15] приходили. Но я повременил, пока от Вас намерение не поступило. Особенно советую буфет», –  Голкин говорил длинно и витиевато. Но Троицкий знал отменный вкус мебельщика и, не глядя, согласился. Что касается содержимого буфета – особой ценностью был в нём китайский сервиз на двенадцать персон. Достался на свадьбу от родителей жены, известных ярославских купцов. Дверцы буфета распахнуты настежь. Видно было, что полки его пустые. Доктор смотрит на свой разрушенный дом, и мысль, как механический стук часов: «Уже побывали, побывали».

Кто-то коснулся его плеча. Оглянулся за спиной стоит дворник Абыз. Татарин. «Федор Игнатьевич, горе-то какое», – Троицкий слышит робкий голос Абыза. «Где? Где моя семья?» – срывается на крик Федор Игнатьевич. «В покойницкой при госпитале, –  произносит несмело дворник, –  третьего дня приходил туда.

Говорю, хороший человек был доктор, Федор Игнатьевич. Дайте, я похороню его жену и дочь. Мало ли кто объявится, могилу показать. Про Вас-то, люди говорили, что баржа потопла. И все вместе с ней. А в покойницкой ответ – вы не родственник. Тел не выдаём».

В госпитале были всё незнакомые люди. Нежданно появилась медсестра. Практику проходила у Троицкого. Узнала доктора, испуганно взглянула на него. Прошептала тихо: «Боже, это Вы?» Потом появился Петя Воровский – коллега и друг тех мирных дней. Обнялись. Троицкий подолом грязной рубахи вытер слёзы. Втроём, и Абаз с ними, прошли в морг. Санитар, дежуривший там, сказал, что день назад все невостребованные трупы похоронены в общей могиле на Чурилковском кладбище.

До погоста ехали молча. Петя раздобыл госпитальную карету. Запряжёна похоронной клячей. Слёз Фёдор Игнатьевич не вытирал. Они смешались с дождём.

И сдавленный крик, рвавшийся из груди, казалось, оглушил его. Он не слышит, что ему говорит Петр. Среди тощих берёз и осин на поляне свежий холм. И посреди него деревянный кол с куском фанеры, на которой что-то написано чернильным карандашом. Надпись размыта дождём. Доктор Троицкий тихо плакал, обхватив берёзу. Обратный путь – по дорожной грязи. Скрип несмазанных колёс. И хвост клячи мерно раскачивается в такт её медленных шагов. Боль уходила. На смену ей надвигалась оглушающая пустота. Доктор Троицкий чувствует на своем плече руку Петра Воровского. И тепло руки друга будто возвращает его к жизни.

– А как ты пережил всё это? – спрашивает он Петра.

– Я ж тебе рассказывал по дороге.

– Извини. Я прощался с женой и дочерью.

– Известно как. Врачи нужны и красным и белым. Я знаю, ты был на барже. Её уже окрестили «баржей смерти». А ты? Теперь-то как?

Троицкий показывает бумагу, которую получил при освобождении с баржи.

«Иди к нынешним властям. Я уж не знаю к кому. Они разместились в гостинице «Бристоль». Она – одна из немногих уцелела. Покажи им свою бумагу, а то завтра загонят на вокзал. Декрет-то читал?» – торопливо говорит Воровский.

До гостиницы «Бристоль» Троицкий опять шёл по родному Сретенскому переулку. Длинный, летний день к вечеру развиднелся. Тучи рассеялись. Солнце стояло низко над домами и било в лицо нежаркими лучами. Около его дома находилась подвода с лошадью. Двое мужиков на верёвках спускали тот самый итальянский буфет. Ещё один мужик торчал у телеги.

– Вы это чего? – возмущённо спросил Троицкий.

– Чего, чего. А вот через плечо, –  услышал он в ответ, – твоё, что ли?

– Да, это моя квартира, –  неизвестно откуда хватило сил резко ответить.

– Было ваше, стало наше. И проваливай, господин хороший. А то доложим куда надо. Будешь париться на вокзале. Ваших там уже полный зал. А если что – и до оврага возле Леонтьевского кладбища недалеко. Сёдне, с утрева там офицерских дамочек со всеми ребятенками ихними в овраге шлёпнули.

Доктор Троицкий с ужасом вспоминает утреннюю процессию под охраной китайцев. И плачущую пожилую женщину в чёрном платке. Он растерянно оглядывается. Буфет уже на земле. Мужики, что возились с ним, стоят около доктора. Один – молодой и пригожий блондин. Другой – обросший звериной бородой.

– Что, не верит гражданин-барин? – говорит бородатый, –  мы ж оттудова и приехавши. Забросали овражек землёй и приехали.

– Значит мой буфет вам в награду?

– Поговори ешо, поговори, –  равнодушно, без злобы отзывается мужик, что стоял раньше у телеги.

Бородатый и молодой берут доктора под руки, один из них произносит:

– Ну, не заставляй ты нас, мил человек, брать грех на душу. Иди отселе, ради Бога.

Мужики доводят Троицкого до переулка. Толкают в шею. Не оглядываясь, доктор медленно плётётся вдоль разрушенных домов. А за спиной слышит голоса. Молодой: «Может, и верно, поставец-то евонный». Суровый бородатого: «Васька, сколь раз тебе говорено: не поставец, а буфет. И шо, зря, что ль мы в город припёрлись. Степан Евграфович заказывали буфет голландский. Или ещё какой заграничный… Обещал знатно расплатиться. Вот и ты своей Верке обнову справишь». «Да уж, справишь. Дождёшься щедрот от Степана Евграфовича. Мироед», –  отзывается молодой. Голоса удаляются. Глухой гул наполняет голову Троицкого, то ли набат с дальнего храма, то ли гроза надвигается из-за Волги. Он не помнит, как добрался до гостиницы. Кому-то он там показал свою бумагу. Кто-то что-то сочувственное говорил ему. Только одна фраза врезалась в его память: «За белый террор мы ответим красным террором». Определили комнату при госпитале. Просили завтра приступить к работе: «В госпитале рук милосердных не хватает». Доктора резануло слово «милосердных». Он вглядывается в лицо говорившего. На него глядели стеклянные, неподвижные глаза палача. Запомнился не человек, а его мертвящий взор.

И мрачное предчувствие, связанное с этими взглядом, не обмануло. Ещё раз пришлось увидеть эти глаза.

В своей комнатёнке доктор Троицкий упал на кровать и тут же погрузился в тяжёлый сон. Утром его разбудил Пётр Воровский. Сказал, что велено двум врачам прибыть на вокзал, при необходимости помочь больному.

– И ещё, это уже конфиденциально. По-русски – на ухо, – угрюмо продолжает Воровский, –  при оказании врачебной помощи строго ориентироваться на социальную принадлежность страждущего…

– Если буржуй – пусть подыхает. Нечего на него пули тратить, –  угрюмо заканчивает доктор Троицкий фразу своего товарища. Пётр Воровский обречённо кивает головой.

Вокзал был окружен вооружёнными солдатами. Зал ожидания переполнен мужчинами разных возрастов. Были и старики, равнодушно смотревшие на мир слезящимися глазами. И дети – подростки тринадцати-пятнадцати лет. На одной группе Троицкий задержал свой взгляд. Мальчишки, совсем маленькие, верно шести и пяти лет, испуганно оглядывались по сторонам. Прижимались к пожилому мужчине в шляпе. Мужчина что-то успокаивающее говорил мальчикам. Троицкий слышит только конец его фразы: «…вы всю бомбежку просидели в подвале со мной, вашим дедом… не забудьте сказать – дед учитель, учитель, всего лишь учитель словесности», –  выкрикнул мужчина и вдруг схватился за грудь, закачался. Мальчики тянутся к нему ручонками. А мужчина, судорожно заглатывая ртом воздух, пытается опереться о стену. Дети растерянно смотрят на деда, упавшего у их ног. Петр Воровский осторожно развязывает галстук на шее старика, расстёгивает рубашку. Стетоскопом приникает к его груди. Щупает на запястье пульс. «Мёртв, –  говорит он Троицкому, –  надо как-то его внуков вывести отсюда». В дальнем углу зала толпа особенно плотная. Там вход в комнату. Солдаты заталкивают туда людей, на лицах которых Троицкий видит маску неподдельного страха. Раздвигая толпу, врачи идут к этой злополучной комнате. Натолкнувшись на жёсткий взгляд солдата, стоявшего у двери, Воровский уверено говорит: «У нас мандат». Делает вид, что лезет в карман своего пиджака. Солдат показывает рукой на дверь: «Проходите, товарищи». В комнате за столом сидят несколько человек в военной форме. В центре – вчерашний знакомец Троицкого со «стеклянными глазами». Тот, что из гостиницы «Бристоль». Увидев врачей, он растягивает рот в приветливой улыбке, но глаза всё такие же неподвижные, стеклянные. «Что случилось?», –  спрашивает он. Несколько солдат, прежде скрытых в глубине комнаты, отталкивают группу испуганных мужчин, стоящих перед столом чекистов. Троицкий уже понял, что имеет дело с «товарищами» из ЧК. «Понимаете, –  неуверенно начал Воровский. «Дело не терпит отлагательства, –  грубо оттолкнув Петра, жёстко говорит Троицкий. Он вдруг вспомнил, что человека в шинели с красными петлицами и стеклянными глазами, с которым познакомился в гостинице «Бристоль», зовут Губер. Троицкий почти кричит: «Товарищ Губер, умер от сердечного приступа старый человек. Я знаю – это педагог. Моя дочь училась у него. С ним внуки-дети…» Троицкий знает, что сейчас его спросят, кто родители этих детей. Как связаны эти родители с Перхуровым? И он отчаянно врёт: «Их мать умерла от тифа. Отец – инвалид войны, погиб в разрушенном снарядом доме. Свидетель – доктор Воровский». Троицкий ловит испуганный взгляд друга. Губер подымает глаза на Воровского. Тот орёт, пересиливая страх: «Подтверждаю». Троицкий с ужасом думает, сейчас его спросят как фамилия умершего старика – учителя, которого он, якобы, прекрасно знает. Но он этого человека первый раз в жизни видел. Но спасает Петя Воровский, он вынимает из своего кармана паспорт, обращается к Губеру: «Вот документ умершего, я его взял при осмотре трупа». Губер передаёт паспорт рядом сидящему чекисту: «Проверьте по списку подозреваемых». Тот начинает рыться в своих бумагах, слюнявит палец, перелистывает страницы паспорта. Солдаты к столу подталкивают испуганных мужчин. «Как связаны с мятежниками!?» – орёт Губер, –  какой офицерский чин имеете? Не врать мне, не врать!»

– Унтер офицер с германского фронта, –  с отчаянной смелостью выкрикивает один из допрашиваемых мужчин, – Георгиевский Кавалер.

– А ну покажи руки, –  подозрительно говорит сидящий рядом с Губером чекист, который до того листал паспорт умершего старика.

Георгиевский Кавалер протягивает ему ладони.

– Мягонькие, сразу видно, что из буржуев, –  зло шепчет чекист.

Губер кивает головой своему подчиненному. Тот выплёвывает, не то, утверждая, не то спрашивая: «Шлёпнуть». Солдаты подхватывают унтер-офицера под руки. Ведут к дальней двери, еле заметной в углу комнаты. Красноармейцы вводят ещё несколько мужчин. Становится трудно дышать. Ужас этих людей передаётся врачам. И в мрачном полумраке вокзальной комнаты пауком шевелится незнакомое, нерусское слово «концлагерь». «А вы, что стоите? Забирайте своего покойника, –  Губер зловеще улыбается, –  Кальченко, Петров проводите врачей. Да, доктор, документ умершего возьмите». Пётр Воровский прячет паспорт в карман. Солдаты, перекинув на плечах винтовки, ведут по вокзальному залу врачей. У Троицкого возникает ощущение, что их тоже арестовали. Но солдаты поднимают с пола труп старика-учителя. Кивают детям: «Пошли». На выходе с вокзала уже стояла повозка с лошадью. «Однако предусмотрительный этот товарищ Губер», –  мелькнуло в голове Троицкого. Солдаты кивнули врачам. Один из них произнёс: «С Богом». И скрылись в здании вокзала. Троицкий взглянул на мальчиков, подумал о своей погибшей семье, и боль, острая как предсмертный крик пронзила его. «Что с тобой?» – испуганно спрашивает Воровский, взглянув на побледневшего товарища. «Отошло, –  Троицкий обнимает за плечи мальчиков. –  Я их возьму с собой. Согласны?» – обращается он к детям. Те робко кивают головами. «Похороним деда. А там, видно будет, –  говорит доктор Троицкий, –  Петя, ты отвезёшь старика?» Воровский молча садится в ногах покойного на повозку. Кучер трогает вожжи. Лошадь, обречённо опустив гривастую голову, застучала копытами по булыжной мостовой.

Мальчиков звали Саша и Петя. Дети спали на полу. Фёдор Игнатьевич выпросил в госпитале больничный матрас, одеяло, пахнущее нечистым телом, и две простыни. Простыни были стираны, на редкость чисты, хотя в них зияли многочисленные дыры. Подушки достать не удалось. Это и были постельные принадлежности мальчиков. Кормились в госпитальной столовой. Детям выдавали одну порцию на двоих – овсянка или серое картофельное пюре. Зато чаю доставалось по стакану каждому и по куску чёрного хлеба. Видя голодные глаза мальчиков, Фёдор Игнатьевич подкладывал от своей порции несколько ложек в их тарелку.

К осени в Ярославле открылись несколько трудовых школ. Старшего, Сашу, как сироту, приняли в школу без проблем. Ему в ту пору было около шести лет. Сработала бумага Троицкого: «жертва белого террора». О «барже смерти» знал весь Ярославль. Позже – ещё событие: вызвали в жилищный совет. Сказали, что идёт уплотнение квартир буржуев. А ему, Троицкому Фёдору Игнатьевичу положена жилплощадь. Троицкий сказал, что при нём дети-сироты. Тут же в соседней комнате оформили опеку. Фёдор Игнатьевич с некоторой иронией подумал: «Вот времена настали. Никакой волокиты и бюрократии». Вернулся в комнату жилсовета. Женщина в красном платке, повязанном на лбу, как с плаката «Долой кухонное рабство», радостно сообщила: «На троих – вместо десяти метров даём комнату в двадцать метров». И как-то ласково взглянула на доктора Троицкого. Доктор вдруг вспомнил, что ему только сорок семь лет. Только или уже? Впрочем, тут же на память приходит строчка, кажется из раннего Чехова: «В пролётку вскочил старик лет сорока». Ухмыльнулся. Уходя, послал женщине воздушный поцелуй. Женщина зарделась ярче своего красного платка. А доктор вдруг разглядел, что красный платок украшает очень милую девичью мордочку. Смотреть своё новое жильё отправились втроем. Младший – Петя держался за руку Фёдора Игнатьевича. Старший – Саша внимательно рассматривал улицы, по которым проходили. Похоже, что-то узнавал. Когда подходили к дому, указанному в ордере, мальчики заволновались. С криком: «Это же наш дом!», бросились к открытому подъезду, помчались вверх по каменной лестнице. Доктор едва успевал за ними. А мальчики уже стучат в резную деревянную дверь, дёргают медную дверную ручку. Из двери высовывается неприбранная тётка, зло спрашивает: «Что надо?» «Это наш дом!» – громко хором кричат мальчики. «Чо, чо? Пошли отселе, –  зло фыркает тётка, и, увидев интеллигентное лица доктора Троицкого, уже не сдерживая себя, орёт, –  чо припёрлись, чо припёрлись! Буржуи недорезанные. Мало вам Леонтьевского кладбища!» Фёдор Игнатьевич опять видит перед собой картину: толпа растерзанных женщин и детей и китайцы, ведущие их на смерть. Ему становится нехорошо. «У меня здесь ордер на комнату, –  тихо говорит он. «Покажи, –  тётка угрюмо рассматривает ордер, зло бурчит, –  лучшую комнату хапают. Вон за кухней, следующая. А я-то думала, моей доченьке Машке с ребятёнком достанется. Из деревни едет». Тётка выдавливает слезу. Стучит осторожно в первую дверь от входа в квартиру. «Сергей Семёнович, тут пришли, на Машкину комнату зарятся, и ордер есть», –  тётка всхлипывает почти натурально. Из комнаты высовывается откормленная морда в полувоенном френче. Зло смотрит на тётку: «Что орёшь как оглашённая!?» «Как же, как же. Вот…» – тётка тычет пальцем в сторону Троицкого. «Коли ордер есть – вот ключ, –  френч протягивает руку с ключом, –  последняя дверь по коридору». Кривя толстые губы, смотрит на свою соседку. А та всё не унимается: «Как же, как же, Сергей Семёнович, товарищ Перегуда, вы ж обещали похлопотать за мою Машку. Я ж вам отрез аглицкого сукна дала на костюм. Моего, царствие ему небесное, Петра Петровича. А тут эта комната уходит в чужие руки». Тётка причитает в полный голос. «Закрой пасть, Дарья, –  сурово говорит мордастый Сергей Семёнович, –  а твоему Петру Петровичу нечего было водку жрать днями напролёт. И отрез твой весь молью потрачен. Выбросил я его на помойку». «Гляди-ка, выбросил. А давеча в чем Вы шли в горсовет. Костюмчик-то из моего сукна», –  уже язвит неугомонная тётка. Дальше – уже за спиной Троицкого непотребный мат Сергея Семёновича. Троицкий шепчет мальчикам: «Заткните уши». Мальчишки хихикают.

Потом – время сполохами пожара, тенью и мраком. Опять пошёл на кладбище, где похоронены дочь и жена. Теперь на могильном холме огромный валун. На нем надпись масляной краской: «Жертвам белого террора». Постоял в одиночестве. Слёз не было. Были серые будни. Стоны раненых и больных. Острая нехватка лекарств и перевязочного материала. Затхлый, спёртый воздух переполненных больничных палат. Ползли мрачные слухи: по деревням ходят отряды чекистов. Ищут оружие из разграбленных воинских складов. Обыскивают дома. Где обнаруживают оружие, тут же расстреливают всех взрослых мужчин. Арестовали врача Петю Воровского: «За помощь мятежникам Перхурова». Стало известно, что в период мятежа Пётр лечил Перхурова. Тот нежданно заболел. Думали, тиф. Высокая температура. Понос. Позже выяснилось, что отравился лежалой рыбой. Конечно, он лечил Перхурова не под дулом револьвера. Вот это и есть главная вина врача Воровского. Дали десять лет. Троицкий присутствовал на суде. Петя увидел Троицкого, печально улыбнулся ему. Фёдор Игнатьевич не сдержал слёз. Вышел из судебного зала на улицу. Стояла тяжёлая зима двадцатого года. Пришёл домой. Было холодно. Мальчики сидели у тлеющего камина – это всё, что осталось им от прежней жизни. Лёг на диван. Развернул вчерашнюю газету «Известия». Где-то на последней странице маленькая заметка, выхватил глазами две строчки: «расстрелян левый эсер Душин А.Ф. за содействие левоэсеровскому мятежу Марии Спиридоновой». Мелькнула неразумная мысль: «Как это Душин, сидя в глухой деревне Ярославской губернии, мог содействовать мятежу Спиридоновой?» «Значит, смог», –  ответил человек со стеклянными глазами.

Жизнь стала невыносимой. И почему-то за всеми этими печальными событиями опять виделось доктору серое, точно изъеденное тюремной пылью лицо со стеклянными глазами палача.

Как его фамилия? Никак не вспомнить. На ум приходит что-то на букву «г». Но интеллигентность не позволяет сказать Фёдору Игнатьевичу это слово вслух. Только устало подумал: «Этот палач со стеклянными глазами, что на вокзале правил бал со смертью – верно инородец. Иудей или немец. Инородцы, инородцы губят Россию», –  но вспомнил добрую душу немца Фрица Букса с баржи и отверг этот черносотенный вздор. Подумал, может, правильно иронизировал левый эсер Душин: «Естественный ход истории? На смену капитализму должен придти социализм? Да ещё с человеческим лицом», –  не вовремя эти мысли лезут в голову. Троицкий чувствует, как непроизвольно его губы растягиваются в улыбку. И опять звучит голос Душина: «Большевики бездумно торопятся. Феодальную Россию – через эпоху капитализма в светлое царство социализма. Думают перепрыгнуть пропасть в два приёма».

Поздно вечером Троицкий возвращается из госпиталя тёмным переулком. Вот в подворотне группа беспризорников. Двое мальчишек подходят к Троицкому. Чумазые, оборванные. С худых, грязных лиц смотрят голодные глаза. «Дядька, дай рубь», –  слышит он детский голос, но в нем уже звучит бандитская угроза.

«Денег не дам. Вот вам еда, –  доктор протягивает мальчишкам котомку с продуктами, полученными утром на продовольственную книжку Пети Воровского. Пётр отдал свою книжку Троицкому за день до своего ареста. «Если не заберут, книжку вернёшь. А так месяц ещё она действует». Пётр знал, что заберут. Доктор Троицкий видит, как мальчишки набросились на котомку. Жадно вырывают друг у друга ломти хлеба, куски сахара.

– Завтра ждите меня здесь. Я вас отведу в одно место, там вас накормят, –  говорит Фёдор Игнатьевич.

– Ладно, иди, дядька. Знаем мы вашу кормёжку. Загоните в трудовую коммуну. Мы к воле привыкши…

Дети скрываются в тёмной подворотне. Идет снег. А жизнь, кажется, остановилась. Троицкий поднимает воротник своего куцего пальто. Знобит. Как бы не слечь с температурой. Надо срочно отоварить свою и детские продуктовые книжки.

И ещё одно событие надолго запало в память Фёдора Игнатьевича. Письмо из Германии. На звонок почтальона выскочила соседка Дарья. На её визгливые крики: «Нету здесь таких, и никогда не бывало», доктор Троицкий вышел в коридор. Дарья кинулась к нему: «Вот письмо из неметчины. Ужас какой! Город Мюнхен». Троицкий берёт конверт. Письмо на имя Вербицкого Прохора Петровича. Нервно разрывает конверт. И первые строчки письма ошеломляют его: «Папа, папа, умоляю, сообщите мне, живы ли Вы. Живы ли мои мальчики…» Боже, это же отец Саши и Пети… Вербицкий, это же фамилия умершего деда мальчиков.

Дарья заглядывает Троицкому в лицо: «Буржуи проснулись? Сами в Германии, а квартиру им подавай». «Нет, квартира не нужна», –  резко отвечает доктор. Комкает письмо, суёт его в карман.

– Это из «бывших», –  говорит он, –  спрашивают, жив ли какой-то Прохор, который жил раньше здесь. Вы не знаете, жив Прохор?

– Чо знать-то?! Чо знать-то, –  засуетилась Дарья, –  тут до вас столько народу перебывало. Клавка – была. Иван – был. А вот Прохора не припомню.

– Ну вот, значит ошибка. Не волнуйтесь. Советская власть Вас в обиду не даст.

Доктор Троицкий проходит в свою комнату. Разглаживает рукой смятое письмо, читает: «…Я знаю, что переписка со мной сейчас для Вас опасна. Папа, умоляю. Только дайте мне знать, живы ли вы?…»

Доктор смахивает слёзы со свих щёк. Прямо, как барышня расквасился. Рот сам кривится в непроизвольной усмешке. Мальчики испуганно смотрят на него. Старший, Саша, подходит к Троицкому, спрашивает: «Это письмо от нашего папы?» «Ну что ты, Сашенька, –  доктор обнимает мальчика за плечи, –  ты же знаешь, твоего папу убили на войне».

Наутро вызвали к госпитальному начальству. Сказали, в Гаврилов-Яме открылась больница. Нужен главврач. Предоставляется двухкомнатная квартира. Не раздумывая, Фёдор Игнатьевич согласился. С Ярославлём его больше ничто не связывало.

Глава 5. Локаловская мануфактура

В июне 1919 на Локаловской фабрике побывал Анатолий Васильевич Луначарский. Фабрика была мертва. Вновь избранный директор из рабочих, Патов Александр Михайлович, молодой, энергичный. Производил много шума из правильных слов, но фабрика стояла. Опять не было дров, не было сырья – льна. Склады были завалены изготовленным полотном, но реализовать его не получалось.

Анатолий Васильевич был направлен Лениным в Ярославскую губернию, которая с трудом оправлялась после белогвардейского мятежа. Фабрика встретила Луначарского яростно трепещущим на ветру красным плакатом: «Побольше бы ситчика и льняного полотна всякого и разного нашим комсомолкам[16]». Партийное руководство фабрики как-то не задумывалось, что Локаловской мануфактуре не до ситчика. С льняным бы полотном справиться. Лозунг про «ситчик» был явно привезён из столиц, где юным комсомолкам не из чего было пошить платьица. В столицах был голод, и не было ни ситчика, ни полотна. А в Гаврилов-Яме шили одёжку из Локаловского полотна. И на местном рынке за аршин полотна можно было приобрести кое-что съестное. Некоторое время, пока фабрика работала на дровах, добытых комиссаром Перельманом, зарплату выдавали аршинами Локаловской ткани в нарушение всех инструкций «Центротекстиля».

Большевистское государство брало полотно с фабрики на нужды революции и всегда задарма. Ведь каждый большевик знает: делать революцию за деньги – преступление. Хотя, как позже выяснилось, все революции делались за деньги. Нынче наладить процесс: товар-деньги всё как-то не получалось.

А вот недавний директор Лямин Иван Григорьевич был глух к угрозам из столицы. Рублей у него не было, так он ввел в Гаврилов-Яме денежную единицу – аршин полотна. На сердитые звонки из Ярославля отвечал, что есть предписание комиссара Перельмана, павшего за дело революции от рук белогвардейской сволочи.

Новый директор Патов Александр Михайлович с большевистской прямотой прекратил эти безобразия. Тем более что к этому времени левые эсеры были не в чести. И даже более того – вне закона. И упоминание лишний раз имени левого эсера Перельмана стало, по меньшей мере, небезопасным. Фабрика встала. Не работала больше месяца. Без крика. Никакой забастовки. Это вам не царский режим. Просто рабочие не выходили на работу: «Чо задарма-то работать. Нашли дураков!» Но на встречу с Луначарским собрались. Анатолий Васильевич обещал разобраться с товарищами из «Центротекстиля». И, как показало время, не обманул. А что касается лозунга – он появился не с бухты-барахты, как утверждают злые языки. Было совещание фабричного комитета, которое вёл новый председатель фабкома товарищ Трошкин, молодой рабочий из Петрограда.

Трошкина рекомендовал сам товарищ Цветков, председатель Ярославского губкома. Кстати, тоже из Петрограда. Некоторые члены фабкома говорили, мол, какой ситчик – фабрика выпускает льняное полотно.

Им резонно объясняли, что они не понимают текущего момента: лозунг проверен в Петрограде и Москве. Точку в споре поставил Николай Семёнович Петрушкин, учитель чистописания. Безработный учитель взят на фабрику по острой нужде – должен кто-то грамотно оформлять решения фабкома.

Николай Семёнович встал и звонко, как перед школьниками, произнёс: «Мы лозунг готовим не только для Гаврилов-Яма, а скажу больше – для всей советской России». Никто не ожидал такого от тихого учителя. Его поддержали громкими хлопками. Но не все. Некоторые молчали с кривыми улыбками. Позже этих «некоторых» вывели на чистую воду, как меньшевистских последышей. А между тем Николай Семёнович, ободрённый аплодисментами, горячо говорил: «Кто же шьёт платья молодым женщинам из льняного полотна – ситец и только ситец. А то давайте напишем лозунг: «Побольше бы Локаловского полотна нашим комсомолкам». Тут уж и те, кто кривил рожи, опустили глаза: в большевистском лозунге вспоминать капиталиста Локалова! Правда, кто-то с задней лавки пробурчал:

«Какие ещё комсомолки? О них в нашем Гаврилов-Яме никто и не слыхивал». Товарищ Трошкин весь напрягся, пытаясь разглядеть автора этого меньшевистского высказывания. Но в полумраке не разглядеть. Электрический свет как раз отключили. На столе президиума горели три керосиновые лампы.

Договорились, однако, и насчет льняного полотна. Надо же показать, что Локаловская фабрика идёт в общем ряду. Лозунг в Гаврилов-Ямской редакции звучало так: «Побольше бы ситчика и льняного полотна…» И дальше про комсомолок. Правда, на слух всё это было несколько коряво.

Интеллигенты, вроде Петрушкина, это заметили. Но спорить нынче с пролетариями было не с руки.

Константину Ивановичу рассказали эту историю с «лозунгом». Мол, какой герой, однако, скромный учитель Петрушкин. А Константин Иванович вдруг вспомнил встречу с ним летом восемнадцатого года в подвале фабрики. И его злой шёпот: «Ну, уж Вам-то грех жаловаться на красных».

Сейчас учитель Петрушкин был принят на фабрику как жертва белого террора. Он всем рассказывал, что его тогда чуть не расстреляли. Бухгалтер Григорьев и милиционер Серов молчали. Ведь, в самом деле могли и расстрелять.

А Константин Иванович сделал всё-таки доброе дело. Пошел к директору фабрики, просил, чтобы вернули на фабрику Филатова. «Да, да. Я помню этого мастера, –  горячо заговорил Патов, –  грамотный, строгий к бездельникам. Тогда был политический перехлёст. Лес рубят, знаете ли, щепки летят. А, учитывая Вашу недавнюю трагическую историю, арест перхуровцами и роль Филатова в Вашем спасении, непременно его возьмём. Вот нужен начальник ткацкого цеха». «Он не хочет в цех, –  говорит Григорьев, –  он хочет в охрану». «Вот и прекрасно, –  обрадовался Патов, –  начальником охраны! Ведь воруют у нас. И как воруют. Только предупредите Филатова, чтоб без мести».

Теперь Константин Иванович не раз видел, как в обеденное время и по окончанию рабочего дня сторожа заталкивали в свою подсобку рабочих, которые странно вдруг растолстели в животе.

Филатову подбрасывали записки с угрозами. Но, видно, ледяная вода фабричного пруда изрядно закалила бывшего мастера. Воров отстраняли от работы на неделю, на месяц. На штрафы за воровство уходило ползарплаты. Но это не пугало рабочих. Зарплаты-то не было, какой месяц…

Как-то задержался начальник охраны Филатов на службе. В темном проулке дубьем отходили его. Дознание проводил милиционер Серов. Начальник охраны утверждал, что лиц нападавших не помнит. Во что поверить было трудно. Может, держал начальник охраны в голове директорский наказ: «Чтоб без мести». Неделю Филатов отлёживался дома с примочками и грелками, пока синяки не сошли. Решением фабкома выдали товарищу Филатову пистолет.

До Константина Ивановича дошли слухи, что Филатов вызывал к себе, вроде как на допрос, кого-то из злостных воров. Ведь наверняка знал Филатов в лицо нападавших на него рабочих. Фабричные охранники слышали за дверью фразу начальника: «В ледяной воде меня искупали. И хватит». Воры ушли от начальника охраны присмиревшие. А ведь по революционным законам им тюрьма светила. И вот о Филатове на фабрике заговорили без злости, уважительно.

Фабричные комитетчики требовали от директора Патова, как и в прежние времена, выдавать зарплату мануфактурой.

Но Патов был неумолим: «Анатолий Васильевич Луначарский в Москве, а моё начальство здесь в Ярославле – под боком. До меня им – рукой подать». Однако всё же решился отправить рабочих на заготовку и доставку дров. И за эту работу оплата – аршинами полотна. И ещё – из Ярославля звонил товарищ Цветков, председатель Ярославского Губкома. Строго потребовал навести порядок на фабрике. Дал месяц сроку. Сказал, что пришлёт в помощь Патову специалиста, Перегуду Сергея Семёновича. Когда Патов неосторожно спросил, в какой области товарищ Перегуда специалист, то получил жёсткий ответ: «Перегуда – проверенный товарищ. Преданный делу партии большевик. Занимался политпросветом. Лучших людей бросаем вам на подмогу».

Сергей Семёнович Перегуда поместил в слегка потёртый чемодан драповое пальто. Хотя и лето. Но Бог знает, сколько придётся задержаться в Гаврилов-Яме. Сложил кое-какое бельишко. Разгладил перед зеркалом широкий ремень на животе. Вот он стоит в дверном проёме. И Дарья высунулась в коридор, причитает: «Ой, надолго ли от нас, родненький, кормилец Вы наш».

Вот – теперь и «кормилец». Доктор-то Троицкий съехал с комнаты. Удалось дочку Дарьину вселить. Сергей Семёнович насквозь видит эту подлую бабу. Дочка-то её опять на сносях. Думает, насовсем Перегуда съезжает, так на его комнату глазёнки Дарьины загорелись. А вот на-ка, выкуси.

Товарищ Цветков так и сказал: «Разобраться, навести порядок на фабрике. Начните с финансов». Ну что ж, не впервой. Кого надо – на нары. А кого к стенке. Он, Перегуда, не первый год на партийной работе. Хотя, Цветков предупредил, что с директором Патовым надо быть осторожным. Левых эсеров больше на фабрике нет. А вот меньшевистский душок присутствует.

Из доклада А. В. Луначарского Ленину. (1 дня июля 1919 г):

«Относительно Локаловской могу сказать с уверенностью, что она имеет возможность производить до 900 тысяч аршин льняных тканей в месяц, что составляет более 10 миллионов в год.

Почему же эта фабрика стоит в настоящее время? – По отсутствию топлива. Оказывается, что Локаловская мануфактура заготовила себе 22 тысячи саженей дров, чего и хватило бы на целый год. Дрова эти лежат в разных расстояниях от фабрики, от 5 до 25 верст, и вот привезти их оказалось невозможно. Крестьяне согласились возить дрова и со своим овсом с тем, чтобы им платили не деньгами, а мануфактурой.

На Локаловской фабрике имеется не использованные несколько миллионов аршин. Стали просить Центротекстиль о праве выдать по 5 аршин тканей на каждого возчика. Отказ».

В марте 1919 года Николай Фёдорович Доброхотов[17] был вызван в Москву в распоряжение ЦК партии. А в начале июля он появился в Ярославле в качестве специального представителя ЦК с весьма широкими полномочиями. Он председательствовал на заседаниях Губкома партии.

От него зависело принятие решений по кадровым вопросам. В середине июля прежний председатель Губисполкома Цветков сдал все дела Доброхотову.

И опять Константину Ивановичу из Ярославля прислали начальника. И звать его – Сергей Семёнович Перегуда. Может из хохлов. Вспомнилось: «Бей хохла, бей хохла». Откуда это? Верно, в прошлых летах услышанное, ещё при Николае.

Мордастый мужик. В отличие от прежнего комиссара Перельмана, жирный подбородок гладко выбрит. Рыжие редкие волосёнки на голове прилизаны и расчёсаны на прямой пробор, как у приказчика прежних времён. Под носом – поперёк две рыжеватые щёточки. Полувоенная гимнастёрка с огромными накладными карманами. Сапоги в гармошку и галифе. Широкий ремень перетягивает необъятный живот. Сукно, пошедшее на наряд начальника, было явно из дорогих. «Английское сукно-то», –  сразу определил Константин Иванович. И от этого знания неприязнь к новому начальнику превратилась в глухую ненависть. Начальник не скрывал, что в бухгалтерии ничего не смыслит. Надувал щёки и говорил: «Ты, Григорьев, смотри у меня. Если что, из Ярославля ревизию вызову. А там, сам знаешь. Разговор короткий» Вскоре из Ярославля приехал ещё один, молодой. Какой-то невзрачный.

Сергей Семёнович Перегуда пригласил к себе Григорьева. Теперь в кабинете уже не пахло махоркой, как в бытность комиссара Перельмана. Пахло какими-то приторно-сладкими духами, которые не перебивали застоявшийся запах пота. Перегуда важно сидел за столом. Брюхо его, преодолев ремень, вывалилось на стол. «Вот тебе, Григориев, помощника из Ярославля затребовал. Это вместо вашего Кудыкина, которого забрало ЧК как Перхуровского агента. Так что прошу любить и жаловать». Ткнул пальцем в молодого человека, сидящего напротив его стола. Константин Иванович взглянул на помощника. Тот что-то по-собачьи вякнул. Но под суровым взглядом Перегуды смешался. Опустил голову. «А звать его Николой, –  продолжает Перегуда, –  как тебя по батюшке?»

«Николай Глебович Перчиков, не извольте беспокоиться, Сергей Семёнович», –  закатил глаза помощник. «А чой это я должен беспокоиться? – прогудел Перегуда, –  это ты должён беспокоиться. У нас, знаешь, спрос строгий. Правильно я говорю, Григорьев?»

Константин Иванович промычал невнятное. Отвернулся, не желая поддерживать разнузданный тон начальника. «Ну, а теперь за работу», –  довольный собою, прогрохотал Перегуда. Константин Иванович пропускает перед собой молодого помощника. Когда тот скрылся за дверью, поворачивается к начальнику. «Что ещё?» Перегуда поднимается из-за стола. Глаза его испуганно и зло бегают. «А вот что, товарищ Перегуда, –  говорит Константин Иванович, еле сдерживает ярость, –  мы с Вами вместе свиней не пасли. Бросьте свой барский тон. Я здесь служу Советской власти, а не Вам. И дело своё знаю, –  хотел добавить «в отличие от Вас», но вовремя решил, что это уже перебор, –  так что, давайте: Вы для меня товарищ Перегуда, я для Вас – товарищ Григорьев. И никаких «ты»». Развернулся и выскочил из кабинета. За спиной слышался ор, переходящий в свинячий визг. Прислонился к стене около кабинета Перегуды.

Слышал в приоткрытую дверь, как Перегуда кричал по телефону, то и дело, склоняя имя Григорьева. Потом тон его становится глуше. Уже слышны подобострастные нотки. И почти заискивающее: «Так точно, товарищ Доброхотов. Да я ничего, Николай Фёдорович». Потом послышался шумный выдох, будто паровоз выпустил пар.

Константин Иванович представил, как Перегуда огромным, не очень чистым платком вытирает свое жирное, покрытое каплями пота лицо. Удовлетворённо хмыкнул, поправил неизменный галстук и двинулся в бухгалтерскую комнату. Там его уже ждал помощник. Николай Глебович вскочил, будто вздёрнутый пружиной. «Сидите, –  махнул рукой Григорьев, – но вот что, милейший, Николай Глебович, уж не обессудьте, но сейчас отчёт за полугодие. Так что сидеть сегодня нам до полуночи».

«Как прикажете», –  услышал он в ответ. И порадовался, что без скандала. Городские, они капризные.

– Да вот ещё скажите, –  обращается Константин Иванович к Перчикову, –  кто сейчас в Ярославле председателем Губкома вместо Цветкова – Доброхотов?

– Да, да. Теперь товарищ Доброхотов Николай Федорович, –  слышит он в ответ.

«Хрен редьки не слаще», –  обречённо подумал Константин Иванович о новом председателе Ярославского Губкома. И как в воду глядел. Не прошло и недели, как «помощник» Перчиков приносит бумагу, мол, подпишите Константин Иванович акт «о нецелевом использовании» полотна на фабрике. «О каком это нецелевом использовании», –  возмутился главный бухгалтер. Директор Патов пару дней назад повысил в чине Константина Ивановича. Как он позже скажет, чтоб Перегуду держать в узде.

Верно, и Перчиков ещё не видел приказа о назначении Григорьева главным бухгалтером. Больно развязно ведёт себя помощник. Вот и сейчас улыбается эдак ласково и гаденько: «Как же, а на дрова, сколько пошло аршин полотна? Вы будто не знаете». Константин Иванович взглянул на бумагу. «Это же чистый донос!» – главный бухгалтер не удержался от крика. А Перчиков вдруг незнамо откуда почувствовал свою силу, пытается говорить тяжёлым голосом, подражая начальнику Перегуде. Но голос-то у Перчикова бабий, на визг срывается. Однако слова находит серьёзные: «Выбирайте выражения, товарищ Григорьев».

«Может, проще Вам, Перчиков, выбрать новое место работы!» – не сдерживает себя в гневе Константин Иванович. Ещё раз успел взглянуть на бумагу. Внизу подписи: «зам директора фабрики по фин. вопросам» – Перегуда, счетовод Перчиков – размашистая подпись. А бухгалтер Григорьев – подпись отсутствует. И Перчиков уже не младший счетовод, как было ещё день назад. «А я и не знал, что ты подрос», –  успел подумать Григорьев, но бумага уже в руках помощника. И помощник выбегает из кабинета.

Константин Иванович час ждал гнева начальника Перегуды. Не дождался. Направился к директору. Проходя мимо стола секретарши, лишь буркнул: «У себя?» Та удивлённо кивнула. Патов что-то отчаянно кричал по телефону. Кивнул Григорьеву, показал на стул. Константин Иванович слышит, как директор несколько раз повторяет фразу: «Да поймите же меня, Николай Федорович, так работать нельзя. И товарищ Луначарский нас поддержал…» «С Доброхотовым разговаривает, председателем Губкома», –  понял Григорьев. И тревожно заныло сердце.

Патов тяжело выдохнул, положил телефонную трубку: «Ну, всё… Был у меня Перегуда. Требует Вашего увольнения». «А там и новый Греков за мной явится», –  подумал обречённо Константин Иванович. «Я просил Николая Федоровича, чтоб убрал от нас Перегуду, мешает он нам», –  слышится голос директора. У Константина Ивановича отлегло от сердца. «Вы видели акт, который меня заставляли подписать. Это же донос», –  возмущённо говорит он. «Ну, видел. Каждый занимается своим делом. Он для этого и приставлен», –  на удивление спокойно отзывается Патов. «А могли с его подачи и вредительство пришить», –  несмело шепчет Григорьев. «Это Вы лишку хватили. Впрочем, в наше раскалённое время… – Патов на мгновение замолкает. И как-то обречённо заканчивает, – у товарища Перегуды в Ярославле много сторонников. И пока не найдут ему подходящего тёплого места, с фабрики не уберут». «А почему бы его обратно в Ярославль не отправить? Он же там вроде был у дел», –  не унимается главный бухгалтер. «Это уж вопрос к товарищу Доброхотову, –  усмехается директор, и его жесткий взгляд светлеет, –  при Цветкове Перегуда был при деле. А вот сейчас что-то не поехало… Работайте спокойно, товарищ Григорьев». Директор встаёт из-за стола, пожимает руку Константину Ивановичу.

«Похоже, что ежели к редьке добавить яблочко, да морковки, да сдобрить сметанкой. Редька, пожалуй, станет слаще хрена, уважаемый товарищ Доброхотов», –  довольная улыбка расползается по лицу новоиспечённого главбуха.

Потом пришёл циркуляр из «Центротекстиля»: разрешение на каждого возчика при доставке дров давать не пять аршин полотна, а тридцать. Вот тебе бабушка и Юрьев день.

Перегуда совсем сник. Но в грозовые годы верных друзей не оставляют в беде. Подоспел, весьма кстати, декрет о ликвидации безграмотности, и Перегуда был брошен на ликбез в село Гаврилов-Ям. Конечно, не тот масштаб. Но товарищи из Ярославля дали понять, что он в резерве, и надо быть начеку. Разговор с Ярославлем был короткий. Но за сухими фразами Сергею Семёновичу слышалось желанное: «Кадры надо беречь». Это уже о нём, о Перегуде. Чеканная фраза: «Кадры решают всё» пока ещё только прорастала бутончиком в чиновных кабинетах. Бутончик должен ещё расцвести пламенным цветком. И ягодкой налиться кроваво-красным соком.

Глава 6. Ликбез

Если помнит читатель, Катерина Петровна Григорьева, еще до замужества преподавала в церковно-приходской школе всё в том же селе Гаврилов-Ям. Юная учительница особенно отмечала белокурого подростка из бедных крестьян Ваню Поспелова. Когда учительница читала некрасовские строчки: «Прямо дороженька: насыпи узкие, столбики, рельсы, мосты. А по бокам-то всё косточки русские. Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?» Ваня краснел и опускал свои длинные ресницы.

Вот вышел Декрет Совнаркома о ликвидации безграмотности. И тут вспомнили про безработную учительницу Катерину Григорьеву. Пришёл хмурый солдат с винтовкой, знакомый – из фабричных. Муж на работе. «С кем детей-то оставить?» – засуетилась Катя. Солдат сказал сумрачно: «Не извольте беспокоиться, Екатерина Петровна. Вскорости вернётесь». Повёл по улице. Встречный народ шарахался от них. Люди переходили на другую сторону улицы, чтоб не здороваться с Катей.

Солдат довёл до дома фабриканта Локалова, теперь там заседал Совет рабочих и крестьянских депутатов. Открыл дверь в прокуренную комнату, дохнуло махоркой, аж голова у Кати закружилась. Солдат остался за дверью. А от стола поднимается, Боженьки святы, Ваня Поспелов. Совсем не изменился. Только рыжей щетиной оброс.

«Ваня», –  только успела сказать Екатерина. А в голове уже заискрилась некрасовская фраза: «…косточки русские. Сколько их, Ванечка! Знаешь ли ты?» Не посмела проговорить. В памяти ещё было кровавое лето восемнадцатого года.

А Иван уже подскочил к Екатерине Петровне: «Извините, Екатерина Петровна, ведь сказал «пригласить». Нет, этот дуролом послал солдата с ружьем». Катя не посмела спросить, кто этот дуролом. И правильно сделала. «Меньше знаешь – лучше спишь» – это был завет её мужа. Впрочем, сам-то Константин Иванович редко следовал этому завету.

– Так вот какая задача, –  торжественно говорит Иван Поспелов, –  народ надо вытаскивать из невежества, в которое погрузила его буржуазия. –  Осторожно взглянул на Катерину, поймал её еле заметную усмешку. Смешался и уже без пафоса продолжает, –  Катерина Петровна, чего уж там. Время пришло. Надо организовывать школу в Гаврилов-Яме. Вот Вы этим и займитесь. Подбирайте учителей. Я рекомендовал Вас директором. У меня по ликбезу – товарищ из Ярославля. Пройдёмте, я Вас представлю.

Они вышли в коридор. И Катя невольно залюбовалась статной фигурой Вани Поспелова. Гимнастёрка под солдатским ремнём обтягивала широкие плечи. Узкие бёдра и стройные ноги в начищенных до блеска сапогах. И галифе не портило фигуру. И как Кате показалось, они были слегка ушиты в ляжках. Похоже, какая-то женская рука позаботилась. «Ну, прямо, Аполлон Бельведерский, ничего не скажешь», –  но тут Катя вспомнила фотографию скульптуры этого обнажённого Аполлона в журнале «Нива», представила в таком же виде Ваню – почувствовала, как в жар всю её бросило. С трудом подавила в себе все эти «греховные» чувства.

А Поспелов уже открывает старинные двери, верно, бывший Локаловский кабинет. Из просторного кресла поднимается туша товарища Перегуды.

– Вот познакомьтесь, –  Поспелов сухо и с заметным раздражением обращается к Перегуде, –  рекомендую Катерину Петровну Григорьеву на должность директора школы. У неё опыт работы в школе – пять лет.

– Да, да. Вот и прекрасненько, и чудненько, улыбается ласково Перегуда, хищно оглядывая ладную фигурку Кати.

– А не Ваш ли муженёк на Локаловской мануфактуре счетоводом изволит быть?

– Да, –  дерзко отвечает Катя, –  теперь главный бухгалтер. Григорьев Константин Иванович.

Катя ещё хотела прибавить: «Стал главным, как Вас поперли с фабрики». Но сдержалась. Поняла, что говорит с будущим начальником.

– А что изволите преподавать? Чистописание или арифметику? – слышится всё тот же елейный голос Перегуды.

– Русскую словесность, –  с вызовом отзывается Катя. И самой стало стыдно. И чего петушиться перед этим дуроломом. Катя уже твёрдо решила, что Иван «дуроломом» назвал именно Перегуду.

– Вот и прекрасненько. Так и запишем. Катерина Петровна Григорьева – русский язык. А директор школы у меня уже есть. Так что, не извольте беспокоиться, –  Перегуда уже обращается к Поспелову, –  Николай Семёнович Петрушкин, тоже, кстати, учитель словесности и чистописания. Его кандидатура согласована с Ярославлем. Вот только два учителя словесности. Не много ли для одной школы? Надо подумать. –  Злой взгляд на Катю. –  Решение наше Вам сообщат, Катерина Петровна.

Катя бросает смущённый взгляд на Ивана. Она видит, как лицо Поспелова наливается кровью.

– Товарищ Перегуда, кто здесь председатель? Вы или я? – жёстко говорит Иван.

– Я комиссар по ликбезу? – угрюмо хрюкает Перегуда.

– А я здесь – советская власть, –  отчеканил Поспелов.

Через пару месяцев Катерина Григорьева уже преподавала в школе русский язык. Директором школы стал учитель арифметики, присланный из Ярославля. Весьма бойкий старичок лет пятидесяти, по фамилии весьма странной: Живчик Карл Францевич. Невысокого росточка, но шустрый. Обежит половину деревни за час, вытаскивая мужиков в школу. Лоб оботрет и, уже глядишь, арифметику объясняет великовозрастным ученикам. Говорили, что он из иудеев, но Катя решила, что напраслину возводят на директора. Да и похож он больно на финна Валтонена, что преподавал науки на учительских курсах, которые некогда окончила Катя. Такой же востроносый, белобрысый с глубокими залысинами. И тоже звался Карлом Фрацевичем. Катя хотела даже спросить директора, не был ли он в прежней жизни Валтоненом. Да постеснялась.

А ещё Катя тогда подумала, что не так прост товарищ Перегуда, если Ваня Поспелов с ним не справился. Впрочем, директору школы не позавидуешь: дом под школу выделили изрядно изношенный. С дождями выяснилось, что крыша протекает. А к холодам дров не оказалось. Так что дети сидели в школьном классе, не снимая пальто. А учительница отогревала руки своим, не очень горячим дыханьем. В школе учителей было пока только двое. Живчик обучал арифметике. Катя – письму и чтению. А тут ещё группа взрослых сельчан собралась обучаться грамоте. Катерине Григорьевой пришлось их учить ещё и счёту. Директор-то совсем выбился из сил: ремонт школы, буквари, писчая бумага, чернила, ручки.

Реклама: ООО ЛИТРЕС, ИНН 7719571260, erid: 2VfnxyNkZrY
Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги.

Примечания

1

 Стихи. М. Аранов.

2

Судьба находит дорогу. (Клеанф).

3

 В начале 1870-х годов местный купец Алексей Васильевич Локалов открыл в селе Гаврилов-Ям текстильную мануфактуру.

4

 Комиссаров на предприятия назначал Военно-революционный комитет (ВРК). Комиссары наделялись полномочиями по реорганизации госучреждений и увольнению персонала, правом ареста «явных контрреволюционеров» и их расстрела.

5

 П. П. Рябушинский (1871–1924) хлопчатобумажный фабрикант и банкир.

6

 Семён Михайлович Нахимсон с 30 мая 1918 года военный комиссар по линии ЦК РКП(б), председатель Ярославского губисполкома, убит белогвардейскими мятежниками полковника Перхурова.

7

 В марте 1918 г. ВСНХ учредил Центротекстиль. (Центральный комитет профсоюза рабочих текстильной промышленности).

8

 Савинков Борис Викторович (1879–1925) – руководитель боевой организации партии эсеров, участник Белого движения. 7 мая 1925 в здании ВЧК на Лубянке (Москва) Савинков покончил жизнь самоубийством.

9

 Князь Лев Сергеевич Голицын (1845–1915) – основоположник русского виноделия в Крыму.

10

 Мария Александровна Спиридонова (1884–1941). Лидер левых эсеров, расстреляна в тюрьме города Орёл.

11

 «Красная Книга ЧК».

12

 «Ярославское восстание.1918 г». Издательство «Посев» 1998 г.

13

 Гузарский расстрелян по приказу Троцкого в 1919 г.

14

 «Исповедь приговоренного». А. Перхуров.

15

 Щапов Пётр Петрович – Городской голова Ярославля. (1910–1916).

16

 Дата создания ВЛКСМ – 29 октября 1918 года.

17

 В 1937 году Даниловский райком обвинил Доброхотова (пенсионера) в троцкистской оппозиции 1927 года. Доброхотова обвинили, и в том, «что колхозы Березняковского сельсовета по его вине «за последние два года оставляли на полях до половины выращенного хлеба». Николай Фёдорович был исключён из партии. 6 октября 1938 года расстрелян.