Все персонажи и события книги вымышлены. Любое сходство с реальными людьми не подразумевалось автором и является либо совпадением, либо плодом вашего собственного воспаленного воображения.
Там, где названия реальных мест, корпораций, учреждений и общественных деятелей переносятся на выдуманный материал, они обозначают исключительно выдуманный материал, а не что-либо реально существующее.
Помимо Закрытых собраний только для алкоголиков Общество анонимных алкоголиков города Бостон, Массачусетс, проводит Открытые собрания, куда могут прийти все заинтересованные просто послушать, сделать пометки, засыпать людей вопросами и т. д. На этих Открытых собраниях я пообщался со многими участниками: все они были невероятно терпеливыми, словоохотливыми, щедрыми и готовыми помочь. Я могу придумать лишь один способ выразить этим мужчинам и женщинам свою искреннюю признательность: не благодарить их по имени.
Год «Радости»
Я сижу в кабинете, окруженный головами и телами. Моя поза сознательно копирует форму жесткого стула. Это холодная комната в администрации университета, с обитыми деревом стенами, картиной кисти Ремингтона и двойными стеклопакетами, отсекающими ноябрьское пекло, изолированная от административного шума приемной, где только что принимали дядю Чарльза, мистера Делинта и меня.
И вот я нахожусь здесь.
В пространстве над летними спортивными пиджаками и полувиндзорскими узлами вдоль полированного соснового конференц-стола, на котором играет паучий блик аризонского полдня, висят три лица. Это деканы: по приему студентов, спортивной и научной работе. Я не знаю, кому какое принадлежит.
Кажется, я выгляжу сдержанно, возможно, даже дружелюбно, хотя мне говорили, что не стоит отходить от вежливой сдержанности и изображать дружелюбие или улыбку.
Я пытаюсь скрестить ноги как можно аккуратнее, лодыжку на колено, руки держу на брюках. Пальцы сцепил в замок, для меня они похожи на зеркальную серию букв Х. Остальные люди в комнате для собеседований: декан литературной кафедры университета, тренер по теннису и проректор академии мистер О. Делинт. Ч. Т. рядом со мной, остальных – соответственно сидящего, стоящего и стоящего – я вижу лишь краем глаза. Тренер по теннису звенит мелочью в карманах. Кажется, в воздухе стоит еле заметный желудочно-кишечный запах. Рифленая подошва моей спонсорской найковской кроссовки параллельна трясущемуся лоферу сводного брата моей матери. Он здесь в качестве ректора академии, сидит на стуле вроде как справа от меня, тоже напротив деканов.
Декан слева – худощавый и желтолицый, его застывшая улыбка напоминает едва различимый оттиск в неподатливом материале, – относится к тому типу людей, который я особенно ценю в последнее время: он не требует никаких ответов, излагая мою историю вместо меня, для меня. Получив от похожего на лохматого льва среднего декана пачку распечаток, худощавый с улыбкой заводит разговор скорее со страницами, чем со мной.
– Тебя зовут Гарольд Инкаденца, восемнадцать лет, дата окончания среднего образовательного заведения на данный момент приблизительно через месяц, обучаешься в Энфилдской теннисной академии-интернате, Энфилд, штат Массачусетс, где и проживаешь, – его прямоугольные очки для чтения похожи на два теннисных корта, поваленных набок. – По словам тренера Уайта и декана [неразборчиво], ты – многообещающий теннисист-юниор с региональным, национальным и континентальным рейтингом, потенциальный член ОНАНСУА; тренер Уайт решил зачислить тебя в команду по результатам переписки с присутствующим здесь доктором Тэвисом, которая имела место быть… начиная с февраля этого года, – верхние страницы аккуратно перемещаются в конец пачки. – Ты находишься на проживании в Энфилдской теннисной академии с семи лет.
Я раздумываю, стоит ли рискнуть и почесать подбородок справа, где у меня жировик.
– Тренер Уайт сообщает нам, что, по его мнению, программа и достижения Энфилдской теннисной академии заслуживают всяческого уважения и что команда Университета Аризоны немало приобрела в прошлом благодаря зачислению некоторых бывших выпускников ЭТА, один из которых, мистер Обри Ф. Делинт, присутствует сегодня с тобой. Тренер Уайт и его команда убедили нас…
Речь желтого администратора бедна, зато, должен признать, предельно понятна. У Литературной кафедры явный перебор с бровями. Правый декан как-то странно разглядывает мое лицо.
Слово берет дядя Чарльз: он догадывается, что деканы предрасположены с осторожностью относиться к его утверждениям, так как, вполне возможно, он похож на слишком горячего сторонника ЭТА, но он может заверить присутствующих, что все вышеперечисленное правда и что сейчас в Энфилдской теннисной академии обучаются десять из тридцати топовых теннисистов-юниоров во всех возрастных категориях, и что я, обычно откликающийся на «Хэла», – «из самых сливок». Правый и средний деканы профессионально улыбаются; Делинт и тренер склоняют головы, левый декан откашливается:
– …что уже на первом курсе ты сможешь помочь университетской теннисной команде добиться больших успехов. Мы очень рады, – он то ли говорит, то ли читает, убирая страницу в низ пачки, – что соревнование какой-то немалой важности подарило нам возможность пообщаться с тобой и обсудить твое заявление на возможное поступление, обучение и предоставление стипендии.
– Меня просили добавить, что Хэл был посеян под третьим номером в разряде одиночек не старше 18 лет на престижных Юго-Западных пригласительных играх «Вотабургер» в Рэндольфском теннисном центре, – говорит, предположительно, Спортивная часть. Он склонил голову, я вижу его конопатый скальп.
– В Рэндольф-Парке, рядом со знаменитым комплексом «Эль Кон Мариотт», – вставляет Ч. Т., – весь контингент академии в один голос говорит, что это площадка высшего уровня, и…
– Именно так, Чак. И что, по словам Чака, Хэл уже оправдал посев, он достиг полуфинала, одержав, по-видимому, впечатляющую победу сегодня утром, а завтра он снова играет в Центре с победителем сегодняшнего четвертьфинала, матч, если не ошибаюсь, назначен на 08:30…
– Они пытаются начать до того, как начнется здешняя адская жара. Ну хоть сухо будет.
– …и, оказывается, уже прошел квалификацию для зимнего Континентального турнира в закрытых помещениях, в Эдмонтоне, как сообщает нам Кирк… – он задирает голову вверх и влево, чтобы взглянуть на тренера, чья белозубая улыбка буквально сияет на фоне солнечных ожогов на лице. – А это действительно весьма впечатляет, – декан улыбается, смотрит на меня. – Все ли правильно, Хэл?
Ч. Т. расслабленно скрестил руки; его трицепсы покрыты россыпью прохладных солнечных бликов.
– Все так. Билл. – он улыбается. Его усы всегда выглядят как-то криво. – И я вам даже больше скажу: Хэл очень взволнован, рад и взволнован, что его третий год подряд приглашают на Пригласительные, он рад вернуться в любимые места, рад встрече с вашими выпускниками и тренерским составом, а также тому, что уже оправдал столь высокий посев при довольно сильной конкуренции на этой неделе, что до сих пор остается в игре, и, как говорится, его песенка еще не спета, так сказать, но, разумеется, больше всего он рад шансу встретиться с вами, господа, и взглянуть на здешние условия. Все, что он здесь видел, по высшему разряду.
Повисла тишина. Делинт ерзает спиной по деревянной панели стены и меняет точку опоры. Мой дядя радужно улыбается, поправляет и так ровный ремешок часов. 62,5 % лиц в комнате смотрят на меня с приятным ожиданием. Сердце стучит в груди, как ботинок в стиральной машине. Я пытаюсь изобразить на лице то, что, как мне кажется, люди примут за улыбку. Поворачиваюсь туда-сюда, совсем чуть-чуть, как бы адресуя улыбку всем присутствующим.
И снова тишина. Брови желтого декана образуют параболу. Двое других смотрят на Литературную кафедру. Тренер сделал шаг к широкому окну, поглаживает короткостриженый затылок. Дядя Чарльз гладит руку чуть выше часов. По блеску соснового стола движутся острые кривые тени пальм, тени голов похожи на черные луны.
– Чак, с Хэлом все в порядке? – спрашивает Спортивная часть. – Кажется, он… ну, скривился. У него что-то болит? У тебя что-то болит, сынок?
– Хэл здоров как бык, – дядя улыбается и непринужденно отмахивается. – Просто у него, скажем так, наверно, лицевой тик, совсем небольшой, от адреналина, ведь он находится в вашем весьма впечатляющем кампусе, и оправдывает свой посев, и пока не отдал ни одного сета, и получил настоящее официальное предложение в письменном виде от тренера Уайта не только без регистрационного сбора, но и со стипендией на проживание, на бланке Пацифик-10, и готов, весьма вероятно, как он мне сообщил, прямо сегодня подписать национальный договор о намерении, – Ч. Т. смотрит на меня, взгляд у него пугающе добрый. Я поступаю благоразумно: расслабляю все мимические мышцы, стираю с лица всякое выражение. Осторожно вперяю взгляд в кекулеанский[1] узел галстука декана в центре.
Мой молчаливый ответ на ожидающее молчание каким-то образом влияет на атмосферу в комнате, пыль и катышки с пиджаков завихряются у кондиционера и дергано танцуют в косом луче света из окна, воздух над столом – как над стаканом только что налитой сельтерской. Тренер с легким акцентом – ни британским, ни австралийским, – говорит Ч. Т., что собеседование с абитуриентом, пусть это обычно и приятная формальность, окажет более яркое впечатление, если дать абитуриенту говорить самому за себя. Правый и средний деканы склонились друг к другу, что-то тихо обсуждают, их тела образовали нечто вроде вигвама из кожи и волос. Полагаю, скорее всего, теннисный тренер перепутал «оказать впечатление» с «создать впечатление», хотя тогда «оказать влияние», пусть и более неуклюжий оборот, с фонетической точки зрения здесь более уместен как ошибка. Декан с плоским желтым лицом подался вперед, оскалил зубы, кажется изображает тревогу. Он сводит ладони над поверхностью конференц-стола. Его пальцы как будто спариваются, я же расцепляю свои серии из четырех «Х» и крепко хватаюсь за края стула.
Нам нужно откровенно побеседовать о потенциальных проблемах, связанных с моим поступлением, им со мной, начинает говорить декан. Потом заводит речь об откровенности и ее значении.
– У моего отдела накопились некоторые вопросы касательно результатов твоих тестов, Хэл, – он смотрит на цветную таблицу стандартизированных оценок в траншее, образованной его руками. – Приемная комиссия ознакомилась с результатами тестов, которые, – уверен, ты сам знаешь и сможешь объяснить, – которые, скажем так… ниже среднего.
От меня ждут объяснений.
Очевидно, этот действительно весьма искренний желтый декан слева и есть глава приемной комиссии. И, несомненно, маленькая птичья фигурка справа, стало быть, Спортивная часть, потому что морщины на лице гривастого декана в центре сложились в нечто, отдаленно похожее на выражение обиды, которое словно говорит «Я-ем-какую-то-дрянь-и-чрезвычайно-рад-что-мне-есть-чем-ее-запить», – профессиональное выражение сомнения у научных работников. Стало быть, Незатейливая Верность Стандартам сидит в середине. Мой дядя смотрит на Спортивную часть так, словно сбит с толку. Слегка ерзает на стуле.
Несоответствие между цветом рук и цветом лица у Приемной комиссии просто поражает.
– …результат устных экзаменов немного ближе к нулю, чем мы привыкли видеть у абитуриентов, особенно по сравнению с академсправкой из образовательного учреждения, где занимают руководящие должности твоя мать и ее брат… – он читает прямо с листа в эллипсе рук, – …судя по которой, за последний год результаты, да, немного снизились, но под «снизились» я подразумеваю то, что они стали выдающимися, тогда как последние три года были просто невероятными.
– Запредельными.
– В большинстве учебных заведений не ставят пятерок с несколькими плюсами, – говорит Литературная кафедра, выражение лица декана невозможно интерпретировать.
– Такое… как бы это сказать… несоответствие, – говорит Приемная комиссия, его лицо выражает откровенность и обеспокоенность, – должен признаться, служит своего рода тревожным сигналом потенциальной озабоченности при рассмотрении твоей кандидатуры на поступление.
– Тем самым мы просим тебя объяснить это несоответствие, если не сказать прямо – жульничество, – у Учебной части тонкий голосок, довольно абсурдный, учитывая огромный размер головы.
– Конечно же, под «невероятными» вы имели в виду очень-очень-очень впечатляющие, а не буквально «невероятные», конечно же, – говорит Ч. Т., кажется, не спуская глаз с тренера, который стоит возле окна и потирает шею под затылком. Пейзаж за огромным стеклом скудный – лишь слепящий свет и жаркое марево над растрескавшейся землей.
– Кроме того, ты предоставил нам не две, как положено, а целых девять вступительных работ, некоторые из них объемом с целую монографию, и все без исключения… – новый лист, – оценены разными рецензентами как «блистательные»…
Литкафедра:
– В своей оценке я намеренно использовал эпитеты «лапидарный» и «утонченный».
– …но в таких областях и с такими темами, – уверен, ты их хорошо помнишь, Хэл: «Неоклассические допущения в современной прескриптивной грамматике», «Прикладное применение новых трансформаций Фурье в голографически-миметическом кинематографе», «Становление героического стазиса в эфирном интертейнменте»…
– «Грамматика Монтегю и семантика физической модальности»?
– «Человек, который начал подозревать, что он сделан из стекла»?
– «Третичный символизм в юстинианской эротике»?
Теперь широко обнажая дряблые десны:
– Достаточно сказать, что нас искренне и откровенно беспокоит, что обладатель таких плачевных результатов тестов – впрочем, наверняка объяснимых, – является единственным автором этих работ.
– Не уверен, понимает ли Хэл, на что вы намекаете, – говорит мой дядя. Декан посередине теребит лацканы пиджака, разглядывая удручающие данные на распечатках.
– Приемная комиссия хочет сказать, что строго с академической точки зрения тут видятся проблемы с поступлением, которые Хэлу следует помочь уладить. В первую очередь абитуриент для университета – это будущий студент. Мы не можем принять студента, если есть основания полагать, что у него котелок не варит и его успехи на поле не играют никакой роли.
– Декан Сойер, конечно, имеет в виду корт, Чак, – говорит Спортивная часть, вывернув голову так, чтобы одновременно обращаться еще и к Уайту, стоящему позади. – Не говоря уже о правилах ОНАНАСС[2]. Их следователи всегда ищут хотя бы малейший намек на мошенничество.
Университетский тренер по теннису смотрит на свои часы.
– Если допустить, что эти оценки по госэкзаменам отражают истинные способности абитуриента, – тихим серьезным фальцетом говорит Научная часть, все еще глядя на документы так, словно перед ним тарелка с чем-то несъедобным, – я вам так скажу: на мой взгляд, это нечестно. Нечестно по отношению к другим претендентам. Нечестно по отношению к университетскому сообществу, – он смотрит на меня. – И особенно нечестно по отношению к самому Хэлу. Принять юношу только за его спортивные достижения – значит использовать его. Мы постоянно находимся под сотней проверок. Если мы примем тебя с твоими госами, сынок, нас могут обвинить в том, что мы тебя используем.
Дядя Чарльз просит тренера Уайта спросить Спортивную часть, стали бы они чинить препятствия, если бы я, скажем, был привлекательным для спонсоров гениальным футболистом. Я чувствую знакомую панику из-за того, что меня могут неправильно понять, в груди все грохочет. Я прикладываю все усилия для того, чтобы молча сидеть на стуле, без выражения, мои глаза – два огромных бледных нуля. Мне обещали помочь пройти через все это.
Но у дяди подавленный вид, словно его загнали в угол. Когда его загоняют в угол, в голосе Ч. Т. появляется странный тембр, как будто он кричит, уходя вдаль.
– Оценки Хэла в ЭТА – и здесь я должен подчеркнуть, что это академия, а не какие-нибудь лагерь или фабрика, именно академия, она аккредитована Содружеством Массачусетс и Североамериканской ассоциацией спортивных академий, сосредоточена на воспитании игроков и студентов, основана выдающимся интеллектуалом, чье имя, полагаю, вам не нужно напоминать, по строгой оксбриджской модели обучения Квадривиум-Тривиум, оснащена всем нужным оборудованием и укомплектована сертифицированным персоналом, – показывают, что котелок у моего племянника варит так, что переварит все, что надо переварить в Пасифик-10, и что…
Делинт подходит к тренеру по теннису, который качает головой.
– …он сможет почувствовать во всем происходящем отчетливый привкус предвзятости к неприоритетным видам спорта, – говорит Ч. Т., закидывая сначала левую ногу на правую, потом правую на левую, пока я слушаю, невозмутимо и внимательно.
Теперь насыщенная тишина в комнате стала враждебной.
– Мне кажется, сейчас самое время дать слово абитуриенту самому говорить за себя, – очень тихо говорит Научная часть. – Это, кажется, невозможно, пока вы находитесь здесь, сэр.
Спортивная часть устало улыбается из-под ладони, которой массирует переносицу:
– Может, подождешь секунду за дверью, Чак?
– Тренер Уайт мог бы проводить мистера Тэвиса и его помощника в приемную, – говорит желтый декан, улыбаясь в мои рассеянные глаза.
– …убедили, что все было улажено заранее, учитывая… – говорит Ч. Т., пока его и Делинта ведут к двери. Тренер по теннису потягивает гипертрофированную руку.
– Мы все здесь друзья и коллеги, – говорит Спортивная часть.
Это конец. Мне вдруг приходит в голову, что знак EXIT для человека, родным языком которого является латынь, выглядел бы как подсвеченная красным надпись «ОН УХОДИТ». Я бы подчинился позыву броситься и опередить их по дороге к двери, если бы был уверен, что именно это в итоге увидят присутствующие. Делинт что-то шепчет тренеру по теннису. Доносятся звуки клавиатур и телефонных консолей, когда дверь ненадолго открывается, потом плотно закрывается. Я наедине с руководящими лицами.
– …не хотели никого оскорбить, – говорит Спортивная часть, на нем желто-коричневый летний пиджак и галстук в мелких завитушках, – речь идет не только о физических способностях, которые, поверь мне, мы уважаем и хотим видеть на своей стороне.
– …не было вопросов, нам бы не хотелось так сильно поговорить непосредственно с тобой, понимаешь?
– …что, как мы знаем благодаря предыдущим заявкам, прошедшим через офис тренера Уайта, школа Энфилда находится под управлением, пусть и весьма эффективным, близких родственников твоего старшего брата – до сих пор помню, как его обхаживал предшественник Уайта, Мори Кламкин, – поэтому объективированность твоих оценок в данном случае могут очень легко подвергнуть сомнению…
– Кто угодно – АПУСА[3], зловредные программы Пацифик-10, ОНАНАСС…
Эти работы старые, да, но они мои; de moi. Но они старые, да, и не совсем соответствуют заданным темам вступительных сочинений в стиле «Самый ценный опыт в моей жизни». Сдай я работу прошлого года, вы бы решили, что это двухлетний ребенок просто долбил по клавишам клавиатуры, – даже вы, кто тут употребляет слово «объективированность». А в нашей новой, компактной компании, декан литературной кафедры начинает вести себя как альфа в стае, одновременно приобретая куда более женские повадки, чем казалось сперва: выставил бедро, руку положил на талию, при ходьбе поводит плечами, звенит мелочью в карманах, подтягивая штаны и садясь на стул, все еще теплый после Ч. Т., закидывает ногу на ногу и наклоняется так, что вторгается в мое личное пространство, и я вижу нервный тик бровей и сетку капилляров на устрицах под глазами, чувствую аромат кондиционера для белья и уже кислый запах мятной жвачки изо рта.
– …умный, толковый, но очень стеснительный мальчик – мы знаем, что ты очень стеснительный, Кирк Уайт рассказал нам о том, что поведал ему твой атлетически сложенный, хотя и немного чопорный инструктор, – мягко говорит он, положив руку, как мне кажется, на бицепс моего пиджака (хотя этого не может быть), – ты просто должен собраться с силами и рассказать свою версию истории этим господам, которые отнюдь не замышляют ничего плохого, а просто делают свою работу и одновременно пытаются соблюсти интересы всех сторон.
Я представляю, как сидят Делинт и Уайт, уперев локти в колени, словно в позе дефекации – позе всех спортсменов в перерыве, Делинт пялится на свои огромные большие пальцы, пока Ч. Т. меряет приемную шагами, описывая узкий эллипс и разговаривая по мобильнику. К собеседованию меня готовили, как мафиозного дона к заседанию по закону RICO. Сдержанно, безэмоционально молчать. Словно игра от обороны, которой меня учил Штитт: «лучший защита: пусть все само отскакивайт: ничего не делайт». Я бы рассказал вам все, что захотите, и даже больше, если бы то, что я говорю, было равно тому, что вы услышите.
Спортивная часть, высунув голову из-под крыла:
– …чтобы это не выглядело так, словно мы приняли тебя только из-за спортивных успехов. Это может дорого нам обойтись, сынок.
– Билл имеет в виду то, как это будет выглядеть со стороны, а вовсе не реальное положение вещей, пролить свет на которое можешь только ты, – говорит Литературная кафедра.
– …как будет выглядеть со стороны высокий спортивный рейтинг вместе с результатами тестов ниже нормы, заумными вступительными сочинениями и невероятными оценками, словно бы возникшими благодаря непотизму.
Желтый декан так сильно подался вперед, что на его галстуке теперь точно останется горизонтальная вмятина от края стола; у него болезненное, доброе и серьезное «прямо-без-дураков» лицо:
– Послушайте-ка, мистер Инканденца, Хэл, пожалуйста, просто объясни мне, сынок, почему конкретно нас не обвинят в том, что мы тебя используем. Почему завтра никто не придет и не скажет: «О, послушайте-ка, Университет Аризоны, а вы же тут используете паренька только из-за его тела, паренька такого робкого и застенчивого, что он и слова сказать не может, качка с фальшивыми оценками и купленной вступительной работой».
Свет, отразившись от поверхности стола под углом Брюстера, розой расцветает на внутренней стороне моих закрытых век. Я ничего не могу сделать, чтобы меня поняли.
– Я не просто качок, – говорю я медленно. Отчетливо. – Возможно, в моей академсправке за последний год есть небольшие преувеличения, возможно, – но их сделали, чтобы помочь мне в трудное время. Все оценки до этого de moi, – мои глаза закрыты; в кабинете тихо. – Я ничего не могу сделать, чтобы вы меня поняли, – я говорю медленно и отчетливо. – Давайте скажем, что сегодня я съел что-то не то.
* * *
Забавно, что сохраняет память, а что нет. Наш первый дом, в пригороде Уэстона, я почти забыл, – а вот мой старший брат Орин говорит, что помнит, как ранней весной был там с нашей мамой на заднем дворе, помогал Маман вспахивать холодную почву огорода. Март или начало апреля. Огород представлял собой прямоугольник из бечевки, натянутой между палочек от мороженого. Орин убирал камни и комья земли с пути Маман, а та управляла мотоблоком из проката – похожей на тележку штукой на бензине, которая ревела, чихала и брыкалась, и, по словам Орина, скорее она управляла Маман, а не наоборот; Маман очень высокая, и ей приходилось наклоняться до боли в спине, чтобы сдержать эту штуковину, ноги оставляли пьяные отпечатки на вспаханной земле. Он помнит, как посреди вспашки я вылетел из дома во двор, в какой-то красной пушистой пижаме с Винни-Пухом, весь в слезах-соплях и с чем-то, как сказал мой брат, очень неприятным на вид в поднятой ладони. Он говорит, мне было где-то пять, я был в слезах и весь пунцово-красный на холодном весеннем воздухе. Без конца что-то повторял; он не мог разобрать, пока мать не увидела меня и не выключила культиватор (в ушах звенело), и не подошла посмотреть, что это у меня в руке. Оказалось, огромный комок плесени – как предполагает Орин, из какого-нибудь темного угла в подвале дома, где всегда было тепло из-за печки и который каждую весну затапливало. Сам клочок брат описывает как нечто чудовищное: темно-зеленый, глянцевый, слегка волосатый, испещренный желтыми, оранжевыми и красными точками паразитических грибов. Но самое страшное, что он казался странно нецелым, надкусанным; и эта же тошнотворная дрянь была размазана у моего открытого рта. «Я это съел», – вот что я повторял. Потом протянул плесень Маман, а та перед грязной работой сняла линзы, и поначалу, склонившись надо мной, видела лишь своего плачущего ребенка, который что-то держит в руке; и из-за самого материнского из всех рефлексов она, кто больше всего на свете боялась гнили и грязи, взяла то, что отдало ей дитя, – и сколько использованных салфеток, выплюнутых леденцов, пережеванных жвачек в скольких кинотеатрах, аэропортах, машинах, теннисных центрах она уже вот так взяла? О. просто стоял, говорит он, взвешивал в руке холодный ком земли, теребил липучку на дутой куртке и смотрел, как Маман наклоняется ко мне, дальнозорко щурясь, внезапно останавливается, замирает, начинает идентифицировать то, что я держу, оценивать признаки орального контакта. Брат помнит, ее лицо невозможно было описать. Ее протянутая рука, все еще дрожащая после мотоблока, зависла перед моей.
– Я это съел, – сказал я.
– Прошу прощения?
О. говорит, что помнит только одно (sic): как сказал что-то язвительное и почувствовал, как подкрадывается спазм в спине. Наверное, так он ощутил, по его же словам, надвигающийся чудовищный переполох. Маман отказывалась даже спускаться в подвал, когда там было сыро. Брат помнит, как я перестал рыдать и просто стоял, ростом и формой напоминая пожарный гидрант, в красной пижаме-комбинезоне, держал в руке плесень с серьезным лицом, словно протягивал отчет по аудиту. О. говорит, в этой точке его память раздваивается – возможно, из-за переполоха. В первой версии Маман заложила широкий истерический круг по всему двору и закричала:
– Господи!
– Помогите! Мой сын это съел! – вопила она во второй и более подробной версии воспоминания Орина, снова и снова, держа пятнистый клочок плесени над головой в горсти, бегая внутри прямоугольника огорода, пока брат удивлялся первому в своей жизни случаю взрослой истерики. В окнах и над заборами появились головы соседей. О. помнит, как я побежал за мамой, но споткнулся о веревку, натянутую вокруг огорода, упал, испачкался, разревелся.
– Господи! Помогите! Мой сын это съел! Помогите! – продолжала вопить она, бегая точно по границе огородного прямоугольника; и мой брат Орин помнит, что, даже несмотря на истерику, ее траектория была ровной, следы – по-индейски прямыми, повороты внутри веревочной идеограммы – по-армейски четкими, и что все это время она кричала «Мой сын это съел! Помогите!» и дважды пробежала мимо меня. На этом воспоминание Орина обрывается.
* * *
– Мои вступительные работы не куплены, – говорю я им, обращаясь в темноту красной пещеры, которая открывается перед закрытыми глазами. – Я не просто мальчик, который играет в теннис. У меня запутанная история. У меня есть опыт и чувства. Я глубокий человек.
– Я много читаю, – говорю я. – Учусь и читаю. Готов поспорить, что прочитал все, что прочли вы. Можете мне поверить. Я проглатываю целые библиотеки. Я зачитываю книги до дыр. Я загоняю дисководы до смерти. Я могу сесть в такси и сказать: «В библиотеку, и поднажми!» И уж точно мои инстинкты синтаксиса и механики предложений гораздо острее ваших, при всем уважении.
Но я выхожу за рамки механики. Я не машина. Я чувствую и верю. У меня есть своя точка зрения. Иногда весьма интересная. Если бы вы мне позволили, я бы говорил без умолку. Давайте поговорим о чем угодно. Я думаю, влияние Кьеркегора на творчество Камю недооценивают. Я думаю, Денеш Габор вполне мог быть Антихристом. Я верю, что Гоббс – лишь отражение Руссо в темном зеркале. Я, как и Гегель, верю, что трансцендентность – это поглощение. Я могу заговорить вас до умопомрачения, – продолжаю я. – Я не просто дрессированный creātus, выведенный ради одной функции.
Я открываю глаза:
– Пожалуйста, не думайте, что мне все равно.
Я осматриваюсь. На меня глядят с ужасом. Я поднимаюсь со стула. Вижу отвисшие челюсти, вскинутые брови на дрожащих лбах, бледные как полотно щеки. Стул уходит из-под меня.
– Матерь божья, – говорит Литературная кафедра.
– Со мной все в порядке, – говорю я им стоя. Судя по выражению желтого декана, с моей стороны ему в лицо дует штормовой ветер. Лицо Научной части как будто состарилось за секунду. Восемь глаз стали пустыми дисками при виде того, что перед ними предстало.
– Господь всемогущий, – шепчет Спортивная часть.
– Пожалуйста, не беспокойтесь, – говорю я. – Я все объясню, – непринужденно машу рукой.
Мне заламывает руки сзади Литературная кафедра и валит на пол, давит всем своим весом. Я чувствую вкус паркета.
– Что случилось?
– Ничего не случилось, – говорю я.
– Все хорошо! Я здесь! – кричит мне прямо в ухо Литературная кафедра.
– Позовите на помощь! – вопит декан.
Меня вжали лбом в паркет – я и не думал, что он такой холодный. Я обездвижен. Стараюсь казаться обмякшим и не оказывающим сопротивления. Лицо расплющено об пол; из-за тяжести Литкафедры мне трудно дышать.
– Просто выслушайте, – говорю я очень медленно и неразборчиво из-за пола.
– Что, во имя господа, это… – пронзительно кричит один из деканов, – …что это за звуки?
Щелчки кнопок на телефонной консоли, топот и разворот каблуков по полу, шелест падающей стопки бумаг.
– Боже!
– На помощь!
Слева, на периферии зрения, открывается основание двери: клин галогенного света из приемной, белые кроссовки и потертые туфли «Нанн Буш».
– Отпустите его! – это Делинт.
– Все нормально, – медленно говорю я в пол. – Я нахожусь здесь.
Меня берут под руки и поднимают, побагровевшая Литературная кафедра трясет меня за плечи, чтобы привести, как он считает, в чувство:
– Приди в себя, сынок!
Делинт виснет на его огромной руке:
– Прекратите!
– Я не то, что вы видите и слышите.
Вдалеке сирены. Неловкий полунельсон. Силуэты в дверях. Молодая латиноамериканка прижала ладонь ко рту, смотрит.
– Я не то, – говорю я.
* * *
Как не любить старомодные мужские туалеты: цитрусовый запах дисков-освежителей в длинном фарфоровом писсуаре; кабинки с деревянными дверями, отделенные друг от друга холодным мрамором; тонкие раковины на кривом алфавите обнаженных труб; зеркала над металлическими полочками; за всеми голосами – едва различимая непрерывная капель, раздутая эхом мокрого фарфора и холодного кафельного пола, мозаика на котором вблизи почти похожа на исламский орнамент.
Я вызвал сильный переполох, вокруг все мельтешит. Литературная кафедра, все еще заламывая руки, протащил меня сквозь неплотную толпу клерков, – ему, похоже, кажется, что у меня припадок (он открыл мне рот проверить, не проглотил ли я язык), что я чем-то подавился (я закашлялся от образцового приема Геймлиха), что у меня психоз, и я потерял контроль над собой (серия захватов, цель которых – взять контроль на себя), – пока вокруг суетится Делинт, усмиряя Литературную кафедру, усмиряющего меня, тренер по теннису усмиряет Делинта, а сводный брат моей матери не говорит, а словно бы стреляет комбинациями множественных слогов в трио деканов, которые попеременно ахают, заламывают руки, оттягивают галстуки, грозят пальцами в лицо Ч. Т. и размахивают стопками вступительных документов, в которых сейчас уже, очевидно, нет смысла.
Меня перевернули навзничь на геометрической плитке. Я мирно размышляю над вопросом, почему нам, американцам, туалеты всегда кажутся чем-то вроде изолятора, где люди могут справиться с волнением и восстановить самообладание. Моя голова покоится на коленях у Литературной кафедры, кстати, довольно мягких, мое лицо промокают грязно-коричневыми бумажными полотенцами, протянутыми из толпы, а я смотрю со всей безучастностью, которую только могу изобразить, на оспины от давно зарубцевавшихся угрей на его щеках, которых еще больше в нижней части подбородка. Дядя Чарльз, которому нет равных в метании дерьма, продолжает обстреливать людей канонадами из той же субстанции, стараясь унять окружающих, которых, судя по всему, утихомирить нужно гораздо сильнее меня.
– Он в порядке, – твердит он. – Посмотрите на него, спокоен, как удав, лежит тут, отдыхает.
– Вы не видели, что там случилось, – отвечает сгорбившийся декан сквозь сетку пальцев на лице.
– Он просто переволновался, такое иногда бывает, впечатлительный мальчик…
– Но он издавал такие звуки.
– Неописуемо.
– Как животное.
– Какой-то полуживотный рев.
– И давайте не будем забывать о жестах.
– Вы не думали, что ему нужна помощь, доктор Тэвис?
– Как животное, у которого что-то застряло в глотке.
– У мальчишки проблемы с головой.
– Словно молотком по пачке масла.
– Корчащийся зверь с ножом в глазу.
– И о чем вы вообще думали, зачислить такого…
– И его руки.
– Вы не видели, Тэвис. Его руки…
– Они дергались. Содрогались, тянулись, барабанили. Тряслись, – все ненадолго оглянулись на кого-то вне моего поля зрения, человек явно пытался что-то продемонстрировать.
– Словно ускоренная съемка, как трепыхается какое-то ужасное… растение.
– Больше всего похоже на тонущую козу. Козу, тонущую в чем-то липком и вязком.
– Придушенное блеянье и…
– Как же они тряслись.
– И что ж теперь, трясущиеся руки от волнения – это уже преступление?
– У вас, сэр, серьезные проблемы. Серьезные проблемы.
– Его лицо. Словно его душили. Или сжигали. Мне кажется, я заглянул в ад.
– У него проблемы с общением, он немного аутист, никто этого не отрицает.
– Мальчику нужен медицинский уход.
– И вместо того, чтобы лечить, вы посылаете его сюда, поступать и участвовать в соревнованиях?
– Хэл?
– Даже самый страшный кошмар – ерунда по сравнению с теми проблемами, что вас ожидают, доктор так-называемый-ректор, педагог, тоже мне.
– …дали понять, что это лишь формальность. Вы застали его врасплох, вот и все. Он стеснительный…
– И вы, Уайт. Хотели заполучить его в команду!
– … и был слишком сильно впечатлен, и переволновался, потому что находился там без нас, без своей поддержки, ведь вы попросили выйти, а это, если позволите…
– Я только видел, как он играет. На корте он невероятен. Возможно, гений. Мы и понятия не имели. Господи, у него же брат играет в гребаной НФЛ. Топовый игрок, думали мы, с юго-западными корнями. Его статистика была выше всяких похвал. Прошлой осенью мы наблюдали за ним на протяжении всего турнира «Вотабургер». Никаких припадков или криков. Один мужик даже сказал, что это был не теннис, а балет.
– И правильно сказал, черт возьми! Это и есть балет, Уайт. Этот мальчик – балерун от спорта.
– Он, стало быть, что-то вроде спортивного саванта. Выдающиеся балетные данные компенсируют те проблемы, которые вы, сэр, желали от нас скрыть, заставив мальчишку молчать, – слева появляется пара дорогих эспадрилий, входят в кабинку, разворачиваются и смотрят носками на меня. За легким эхом голосов журчит струя мочи.
– …жет, нам уже пора, – говорит Ч. Т.
– Сэр, цельность моего сна нарушена испокон и присно.
– …думали, вам удастся протолкнуть недееспособного абитуриента, сфабриковать аттестат и вступительные работы, протащить сквозь пародию на собеседование и втолкнуть в суровую студенческую жизнь?
– Хэл вполне здоров, болван. Просто не надо на него давить. Он чувствует себя нормально, когда сам по себе. Да, у него бывают некоторые проблемы с возбудимостью во время разговора. Он хоть раз это отрицал?
– То, что мы наблюдали, лишь очень отдаленно напоминает поведение млекопитающего.
– Да ерунда. Сами посмотрите. Как там поживает этот наш легко возбудимый паренек, а, Обри?
– Вы, сэр, по всей видимости, больны. Это дело вам так просто не замять.
– Какая скорая? Вы что, ребят, вообще меня не слушаете? Я же вам говорю, нет…
– Хэл? Хэл?
– Чем-то накачали, желали говорить от его лица, заткнули, а теперь он лежит тут оцепеневший, с застывшим взглядом.
Хруст коленок Делинта.
– Хэл?
– …раздуть из этого историю, исказить факты. У Академии есть выдающиеся выпускники, связи с лучшими юристами. Они докажут, что Хэл вполне дееспособен. Почитай его вступительные, Билл. Мальчишка поглощает информацию из книг как пылесос. Впитывает данные.
Я просто лежу, слушаю, нюхаю бумажное полотенце и наблюдаю за тем, как развернулись эспадрильи.
– Возможно, вы не в курсе, но жизнь – это не только собеседования.
И кто же не любит этот особенный львиный рев общественного туалета?
* * *
Неспроста Орин говорил, что в этих краях люди живут перебежками от одного кондиционера к другому. Солнце как молот. Я чувствую: половина лица начинает запекаться. Синее небо, лоснящееся и словно жирное от жары, перистые облака расщеплены на отдельные пряди, как кончики волос. Плотность движения здесь совсем не как в Бостоне. Носилки особые, с ремнями для конечностей. Тот самый Обри Делинт, которого я годами считал попросту двумерным солдафоном от спорта, встает на колени рядом с каталкой, сжимает мою привязанную руку и говорит: «Просто держись там, Букару», – и возвращается в центр скандала у дверей скорой помощи. Это особая скорая помощь, из такого места, о котором лучше не стоит вдаваться в подробности, в ее команде не только санитары, но и какой-то психиатр. Санитары осторожно поднимают меня, ловко обращаются с ремнями. Доктор, прислонившись спиной к машине, поднял руки, выступая бесстрастным посредником между деканами и Ч. Т., который протыкает небо антенной своего мобильника, как саблей, возмущенный, что меня без всякой необходимости и против воли хотят поместить в какое-то отделение экстренной помощи. Во время бессодержательного спора, есть ли вообще у недееспособного человека воля и желания, небо с юга на север неслышно режет ультрамаховый истребитель. Врач поднял руки и как бы хлопает воздух, выражая бесстрастность. У него большой небритый подбородок. В единственном приемном покое, где я был до этого, почти год назад, меня вкатили на психиатрических носилках и поставили прямо у ряда стульев из оранжевого пластика; на трех из них подальше от меня сидели люди, каждый держал в руках пустой стаканчик для лекарств и обильно потел. И словно этого мало, на последнем стуле, прямо рядом с моей зафиксированной ремнем головой, сидела тетка в футболке и кепке дальнобойщика, с кожей цвета старой древесины, заметно скособоченная в правую сторону; она начала рассказывать мне, пристегнутому и неподвижному, как за одну ночь заработала внезапный аномальный гигантизм правой груди, которую сама называла «титькой»; она говорила с почти пародийным квебекским акцентом и описывала историю болезни и возможные диагнозы «титьки» на протяжении двадцати минут, пока меня наконец не увезли. Движение самолета и его след разрезоподобны, как будто белое мясо под синевой обнажается и ширится вслед за движением ножа. Однажды я видел слово «Нож», написанное пальцем на запотевшем зеркале в необщественном туалете. Я стал инфантофилом. Я вынужден скосить закрытые глаза вверх или в сторону, чтобы красная пещера не воспламенилась от солнечного света. Звук проезжающих мимо машин словно неустанно твердит «тише, тише, тише». Солнце же, если хотя бы малая часть его диска попадает в поле зрения, оставляет на сетчатке синие и красные разводы, как если смотреть на лампочку. «Почему бы и нет? Почему бы и нет?! А тогда почему бы и не да, если единственная причина, которую вы можете озвучить, „почему бы и нет“?» – голос Ч. Т., удаляющийся от возмущения. Теперь видны только галантные выпады антенны его телефона, справа на самом краю зрения. Меня препроводят в какое-нибудь отделение экстренной помощи, где продержат до тех пор, пока я не начну отвечать на вопросы, и потом, когда начну, мне введут седативные; выходит, это будет стандартное приключение, но в обратном порядке: сначала путешествие, потом отбытие. Я на мгновение вспоминаю покойного Косгрова Уотта. Думаю о психотерапевте с гипофалангией, специалисте по утратам. Думаю о Маман, как она расставляет по алфавиту консервы с супом в шкафчике над микроволновкой. О зонтике Самого, свисающем на ручке с края журнального столика у самых дверей в прихожей Дома Ректора. Думаю о Джоне «Н. Р.» Уэйне, который бы обязательно выиграл в этом году «Вотабургер», как он стоит на карауле в маске, пока мы с Дональдом Гейтли выкапываем голову моего отца. Никто не сомневался, что Уэйн бы победил. И у Винус Уильямс[4] ранчо недалеко от Грин-Вэлли; она вполне может посетить финал у 18-летних юношей и девушек. Меня выпустят задолго до начала завтрашнего полуфинала; я верю в дядю Чарльза. Сегодня вечером почти наверняка победит Димфна[5] – ему шестнадцать, но день рождения у него за две недели до 15-апрельского порога; и завтра в 08:30 Димфна будет все еще уставший, в то время как я, обколотый седативами, просплю, как каменный идол. Я никогда раньше не встречался с Димфной на турнирах, как никогда не играл звуковыми мячами для слепых, но я видел, с каким трудом он справился с Петрополисом Каном в 1/8 финала, и знаю, что сделаю его.
Это начнется в приемном отделении, прямо у регистрации, если Ч. Т. не приедет сразу за скорой, или в палате с зеленой плиткой после комнаты с цифровыми инвазивными устройствами; или, учитывая, что это необычная машина скорой помощи, укомплектованная врачом, может, даже по дороге: какой-нибудь доктор с небритым подбородком, чистый до антисептического блеска, с именем, вышитым курсивом на нагрудном кармане белого халата, и с качественным дорогим пером заведет у носилок шарманку с вопросами-ответами, этиология и диагноз сократовским методом, по правилам, шаг за шагом. Если верить Оксфордскому словарю (шестому тому), существует девятнадцать неархаичных синонимов для выражения «отсутствие реакции», из них девять латинского происхождения и четыре – саксонского. В воскресном финале я буду играть со Стайсом или Полепом. Возможно, на глазах у Винус Уильямс. Но, скорее всего, это будет какой-нибудь синий воротничок, разумеется, без медицинской лицензии – младшая медсестра с погрызенными ногтями, охранник больницы, уставший санитар-кубинец, который, обращаясь ко мне, будет говорить «ти» вместо «ты», – он вдруг посмотрит на меня, оторвавшись от какой-нибудь суматошной работы, заметит то, что ему покажется моим взглядом, и спросит: «Ну че, парень, а у тебя что за история?»
Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
Где эта женщина, которая обещала прийти. Она обещала. Эрдеди думал, что к этому времени она уже придет. Он сидел и думал. Он был в гостиной. Когда только начал ждать, в окно лился желтый свет, отбрасывал на пол пятно, и Эрдеди все ждал, а пятно побледнело и поверх него появилась светлая клякса из окна в другой стене. На стальной полке, той, где музыкальный центр, сидело насекомое. Оно то выползало из дырки в балке, на которой крепилась полка, то заползало обратно. Темное насекомое с блестящим панцирем. Эрдеди наблюдал за ним. Пару раз хотел встать, подойти, рассмотреть внимательнее, но боялся, что если подойдет и рассмотрит, то убьет его, а он боялся его убивать. Не хотел звонить женщине, которая сказала, что придет: если он займет линию, может, в этот самый момент женщина и позвонит, и он боялся, она услышит короткие гудки и решит, что ему плевать, и разозлится, и отвезет то, что обещала, куда-нибудь еще.
Она сказала, что достанет пятюшку марихуаны, 200 грамм необычайно хорошей марихуаны, за 1250 долларов США. До этого он пытался завязать с марихуаной, может, где-то 70 или 80 раз. Еще до того, как познакомился с этой женщиной. Она не знала, что он пытался завязать. Его всегда хватало на неделю или две, может, на два дня, а потом он все обдумывал и решал, что можно бы кайфануть дома в последний раз. В самый последний раз приходилось искать нового человека, которому он еще не успел сказать, что собирается бросить и что нельзя ни в коем случае, пожалуйста, ни при каких обстоятельствах подгонять ему травку. Надо было все делать через третьих лиц, так как он уже попросил всех знакомых дилеров, чтобы они его не снабжали. И третьим лицом всегда оказывался кто-то совершенно новый, потому что каждый раз, как Эрдеди закупался, он знал, это самый последний раз, и говорил им об этом, и просил об одолжении никогда не подгонять ему товар, никогда. А тех, кому об этом сказал, он уже больше никогда не просил, потому что был гордый, и еще добрый, и не хотел ставить никого в такое противоречивое положение. Еще он считал, что становится стремным, когда дело доходит до дури, и боялся, другие тоже увидят, какой он стремный. Он сидел и думал, и ждал в неровном X двух лучей света из двух разных окон. Раз или два бросал взгляд на телефон. Насекомое скрылось в стальной балке, на которой крепилась полка.
Она обещала прийти в определенное время, и сейчас это время уже прошло. Наконец он не выдержал и позвонил ей, только с аудио, и выслушал несколько гудков, и испугался, что слишком долго занимает линию, а потом включился автоответчик, и в сообщении была ироническая поп-мелодия, ее голос и мужской голос, которые одновременно сказали «мы вам перезвоним», и это «мы» звучало так, будто они пара – мужчина был чернокожим красавчиком из юридической школы, она – художником-декоратором, – и он не оставил сообщение, не хотел, чтобы она знала, как же сильно ему нужна дурь. Он старался вести себя с ней непринужденно. Она сказала, что знает парня там, за рекой, в Оллстоне, который продает высококачественную дурь в умеренных количествах, и он зевнул, ответил, ну, не знаю, хотя, почему нет, давай, особый случай, я не покупал уже не помню сколько. Она сказала, что дилер живет в трейлере, у него заячья губа, он держит змей, обходится без телефона и вообще не из тех, кого можно назвать приятным и привлекательным человеком, но этот парень из Оллстона часто продает дурь людям из кембриджских театров, и у него есть постоянные клиенты. Эрдеди сказал, что даже сейчас не может вспомнить, когда в последний раз покупал дурь, так давно это было. Сказал, что, наверное, надо подогнать побольше, его друзья, сказал он, недавно звонили и спрашивали, не сможет ли он подогнать. У него был такой прием: он часто говорил, что ищет дурь в основном для друзей. И если женщина не достанет дурь тогда, когда сказала, и он начнет психовать, тогда можно сказать ей, что это друзья психуют, а не он, и ему жаль беспокоить женщину из-за таких пустяков, но друзья психуют и беспокоят его, и он просто хочет узнать, может, передать чего, чтобы они успокоились. Всего лишь посредник, в таком свете он представил бы ситуацию. Мог бы сказать, что друзья дали денег и теперь психовали, давили, названивали и беспокоили. Такая тактика бесполезна с этой женщиной, которая обещала прийти и принести, ведь он еще не отдал ей 1250 долларов. Она не взяла деньги заранее. Она была хорошо обеспечена. Из обеспеченной семьи, сказала она, объясняя, почему живет в таком славном кондоминиуме, хотя работает художником-декоратором в кембриджском театре, где, кажется, ставят только немецкие пьесы в мрачных грязных декорациях. Ее не волновали деньги, она сказала, что сама отдаст всю сумму, когда доедет до Оллстона в трейлер к этому парню, была уверена, что в этот конкретный день он будет дома, а Эрдеди просто все возместит, когда она привезет ему товар. Из-за этого соглашения, довольно невинного, он запсиховал, поэтому старался выглядеть еще невиннее и непринужденнее и сказал конечно, отлично, пофиг. Сейчас, вспоминая, он был уверен, что сказал «пофиг», и теперь, ретроспективно, слово его тревожило, могло показаться, словно ему нет дела, совсем, настолько, что даже неважно, если она забудет о сделке или забудет позвонить, но когда он принимал решение купить марихуану еще раз, это было очень важно. Очень. Слишком непринужденно он себя вел с этой женщиной, надо было заставить ее взять 1250 долларов вперед, напирая на вежливость, напирая на то, что не хочет доставлять ей финансовые неудобства из-за чего-то такого банального и обыденного. Деньги – это обязательство, и нужно было сделать так, чтобы женщина почувствовала себя обязанной выполнить обещание, раз уж оно так его завело. Стоит ему завестись, как марихуана становится для него настолько важной, что он почему-то боится показать, насколько. Как только он попросил ее подогнать товар, то был обречен на определенные шаблоны поведения. Насекомое вернулось. Оно вроде бы ничего не делало. Просто выползло из дырки в балке на самом краю стальной полки и сидело. Через какое-то время снова исчезло в дырке, и Эрдеди подумал, что и там оно просто сидело и ничего не делало. Он чувствовал, что очень похож на это насекомое внутри балки, на которой держалась полка, хотя не знал, чем именно. Стоило ему решить купить марихуану в последний раз, как он был обречен на определенные шаблоны поведения. Надо было связаться с агентством и сказать, что у него форс-мажор, и что он отправил и-мэйл на ТП своей коллеги и попросил прикрыть его до конца недели, так как следующие несколько дней будет вне зоны доступа из-за этого самого форс-мажора. Надо было записать на автоответчик сообщение о том, что он будет недоступен в течение нескольких дней, начиная с сегодняшнего. Надо было прибраться в спальне: когда у него появится дурь, он не станет никуда выходить, только до холодильника и в туалет, но даже эти походы будут очень недолгими. Надо было выбросить все пиво и спиртное, потому что если он выпьет и накурится одновременно, ему станет плохо, начнутся головокружения, а если у него дома будет алкоголь, он не может быть уверен, что не выпьет после того, как покурит. Надо было пройтись по магазинам. Надо было запастись едой. Сейчас из дырки в балке торчал только один усик насекомого. Торчал, но не двигался. Надо было купить газировку, «Орео», хлеб, мясо для сэндвичей, майонез, помидоры, M&M’s, печенье «Почти домашнее», мороженое, шоколадный торт «Пэпперидж фарм» и четыре консервные банки шоколадной глазури, чтобы есть большой ложкой. Надо было взять напрокат картриджи с фильмами в аутлете домашних развлечений «ИнтерЛейс». Надо было купить антациды, ведь поздно ночью после того, как он съест все, что накупил, у него обязательно заболит желудок. Надо было купить новый бонг, потому что каждый раз, когда он докуривал свою безусловно последнюю партию марихуаны, Эрдеди решал, что все, пора завязывать, ему ведь это даже не нравится, все, хватит прятаться, хватит сваливать работу на коллег, и записывать разные сообщения на автоответчик, и отгонять машину подальше от дома, и закрывать окна, шторы и жалюзи, и жить в системе векторов между спальней с фильмами на телепьютере «ИнтерЛейс», холодильником и туалетом, и он хватал бонг, заворачивал в несколько целлофановых сумок и выбрасывал. Холодильник производил лед – маленькие дымчатые серповидные кубики, которые он обожал, и когда курил дома, всегда пил холодную газировку и ледяную воду. Язык чуть ли не разбух при одной мысли о них. Эрдеди посмотрел на телефон и на часы. Посмотрел на окна, но не на кроны и не на шоссе за окнами. Он уже пропылесосил жалюзи и шторы, все было готово к изоляции. Как только придет та женщина, что обещала прийти, он тут же изолируется. Он вдруг подумал, что исчезнет в балке, в той самой балке, которая что-то внутри него поддерживает. Он не знал точно, что именно, и не был готов посвятить себя образу действий, необходимому для поиска ответа на этот вопрос. Прошло уже почти три часа со времени, когда должна была прийти женщина, которая обещала прийти. Консультант, Ранди, через «а», с усами, как у офицера конной полиции, сказал ему два года назад во время амбулаторного лечения, что Эрдеди не слишком вкладывается в образ действий, необходимый для исключения вредных веществ из собственной жизни. Надо было купить новый бонг в «Богартс» на площади Портера в Кембридже, потому что каждый раз, когда он все докуривал, то выбрасывал бонги и трубки, латунные сеточки и бумажки для косяков, зажимы и зажигалки, Визин и Пепто-Бисмол, печенье и шоколадную глазурь, чтобы избавиться от всех будущих соблазнов. Он всегда чувствовал подъем и твердую решимость после того, как выбрасывал это барахло. А сегодня утром купил новый бонг и свежие припасы, вернулся домой в полной готовности задолго до того, когда обещала прийти женщина. Он подумал о новом бонге и новой упаковочке круглых латунных сеточек в сумке из «Богартса» на столе, стоящем в залитой солнцем кухне, и не смог вспомнить, какого цвета новый бонг. Прошлый был оранжевый, а до этого – темно-розовый, его дно стало мутно-розовым от смол всего через четыре дня. Он не мог вспомнить цвет нового и последнего бонга. Подумал подняться и посмотреть, но решил, что навязчивые проверки и лишние телодвижения могут испортить атмосферу непринужденного покоя, в которой он нуждался, пока ждал – торчал, но не двигался, – эту женщину; его агентство устраивало ее маленькому театру небольшую рекламную кампанию для ретроспективы Ведекинда, и Эрдеди познакомился с этой женщиной на совещании по дизайну, потом у них два раза был секс, а теперь Эрдеди ждал, когда же она выполнит свое обещание, данное столь беззаботно. Он раздумывал над тем, красива ли она. Среди прочих припасов для своего последнего марихуанового отпуска он купил вазелин. Когда курил марихуану, он имел привычку долго мастурбировать, вне зависимости от того, была возможность заняться сексом или нет, и в принципе предпочитал мастурбацию сексу в таком состоянии, а вазелин позволял вернуться к норме без болезненных ссадин и натертостей. Еще он колебался, стоит ли смотреть на цвет нового бонга, потому что путь на кухню пролегал мимо телефонной консоли, а он не хотел вновь поддаться соблазну и позвонить женщине, которая обещала прийти, не хотел чувствовать себя стремным, беспокоить ее из-за такого, как он непринужденно выразился, пустяка, и боялся, что несколько бессловесных записей на автоответчике покажутся еще более стремными, и еще Эрдеди нервничал, что, возможно, займет линию, а она в тот же самый момент будет звонить ему, ведь она точно позвонит. Он решил добавить услугу «Ожидание звонка» за номинальную доплату к стандартному пакету оператора аудиосвязи, но потом вспомнил, что раз уж он абсолютно точно в последний раз потакает своей, как назвал ее Ранди, «зависимости», такой же хищной, как и чистый алкоголизм, то в услуге «Ожидание звонка» не будет никакой необходимости, поскольку такая ситуация уже не повторится. Эти мысли его чуть не разозлили. Чтобы сохранить хладнокровие, с которым он ждал женщину, сидя в кресле на свету, он сосредоточился на окружении. Теперь насекомого видно не было. Каждый «тик» настольных часов состоял из трех более мелких «тиков», наверное, обозначая подготовку, шаг и перегруппировку. Эрдеди чувствовал, как внутри растет отвращение к самому себе: вот он сидит тут и психует, ожидая, когда ему доставят то, что уже давно его не радует. Сейчас он даже не мог объяснить себе, почему так любит дурь. Из-за дури у него пересыхало во рту, и глаза высыхали и краснели, и лицо обмякало, а он ненавидел, когда лицо обмякало, как если бы марихуана разъедала мимические мышцы, и он знал и стеснялся того, что происходит с лицом, поэтому уже давным-давно курил в одиночестве. Он уже не понимал, в чем ее кайф. Не мог выйти к людям в тот день, когда курил марихуану, так стеснялся. А если курил без остановки больше двух дней перед экраном «ИнтерЛейса» в спальне, у него начинался болезненный плеврит. От дури мысли скакали зигзагами, из-за нее он восторженно пялился на развлекательные картриджи, как слабоумный ребенок, – готовясь к марихуановому отпуску, он всегда закупался картриджами и старался выбирать те, где все взрывалось и врезалось, и он был уверен: какой-нибудь специалист по неприятным фактам, типа Ранди, сказал бы, что любовь к такого рода развлечениям – плохой знак. Эрдеди медленно оттянул галстук, пока собирал в кулак свои мысли, волю и самосознание и твердо решал, что, когда придет женщина, – а она придет, – это будет его просто самый последний марихуановый угар. Он выкурит партию так быстро, ему станет так плохо, а память об этом ощущении будет такой неприятной, что, как только он избавится от всей дури в доме и жизни, ему больше никогда не захочется повторить подобный опыт. Он сделает все, чтобы воспоминания об этом последнем угаре были исключительно неприятные. Дурь пугала его. Из-за нее он боялся. Не самой дури, нет, просто после нее он боялся всего вокруг. Эрдеди уже давным-давно не чувствовал освобождения, облегчения или кайфа. В этот последний раз он скурит все 200 грамм – или 120, если очистить, – за четыре дня, больше унции в день, длинными, большими дозами в девственно чистом бонге, невероятное, безумное количество за день, – он поставил себе цель, считая ее одновременно самоистязанием и способом скорректировать поведение, он каждый день будет выдувать по тридцать грамм высокосортной дури, начиная с утра, едва проснувшись, попив ледяной воды, чтобы отклеить прилипший к небу язык, и приняв антацид, – в среднем 200–300 длинных затяжек в день, безумное и намеренно неприятное количество, и он поставил себе цель курить без остановки, даже если марихуана хороша настолько, насколько утверждает женщина, он все равно забьет пять раз, пока желание забивать не пропадет минимум на час. Но он себя заставит. Он скурит все подчистую, даже если не захочется. Даже если затошнит и закружится голова. Приложит все свои упорство, волю и дисциплину и сделает угар настолько неприятным, настолько гнусным, отвратительным и неприятным, что отныне его поведение изменится, он никогда не захочет повторить этот опыт, так как память о четырех безумных днях намертво врежется в мозг. Он исцелит себя через крайность. Наверное, женщина, когда придет, захочет дунуть щепотку из 200 грамм с ним, потусить, поваляться, послушать что-нибудь из его впечатляющей коллекции записей Тито Пуэнте и, вероятно, заняться сексом. Эрдеди ни разу не занимался настоящим сексом под марихуаной. Честно говоря, сама мысль об этом была противна. Два пересохших рта тыкаются друг в друга, изображая поцелуй, его стеснительные мысли извиваются, как змеи на палке, он сухо дергается и кряхтит над ней, с опухшими красными глазами и таким обмякшим лицом, что во время поцелуя его вялые безвольные складки будут касаться ее обмякшего лица, расползшегося по подушке. Сама мысль противна. Он решил, что лучше она с порядочного расстояния бросит ему то, что обещала, а он бросит ей 1250 долларов США крупными купюрами и скажет, чтоб на фиг валила отсюда. Или лучше «на хер», а не «на фиг». Он будет так груб, что память о его хамстве и ее оскорбленном лице в будущем дополнительно поможет избежать соблазна позвонить ей вновь и повторить образ поведения, которому он следует сейчас.
Он никогда еще так не психовал, ожидая женщину, которую не хотел видеть. Он отлично помнил последнюю женщину, которую вовлек в свой очередной финальный отпуск с марихуаной и опущенными жалюзи. Она занималась апроприацией – на деле это означало, что она копировала и приукрашивала чужие картины, а затем продавала в престижной галерее на Мальборо-стрит. У нее был свой манифест художника с радикально-феминистскими идеями. Он согласился взять одну ее картину, из тех, что поменьше. Сейчас та занимала полстены над кроватью: знаменитая киноактриса, имя которой Эрдеди вечно вспоминал с большим трудом, и менее знаменитый киноактер сплелись в объятиях, то была сцена из старого известного фильма, романтическая сцена, скопированная из учебника кино, только в несколько раз увеличенная и куда более высокопарная, к тому же исчерканная непристойностями, выписанными ярко-красными буквами. Художница была сексуальная, но не красивая, в то время как та женщина, которую он не хотел видеть, но ждал сейчас и психовал, была примечательная увядшей кембриджской красотой, из-за которой казалась привлекательной, но не сексуальной. Он убедил художницу, что раньше сидел на спидах, торчал на внутривенном гидрохлориде метамфетамина{1}, так он ей, кажется, сказал, и даже описал омерзительный вкус гидрохлорида, который появляется во рту сразу же после введения дозы, – он хорошо изучил этот вопрос. Далее он убедил художницу, что марихуана помогает ему не сорваться и не перейти на наркотик, с которым у него действительно есть проблемы, поэтому если покажется, что он чересчур психует из-за травки, которую она пообещала достать, то это лишь потому, что он героически борется с более мрачными и глубокими потребностями и нуждается в ее помощи. Эрдеди точно не помнил, когда и как убедил ее. Он не стал нагло врать ей в лицо, скорее создал впечатление, которое холил и лелеял, чтобы оно обрело собственную жизнь. Насекомое снова было на виду. Оно сидело на полке с цифровым эквалайзером. Может, оно и не уползало в дырку. Может, Эрдеди просто его не замечал, или освещение из двух окон изменилось, а может, дело в визуальном контексте. Балка выпирала из стены и представляла собой треугольник из серой стали с пазами для полок. Металлические полки, где стоял музыкальный центр, были покрашены в индустриальный темно-зеленый цвет и изначально предназначались для хранения консервов. Дополнительные кухонные полки, вот их предназначение. Насекомое в темном, блестящем панцире сидело неподвижно, словно копило силы, оно походило на корпус автомобиля, из которого на время извлекли двигатель. У него были темный, блестящий панцирь и усики, они торчали, но не двигались. Эрдеди хотелось в туалет. Последняя весточка от художницы, с которой он занимался сексом, а она прямо во время соития распыляла левой рукой какие-то духи, пока лежала под ним, издавая широкий диапазон звуков и распыляя духи в воздухе так, что холодный туман оседал на спину и плечи, и Эрдеди было холодно и противно, – последней весточкой от нее после того, как он залег на дно с марихуаной, которую она ему достала, была присланная по почте открытка с фотопастишем: коврик с жесткой зеленой пластиковой травой и надписью «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ», а рядом лестный рекламный снимок художницы в ее галерее в Бэк-Бэй; между ними стоял знак неравенства, то есть знак равенства, перечеркнутый диагональной чертой, а внизу красным восковым карандашом и прописными буквами было выведено непристойное слово со множеством восклицательных знаков, которое, как предположил Эрдеди, было адресовано ему. Она обиделась, потому что сперва он на протяжении десяти дней встречался с ней ежедневно, а потом, когда она наконец добыла 50 грамм генетически модифицированной гидропонной марихуаны, сказал, что она спасла ему жизнь и что он благодарен, и что друзья, которым он обещал достать, тоже благодарны, а теперь ей пора идти, у него назначена встреча, и ему надо отчаливать, но он обязательно позвонит ей сегодня же, и они разделили влажный поцелуй, и она сказала, что чувствует, как бьется его сердце под пиджаком, и уехала в своей ржавой машине без глушителя, а он вышел на улицу и отогнал свой автомобиль в подземный гараж в нескольких кварталах от дома, и прибежал назад, закрыл чистые жалюзи и шторы, и сменил сообщение на автоответчике на то, где говорил о форс-мажоре и об отъезде из города, опустил и закрыл жалюзи в спальне, достал новенький бонг розового цвета из сумки из «Богартса», и исчез на три дня, проигнорировал больше двадцати голосовых сообщений, вызовов и и-мейлов, в которых люди беспокоились по поводу форс-мажора на записи, и больше никогда ей не звонил. Надеялся, она подумает, будто он снова перешел на гидрохлорид метамфетамина и просто не хочет, чтобы она видела, как он скатывается в ад химической зависимости. На самом же деле он тогда опять твердо решил: эти 50 грамм смолянистой дури, настолько забористой, что на второй день у него началась парализующая паническая атака, и пришлось отливать в памятную керамическую кружку с эмблемой Университета Тафтса, лишь бы не выходить из спальни, будут его самым последним угаром, и, покончив с ними, он полностью разорвет все связи с возможными будущими источниками соблазна и поставок, включая, естественно, художницу, которая, насколько он помнил, принесла товар ровно тогда, когда обещала. С улицы донесся грохот мусорного контейнера, опустошаемого в сухопутную баржу ЭВД. Стыд из-за того, что она могла принять его действия за отвратительное фаллоцентрическое отношение, только помогал избегать ее. Хотя не совсем стыд. Скорее ему было некомфортно об этом думать. Пришлось дважды стирать постельное белье, чтобы избавиться от запаха духов. Он пошел в туалет, чтобы сходить в туалет, изо всех сил стараясь не смотреть на насекомое, сидящее на полке слева, и на телефонную консоль, стоящую на лакированной рабочей станции справа. Он твердо решил не трогать ни то, ни другое. Где же эта женщина, что обещала прийти? Новый бонг в богартсовской сумке оказался оранжевого цвета, а значит, он все перепутал, когда решил, что это предыдущий бонг был оранжевым. Новый был насыщенного осеннего оранжевого цвета, а в послеполуденном свете, льющемся из окна над кухонной раковиной, приобретал оттенки цитрусового. Мундштук и чаша бонга были из неотшлифованной нержавеющей стали, зернистой, некрасивой и суровой. Высота бонга – полметра, основание покрыто мягкой фальшивой замшей. Оранжевый пластик толстый, а поддув на противоположной от трубки стороне вырезали грубо, так что из дырки торчали острые куски, которые наверняка вопьются в его большой палец во время курения, что, впрочем, Эрдеди решил считать частью самоистязания, которое себе устроит, когда придет и уйдет та женщина. Он оставил дверь в туалет открытой, чтобы наверняка услышать, если вдруг зазвонит телефон или домофон кондоминиума. В ванной к горлу вдруг подступил ком, Эрдеди зарыдал, но через две-три секунды уже не мог выдавить ни слезинки. Прошло уже больше четырех часов со времени, когда столь беззаботно обещала прийти женщина. Где же он был, когда только начал ждать, в ванной или в кресле рядом с окном, и телефонной консолью, и насекомым, и окном, из которого на пол падал ровный прямоугольник света. Сейчас лучи падали под все более острым углом. Прямоугольник превратился в параллелограмм. Свет из юго-западного окна был прямой и начал краснеть. Чуть ранее Эрдеди думал, что ему нужно в туалет, но там ничего не получилось. Он попробовал зарядить в дисковод всю кучу картриджей с фильмами, затем включил огромный телепьютер в спальне. В зеркале над ТП виднелась картина художницы. Он прицелился пультом в ТП так, словно это оружие, и убавил звук до минимума. Сел на край кровати, уперев локти в колени, и стал просматривать картриджи. Каждый картридж загружался по команде в дисковод и там начинал скрипеть и жужжать, словно насекомое. Но даже ТП не мог его отвлечь, потому что Эрдеди был не способен задержать внимание на одном картридже дольше чем на несколько секунд. Как только он понимал, что там за фильм, он начинал психовать из-за того, что на другом картридже есть что-то более развлекательное, а он упускает момент. И понимал, что у него будет еще уйма времени, чтобы насладиться всеми картриджами, и головой понимал, что ощущение паники, чувства, будто он что-то упускает, не имели никакого смысла. Экран висел на стене, размером с половину большой картины художницы-феминистки. Какое-то время он просматривал картриджи. Во время нервного просмотра зазвонил телефон на консоли. Эрдеди вскочил на ноги и оказался рядом с консолью раньше, чем успел замолчать первый звонок, его переполняло то ли волнение, то ли облегчение, он все еще сжимал пульт от ТП, но оказалось, звонит всего лишь друг и коллега, и когда он понял, что голос на том конце провода не принадлежит той женщине, которая обещала принести ему то, что он твердо решил в течение последующих дней изгнать из своей жизни навсегда, его чуть не стошнило от разочарования, ошибочно впрыснутого в кровь адреналина, светящегося и звенящего, и он повесил трубку, освобождая линию для женщины, так быстро, что был уверен – коллега решил, что либо Эрдеди на него злится, либо Эрдеди просто груб. Еще больше Эрдеди расстроило, что такой поздний ответ на звонок не согласовывался с сообщением о том, что у него форс-мажор и он будет недоступен, которое он оставит на автоответчике на случай, если коллега перезвонит после того, как женщина придет и уйдет, а сам Эрдеди целиком изолируется от жизни, и он стоял у телефонной консоли и пытался решить, стоит ли из-за риска, что ему опять позвонит коллега или кто-нибудь еще из агентства, поменять запись на новую, согласно которой он уедет из-за форс-мажора сегодня вечером, а не днем, но решил, что раз уж женщина обязательно придет, то лучше оставить запись как есть, так он продемонстрирует верность ее обязательству, и каким-то малопонятным образом этот жест обязательство усилит. Сухопутная баржа ЭВД тем временем опустошала баки дальше по улице. Он вернулся в кресло у окна. В спальне все еще работали дисковод и экран ТП, и он видел в дверном проеме, как в темной комнате мигал и менял основные цвета экран высокой четкости, и Эрдеди нехотя убивал время, угадывая по изменению и интенсивности цветовой гаммы, какие именно развлекательные сцены сейчас на невидимом экране. Кресло стояло спиной к окну. О том, чтобы почитать в ожидании марихуаны, не могло быть и речи. Он подумал насчет мастурбации, но не стал. Не столько отверг идею, сколько просто не отреагировал на нее, смотря за тем, как она уплывает прочь. В голову пришла мысль о желаниях и идеях, за которыми он наблюдал, но которым не следовал, мысль о том, как без реализации импульсы истощаются, иссыхают и уплывают, словно шелуха, и на каком-то уровне почувствовал, что все это как-то связано с ним, его обстоятельствами и тем, что – если этот жестокий финальный угар, на который он решился, никак не решит вопрос, – можно смело называть его проблемой, но не успел задуматься, даже попытаться задуматься о том, как этот образ обезвоженных импульсов, уплывающих вдаль, связан с ним или с насекомым, которое уползло обратно в балочную дырку, потому что в этот самый момент одновременно зазвонили телефон и домофон подъезда, так громко, мучительно и резко ворвавшись сквозь маленькую дырочку в огромный воздушный шар цветастой тишины, где сидел и ждал Эрдеди, и он бросился сперва к телефонной консоли, потом к модулю домофона, потом, подчиняясь импульсу, снова к телефону, а потом наконец попытался каким-то образом броситься сразу к ним обоим, но так и замер с раздвинутыми ногами, раскинутыми руками, словно ловил что-то большое, распятый, погребенный между двумя звуками, без единой мысли в голове.
1 апреля – Год Геморройных Салфеток «Такс»
– Мне просто сказал прийти сюда папа.
– Заходи. Стул найдешь сразу слева.
– Вот я и пришел.
– Вот и замечательно. «Сэвен-Ап»? Может, лимонной газировки?
– Думаю, нет, спасибо. Я просто пришел, и все, и я вроде как хотел бы узнать, зачем папа меня сюда прислал. На вашей двери нет никакой таблички, а у стоматолога я был на прошлой неделе, вот и думаю, зачем я сюда пришел, и все. Потому и не сажусь.
– Сколько тебе, Хэл, четырнадцать?
– Будет одиннадцать в июне. Вы стоматолог? Это что, стоматологическая консультация?
– Я пригласил тебя, чтобы побеседовать.
– Побеседовать?
– Да. Прости, сейчас исправлю возраст в анкете. Твой отец почему-то написал, что тебе четырнадцать.
– Побеседовать типа с вами?
– Да, Хэл, побеседовать со мной. Я почти умоляю тебя выпить лимонной газировки. Ты издаешь сухие липкие звуки, как при недостатке слюны.
– Доктор Зегарелли говорит, что одна из причин моего кариеса – пониженное слюноотделение.
– Сухие, липкие бесслюнные звуки, которые могут положить конец любому общению.
– То есть я катил сюда против ветра на велике только для того, чтобы пообщаться с вами? А наше с вами общение может начаться с вопроса «зачем»?
– Я начну с того, что спрошу у тебя, Хэл, знаешь ли ты значение слова «умоляю».
– Ладно, раз уж вы умоляете, тогда я возьму «Сэвен-Ап».
– Я спрошу еще раз, знаете ли вы значение слова «умоляю», молодой человек?
– Молодой человек?
– В конце концов, на тебе галстук-бабочка. Разве это само по себе не приглашение называть тебя «молодой человек»?
– «Умолять» – это правильный глагол, переходный: склонять кого-либо к чему-либо страстными просьбами; горячо просить; уговаривать; взывать. Слабый синоним: упрашивать. Сильный синоним: заклинать. Этимология: от латинского implorare, «im» в значении «в» и «plorare» в этом контексте «кричать». Оксфордский Словарь, сокращенное издание, том шестой, страница 1387, колонка двенадцать и чуть-чуть тринадцатой.
– Матерь божья, так она не преувеличивала?
– В академии меня иногда бьют за такие штуки. Это как-то связано с тем, почему я здесь? С тем, что я теннисист-юниор с континентальным рейтингом, который еще умеет запоминать и воспроизводить слово в слово целые фрагменты из словарей, за что меня иногда бьют, и ношу бабочку? Вы типа специалист по одаренным детям? Это значит, меня считают одаренным?
СП-Ф-Ф-Ф-Т.
– Пожалуйста. Угощайся.
– Спасибо. ШУЛГ-ШУЛГ-СПА-А-Х… Фух-х. Ах.
– Все-таки тебя мучила жажда.
– Так что, если я сяду, вы мне все объясните?
– …в конце концов, профессиональный собеседник должен разбираться в слизистых оболочках.
– У меня может быть отрыжка из-за газировки. Это я заранее вас предупреждаю.
– Хэл, ты здесь потому, что я – профессиональный собеседник, и твой отец назначил тебе встречу со мной, чтобы ты побеседовал.
– МИ-УРП. Простите.
Кап-кап-кап-кап.
– ШУЛГ-СПА-А-Х-Х.
Кап-кап-кап-кап.
– Вы профессиональный собеседник?
– Да, как я только что сказал, я – профессиональный собеседник.
– Только не надо смотреть на часы, словно я трачу ваше драгоценное время. Если Сам назначил вам встречу и заплатил за нее, значит, это время мое, правильно? Не ваше. И потом, но что это вообще значит – «профессиональный собеседник»? Собеседник – это просто человек, который ведет беседу. Вы берете деньги за то, чтобы вести беседу?
– Собеседник – это также человек, как я уверен, ты помнишь, «интересный в общении».
– Это из словаря Вебстера, седьмое издание. Не из Оксфордского.
Кап-кап.
– Я фанат Оксфордского, доктор. Если вы, конечно, доктор. Вы же доктор? У вас есть степень? Многие, я заметил, любят вешать на стены свои дипломы, если они у них есть. А седьмое издание Вебстера – это старый словарь, он уже неактуален. Восьмое издание Вебстера вносит поправки, что «собеседник – это человек, который ведет беседу с энтузиазмом».
– Еще «Сэвен-Апа»?
– У Самого все еще продолжаются галлюцинации о том, что я не разговариваю? Вот почему он сказал Маман, чтобы она послала меня на велике сюда? Сам – это мой папа. Мы его так называем. А маму мы зовем «Маман». Это мой брат придумал прозвище. Как я понимаю, это не так уж и необычно. Как я понимаю, в большинстве более или менее нормальных семей люди называют друг друга ласкательными именами или придумывают милые прозвища. Лучше не спрашивайте о моем семейном прозвище.
Кап-кап-кап.
– Но вы должны знать, что Сам страдает от галлюцинаций, в последнее время, иногда. Не пойму, зачем Маман позволила ему отправить меня сюда, крутить педали, взбираться на холм, против ветра, чтобы побеседовать с энтузиастом, у которого нет ни таблички на двери, ни дипломов на стене, хотя у меня сегодня игра в 3:00.
– Мне, прости за нескромность, хотелось бы думать, что это связано не только с тобой, но и со мной. Что моя репутация опережает меня.
– Разве эту фигуру речи обычно используют не в негативном значении?
– Со мной очень интересно разговаривать. Я – настоящий профессионал. Люди покидают мой кабинет, чувствуя себя обновленными. Ты здесь. Настало время беседы. Может быть, обсудим византийскую эротику?
– Как вы узнали, что я интересуюсь византийской эротикой?
– Мне кажется, ты продолжаешь путать меня с человеком, который просто вывешивает на дверь табличку со словами «Профессиональный собеседник», а это предприятие – с шарашкиной конторой, созданной тяп-ляп. Думаешь, у меня нет сотрудников? Исследователей в штате? Думаешь, мы не изучаем тщательно подноготную всех, с кем назначены встречи? Думаешь, аккредитованное коммандитное партнерство не собирает данные о тех интересах своих клиентов, которые помогут наладить беседу?
– Я знаю только одного человека, который использовал слово «подноготная» в обычной беседе.
– В профессиональном собеседнике с сотрудниками нет ничего обычного. Мы все тщательно изучаем. Мы копаем глубоко, а потом еще глубже. Молодой человек.
– Хорошо, александрийский период или константинопольский?
– Думаешь, мы недостаточно хорошо изучили твою связь с текущим внутрипровинциальным кризисом в Южном Квебеке?
– Какой еще внутрипровинциальный кризис в Квебеке? Я думал, вы хотели поговорить о непристойных мозаиках.
– Наш офис расположен в первоклассном районе важной североамериканской метрополии, Хэл. У нас первоклассные стандарты. И высокие. Профессиональный собеседник всегда тщательно копает подноготную. Как ты думаешь, неужели специалист в области бесед упустил бы из виду порочащие связи твоей семьи с печально известным членом панканадского сопротивления мсье Дюплесси и его коварной, но якобы неотразимой личной секретаршей – оперативником Лурией П-?
– Слушайте, с вами все в порядке?
– Так как ты думаешь?
– Мне десять, ради всего святого. По-моему, у вас квадратик на календаре съехал. Я десятилетний потенциально одаренный теннисист и лексический гений, моя мама – большой человек в ученом мире прескриптивной грамматики, мой отец занимает выдающееся место в кругах авангардного кино и оптики, а также он – единоличный основатель Энфилдской теннисной академии, но при этом хлещет «Уайлд Тёки» чуть ли не с 5:00 и во время утренних тренировок иногда запинается и падает прямо на корте, а иногда страдает от галлюцинаций, что люди только шевелят губами, но не разговаривают. Я еще даже до буквы «Г» не дочитал, в сокращенном Оксфордском словаре, а уж обо всех этих Квебеках и коварных Луриях знаю того меньше.
– … на тот факт, что фотографии вышеупомянутой… связи утекли в газету Der Spiegel, и все закончилось странной смертью двух человек – папарацци из Оттавы и редактора отдела международных новостей из Баварии: первому вспороли брюхо альпенштоком, второй подавился жемчужным луком из коктейля?
– Я недавно закончил читать статью о галлюциногенах. Начал читать о гармонике и общей теории язычковых музыкальных инструментов. Я даже на лыжах никогда не катался.
– Даже не думай, не представляй даже, будто мы не отразим в беседе еженедельные, назовем их… встречи… твоей матери с неким пока остающимся неназванным фаготистом-бисексуалом из оркестра Альбертской секретной гвардии?
– Ох, блин, а можно я пойду?
– …и твое беспечное невнимание к тому, что твоя дорогая «грамматическая» мать развлекается не с одним, не с двумя, а более чем с тридцатью ближневосточными атташе по медицине?..
– А если я скажу вам, что у вас усы кривые, это будет грубо?
– …и что она добавляет в твою невинную миску с утренними кукурузными хлопьями «Ралстон» эзотерические мнемонические стероиды, и они стереохимически не отличаются от ежедневных гиподермических «мегавитаминов» твоего отца, которые производятся на основе некоего восстанавливающего тестостерон органического соединения, дистиллированного шаманами дживаро из Южно-Центральной Лос-Анджелесской впадины…
– Нет, более того, я просто должен сказать, что у вас все лицо как-то странно перекосило, как бы, сами посмотрите. Нос обвис.
– Что твои так называемые спонсорские широкопрофильные теннисные ракетки «Данлоп» производятся из суперсекретного сплава высокомодульной, усиленной графитом, поликарбонатной полибутиленовой смолы, органохимически идентичной – я подчеркиваю, идентичной – материалам, из которых сделаны гироскопический балансовый сенсор, схема апроприации мизансцены и развлекательно-приапический картридж, имплантированные в анапластический мозг твоего выдающегося отца после того, как он пережил жестокую серию детоксикаций, сглаживаний извилин, гастрэктомию, простатэктомию, панкреатэктомию, фаллоктомию…
Кап-кап.
– ШУЛГ-СПА-А-Х-Х.
– …может ускользнуть от пристального внимания моих?..
– И я понял, что уже видел этот свитер-безрукавку с аргайлом. Это особый аргайловый свитер-безрукавка для праздничного ужина на День Взаимозависимости, который Сам из принципа никогда не стирает. Узнаю эти пятна. Я был рядом, когда подавали вот эту итальянскую телятину. Наша встреча как-то связана с датой? Это первоапрельская шутка, пап? Или мне позвонить Маман и Ч. Т.?
– …всего лишь просит ежедневного доказательства того, что ты разговариваешь? Что ты вообще умеешь видеть хоть что-то дальше мясистого кончика своего мондрагоновского носа?
– Ты снял целый офис и нацепил это лицо, но не снял свой старый свитер, который невозможно ни с чем перепутать? И как тебе удалось добраться сюда раньше меня, если твой «меркьюри» стоит без колес на кирпичах с тех пор, как ты… ты как-то выманил у Ч. Т. ключи от рабочей машины?
– Который раньше ежедневно молился о дне, когда его собственный любимый покойный отец сядет, покашляет, откроет свежий «Тусон Ситизен» и не превратит газету в пятую стену комнаты? И который после стольких света и шума сам, похоже, породил такую же тишину?
– …
– Который прожил всю чертову жизнь-жестянку в комнатах с пятью стенами?
– Слушай, пап, у меня по расписанию игра с Шахтом минут через двенадцать, несмотря на ветер по дороге с холма. И встреча с лирологом, который будет ждать у «Брайтон Бест Сейвингс» в заранее оговоренном галстуке ровно в пять. Ради этой встречи мне придется целый месяц стричь газон возле его дома. Мне некогда сидеть тут с тобой и с фальшивым обвисшим носом, потому что тебе кажется, будто я немой. Ты слышишь, как я говорю, пап? Оно говорит. Оно благодарит за газировку, дает определение слову «умолять» и беседует с тобой.
– Моля о том, чтобы хоть одна беседа, любительская или профессиональная, не закончилась ужасом? Не закончилась, как остальные: ты пялишься, я проглатываю?
– …
– Сынок?
– …
– Сынок?
9 мая – Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
Еще отцы влияют на своих сыновей вот в чем: когда у сына ломается голос, он начинает отвечать на телефонные звонки с теми же речевыми оборотами и интонациями, что и его отец. Причем вне зависимости от того, жив отец или нет.
Поскольку Хэл уходил из общежития на утренние тренировки еще до 06:00 и часто не возвращался до самого ужина, сбор портфеля с учебниками, рюкзака и спортивной сумки, да еще и отбор самых хорошо натянутых ракеток, – все это занимало немало времени. Плюс обычно Хэл все собирал, отбирал и паковал в темноте, стараясь двигаться очень тихо и осторожно, потому что на соседней кровати спал его брат, Марио. Марио не тренировался и не мог играть, зато ему был нужен здоровый сон.
Хэл стоял со спонсорской сумкой для экипировки и перебирал треники, прикладывая их поочередно к лицу, чтобы определить самую чистую пару по запаху, когда зазвонила телефонная консоль. Марио встрепенулся и сел на кровати – маленький сгорбленный силуэт с большой головой на фоне серого предутреннего света из окна. Хэл был у консоли ко второму звонку и прозрачную антенну телефона вытащил к третьему.
Когда он отвечал на звонки, обычно говорил что-то вроде: «М-м-м-мяуло».
– Я столько хочу сказать, – сообщил голос в трубке. – Голова переполнена мыслями.
В свободной руке Хэл держал три пары треников с эмблемой ЭТА. Он видел, как старший брат поддался гравитации и откинулся назад, на подушки. Марио часто садился на кровати и падал назад, не просыпаясь.
– Я не против, – тихо ответил Хэл, – я могу ждать вечно.[6]
– Это ты так думаешь, – сказал голос. Связь оборвалась. Это был Орин.
– Эй, Хэл?
Свет в комнате был какого-то жутковато-серого цвета, словно бы антисвет. Хэл слышал, как в коридоре Брандт смеется над чем-то, что сказал Кенкль, и уборщики лязгают ведрами. Голос в телефоне принадлежал О.
– Эй, Хэл? – Марио проснулся. Чтобы поддерживать огромную голову Марио, нужно четыре подушки. Его голос доносился из-под скомканных одеял. – На улице еще темно или это мне так кажется?
– Спи. Еще даже шести нет, – первой в штанину треников Хэл продел здоровую ногу.
– Кто это был?
Хэл сунул три широкопрофильных «Данлопа» без чехлов в сумку для экипировки и застегнул ее так, что ручки ракеток торчали наружу. Подтащил все три сумки к консоли и отключил звук у телефона.
– Ты его не знаешь, вряд ли, – сказал он.
Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
Атташе по медицине лишь наполовину этнический араб, а по рождению и местожительству – канадец, но, тем не менее, он вновь получил дипломатический иммунитет как гражданин Саудовской Аравии, на сей раз как особый ухо-горло-нос-консультант личного врача Принца К—, министра по домашним развлечениям, прибывшего на северо-восток США с дипмиссией: он должен был заключить очередную многомиллионную сделку с компанией «ИнтерЛейс ТелИнтертейнмент». Завтра, в четверг, 2 апреля в ГВБВД по лунному североамериканскому календарю, атташе исполнится тридцать семь. Дипмиссия считает идею рекламного спонсирования североамериканского календаря смехотворно вульгарной. Не говоря уже о сногсшибательном образе самого знаменитого и бахвального кумира идолопоклоннического Запада – колоссальной статуе Свободности, в этом году облаченной в нечто вроде гигантского подгузника для взрослых; фотоснимки этого смехотворно уместного образа теперь активно тиражируются многими международными журналами.
Хотя обычно медицинская практика атташе разделена между Монреалем и Руб-эль-Хали, на землю США он вернулся впервые за восемь лет после завершения ординатуры. В его обязанности входит мигрировать вместе с принцем и его свитой между двумя хабами «ИнтерЛейса» по производству и по распространению в Фениксе, Аризона, США, и в Бостоне, Массачусетс, США, соответственно, консультируя личного врача Принца К— в области отоларингологии. Если говорить конкретно, атташе специализируется на челюстно-лицевых последствиях дисбаланса внутрикишечной флоры. Принц К— страдает от хронической кандиды белой (как страдал бы любой, кто питается только шоколадками «Тоблерон»), с проистекающим ослабленным иммунитетом к монилиальному синуситу и острому кандидозному стоматиту, из-за которых в условиях холодного и сырого климата Бостона, США, в начале весны возникают дрожжеподобные язвы и синусовая непроходимость, требующие почти ежедневного дренажа. Несравненный проворный маэстро ватного тампона и подкожной инъекции, атташе по медицине известен в узком (и все сильнее сужающемся) кругу представителей высшего класса нефтеарабских стран как Дебейки[7] челюстно-лицевого дрожжеподобного грибка, а его поражающий воображение гонорар вполне соответствовал ad valorem.
Конкретно за эту работу гонорар блуждал где-то у границ приличия, но и обязанности медицинского атташе были довольно изматывающими и тошнотворными, и когда он в конце рабочего дня возвращается в снятые женой роскошные апартаменты, расположенные довольно далеко от Бэк-Бэй и Скоттсдэйла, где обычно располагались члены дипломатической миссии, ему нужно расслабиться любой ценой. Более чем умеренный адепт североамериканского суфизма, который в его детские годы проповедовал Вилайят Инайят Хан, для расслабления атташе по медицине никогда не вкушает киф или алкоголь и обязан расслабляться без вспоможения химии. Возвращаясь домой после вечерней молитвы, он хочет потешить свой взгляд острым и 100 %-халяльным ужином, поджидающим на тарелке, с пылу с жару, дымящимся на пристяжном подносе, и чтобы его слюнявчик был выглажен и уложен рядом с подносом, и чтобы телепьютер в зале был уже включен и в состоянии готовности, и чтобы вечерние развлекательные картриджи были подобраны и вставлены в очередь дисковода, готового принять любой картридж по одному нажатию кнопки на пульте. Атташе откидывается перед экраном в своем особом электронном кресле с опускающейся спинкой, и его жена в черной парандже, этническая арабка, молча ухаживает за ним, расстегивает стесняющие движения пуговицы и ремень, настраивает освещение в комнате, встает позади и устанавливает специальный поднос сложной формы так, чтобы тот поддерживали плечи атташе, и еда находилась прямо перед подбородком, и он мог наслаждаться горячим ужином, не отрывая глаз от включенного развлечения. У него узкая имперская бородка, за ней жена тоже ухаживает и следит, чтобы в бороду не попали крошки с подноса. Атташе по медицине сидит и смотрит, ест и смотрит, понемногу расслабляясь, пока поза тела в кресле и откинувшаяся голова не говорят о том, что он уснул, и в этот момент электронное кресло автоматически принимает полностью горизонтальное положение и из длинных слотов по бокам появляется, словно вытекает, пышное шелковое постельное белье; и, если его жена с должным вниманием и проворством обращается с пультом дистанционного управления, то атташе по медицине свободно переходит из состояния расслабленного очевидения в состояние блаженного ночного сна прямо там, в откинутом кресле, в то время как телепьютер играет рекурсивную звуковую петлю с тихим прибоем и каплями легкого дождя, падающими на широкие зеленые листья.
И это повторяется каждый вечер, не считая, конечно, вечеров среды, ведь по средам в Бостоне его жене позволяется провести вечер за теннисом с другими женами дипломатов и товарками из Продвинутой лиги арабских женщин в роскошном клубе «Маунт Оберн» в Западном Уотертауне, а не молча ухаживать за ним, поскольку именно по средам полки кондитеров-импортеров шоколада на Ньюбери-стрит, Бостон, Массачусетс, США, пополняются свежими упаковками «Тоблерона», а потому из-за неспособности министра по домашним развлечениям Саудовской Аравии держать в узде свою любовь к шоколаду, атташе по медицине часто проводит весь вечер на целиком снятом для дипмиссии четырнадцатом этаже отеля «Бэк-Бэй Хилтон», жонглируя шпателями для языка и ватными тампонами, нистатином, ибупрофеном, кровоостанавливающими и антибиотическими мазями против стоматита, восстанавливая слизистые оболочки диспепсичного, огорченного и часто (но не всегда) раскаивающегося и благодарного саудовского принца К—. И вот 1 апреля ГВБВД атташе по медицине (как утверждается) оказается недостаточно проворен с палочкой при обработке язвенного синального некроза и уже в 18:00 становится жертвой фебрильной стоматитной истерики министра по домашним развлечениям с флоральным дисбалансом, и по визгливому приказу заменяется у королевской кровати личным врачом принца, которого вызвали по биперу из сауны «Хилтона», и мокрый личный врач хлопает атташе по плечу и советует не обращать внимания на истерику – это только дрожжевой грибок говорит, – а хоть раз для разнообразия пораньше уехать пораньше домой и расслабиться в заслуженный вечер среды, в общем, когда атташе приезжает домой, где-то в 18:40, в его просторных бостонских апартаментах никого нет, свет в зале не приглушен, ужин не разогрет, пристяжной поднос валяется в посудомоечной машине и – самое ужасное – естественно, не заказан комплект развлекательных картриджей в аутлете «ИнтерЛейс» на Бойлстон-стрит, где у жены атташе по медицине, как и у всех остальных сокрытых паранджой жен, сопровождающих дипломатическую миссию принца, есть партнерский дисконт. И даже не будь он слишком измотан и нерасслаблен для того, чтобы вновь отправиться в сырую городскую ночь за развлекательными картриджами, атташе по медицине понимает, что жена, как всегда по средам, уехала на машине с дипломатическими номерами, без которых любой здравомыслящий иностранец даже не помыслит припарковаться ночью хоть где-нибудь в Бостоне, Массачусетс, США.
Таким образом, у атташе по медицине сильно сузился выбор способов расслабления. Роскошный телепьютер в гостиной принимает и спонтанные распространения от Сигнал-матрицы, идущей по подписке «ИнтерЛейс», но сама процедура заказа конкретного спонтанного сигнала настолько сложна с технологической и криптографической точек зрения, что атташе всегда доверял эту работу жене. В этот вечер среды, почти наугад тыкая по кнопкам и аббревиатурам, он может призвать лишь прямые трансляции американских спортивных матчей (но американские виды спорта всегда казались ему жестокими и отталкивающими), оперу под спонсорством нефтяной компании «Тексако» (нет, спасибо, хватит с атташе на сегодня небных язычков), повторный эфир очередной серии «Мистера Попрыгайчика», популярной дневной детской программы «ИнтерЛейса» (которую атташе на миг принял за документалку о биполярном расстройстве, пока до него не дошло, и он поспешно не вернулся в меню выбора) и повтор выпуска мало оставляющей воображению утренней программы «Всегда в форме» о домашней аэробике с гуру аэробики мисс Тауни Кондо, чье мало оставляющая воображению одеяние и вызывающе расставленные ноги грозят натолкнуть набожного атташе на нечистые мысли.
Единственные картриджи развлечения в апартаментах, которые в бессильном яростном поиске находит атташе, – те, что доставили по американской почте в среду и что теперь лежат на серванте в гостиной рядом с личными и профессиональными факсами и письмами, которые атташе отказывался читать, пока их не просмотрит и не рассортирует по степени важности жена. Сервант стоит у стены напротив электронного кресла под триптихом с высококачественной византийской эротикой. Пухлые из-за защитного материала конверты с картриджами, с характерной выпуклостью, лежат вперемешку с менее развлекательной почтой. В поисках чего-нибудь расслабляющего атташе один за другим надрывает пухлые конверты по надлежащей линии перфорации. Там есть фильм об антибиотиках актиномицетового класса и о синдроме раздраженной толстой кишки, снятый по заказу отдела услуг для специалистов ОНАНМА[8]. Там есть картридж с сорокаминутной сводкой североамериканских новостей от 1 апреля ГВБВД, выпущенная CBC/PATHÉ, которую он ежедневно получает по автоподписке жены либо с помощью сигнала «ИнтерЛейса», защищенного от копирования, прямо на ТП, либо по экспресс-почте на одноразовом самоочищающемся компакт-диске. Там есть видеоиздание апрельского номера журнала «Селф» на арабском языке для его жены, а модель «Насс» на обложке целомудренно замотана в паранджу. Там есть обычная коричневая и раздражающе неподписанная коробка в безликом стандартном конверте с защитой от ударов для трехдневной доставки картриджей первым классом почтой США. На пухлом конверте марка пригорода Феникса в штате Аризона, США, а в блоке «От кого» вместо обратного адреса или штампа корпорации только надпись «С ГОДОВЩИНОЙ!» и корявая рожица с улыбкой, нарисованные шариковой ручкой. И хотя атташе по рождению и местожительству гражданин Квебека, где английский язык не основной, он все же знает, что английское слово «годовщина» значит не то же самое, что и «день рожденья». И атташе, и его жена в парандже были связаны узами брака с благословения Господа и Пророка вовсе не в апреле, а в октябре, четыре года назад, в Руб-эль-Хали. Еще больше путаницы в историю с пухлым конвертом вносит то, что на любой посылке от дипмиссии принца К— в Фениксе, Аризона, США, надлежит быть дипломатической печати, отнюдь не обычной почтовой марке ОНАН. Словом, атташе чувствует себя нерасслабленным и недооцененным и уже заранее готовится к тому, что его рассердит содержимое конверта: а там лишь стандартный черный развлекательный картридж, лишенный всяких опознавательных знаков и упакованный в неяркую, неинтересную и непривлекательную коробку, причем на месте, где полагается находиться гравировке с кодами регистрации и хронометражем, красуется очередная банальная американская круглая улыбающаяся рожица. Атташе по медицине озадачивают и конверт, и рожица, и никак не подписанный картридж, а также заведомо сердит то, что ему пришлось так много времени провести в вертикальном положении, исследуя конверты на серванте, хотя это не входит в его обязанности. Он не выкидывает неопознанный картридж в урну и не откладывает до той поры, когда жена проверит его содержимое, лишь по той причине, что выбор развлечений, когда женщина вдали от дома в своей раздражающей американизированной теннисной лиге, прискорбно невелик. Атташе только вставит картридж и быстро ознакомится с содержимым, чтобы убедиться, что оно его разозлит, или не заинтересует, или не завлечет и не развлечет ни в коей мере. Он разогреет подготовленную халяльную телятину с острым халяльным гарниром в микроволновой печи, пока они не будут с пылу с жару, красиво расставит на подносе, уделит внимание первым секундам этого странного и/или раздражающего неопознанного картриджа, на котором, вполне вероятно, нет ничего, кроме загадочной пустоты, потом расслабится с помощью сводки новостей, потом, возможно, одним глазком целомудренно взглянет на весеннюю линию асексуальной черной благочестивой женской одежды «Насс», потом вставит картридж с рекурсивной записью прибоя и дождя и на этом окунется в заслуженный сон в среду вечером, надеясь лишь, что жена, вернувшись из теннисной лиги в пропитанном потом черном теннисном ансамбле по щиколотку, не пробудит его случайно, неуклюже или непроворно снимая поднос с шеи.
Когда он устраивается в кресле с подносом, готовый к просмотру, цифровой дисплей ТП гласит 19:27.
Год Шоколадного Батончика «Дав»
Уордин говорит мамка ее обижает. Реджинальд пришел к нам на район, на двор перед моим домом, где мы с Долорес Эппс прыгали через двойные скакалки, и говорит, Кленетт, Уордин у меня на хате плакает, говорит мамка ее обижает, и я иду с Реджинальдом до его дома где он живет, и Уордин сидит в шкафу на хате у Реджинальда, и плакает. Реджинальд вытащил Уордин из шкафа и мы с ним плакаем и я стираю мокрое с ее лица и Реджинальд так осторожно снимает с нее ее все рубашки и говорит Уордин, чтоб дала мне поглядеть. У Уордин спина вся побитая и порезанная. Длинные рубцы сверху-донизу спины, розовые рубцы, у которых вокруг такая вот кожа, как на губах наших. Меня даже затошнило. Уордин плакает. Реджинальд говорит Уордин говорит ее мамка обижает. Говорит мамка бьет Уордин вешалкой. Говорит мамкин хахаль Рой Тони хочет спать с Уордин. Дает ей конфеты и пятерки. Встает у ней на дороге и шагу не дает ступить, чтоб не полапать. Реджинальд говорит Уордин говорит Рой Тони однажды ночью, когда мамка Уордин была на работе, он пришел в комнату где спят на матрасах Уордин и Уильям и Шантель и малыш Рой, и стоял там в темноте, высокий, и шептал ей всякие вещи, и дышал. Мамка Уордин говорит Уордин искушает Роя Тони на грех. Уордин говорит она говорит Уордин хочет склонить Роя Тони к Греху молодой упругой собой. Она бьет Уордин по спине вешалками из шкафа. Моя мамка говорит мамка Уордин не дружит с головой. Моя мамка боится Роя Тони. Уордин плакает. Реджинальд садится и просит Уордин рассказать его мамке как мамка Уордин ее обижает. Реджинальд говорит что Любит Уордин. Говорит что Любит но раньше не понимал почему Уордин не спит с ним, как девушки спят со своими мужчинами. Говорит Уордин никогда раньше не разрешала ему снять с нее рубашки до сегодня когда пришла на хату к Реджинальду в его доме и заплакала, она разрешила Реджинальду снять с себя рубашки, чтобы показать как мамка бьет Уордин из-за Роя Тони. Реджинальд Любит Уордин. А Уордин умирает со страху. Она говорит Реджинальд не надо. Она говорит, если она пойдет к мамке Реджинальда, тогда мамка Реджинальда пойдет к мамке Уордин, и тогда мамка Уордин подумает, что Уордин спит с Реджинальдом. Уордин говорит ее мамка говорит если она ляжет спать с мужчиной пока ей не шестнадцать, то мамка забьет ее досмерти. Реджинальд говорит что не допустит этому случиться с Уордин.
Рой Тони убил брата Долорес Эппс Коламбуса Эппса в Брайтон Проджектс четыре года уже как. Рой Тони на удо. Уордин говорит он показывал ей какую-то штуку на ноге, эта штука шлет радиосигналы в полицию что он все еще в Брайтоне. Рой Тони не может уехать из Брайтона. Брат Роя Тони это отец Уордин. Он уже покойник. Реджинальд пытается утихомирить Уордин но она все плакает. Уордин такая как будто спятила так ей страшно. Она говорит она убьет себя, если я или Реджинальд скажем нашим мамкам. Она говорит, Кленетт, ты моя сводная сестра, я прошу чтоб ты не говорила своей мамке о моей мамке и Рое Тони. Реджинальд говорит, Уордин, успокойся и ляг спокойно. Мажет маргарином с кухни порезы на спине. Он осторожно водит липким пальцем по розовым рубцам от вешалки. Уордин говорит она ничего не чувствует спиной еще с весны. Она лежит животом на полу Реджинальда и говорит ничего не чувствует кожей со спины. Когда Реджинальд уходит за водой она просит сказать правду, какое лицо у Реджинальда когда он глядит на ее спину. Она все еще хоть чуточку красивая, плакает она.
Я не скажу моей мамке про Уордин и Реджинальда и мамку Уордин и Роя Тони. Моя мамка боится Роя Тони. Из-за моей мамки Рой Тони и убил Коламбуса Эппса, четыре года как, в Брайтон Проджектс, из-за Любви.
Но я знаю, Реджинальд скажет. Реджинальд говорит что мамка Уордин побьет Уордин только через его труп. Он говорит встанет перед Роем Тони и скажет ему чтоб он не трогал Уордин и не дышал ночью около ее матраса. Он говорит пойдет на игровую площадку в Брайтон Проджектс, где Рой Тони делает свои дела, и поговорит с Роем Тони как мужчина с мужчиной и заставит Роя Тони поступить правильно.
Но помоему Рой Тони убьет Реджинальда если Реджинальд пойдет к нему. Помоему Рой Тони убьет Реджинальда, и потом мамка Уордин побьет Уордин вешалкой досмерти. И потом только я буду знать. А у меня будет ребенок.
* * *
В восьмом классе американской школы Брюс Грин по уши втрескался в одноклассницу, с неподходящим именем Милдред Трах. Неподходящим потому, что если и жила когда-нибудь восьмиклассница, которая выглядела как Дафна Кристиансон или Кимберли Сен-Симон, то это была Милдред Трах. Она была тем смертельно прекрасным и цветущим призрачным персонажем, что скользит по потным школьным коридорам снов любого ночного поллюционера. Волосы, о которых, как слышал Грин, один выспренний учитель сказал, будто они «подобны льну»; тело такое, словно переменчивый ангел полового созревания – тот самый ангел, который, кажется, не знал даже почтового индекса Брюса Грина, – посетил и поцеловал еще в шестом классе; ноги, эффект которых не могли снизить даже несерьезные оранжевые кеды с сиреневыми шнурками в блестках. Застенчивая, лучистая, игривая, гибкая станом, пышная бюстом, любившая робко поправить льняные волосы на чистом кремовом лбу, отчего Брюса как пронзала личная молния. Видение в летнем платье и дурацких кедах. Милдред Л. Трах.
А потом, уже ближе к десятому классу произошла странная метаморфоза из числа тех, о которых вечно задаются вопросом «когда это случилось-то?», и Милдред Трах стала внушительным членом устрашающей банды Винчестерской средней школы, участники которой курили «Мальборо» в переулке между корпусами младших и старших классов и вообще уходили с учебы во время обеда, уезжая на шумных машинах с низкой посадкой пить пиво и курить шмаль, гоняли по округе с включенными звуковыми системами незаконной мощности, пользовались Визином и «Клоретсом»[9] и т. д. Она была одной из них. Жевала жвачку (или чего похуже) в буфете, на ее робком лице теперь застыла скучающая маска Дерзости, ее льняные пряди были намазаны гелем и выглядели так, словно она сунула пальцы в розетку. Брюс Грин копил на подержанную машину с низкой посадкой и упражнялся в Дерзости на тете, которая его приютила. Он развивал силу воли.
И к классу, который должен был стать выпускным, Брюс Грин выглядел гораздо более скучающим, внушительным и устрашающим, чем даже Милдред Трах, и он, Милдред Трах, а также их маленькая страдающая от недержания Харриет Трах-Грин поселились на границе Оллстонского Отшиба в блестящем трейлере с другой устрашающей парочкой, а также Томми Дуси – человеком с заячьей губой и дурной славой, торговцем дурью и сопутствующими товарами; он держал несколько больших змей в нечищеных незакрытых аквариумах, из которых воняло, но Томми Дуси смрада не замечал, потому что заячья губа полностью закрывала ему ноздри, если он что и чувствовал, то только собственную губу. Обычно к полудню Милдред Трах уже была под кайфом и смотрела картриджи с сериалами, а Брюс Грин еще работал в «Леже Тайм Айс», и какое-то время жизнь казалась им более-менее сплошной вечеринкой.
Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
– Хэл?
– …
– Эй, Хэл?
– Да, Марио.
– Ты спишь?
– Бубу, мы ведь это уже проходили. Нельзя одновременно спать и разговаривать.
– Я так и думал.
– Рад, что помог.
– Ой, ты сегодня был в ударе. Ой, его еще чуть-чуть и стошнило бы. Когда он запустил мяч по линии, а ты достал его, и упал, и отбил укороченным, Пемулис сказал, что парень выглядел так, будто обтошнит всю сетку, так и сказал.
– Бу, я просто надрал ему задницу, вот и все. Закрыли тему. Мне кажется, нехорошо бесконечно пережевывать, что надрал кому-то задницу на корте. Это вопрос достоинства. Мне кажется, надо просто оставить эту тему в покое. Кстати о покое.
– Эй, Хэл?
– …
– Эй, Хэл?
– Уже поздно, Марио. Время спать. Закрой глаза и думай смутные мысли.
– Маман тоже всегда так говорит.
– Мне всегда помогало, Бу.
– Ты думаешь, что я всегда думаю смутные мысли. Ты разрешил мне жить с тобой, потому что тебе меня жалко.
– Бубу, я даже отвечать на это не буду. Я рассматриваю это как тревожный звоночек. Ты всегда начинаешь капризничать, когда мало спишь. И вот мы как раз видим каприз на западном горизонте, прямо сейчас.
– …
– …
– Когда я спрашивал, ты спишь, я хотел спросить, ты чувствовал, будто веришь в Бога, сегодня, на корте, когда был в ударе, когда того мальчика чуть не стошнило?
– Что, опять?
– …
– Мне правда кажется, что полночь в темной комнате, когда я так устал, что даже волосы болят, а через шесть недолгих часов у меня тренировка, – не самые подходящие время и место для таких разговоров, Марио.
– …
– Ты у меня каждую неделю об этом спрашиваешь.
– Ты никогда не отвечаешь, поэтому и спрашиваю.
– Так, сегодня, чтобы ты угомонился, давай я отвечу, что у меня есть кое-какие административные претензии к Богу, Бу. Мне кажется, у него довольно вальяжный стиль управления, от которого я не в восторге. Я скорее против смерти. А Бог, судя по всему, по своим убеждениям – за. И я не вижу, как нам договориться по этому вопросу, мне с ним, Бу.
– Ты говоришь про то, когда скончался Сам.
– …
– Видишь? Ты никогда не отвечаешь.
– Еще как отвечаю. Только что ответил.
– …
– Просто я ответил не то, что ты хотел услышать, Бубу, вот и все.
– …
– Есть разница.
– Я не понимаю, как ты мог не чувствовать, будто веришь в Бога, сегодня, на корте. Ведь все было как надо. Ты двигался так, будто прям веришь.
– …
– Разве ты не чувствовал внутри, нет?
– Марио, ты для меня – загадка, как и я – для тебя. Мы по этому вопросу смотрим друг на друга с разных сторон непреодолимой пропасти. Давай полежим в тишине и подумаем над этим.
– Хэл?
– …
– Эй, Хэл?
– Так, Бу, давай договоримся: я расскажу тебе анекдот, а ты угомонишься и дашь мне поспать.
– Хороший?
– Марио, что мы получим, если скрестим человека с нарушением сна, дислексика и вынужденного агностика.
– Сдаюсь.
– Мы получим человека, который всю ночь изводит себя размышлениями о том, существует ли высшая лиса.
– Смешно!
– Угомонись.
– …
– …
– Эй, Хэл? Что такое «нарушения сна»?
– То, что заработает любой, кто спит с тобой в одной комнате.
– Эй, Хэл?
– …
– Почему Маман не плакала, когда скончался Сам? Я плакал, и ты, даже Ч. Т. плакал. Я видел, как он лично плакал.
– …
– Ты много раз слушал «Тоску» и плакал, и говорил, что тебе грустно. Мы все были грустные.
– …
– Эй, Хэл, как тебе кажется, Маман стала счастливее, когда скончался Сам?
– …
– Кажется, она стала счастливее. И даже выше. Она перестала ездить туда-сюда по делам. То грамматика в рекламе. То бунт библиотекарей.
– А теперь она никуда не ездит, Бу. Теперь у нее есть Дом ректора и кабинет, и туннель между ними, и она не покидает территорию академии. Она и так была трудоголиком, но стала еще хуже. И стала еще более обсессивно-компульсивной. Когда ты в последний раз видел хоть одну пылинку в этом доме?
– Эй, Хэл?
– Теперь она агорафоб-трудоголик с обсессивно-компульсивным расстройством. Разве это похоже на счастьефикацию?
– У нее глаза лучше. Они теперь не впалые. Лучше. Она смеется с Ч. Т. намного чаще, чем с Самим. Она смеется глубже изнутри. Чаще. Ее шутки даже лучше твоих, теперь, часто.
– …
– Почему ей не было грустно?
– Ей было грустно, Бубу. Просто у нее другая грусть, не такая, как у нас с тобой. Я уверен, что ей было грустно.
– Хэл?
– Помнишь, как приспускали флаг напротив ворот, когда это произошло? Помнишь? И как его приспускают каждый год на Сборе? Помнишь флаг, Бу?
– Эй, Хэл?
– Не плачь, Бубу. Ты помнишь флаг, который только на середине флагштока? Бубу, есть два способа опустить флаг до середины флагштока. Ты слушаешь? Потому что мне уже без шуток пора спать. Так что слушай: первый способ опустить флаг до середины флагштока – это просто опустить флаг. Но есть еще один способ. Можно поднять флагшток. Флагшток можно сделать в два раза выше обычного. Уловил? Понимаешь, что я имею в виду, Марио?
– Хэл?
– Уверен, ей очень грустно.
* * *
В 20:10 1 апреля ГВБВД, атташе по медицине все еще смотрит неподписанный развлекательный картридж.
Октябрь – Год Впитывающего Нижнего Белья «Депенд»
Для Орина Инканденцы, № 71, утро – это ночь души. Самое худшее время дня, с точки зрения психики. Он выкручивает кондиционер до минимальной температуры и все равно почти каждое утро просыпается весь мокрый, свернувшись эмбрионом, словно погребенный в психической темноте, в которой любая мысль вызывает ужас.
Брат Хэла Инканденцы, Орин просыпается в 07:30 во влажном аромате духов «Эмбуш», на другой стороне кровати на мятой подушке лежит записка с номером телефона и важной информацией убористым завитушным почерком школьницы. От записки тоже пахнет «Эмбуш». Его сторона кровати промокла насквозь.
Орин делает тост с медом, стоя босиком за кухонной стойкой, в трусах и старой толстовке академии с отрезанными рукавами, выдавливая мед из головы пластикового медведя. Пол такой холодный, что ломит ступни, но окно над раковиной такое горячее, что не прикоснуться: снаружи зверски жарит октябрьский полдень метрополии Феникса.
Дома с командой – неважно, как сильно дует кондиционер или насколько тонкие простыни – Орин просыпается на своем отпечатке, протравленном потом на кровати, который весь день медленно высыхает до белого соленого очертания, чуть сдвинутого относительно других высохших очертаний, появившихся за неделю, так что кристаллизовавшиеся образы Орина в позе эмбриона разложены на его стороне, как колода карт, наслаиваясь друг на друга, будто кислотный след или фотография с сильной задержкой.
Жара, сочащаяся сквозь стеклянные двери, стягивает кожу на голове. Орин выносит завтрак к центральному бассейну комплекса кондоминиумов, садится за белый железный стол и пытается есть там, на жаре, где кофе не дымится и не стынет. Он сидит и чувствует тупую животную боль. У него усы из пота. В бассейне бьется о борт разноцветный пляжный мяч. Солнце как замочная скважина двери, ведущей в ад. Вокруг больше никого. Весь комплекс – это кольцо из зданий с бассейном и джакузи в центре. Воздух струится над настилом, как пары топлива. Из-за жары возникает мираж, когда кажется, что пол настила мокрый, будто полит топливом. Орин слышит звуки картриджей из-за закрытых окон – шоу с аэробикой, которое ставят каждое утро, и еще где-то играет орган, и та женщина из соседней квартиры, которая никогда не улыбается ему в ответ, по-оперному распевается, приглушенная шторами, жалюзи и двойными стеклопакетами. Джакузи пыхтит и пенится.
Записка от вчерашнего Субъекта на фиолетовой бумаге сложена вдвое, в центре записки – темный кружок, где девушка пшикнула парфюмом. Самое интересное в ее почерке и в то же время самое печальное, – то, что она закрасила все замкнутые области у букв – «о», «е», «в» и «р», а также у цифр «6» и «8» в номере телефона, – а вместо точек над буквами «ё» и «й» нарисовала сердечки, которые не закрасила. Орин читает записку, пока хрустит тостом, тот, впрочем, лишь повод съесть побольше меда. Его правая рука меньше, чем левая, ест или пьет он ей. Гипертрофированные левая рука и левая нога по утрам всегда находятся в покое.
Легкий ветерок толкает разноцветный мяч по голубой поверхности воды в другую сторону, и Орин наблюдает за его беззвучным скольжением. Над белыми железными столами нет зонтиков, и положение солнца легко определить не глядя; чувствуешь жар на теле и по нему можешь спроецировать. Мяч нерешительно возвращается на середину бассейна и замирает там, даже не качаясь. От того же ветерка шуршат и щелкают листья сгнивших пальм вдоль каменных стен кондоминиума, и пара листьев отрывается, летит по спиральным траекториям и шлепается на настил. Все растения здесь злые, тяжелые и острые. Хохолки пальм, торчащие над листвой, обросли чем-то отвратительным, похожим на кокосовую шерсть. В деревьях обитают тараканы и другие существа. Может, крысы. Мерзкие высотные твари всех цветов и форм. Все растения тут либо колючие, либо мясистые. Кактусы в таких странных позах, словно их пытают. Верхушки пальм напоминают прическу Рода Стюарта, еще с давних времен.
Орин вместе с командой вернулся из Чикаго два дня назад, ночным рейсом. Он знает, что из всего стартового состава только он и плейскикер не мучаются от физической боли после разгрома.
За день до того, как они покинули Чикаго, – то есть где-то пять дней назад, – Орин один сидел в джакузи у бассейна, ухаживая за ногой, в жарком кроваво-красном свете уходящего дня, опустив ногу в пенную воду, рассеяно сжимая теннисный мяч, который он до сих пор рассеянно сжимает по старой привычке. Наблюдал, как вода вихрится, пузырится и пенится вокруг ноги. И вдруг откуда ни возьмись в джакузи шлепнулась птица. С плоским прозаичным всплеском. Откуда ни возьмись. Из широкого пустого неба. Над джакузи не нависало ничего, кроме неба. У птицы, видимо, случился инфаркт прямо в полете, и она умерла и упала с пустого небосвода, и приводнилась замертво в джакузи, рядом с ногой. Орин пальцем сдвинул солнечные очки на нос и посмотрел на птицу. Вполне заурядная. Не хищник. Может, какой-нибудь крапивник. Вряд ли это можно было считать хорошим знаком. Тело мертвой птицы подпрыгивало и ныряло в пене, утопая и снова появляясь на поверхности, создавая иллюзию продолжения полета. Орин не унаследовал ни одну из фобий Маман, касающихся беспорядка и гигиены. (Хотя и не был в восторге от насекомых – конкретно от тараканов). Но он просто сидел, сжимая-разжимая мяч в ладони, и глядел на птицу, без единой сознательной мысли в голове. На следующее утро, когда он проснулся, свернувшимся и погребенным, она точно показалась ему плохим знаком.
Орин теперь всегда принимает такой горячий душ, что едва может стоять под струей. Стены в ванной выложены мятно-желтой плиткой, которую выбрал не он, а, может, фри-сэйфти[10], который жил здесь до того, как «Кардиналы» отправили его новоорлеанцам вместе с двумя запасными гардами и кругленькой суммой в обмен на пантера[11] Орина Инканденцу.
И хотя его дом уже сотни раз обрабатывали люди из службы дезинсекции «Терминекс», из сливных отверстий в ванной все равно лезут огромные тараканы. Канализационные тараканы, как называли их дезинсекторы. Blattaria implacablus или что-то типа того. Реально огромные. Похожие на бронированные автомобили. Абсолютно черные, с панцирями, словно из кевлара, и прочими наворотами. И бесстрашные, выросшие в гоббсовской канализационной ловушке внизу. Маленькие коричневые тараканы в Бостоне и Новом Орлеане тоже были не фонтан, но с ними хотя бы легко справиться: заходишь в комнату, включаешь свет, и они разбегаются. А эти юго-западные гады – включаешь свет, а они только смотрят на тебя с плитки такие: «Чо, какие-то проблемы?» Орин как-то раздавил одного из них, только раз, когда эта тварь, как из ада, выползла из сливного отверстия, пока он принимал душ; он голый вышел из душа, надел ботинки, вернулся и попытался традиционным способом раздавить его, и результат был взрывной. С того раза на затирке между плитками до сих пор остался след. Его, кажется, невозможно отчистить. Нутро таракана. Мерзость. Он предпочел просто выбросить ботинки – это лучше, чем счищать останки насекомого с подошвы. Теперь он держит в ванной большие стеклянные стаканы, и если, включив свет, видит таракана, накрывает его стаканом. Через пару дней стенки изнутри запотевают и таракан дохнет от асфиксии без шума и пыли, и Орин помещает их – стакан и таракана – в отдельные пакеты с застежками и выбрасывает в помойку рядом с полем для гольфа дальше по улице.
Желтый плиточный пол в ванной иногда напоминает минное поле – всюду перевернутые стаканы с огромными тараканами внутри, которые стоически дожидаются смерти, наполняя стакан своим тараканьим диоксидом. Орину тошно это видеть. И теперь он догадался, что чем горячее вода в душевой, тем меньше вероятность, что из слива вылезет одно из этих маленьких бронированных чудовищ.
Иногда первым делом с утра он находит их в унитазе, они барахтаются там по-собачьи, пытаются зацепиться за край. Кроме того, Орин не в восторге от пауков, хотя это скорее подсознательное; он не дошел до уровня Самого, который испытывал вполне сознательный ужас при виде юго-западных черных вдов и их хаотичных паутин, – черные вдовы здесь повсюду, как и в Тусоне, всегда на охоте, кроме самых холодных ночей, их пыльные, лишенные рисунка паутины растянуты везде, где позволяет угол, – в любом мрачном, тихом месте. С черными вдовами отрава дезинсекторов эффективнее. Орин вызывает их раз в месяц; у него что-то вроде подписки на услуги «Терминекса».
Особый сознательный ужас Орина, не считая высоты и раннего утра, – перед тараканами. В метрополии Бостона у Залива были районы, куда он в детстве просто отказывался заходить. При виде таракана его охватывал нервный озноб. А потом в некоторых приходах вокруг Нового Орлеана случился наплыв или нашествие какого-то особенного зловещего тропического вида летающих тараканов, которые были маленькие и тщедушные, но зато, блядь, умели летать, и их находили в колыбелях новоорлеанских младенцев, по ночам, особенно в нищих или многоквартирных домах; они, как сообщалось, питались секретом конъюнктивы из глаз младенцев, какой-то особой оптической слизью – это ж, мать твою, образ прямиком из кошмара: маленькие летающие тараканы, которые хотят добраться до маленьких человеческих глаз, – и, как опять же сообщалось, лишали младенцев зрения; родители возвращались в свои ужасные квартиры, включали свет и находили детей слепыми, за прошлое лето ослепло где-то около дюжины детей; во время того наплыва или кошмарного нашествия еще случилось июльское половодье, и оно принесло больше десятка кошмарных мертвых тел с размытого кладбища на вершине холма к таунхаусу у подножия, где жили Орин с двумя товарищами по команде, в пригороде Чалметт, – разбросало в грязи на улицах конечности и внутренности, а одно из тел однажды прилегло отдохнуть прямо у почтового ящика, когда Орин вышел утром за газетой, – вот тогда он и заставил своего агента найти новую команду. И теперь оказался среди стеклянных каньонов и безжалостного света метрополии Феникса, словно замыкая какой-то иссушенный круг, у Тусона, где прошла иссушенная юность его отца.
Когда всю ночь снятся кошмары о пауках-и-высоте, утро выдается особенно мучительным: иногда приходится выпивать три чашки кофе, два раза принять душ и выйти на пробежку, чтобы ослабить хватку на горле души; и эти посткошмарные утра еще хуже, если он просыпается не один, если вчерашний Субъект все еще там, хочет почирикать за жизнь или пообниматься, полежать в позе ложечек, и просит объяснить назначение перевернутых затуманенных изнутри стаканов на полу в ванной, комментирует его ночную потливость, гремит посудой на кухне, готовит копченую рыбу или бекон, или что-то еще более ужасное, что нельзя намазать медом и что он должен слопать с посткоитальным мужским смаком – у некоторых женщин есть такой пунктик «Накормить Моего Мужчину», они хотят, чтобы мужчина, который по утрам и тост с медом осиливает с трудом, ел со смаком, расставив локти, загребая, издавая звуки. Даже проснувшись в одиночестве, распрямившись в одиночестве на постели, медленно сев, отжав простыню и проследовав в ванную, в эти мрачные утра Орин часами не может даже заставить себя думать о том, как он переживет этот день. Эти ужасные утра с холодными полами, горячими окнами и безжалостным светом – в душе́ рождается уверенность, что сквозь этот день ты будешь не идти, нет, ты будешь карабкаться, вертикально, а потом, в конце, снова засыпая, почувствуешь, что падаешь, опять, с чего-то высокого, отвесного.
В общем, здесь, в юго-западной пустыне, его глазам ничего не угрожает; но ночные кошмары только усилились с тех пор, как он переехал в новую команду сюда, в этот выжженный край, откуда давным-давно бежал сам Сам, будучи несчастным подростком.
Словно напоминая ему о собственном несчастном детстве, каждый сон Орина начинался с отрывка игры в теннис. Последний начался с общего плана: Орин на корте с покрытием «Хар-Тру», ждет подачу от кого-то неразличимого, кого-то из академии – может, Росса Рита, или старого доброго М. Бэйна, или серозубого Уолта Флешетта, который сейчас работает тренером профессионалов в Каролинах, – и вдруг сновидческий объектив фокусируется на нем и резко растворяется до пустого темно-розового цвета, который видишь, глядя с закрытыми глазами на яркий свет, и следом появляется мерзкое чувство, словно ты под водой, тонешь и не знаешь, куда плыть, где поверхность и воздух, и какое-то время Орин во сне вырывается из этого как бы визуального удушья и обнаруживает, что голова его матери, миссис Аврил М.Т. Инканденцы, отделенная от тела голова Маман лицом к лицу прицеплена к его собственной славной головушке, плотно примотана к его лицу высококлассными струнами VS HiPro из телячьих кишок его собственной ракетки. И как бы неистово Орин не мотал головой, не тряс ее и не выкручивал, не пытался отвести взгляд, он все так же смотрел на, в и даже сквозь лицо матери. Как если бы голова Маман была чем-то вроде тесного шлема, который Орин все никак не может снять{2}. В реальности сна Орину жизненно важно вырваться из филактерических уз материнской головы, но он не может. Из записки вчерашнего Субъекта ясно, что в какой-то момент ночью Орин сжал ее голову обеими руками и пытался как бы оттолкнуть, хотя и без грубости и жалоб (записка, не жест). Во сне голова Маман была очень аккуратно и хирургически чисто отрезана от остального тела: на ней (на голове) не было даже никаких следов шеи, как если бы нижняя часть круглой красивой головы была запечатана, и еще словно сглажена до состояния живого мяча, сферы с лицом, присоединенной к его собственному лицу.
Субъект после сестры Бэйна, но за один до нынешнего, с духами «Эмбуш» и сердечками над «ё» и «й», – так вот, предыдущий Субъект была с факультета возрастной психологии Аризонского университета, болезненно-красивой аспиранткой с двумя детьми, неприлично маленькими алиментами и слабостью к острым ювелирным украшениям, замороженному шоколаду, обучающим картриджам «ИнтерЛейс» и профессиональным спортсменам, которые мечутся во сне. Она не блистала умом; чтобы вы понимали: она думала, будто фигура, которую он бессознательно рисует пальцем у нее на боку после секса, – это цифра 8. В их последнее утро, прямо перед тем, как он отправил ее ребенку дорогую игрушку и сразу же сменил свой номер телефона, Орин пробудился после ночи кошмаров – проснулся и судорожно съежился в позе эмбриона, разбитый и в душевном мраке, с пульсирующими глазами и мокрым силуэтом на простыне, похожим на меловой контур криминалиста, – проснулся и обнаружил, что Субъект уже поднялась и сидит на кровати в его академической толстовке без рукавов, откинувшись на подушку для чтения, пьет ореховый эспрессо и смотрит на системе картриджей, занимавшей половину южной стены спальни, что-то чудовищное под названием «Образовательные картриджи „ИнтерЛейс“ в сотрудничестве с образовательной программной матрицей CBC представляют ШИЗОФРЕНИЯ: РАЗУМ ИЛИ ТЕЛО?», и ему пришлось лежать, мокрому и парализованному, в позе эмбриона на собственной потной тени, и смотреть, как на экране бледный паренек возраста Хэла, с медной щетиной, рыжим вихром и пустыми черными кукольными глазами, пялится в пространство куда-то влево, пока бодрый закадровый голос с альбертским акцентом объясняет, что Фентон страдает от параноидной шизофрении и верит, что в его череп проникают радиоактивные жидкости и что существуют огромные и сложные высокотехнологичные машины, специально сконструированные и запрограммированные найти его, поймать, жестоко покарать, а потом похоронить заживо. Это была старая канадская социальная документалка канала СВС конца прошлого века с улучшенной четкостью, на повторном показе с одобрения «ИнтерЛейса» – в ранние утренние часы спонтанное распространение «ИнтерЛейса» часто выдавала дешевую и непопулярную дичь.
В общем, пока прояснялось, что тезисом программы СВС явно было «Шизофрения: тело», закадровый голос с бодрым обрывистым акцентом объяснял, что ну да, бедняга Фентон более-менее безнадежен, если оценивать его как внеинституциональную функциональную единицу, но, с другой стороны, наука может придать его существованию хоть какой-то смысл, если изучит и поймет, как именно шизофрения проявляется в человеческом мозге… что, иными словами, с помощью передовых технологий позитронно-эмиссионной томографии, сокращенно ПЭТ (у них же спонсор «Цифровые инвазивные устройства», Орин слышит, как бормочет себе под нос аспирантка с факультета возрастной психологии, не отводя взгляда над чашкой от экрана и не замечая, что Орин парализовано бодрствует), можно просканировать и увидеть, как дисфункциональный мозг бедняги Фентона показывает совсем другую топографию позитронного излучения, нежели среднестатистический работоспособный не склонный к галлюцинациям богобоязненный альбертский мозг, а еще можно двигать вперед науку, ввести нашему подопытному Фентону специальную радиоактивную краску, способную преодолеть гемоэнцефалический барьер, и затем затолкать его во вращающийся приемник ПЭТ-сканера, – на экране видно, что это огромный аппарат серо-металлического цвета, словно выдуманный Джеймсом Кэмероном и Фрицем Лангом в соавторстве; а теперь взгляните в глаза этого Фентона, когда он начинает понимать, что говорит голос за кадром, – и далее происходит резкий монтажный скачок в стиле старых государственных телепередач и мы видим, как субъект Фентон в пятиточечных брезентовых ремнях безопасности мотает медно-рыжей головой, пока парни в мятно-зеленых хирургических масках и шапочках вводят ему в кровь радиоактивную жидкость из шприца размером с кухонную спринцовку, затем как вылезают из орбит глаза Фентона во всеохватном провидческом ужасе, когда его катят к огромному серому устройству ПЭТ и, как неподнявшийся хлеб на противне, заталкивают в открытую пасть аппарата, пока на виду не остаются лишь выцветшие кроссовки, после чего приемник начинает вращать подопытного против часовой стрелки, с брутальной скоростью, так, что сперва носки старых кроссовок смотрят вверх, потом налево, потом вниз, потом направо, потом снова вверх, быстрее и быстрее, а бульканье и чириканье машины даже близко не может заглушить загробные вопли Фентона в цифровом стерео, когда его самые ужасные бредовые страхи воплощаются в реальность, так и слышишь, как последние остатки разума в радиоактивной краске навсегда вырываются из него вместе с воплем, в то время как на экран в нижнем правом углу, где обычно появляются интерлейсовские функции времени и температуры, накладывается изображение мозга Фентона с янтарно-красными и нейтронно-синими участками, и бодрый закадровый голос кратко излагает историю параноидной шизофрении и ПЭТ. Все это время Орин лежал, едва разомкнув веки, мокрый и трясущийся от утреннего ужаса, мечтая, чтобы Субъект оделась, нацепила острые украшения, забрала остатки своего «Тоблерона» из холодильника и ушла, а он спокойно сходил в ванную, собрал всех задохнувшихся тараканов в контейнер ЭВД, пока его еще не забили доверху, и после этого решил, какой дорогой подарок отправить бандеролью ребенку Субъекта.
А потом мертвая птица, просто из ниоткуда.
А потом новости: администрация аризонских «Кардиналов» потребовала, чтобы он участвовал в серии безвкусных интервью с каким-то профайлером из журнала «Момент», где на вопросы о личной жизни следовало отвечать вежливо, искренне и с пользой для команды, и неисследованный стресс из-за этого вынудил Орина снова позвонить Хэлли, снова открыть эту шкатулку Пандоры с червями.
В душе Орин бреется, с объятым паром, красным от кипятка лицом, на ощупь, снизу-вверх, движениями с юга на север, как его учили.
Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
Вот Хэл Инканденца, семнадцать лет, с маленькой латунной пипеткой, тайком накуривается в подземной насосной Энфилдской теннисной академии и выдыхает бледный дым в промышленный вытяжной вентилятор. Сейчас короткий печальный перерыв между дневными играми с зарядкой и общим ужином в столовой. Хэл здесь один и никто не знает, где он и что делает.
Хэл любит курить тайком, но еще большая тайна заключается в том, что от самой тайны он получает не меньшее удовольствие, чем от курения.
Пипетки-однозатяжки, похожие на длинный мундштук, как у Рузвельта, на конце которого забита щепотка отличной дури, быстро нагреваются и их неприятно держать во рту – латунные особенно, – зато у пипеток бо́льшая эффективность: в легкие попадает весь дым тлеющей травки до последней молекулы; нет случайного бэушного дыма, как от общего бонга на вечеринке, и Хэл может втягивать каждую йоту и задерживать дыхание целую вечность, так что выдыхает он лишь бледный и слегка сладковатый дымок.
Полное употребление доступных ресурсов = отсутствие заметных отходов.
Насосная Легкого для теннисных кортов академии находится под землей и попасть в нее можно только через туннель. ЭТА изобильно, разветвленно туннелирована. Так было задумано.
Плюс пипетки маленькие, и это хорошо, потому что признаем: с чем бы ты ни курил высококачественную дурь, оно провоняет. Бонг большой, и вонь от него будет соразмерно большой, плюс встает вопрос использованной воды. Трубки гораздо компактнее и хотя бы мобильные, но камера у них слишком крупная и неупотребленный дым распространяется на немалую площадь. Пипетка же в процессе абсолютно безотходна, а после ее можно остудить, завернуть в два пакета, потом убрать в зиплок и, завернув в два спортивных носка, упаковать в сумку для снаряжения вместе с зажигалкой, глазными каплями, ментоловыми пастилками и собственно небольшим футляром от пленки с самой дурью, и все это очень удобно, не воняет и вообще незаметно.
Насколько известно Хэлу, его коллеги Майкл Пемулис, Джим Сбит, Бриджет К. Бун, Джим Трельч, Тед Шахт, Тревор Аксфорд и, вероятно, Кайл Д. Койл, Шпала Пол Шоу и – с меньшей вероятностью – Фрэнни Анвин – все они знают, что Хэл регулярно бегает тайком курить. Вообще-то также вполне вероятно, что знает и Бернадет Лонгли; и, разумеется, вечно что-то подозревает неприятный тип К. Фрир. И брат Хэла Марио тоже кое-что понимает. Но это и все, в плане общеизвестности. И пусть Пемулис, Сбит, Бун, Трельч, Аксфорд и иногда (в медицинских или туристических целях) Стайс и Шахт тоже известны как любители травки, в тех редких случаях, когда Хэл накуривался с кем-то еще, – чего он в целом избегал, – он делал это только с Пемулисом. А, он забыл: Орто («Тьма») Стайс, из Партриджа, Канзас, точно знает; и старший брат Хэла Орин даже на расстоянии, кажется, таинственным образом догадывается о большем, чем говорит прямо, если только в телефонных ремарках брата Хэлу не чудится подтекст, которого там на самом деле нет.
Мать Хэла, миссис Аврил Инканденца, и ее приемный брат доктор Чарльз Тэвис, в настоящий момент ректор ЭТА, знают, что Хэл иногда пьет спиртное, например по выходным с Трельчем или, может, с Аксфордом, в клубах на авеню Содружества у подножия холма; в «Неисследованной жизни»[12] каждую пятницу проходит пресловутая ночь «слепого вышибалы», когда наливают на условиях всеобщего доверия. Миссис Аврил Инканденца не в восторге, что Хэл пьет, во многом потому, что его отец при жизни был алкоголиком, и, говорят, отец его отца тоже, в Аризоне и Калифорнии; но нехарактерная для возраста Хэла академическая развитость и особенно успех в среде юниоров доказывают, что ему не вредят те скромные количества алкоголя, которые, как она уверена, он потребляет, – невозможно одновременно серьезно злоупотреблять веществами и показывать такие высокие результаты в школе и на корте, успокаивает ее психолог-консультант ЭТА доктор Раск, и особенно на корте, – и Аврил кажется, что заботливая, но не придирчивая мать-одиночка должна знать, когда можно закрыть глаза и позволить двум полноценно функционирующим сыновьям совершить все возможные ошибки и учиться на собственном опыте, вне зависимости от того, как сильно ее, мать, будут терзать тайные волнения. И Чарльз поддерживает ее во всем, что касается детей. И видит бог, уж лучше пусть Хэл время от времени выпивает пару кружек пива, а не потребляет бог знает какие эзотерические дизайнерские субстанции со скользким Майклом Пемулисом и мерзким Джеймсом Сбитом, при виде которых Аврил колотил материнский нервный озноб. И в конце концов, заявила она доктору Раск и Тэвису, уж лучше пусть Хэл живет с осознанием, что мать ему доверяет, что она верит, поддержит и не осудит, не будет терзаться волнениями или заламывать тонкие руки, если Хэл время от времени пропускает, к примеру, по кружечке канадского эля с друзьями, и потому изо всех сил скрывает от Хэла материнский ужас, что ее сын запьет, как Джеймс или как отец Джеймса, лишь бы Хэл жил с успокаивающим знанием, что может быть откровенным с ней в вопросах вроде алкоголя, и чувствовал, что может ей рассказать все и при любых обстоятельствах.
Доктор Тэвис и Долорес Раск обсуждали тет-а-тет, что среди фобий Аврил, от которых она так безропотно страдает, немаловажное место занимает черный фобический ужас перед тайной или секретностью во всевозможных формах, если они касаются сыновей.
Аврил и Ч. Т. ничего не знают о пристрастии Хэла к высококачественному Бобу Хоупу и подпольных уединениях, что, очевидно, в каком-то смысле доставляет Хэлу удовольствие, хотя он ни разу не задумывался, почему. Почему это доставляет удовольствие.
По территории ЭТА на холме можно перемещаться туннелями. Аврил И., например, в последнее время больше не покидает пределы ЭТА, редко появляется на улице, предпочитая, скрючившись, перемещаться по туннелям между Домом Ректора и своим кабинетом по соседству с кабинетом Чарльза Тэвиса в административном корп. – здании в неогеоргианском стиле из розового кирпича с белыми колоннами, которое, по словам брата Хэла Марио, похоже на куб, который проглотил слишком большой мяч{3}. Между вестибюлем, приемной и кабинетами администрации на первом этаже Админки и качалкой, сауной и помещениями раздевалки/душевой в подвале идут два лифта и одна лестница. От душевой мальчиков к гигантской прачечной под Западными кортами ведет широкий туннель из цемента слоновьего цвета, и два туннеля поуже расходятся лучами от сауны на юг и на восток по направлению к полуподвалам сферокубулярных протогеоргианских зданий поменьше (с классными комнатами и общежитиями «Б» и «Г»); эти два подвала и туннельчики часто служат кладовой студентам и переходами между личными комнатами проректоров{4}. Два туннеля еще меньше, вмещающие только того взрослого, который не против передвигаться скрюченной обезьяноподобной походкой, в свою очередь, соединяют каждый полуподвал с бывшими помещениями для занятий оптикой и кинопроизводства Лита, Огилви и усопшего доктора Джеймса О. Инканденцы (ныне покойного), которые находятся под землей чуть западней Дома директора (из этих помещений также идет туннель нормального диаметра прямиком до нижнего уровня административного корп., но его назначение с годами постепенно менялось, и теперь в нем слишком много голой проводки, горячих труб и вентиляционных отверстий для нормального передвижения), и с кабинетами завхоза почти под центральным рядом уличных теннисных кортов ЭТА, каковые кабинеты и помещения обслуживающего персонала, в свою очередь, связаны со складом для Легкого и насосной ЭТА оштукатуренным туннелем, наспех выкопанным силами «Всепогодных воздухоопорных сооружений „ТесТар Корп.“», которые вместе с ребятами из «Промышленных устройств по перемещению воздуха ATHSCME» возводят и обслуживают дендриуретановый воздухоопорный купол, также известный как Легкое, которым на зимний сезон накрывают средний ряд кортов. Грубый шершавый туннель между завхозом и насосной проходим только на карачках и представляет собой для тренерского состава и администрации практически белое пятно, будучи популярным только у Туннельного клуба младших учеников академии, а также у некоторых подростков с тайной уважительной причиной ползать на карачках.
Склад Легкого, по сути, с марта по ноябрь непроходим, потому что забит сложно уложенным дендриуретановым полотном и разобранными секциями гибких воздуховодов, лопастей вентиляторов и проч. Насосная прямо по соседству, хотя, чтобы до нее добраться, придется выползать назад в туннель. На инженерных планах насосная где-то, наверное, в двадцати метрах под самым центром кортов среднего ряда и похожа на зависшего вверх лапками паука – безоконный овальный зал с шестью изогнутыми воздуховодами высотой в человеческий рост, выходящими на поверхность. И в насосной шесть отверстий по кругу, для изогнутых воздухопроводов: три вытяжные отдушины двухметрового диаметра с привинченными у решеток огромными турбинными лопастями и еще три – с вентиляторами впуска ATHSCME, которые всасывают воздух с поверхности, прогоняют через зал и в три вентилятора на выхлоп. Насосная, по сути, – легочный орган, или эпицентр огромной шестивекторной аэродинамической трубы, и в рабочем состоянии ревет как баньши, что бьется в дверь, хотя на полную мощность насосную запускают, только когда стоит Легкое, обычно в ноябре-марте. Зимний наземный воздух втягивается вниз в зал вентиляторами впуска, пропускается через три вытяжных вентилятора и уносится снова вверх, в лабиринт пневматического трубопровода в стенках и куполе Легкого: давление воздуха и поддерживает хрупкую конструкцию в надутом состоянии.
Когда Легкое разбирают и убирают, Хэл спускается, идет, а потом бредет, пригнувшись, до кабинетов завхоза, проверяет, что там никого нет, затем бредет и ползет в насосную с сумкой с экипировкой в зубах, активирует только один из больших вытяжных вентиляторов, и втайне накуривается, и бледно выдыхает через лопасти в отдушину, чтобы любой запах засосало в воздухопровод и выдуло через решетку на западной стороне Западных кортов – отверстие с резьбой и фланцем, куда бодрые ребята в белом из ATHSCME уже скоро прикрутят артериальный воздухопровод Легкого, когда Штитт и компания из тренерского состава решат, что для уличного тенниса погода уже невыносимая.
В зимние месяцы, когда любой запах перекачивается в Легкое и висит там, привлекая внимание, Хэл отправляется в самую далекую уборную общежития, влезает на унитаз в кабинке и выдыхает в решетку маленькой вытяжки в потолке; но в этом решении не хватает некоего сложного элемента тайной подземной драмы. Это еще одна причина, по которой Хэл страшится Дня Взаимозависимости и приближения Классического турнира «Вотабургер», Дня благодарения и невыносимой погоды, а также возведения Легкого.
Рекреационные наркотики более-менее традиционны для любой американской средней школы – возможно, из-за беспрецедентного давления: постлатентность, пубертатный период, ангст, грядущее взросление и т. д. Помогают сладить с интрапсихическими бурями и т. д. С самого основания академии существовал определенный процент игроков-подростков высокого уровня, которые улаживали внутреннюю погоду посредством химии. В основном это безобидное и безопасное временное развлечение, а не что-нибудь; но традиционно меньшее и хардкорное подмножество полагается на личную химию, чтобы сладить с особыми требованиями ЭТА: декседрин или низковольтный метедрин{5} перед матчами и бензодиазепины{6}, чтобы сняться после, с «Оползнями» или «Синим пламенем» в каком-нибудь понимающем ночном клубе{7} на Содружке или с пивом и бонгами в отдаленном уголке академии по ночам, замыкая цикл драйва и расслабона, с грибами или Х, или чем-нибудь из класса «легких дизайнерских» {8} – а может, иногда с чутком «Черной звезды»{9}, если выдается свободный от матчей и особых требований выходной и можно, по сути, перезагрузить целиком материнскую плату, продуть все схемы, медленно восстановиться и практически неврологически переродиться, начать поэтапный цикл заново… этот циклический алгоритм, если ваша проводка изначально в норме, на удивление неплохо помогает в подростковый период, а иногда даже хорошо лет за двадцать, пока не начнет накрывать.
Короче говоря, некоторые эташники – а не только один Хэл Инканденца – употребляют рекреационные вещества, речь об этом. А кто нет, ну, в определенный период жизни, в США и Взаимозависимых регионах, в наши-то времена, по большей-то части. Хотя достойный процент студентов ЭТА вообще ни разу. Т. е. не употребляют. Некоторые умеют целиком посвятить себя стремлению к амбициозной цели и отдают себя делу настолько, насколько надо. Хотя иногда и это меняется, когда игроки взрослеют и становятся менее стрессоустойчивыми. Американская философия, кажется, предполагает, что люди буквально ничем не ограничены в потребности отдать всего себя, на различных уровнях. А некоторые просто предпочитают все делать втайне.
Согласно уставу наказаний ЭТА употребление зачисленным студентом-спортсменом алкоголя или запрещенных веществ карается немедленным исключением. Но у тренерского состава академии, как правило, на повестке куда более важные дела, чем надзор за детишками, которые и так целиком отдают себя стремлению к амбициозной спортивной цели. Административное отношение к этому явлению и при Джеймсе Инканденце, а потом и при Чарльзе Тэвисе однозначное: зачем вообще тому, кто подвергает химической угрозе свои способности, поступать сюда, в ЭТА, где весь смысл учебы – доводить свои способности до предела по множеству векторов{10}. А так как прямой руководящий контакт с детьми поддерживают в основном выпускники-проректоры, а они по большей части и сами в депрессии или с психологической травмой из-за того, что не попали в Шоу, вернулись несолоно хлебавши в ЭТА и живут в достойных, но подземных комнатах в туннелях, работают помощниками тренеров и ведут смехотворные факультативы, – а именно этим занимаются восемь проректоров ЭТА, когда не играют на турнирах-сателлитах или не пытаются прорваться через раунды квалификации на соревнования с серьезными деньгами, – и потому они угрюмы, пессимистичны, как правило, неважного о себе мнения и, что неудивительно, время от времени склонны кайфануть, хотя и с меньшей степенью секретности и буйства, чем хардкорное химическое ядро студентов, – в общем, учитывая все это, нетрудно понять, почему к внутренним запретам на наркотики обычно относятся халатно.
Еще одно достоинство насосной – она соединена туннелем с рядами жилищ проректоров, а там есть мужские туалеты, а значит, Хэл может проползти, пробрести и прокрасться в незанятый туалет и почистить зубы своей портативной «Орал-Би», умыться, воспользоваться глазными каплями, «Олд Спайсом» и щепоткой табака «Кадьяк» со вкусом зимолюбки, а затем прогулочным шагом вернуться в сауну и подняться на наземный уровень, и выглядеть и пахнуть при этом как надо, потому что под кайфом у него появляется сильная навязчивая идея, что никто – даже нейрохимическое ядро – не должен знать, что он под кайфом. Эта навязчивая идея почти непреодолима. Другие бы содрогнулись, узнав о затраченных трудах на организацию и подготовку туалетных принадлежностей, на которые ему приходилось идти, чтобы втайне покурить у подземного вытяжного вентилятора в перерыве перед ужином. Хэл понятия не имеет, почему или каким образом она у него возникла, эта навязчивая идея о секретности. Иногда, под кайфом, он абстрактно размышляет на этот счет – насчет «Никто-не-должен-знать». Это не столько страх, страх разоблачения. Но дальше все становится слишком абстрактно, заплетено и никуда не приводит, размышляет Хэл. Как и большинство североамериканцев его поколения, он имеет тенденцию знать куда меньше о том, почему относится так, а не иначе к некоторым объектам или целям, которым себя посвятил, нежели о самих объектах и целях. Но даже трудно сказать, исключительно ли плоха эта тенденция.
* * *
В 00:15, 2 апреля, жена атташе по медицине только выходит из фитнес-центра «Маунт Оберн Тотал», она сыграла пять про-сетов по шесть геймов в еженедельной круговой системе теннисного кружка жен ближневосточных дипломатов, затем поболталась в особом салоне для обладателей серебряной карты с другими дамами, где они обнажали лицо и волосы, играли в нарджи{11}, покуривали коноплю и чрезвычайно деликатно и тонко подшучивали над сексуальными идиосинкразиями супругов, мягко хихикая в ладошки. Атташе по медицине в их квартире все еще смотрит неподписанный картридж, который он несколько раз перематывал на начало, а затем установил на рекурсивный повтор. В 00:20 он сидит с пристегнутым остывшим ужином, смотрит, уже обмочив и штаны, и особое кресло.
* * *
В мае Марио Инканденце исполнится восемнадцать, и в Энфилдской теннисной академии задача у него кинематографическая: иногда во время дневных тренировок или вечерних матчей тренер Штитт и компания поручают ему поставить старый камкордер или любую видеокамеру, которая попадется, на треногу и снимать определенную зону корта, фиксируя удары, работу ног, определенные тики и заминки в подаче или приеме мяча на лету, чтобы преподаватели показывали записи во время инструктажей, наглядно демонстрируя ребятам, о чем конкретно говорит тренер или проректор. Ведь исправить что-то намного легче, если видишь, в чем дело.
Осень – Год Молочных Продуктов из Сердца Америки
Наркоманы, если зависимость толкает их на преступления, обычно не склонны к насилию. Оно требует энергии, а большинство наркоманов предпочитают тратить ее не на профессиональные преступления, а на то, ради чего совершаются профессиональные преступления. Потому чаще всего промышляют воровством. Одна из причин, почему хозяева после ограбления дома чувствуют себя грязными и оскверненными, в том, что почти наверняка у них побывали наркоманы. Дон Гейтли, двадцатисемилетий оральный наркоман (приверженец Демерола и Талвина{12}) и более-менее профессиональный вор был как раз грязным и скверным. Однако вором он был даровитым: несмотря на комплекцию молодого динозавра, с массивной и почти идеально квадратной головой, которой развлекал по пьяни друзей, когда совал ее между закрывающимися створками лифта, он был – на профессиональном поприще – умным, быстрым, тихим, ловким, обладал хорошим вкусом и надежным транспортом, каким-то свирепым весельем по отношению к своему образу жизни.
Как активный наркоман Дон Гейтли тоже отличался свирепым и веселым пылом. Большую квадратную голову он держал высоко, широкую улыбку не гасил и ни перед кем не кланялся, ни от кого не уклонялся. Не был мальчиком для битья, а, скорее, добродушным, но непримиримым представителем школы «Не-будь-злопамятным-записывай». Например, однажды, после реально неприятного трехмесячного заключения в ревирском обезьяннике из-за не более чем косвенных подозрений безжалостного помощника прокурора Северного побережья, когда ГэЗэ добился снятия обвинений по нарушению права на быстрое разбирательство, а сам Гейтли откинулся через 92 дня, он вместе со своим доверенным сообщником{13} нанес полупрофессиональный визит в частный дом помощника прокурора, чье рвение и ордер обернулись для Гейтли веселенькой импровизированной детоксикацией на полу крошечной камеры. Будучи также апологетом максимы «месть подается холодной», сперва Гейтли терпеливо дождался, пока светская рубрика «Глоуб» не упомянула об участии помпрокурора и его супруги в какой-то благотворительной регате со знаменитостями где-то у берегов Марблхеда. Той же ночью Гейтли и его сообщник отправились в частный дом помпрокурора в Вандерлэнд Вэлли, элитном районе Ревира, вырубили там электричество, закоротив счетчик, потом срезали одно только заземление недешевой HBT-сигнализации[13] так, чтобы она включилась минут через десять и создала впечатление, будто преступники не разобрались в сигнализации и, испугавшись, ретировались, не докончив дела. Позже той ночью, когда органы Ревира и Марблхеда вызвали помпрокурора и его жену домой, те обнаружили, что остались без коллекции монет и двух старинных ружей, но не более того. Немало других ценностей было сложено на полу гостиной у прихожей, словно преступники не успели их вынести. В остальном подвергшийся ограблению дом казался непотревоженным. Помпрокурора был закаленным профи: он обошел дом, касаясь пальцем края шляпы{14}, и реконструировал вероятную картину преступления: преступники не разобрались в сигнализации и, испугавшись, ретировались, когда запасное заземление недешевой НВТ-сигнализации вдарило на 300 В. Помпрокурора как мог избавил жену от ощущения грязи и осквернения. Он уверенно настаивал на том, что надо ночевать дома; никаких отелей: в подобных случаях критически важно немедленно вернуться в эмоциональную колею, настаивал он. А потом, на следующий день, помпрокурора разобрался со страховкой и сообщил о пропаже ружей приятелю в АТФ{15}, его супруга успокоилась и жизнь пошла своим чередом.
Где-то месяц спустя в изысканный кованный почтовый ящик помпрокурора прибыл конверт. В конверте находилась стандартная глянцевая брошюра Американской стоматологической ассоциации о важности ежедневной оральной гигиены – такие есть чуть ли не везде, в любом кабинете стоматолога – и два полароидных снимка высокой четкости, один с Доном Гейтли и один с его сообщником, каждый стоял в хэллоуинских масках, излучавших профессиональное клоунское веселье, каждый стоял со спущенными штанами, согнувшись, с ручками зубных щеток помпрокурорской четы, торчащими из задниц прямо по центру кадра.
После этого Дону Гейтли хватило ума никогда больше не работать на Северном побережье. Но все равно он попал в крупные неприятности, в том же, помпрокурорском духе. Сказалось либо невезение, либо карма, либо что-то еще. А все из-за простуды, обычного человеческого риновируса. И причем даже простуды не самого Дона Гейтли, вот почему он наконец взялся за ум и задумался о карме.
Начиналось все безоблачно. Чудесный неогеоргианский дом в дико дорогой части Бруклайна с грабительской точки зрения лежал как на блюдечке с голубой каемочкой, в уютном отдалении от неосвещенного псевдодеревенского проселка, с низкопробной системой сигнализации «Сентри K°», которая запитывалась, как это ни тупо, от целого отдельного кабеля переменного тока на 330 В и 90 Гц с отдельным счетчиком; казалось, дом не был включен ни в один вечерний маршрут патрульных машин, а с черного хода его изящные, но хлипкие французские двери окружали густые кусты без единого шипа, к тому же от света галогеновых ламп гаража их загораживал частный мусорный контейнер ЭВД для дорогих районов. Вкратце – просто песня, а не дом, с точки зрения грабителя-наркомана. И Дон Гейтли закоротил счетчик сигнализации и с сообщником{16} вломился внутрь и принялся, словно на больших кошачьих лапах, рыскать по коридорам.
Вот только, к несчастью, оказалось, что хозяин был дома, хотя обе машины и остальные члены семьи отсутствовали. Бедолага, больной, спал на втором этаже в пижаме из ацетатного шелка с грелкой на груди, рядом с ним на прикроватном столике стояли полстакана апельсинового сока, пузырек Найквила{17}, лежали очки с толстыми стеклами, иностранная книжка, номера «Международных отношений» и «Взаимозависимых отношений», коробка салфеток «Клинекс» промышленного размера, у изножья кровати еле слышно гудел пустой напольный увлажнитель, и хозяин дома был по меньшей мере в замешательстве, когда проснулся и увидел, как на неосвещенных стенах спальни, бюро и тиковом шифоньере скрещиваются тонкие лучи фонарей, пока Гейтли с сообщником выискивали стенной сейф, который, как ни удивительно, около 90 % людей со стенными сейфами прячут в главной спальне за какой-нибудь картиной с морским или сухопутным пейзажем. Люди в некоторых домашних привычках оказывались столь идентичными, что Гейтли иногда чувствовал себя странно, словно обладал какими-то непомерными знаниями о личной жизни, не предназначенными для простых смертных. Совесть куда больше мучила Гейтли из-за этих конкретных непомерных знаний, нежели из-за своевольного обращения с чужим имуществом. Но вот внезапно посреди бесшумного поиска сейфа в спальне оказывается богатый домовладелец с жутким насморком, пока его семья колесит на двух машинах в экотуре по остаткам природы Беркшира, он бессонно ворочается в кровати, найквилизируется, издает гнусавые аденоидные звуки и вопрошает, какого черта это все значит – только произносит это на квебекском французском, что для туповатых американских наркоманов в хэллоуинских масках клоунов не значит ровным счетом ничего, – и вот этот крошечный пожилой домовладелец с головой круглой, как футбольный мяч, серым ван дайком и глазами, явно привыкшими к корректирующим линзам, садится и включает яркую прикроватную лампу. Гейтли легко мог бы смыться и забыть дорогу назад; но только, разумеется, в свете лампы рядом с шифоньером вырисовывается морской пейзаж, и сообщник заглядывает и кратко рапортует, что сейф за ним смехотворный, открывается едва ли не крепким словом; а оральные наркоманы обычно работают в крайне жестком физическом графике потребности и удовлетворения, и Гейтли сейчас определенно на стадии потребности; так что Д. У. Гейтли принимает губительное решение превратить кражу со взломом в полноценное ограбление – по уголовному кодексу разница между ними заключается в насилии или принуждающей угрозе оным – и распрямляется во весь устрашающий рост, и светит фонариком в слезящиеся глаза крошечного домовладельца, и обращается к нему на манер страшных преступников в популярной культуре – «че» вместо «что», различные апокопы и т. д., – и берет за ухо, и сопровождает на кухню, и сажает на стул, и связывает по рукам и ногам электрическими проводами, умело срезанными с холодильника, электрооткрывалки и автоматической кофеварки «Кафе-о-лэ-Мейкер» от «M. Кафе», связывает хорошо, но не гангренозно туго, потому что надеется, что беркширская природа в цвету и хозяин проскучает в одиночестве на протяжении достаточно долгого отрезка времени, и начинает шарить по кухонным шкафчикам в поисках столового серебра – не столового серебра «для дорогих гостей»; то покоилось в опойковом футляре под старой аккуратно сложенной рождественской оберточной бумагой в великолепном комоде из красного дерева с инкрустацией слоновой костью в гостиной, где 90 % богатых людей всегда и прячут хорошее серебро, оно уже было найдено и сложено{18} прямо в прихожей, – но старого доброго повседневного столового серебра, потому что основная часть домовладельцев держит кухонные полотенца двумя ящиками ниже ящика с приборами, а бог не придумал лучшего кляпа, чем старое доброе пропахшее маслом кухонное полотенце из искусственного льна; и привязанный проводами к стулу хозяин вдруг соображает, что именно разыскивает Гейтли, и дергается и говорит: «Не затыкайте мой рот, я обладаю ужасной простудой, мой нос, он кирпич соплей, я не в силах дышать в нос, ради господина бога не затыкайте мой рот»; и в знак доброй воли называет копающемуся Гейтли комбинацию сейфа за мариной в спальне, вот только французскими цифрами, что вкупе с гнусавым аденоидным гриппозным прононсом Гейтли даже не напоминает человеческую речь, и еще хозяин сообщает Гейтли про добританские квебекские золотые монеты в опойковом кошельке, приклеенном на обороте неизвестного импрессионистского пейзажа в гостиной. Но все, что говорит канадский домовладелец, значит для бедняги Дона Гейтли, что насвистывает веселую мелодию и старается выглядеть угрожающе в клоунской маске, не больше, чем, скажем, крики чаек Северного побережья или американских граклов; и, естественно, в двух ящиках под ложками находятся полотенца, и вот Гейтли надвигается, словно какой-то Бим-Бом из ада, и рот квебекца становится овальным от ужаса, и в этот рот вставляется скомканное, слегка отдающее жиром кухонное полотенце, а поверх торчащего кома льна и щек накладывается качественная волокнистая обвязочная лента из первого ящика столика с древним телефоном – ну почему все держат серьезные почтовые принадлежности в ближайшем к кухонному телефону ящике? – и Дон Гейтли с сообщником заканчивают ловкое и полное благих намерений ненасильственное обдирание бруклайнского дома догола, словно постхомячиный лужок, и запирают переднюю дверь и растворяются в бруклайнской мгле в надежном внедорожнике Гейтли с двойным глушителем. А связанный, хрипящий, облаченный в ацетатный шелк канадец – правая рука, возможно, самого одиозного антионановского активиста к северу от Великой Впадины, его адъютант и доверенный специалист по улаживанию конфликтов, самоотверженно согласившийся переехать с семьей в варварски американскую метрополию Бостона, чтобы служить связным и укротителем полудюжины или около того злопыхательных и ненавидящих друг друга группировок квебекских сепаратистов и альбертских ультраправых, единых лишь в фанатичном убеждении, что экспериалистский «дар», или «возвращение», США так называемой Реконфигурированной Великой Выпуклости своему северному соседу и союзнику по ОНАН нанес тяжелейший удар по канадским суверенитету, чести и гигиене, – этот домовладелец, безусловно VIP, хотя, конечно, довольно засекреченный VIP, или, точнее, PIT{19} на французском, этот робкий на вид координатор канадских террористов – привязанный к стулу, с кляпом во рту, одинокий, пораженный риновирусом человек под холодным флуоресцентным кухонным светом{20}, с кляпом умелым и из качественных материалов, – этот домохозяин, так тяжело боровшийся, чтобы частично прочистить один забитый назальный проход, что порвал межреберные связки, скоро обнаружил, что даже эта щелка заблокирована неумолимым лавиноподобным потоком слизи, и потому ему снова приходится рвать связки, чтобы пробить вторую ноздрю, и так далее; и через час борьбы, жжения в груди, крови на губах и белом кухонном полотенце от отчаянных попыток вытолкать его языком сквозь ленту, которая все же неспроста высшего качества, и после взлета надежды до небес из-за звонка в дверь и ее же черного падения, когда гость у двери, юная девушка с планшетом и жвачкой, разносившая промо-купоны на акцию «Счастливые выходные» со скидками на полугодовое и больше членство в сети бостонских безвредных для кожи соляриев, пожимает плечами в парке, делает пометку в планшете и беззаботно удаляется по длинному выезду к псевдопроселку, через час подобных мучений или больше квебекский PIT после невыразимой агонии – медленное удушение, даже соплями, это вам не прогулка в погожий денек на монреальском фестивале тюльпанов, – на пике этой агонии, слушая в голове затихающий гром пульса и наблюдая, как уменьшается видимое пространство, пока неуклонно сужается красная апертура зрения, на пике всего этого он мог думать, несмотря на боль и панику, только о том, какая это поистине дурацкая и глупая, после всего пережитого, смерть, – но даже этой мысли полотенце и лента не позволили выразиться в виде горестной ухмылки, с которой лучшим из нас подобает встречать свой наиглупейший конец, – и на этом Гийом Дюплесси, посинев, ушел из жизни, и просидел там, на кухонном стуле, в 250 км к востоку от действительно впечатляющей осенней природы, почти два дня и две ночи, с выправкой все более и более армейской, пока его охватывало трупное окоченение, с голыми ногами, из-за синюшности похожими на лиловые ломти хлеба; и когда бруклайнские органы наконец прибыли и отвязали его от залитого холодным светом стула, тело пришлось переносить в сидячем положении, настолько конечности и хребет отвердели в армейском комильфо. А для старого бедного Дона Гейтли, чья профессиональная привычка отрубать энергию коротким замыканием счетчика стала более-менее визитным модусом операнди, конечно же, было зарезервировано особое место в сердце и мыслях безжалостного помпрокурора Ревира с немалым весом в юридических сферах трех бостонских округов и не только, того самого помпрокурора, чья безжалостность в последнее время только усилилась, после того, как его жена на зубную нить без Валиума даже взглянуть не могла, а потому он терпеливо выжидал своего шанса, считая дни, будучи, так же как Дон, последовательным приверженцем принципов «Записывать» и «Подавать-холодным», и именно так Гейтли без всякого энергозатратного насилия со своей стороны оказался в дерьме на такой адской глубине, на которой меняются жизни.
* * *
Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»: «ИнтерЛейс ТелИнтертейнмент», Power TP RISC 932/1864 с консолью или без, Pink2, пост-«Праймстар»[14] DSS-распространение[15], менюшки и иконки, интернет-факс без ограничений на пиксели, tri— и quad-модемы с настраиваемым бодом, Сетки распространения, экраны настолько высокой четкости, как будто сам там находишься, видеофонная конференц-связь по разумным тарифам, встроенный Froxx CD-ROM, электроника от кутюр, консоли все-в-одном, нанопроцессоры «Юситю», лазерная хроматография, виртуально-совместимые медиакарты, оптоволоконный сигнал, цифровое шифрование, революционные приложения; кистевая невралгия, фосфенная мигрень, ягодичное гиперожирение, поясничные стрессы.
3 Ноября – Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
Ком. 204, общежитие Б: Джим Трельч, семнадцать лет, место рождения: Нарберт, Пенсильвания, № 8 в текущем рейтинге юношеского разряда Энфилдской теннисной академии в возрастной категории до 18 лет – а значит, № 2 в одиночном разряде команды Б 18-летних, заболел. Опять. Накатило, когда он одевался потеплее для тренировок команды Б в 07:45. На экране ТП комнатки шел, как обычно, с выключенным звуком картридж круга из 16 матчей с сентябрьского Открытого чемпионата США, и Трельч поправлял резинки ракушки, лениво комментируя действия игроков в кулак, когда накатило. Болезнь. Как гром среди ясного неба. От дыхания вдруг стало больно в горле. Затем переполняющий жар в различных черепных проходах. Затем он чихнул, и то, что вычихнулось, было плотным и мясистым. Болезнь накатила ультрабыстро, как гром среди предтренировочного ясного неба. Теперь он снова в постели, в лежачем положении, смотрит четвертый сет матча, но не комментирует. Экран прямо под пемулисовским постером с королем паранойи{21}, на который нельзя не бросить взгляд, когда смотришь ТП. По полу у кровати, рядом с мусорной корзиной разбросаны мятые «Клинексы». На прикроватном столике лежат как безрецептурные, так и выписанные врачом отхаркивающие и противокашлевые, анальгетики и мегаспансулы с витамином С, флакон Бенадрила и флакон Селдана{22} – хотя на самом деле во флаконе Селдана лежат несколько 75-мг капсул Тенуата, которые Трельч постепенно стрелял на пемулисовской части комнаты и, по его мнению, на редкость гениально прятал на самом виду в прикроватном флаконе с таблетками, где Пемстер в жизни не догадается искать. Трельч из тех, кто умеет пощупать свой лоб и определить жар. Определенно риновирус, внезапный и свирепый. Он размышлял: когда вчера Грэм Рэйдер притворился, что чихнул на поднос с обедом Д. Трельча у диспенсера с молоком, возможно, он чихнул на самом деле и только притворился, что притворился, передав заразный риновирус на нежную слизистую Трельча. В жаре он мысленно призывает на голову Рэйдера различные кары небесные. Никого из соседей Трельча нет. Тед Шахт отмачивает колено в первой на сегодня вихревой ванне. Пемулис вооружился и ушел на тренировку в 07:45. Трельч предложил Пемулису свой завтрак, а взамен попросил залить напольный увлажнитель и позвать медсестру первой смены, чтобы та принесла «еще» ядерного антигистамина Селдан, небулайзер с декстрометорфаном и записку с освобождением от утренних тренировок. Он лежит и обильно потеет, смотрит цифровую запись профессионального тенниса, слишком опасаясь за горло, чтобы комментировать. От Селдана не должно клонить в сон, но он чувствует слабость и неприятную сонливость. Едва ли может сжать руку в кулак. Он вспотел. Не уходит угроза тошноты/рвоты. Он поверить не может, как быстро она накатила, болезнь. Увлажнитель кипит и булькает, а все четыре окна комнаты плачут из-за холода снаружи. С Восточных кортов доносятся тихие, грустные, далекие, как пробки из шампанского, десятки ударов по мячам. Трельч дрейфует всего на одном уровне выше сна. Гигантские вентиляторы ATHSCME у стены далеко на севере, отдаленный приграничный вой, голоса снаружи и стук холодных мячей сплетаются в какую-то звуковую подстилку под утробным урчанием увлажнителя и скрипом пружин в кровате, а Трельч ворочается и мечется во влажной полудреме. У него тяжелые немецкие брови и кулаки с большими костяшками. Он в таком неприятном опиоидном лихорадочном состоянии полудремы, скорее фуги, чем сна, не плывет, а скорее брошен на произвол судьбы в суровых морях, где его могуче швыряет то в полудрему, то из нее, – полудрему, когда разум еще бодрствует и можно спросить себя, спишь ты или нет, даже во сне. И любые сны рваные по краям, пожеванные, неполноценные.
Это буквально грезы наяву, хворая, какая-то неполноценная фуга, из которой пробуждаешься с каким-то психическим лязгом, пытаешься сесть прямо, уверенный, что в комнате общежития рядом с тобой есть кто-то непрошенный. Изможденный, откидываешься на мокрое пятно подушки, таращишься на сложносочиненные складки турецкого ковра, присуперклеенного Пемулисом и Шахтом к углам потолка, который волнуется, свисая, так что его складки напоминают рельефный ландшафт, какую-то долину с тенями.
* * *
Я прихожу к выводу, что ощущение самых худших кошмаров – ощущение, которое можно почувствовать как во сне, так и наяву – идентично самой форме этих худших кошмаров: внезапное внутрисонное осознание, что сами суть и центр кошмара всегда были с тобой, даже наяву: просто ты их… не замечал; и потом – тот ужасающий промежуток между осознанием, что именно ты не замечал, и тем, как оборачиваешься посмотреть, что же было рядом с тобой, все это время…Твой первый кошмар вдали от дома и родителей, твоя первая ночь в академии – уже тогда оно было с тобой: сон о том, как просыпаешься от глубокого сна, вдруг вскакиваешь в поту и панике, ошеломленный внезапным чувством, что рядом с тобой, в этой самой темной незнакомой комнате общежития, находится квинтэссенция абсолютного зла, суть и центр зла прямо здесь, в этой комнате, прямо сейчас. И оно пришло только за тобой. Больше никто из мальчиков не проснулся; койка над тобой провисает тупо, неподвижно; никто не пошевелится; никто в комнате не чувствует присутствие чего-то максимально злого; никто не ворочается и не вскакивает весь в поту; больше никто не вскрикивает – что бы это ни было, они ему не нужны. Фонарик, мама приклеила на него кусочек малярного скотча с твоим именем и уложила в чемодан специально для тебя, скользит по комнате в академии: подвесной потолок, серый полосатый матрас и продавленная сетка пружин над тобой, две других двухъярусных кровати такого матово-серого цвета, что не отражает свет, кучи книг, компакт-дисков, кассет и теннисной экипировки; твой круг белого света колеблется, как луна на воде, перекатывается по неотличимым друг от друга бюро, нишам чулана и двери в комнату, выпуклым обломам косяка; плывет по мебели, куче-мале теней спящих мальчиков на табачно-белых стенах, двум овалам половичков на паркете, черным очертаниям поясков плинтуса, щелям жалюзи, сквозь которые просачивается фиолетовый несвет снежной ночи с тонким серпиком луны; фонарик с твоим именем, выписанным материнским курсивом, скользит по каждому сантиметру этих стен, реостатам, CD, постеру Тауни Кондо от «ИнтерЛейс», телефонной консоли, настольным ТП, лицу в полу, плакатам с теннисистами, луково-желтым абажурам настольных ламп, узорам дырочек в потолочных панелях, сетке пружин верхней кровати, нише туалета и двери, мальчикам в одеялах, уже различимой черной трещинке на восточной части потолка, напоминающей русло ручья, кленовому пояску на стыке между потолком, южной и северной стеной нет фонарик высветил лицо в полу но ведь нет нет не может быть ты не видел узкие как у кошки и раскосые зрачки брови в виде V и жуткую зубастую улыбку что щерилась все время пока ты светил по углам ой мамочка лицо в полу мамочка ой и луч фонарика рвано втыкается назад промазывает исправляется центрируется на том что ты чувствовал и видел, но не увидел, вот только что, когда так внимательно водил фонарем и искал, лицо в полу было все это время, и его не ощущали другие и не видел ты, пока вдруг не осознал, как до этого чувствовал, что ему здесь не место и что это зло: Зло.
Ты светишь, и вдруг оно открывает пасть.
А потом ты вмиг просыпаешься, дрожишь как цимбала, сна ни в одном глазу, ты дрожишь, набираешься смелости и духу, переворачиваешься направо, прямо как в своем сне, за именным фонариком на полу у кровати просто на всякий случай, лежишь на локте и боку, освещая комнату, как во сне. Лежишь, поводя фонарем, смотришь, весь обратился в ребра, локти и широко раскрытые глаза. На полу наяву – экипировка и грязная одежда, светлый паркет с заделанными швами, два половичка, голый лак блестит под снежным светом из окна, пол нейтральный, безлицый, ты не видишь на полу никаких лиц, сна ни в одном глазу, лежишь, безлицый, пустой, с широко раскрытыми глазами, все поводя и поводя лучом по полу, не уверенный до конца всю ночь напролет – и впредь вечно сомневаясь, что ничего не пропустил: лежишь, без сна и почти двенадцатилетний, веришь изо всех сил.
По состоянию на Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
Энфилдская теннисная академия работает по аккредитации три года до эры спонсирования и восемь лет с начала эры спонсирования, сперва под руководством доктора Джеймса Инканденцы, затем под управлением его сводного шурина Чарльза Тэвиса, д-ра пед. наук. Джеймс Орин Инканденца – единственный отпрыск когда-то лучшего американского теннисиста среди юниоров, а потом многообещающего юного актера, который играл по методу до системы Станиславского, но в течение ранних формирующих лет Д. О. Инканденцы лишился актерской репутации и работы и бежал в родной Тусон, штат Аризона, где посвятил оставшуюся жизнь работе профессиональным теннисистом на ранчо-курортах и недолго протянувшим постановкам в некоем Битническом Театральном проекте «Пустыня», – отца, склонного к возлияниям трагика, искалеченного навязчивой мыслью о смерти от паучьего укуса, страхом сцены и ненавистью неизвестного происхождения, но пожирающей интенсивности к школе актерского мастерства по методу Станиславского и ее более многообещающим представителям, отца, который где-то у надира своего профессионального успеха решил удалиться в опрысканную «Рейдом» подвальную мастерскую и взрастить там многообещающего спортсмена-юниора, примерно как другие отцы ремонтируют винтажные автомобили или собирают кораблики в бутылках, или там реставрируют мебель и т. п., – Джеймс Инканденца был замкнутым, но усердным и впоследствии одаренным теннисистом-юниором – высоким, очкастым, доминирующим у сетки, – который по своему почину потратил теннисную стипендию на среднее и дальнейшие образования так далеко от Юго-запада США, насколько возможно зайти, не утонув. Американское правительственное престижное ОНР{23} финансировало его докторат по оптической физике, тем самым исполнив что-то вроде детской мечты. Его стратегическая ценность во время федерального периода Д. Форд – ранний Д. Буш как более-менее лучшего спеца по прикладной геометрической оптике в ОНР и САК[16] сперва на производстве рассеивающих нейтроны отражателей для термостратегических оружейных систем, а затем в Комиссии по атомной энергетике, – где, по общепринятому мнению, выведенные им показатели преломления гамма-лучей для литиевого анодирования линз и панелей среди полудюжины других крупных научных прорывов сделали возможным холодный кольцевой синтез и, следовательно, относительную энергонезависимость США и их различных союзников и протекторатов, – так вот, его компетенция в оптике вылилась после недолгой работы в частном секторе и выхода на пенсию в целое состояние в патентах на зеркала заднего вида, светочувствительные очки, поздравительные голографические картриджи на дни рождения и Рождество, видеофонные Заставки, гомолосинусоидально-картографическое ПО, нефлуоресцентные системы освещения в общественных местах и кинооборудование; а затем, во время оптативной отставки от строгой науки – которую для него, видимо, представляли возведение и открытие аккредитованной ТАСШ[17] педагогически экспериментальной теннисной академии, – в апрегардное[18] экспериментальное и концептуальное кинотворчество, видимо, слишком опередившее свое время либо отставшее от него, чтобы принести признание Инканденце до его кончины в Год Шоколадного Батончика «Дав», – хотя многое из него (экспериментального и концептуального кинотворчества) по общему признанию было просто претенциозным, неувлекательным и так себе и вряд ли помогло отсрочить довольно плавную спираль Инканденцы в дипсоманию его покойного отца{24}.
Брак высокого, нескладного, социально неприспособленного и пьющего с мая по декабрь{25} доктора Инканденцы с одной из истинных секс-бомб североамериканских научных кругов, чрезвычайно высокой и нервозной, но также чрезвычайно красивой, складной, трезвеннической и солидной доктором Аврил Мондрагон, единственной женщиной-академиком, когда-либо заведовавшей кафедрой прескриптивного словоупотребления и узуса им. Макдональда в Королевском колледже Виктории Университета Макгилл, с которой Инканденца повстречался на конференции по рефлективным и рефлексивным системам в Университете Торонто, приобрел еще больший романтический флер во время бюрократических злоключений, связанных с получением визы на выезд и затем на въезд, не говоря уже о грин-карте, т. к. даже брак профессора Мондрагон с гражданином США не оттенил ее предыдущее участие еще во времена аспирантуры, хотя и, безусловно, демонстративно мирное, в определенной деятельности левых квебекских сепаратистов, из-за которого ее имя и оказалось в пресловутом списке «Personnes à Qui On Doit Surveiller Attentivement»[19] КККП[20]. Рождение первого ребенка четы Инканденца, Орина, было как минимум отчасти юридическим маневром.
Известно, что в течение последних пяти лет жизни доктор Джеймс О. Инканденца обналичил все свои активы и патенты, уступил руководство Энфилдской теннисной академией сводному брату жены – бывшему инженеру, до недавнего времени занимавшему должность в администрации любительского спорта Провинциального колледжа Троппингемшира, провинция Нью-Брансуик, Канада, – и посвятил все свободные от пагубных привычек часы исключительно производству документалок, арт-лент с техническими выкрутасами и смутно язвительных драматических картриджей с вкраплениями своих обсессий, оставив после себя значительное (учитывая поздний творческий расцвет) количество законченных лент и картриджей, часть из которых заслужила культовый статус в академической среде за свои техническую затейливость и пафос, одновременно сюрреалистически абстрактный и душе— (а то и ЦНС-) раздирающе мелодраматический.
Безвременная кончина в результате самоубийства профессора Джеймса О. Инканденцы-мл. в пятьдесят четыре года стала тяжелой утратой по меньшей мере для трех миров. Президент Дж. Джентл (С. К.) от имени ОНР МО США и посткольцевой КАЭ ОНАН посвятил ему панегирик и передал соболезнования семье по засекреченной электронной почте ARPANET. Похороны Инканденцы в квебекском округе Л’Иль дважды откладывались из-за кольцевых циклов гиперфлорации. «Корнелл Юниверсити Пресс» объявило о планах издания юбилейного сборника статей. Некоторые ведущие так называемые «апрегардные» и «антиконфлюэнциальные» молодые режиссеры в Год Шоколадного Батончика «Дав» применяли в корпусе своих работ некоторые косвенные визуальные отсылки, – в основном контрастное освещение и съемку заказными объективами, которыми отличалась фирменная глубина резкости Инканденцы, – в качестве своего рода внутрицехового элегического посвящения, которое бы не считал ни один зритель. Интервью с Инканденцой посмертно включили в труд о зарождении кольцевания. А те из игроков-юниоров ЭТА, на чьи гипертрофированные руки налезали черные напульсники, не снимали их на корте почти весь год.
Денвер, Колорадо, 1 Ноября
Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
– Ненавижу! – вопит Орин любому, кто пролетает рядом. Он не крутится и не вращается по спирали, как полагается; он скорее лавирует – парящий эквивалент снегоочистителя, незрелищный и нацеленный только на то, чтобы закончить срочно, целым и невредимым. Нейлон красных крыльев трепещет в восходящем потоке; плохо приклеенные перья линяют и воспаряют. Восходящий поток – оксиды от тысяч вопящих глоток «Майл-Хай». Это самый громкий стадион, факт. Он чувствует себя придурком. В клюве трудно дышать и смотреть. Два запасных энда делают что-то вроде совместной бочки. Самое худшее – момент перед тем, как они прыгали с края стадиона. Руки в верхних рядах тянутся и хватают за ноги. Все хохочут. Камеры «ИнтерЛейса» панорамируют и наезжают; Орин отлично знает, что огонек сбоку означает «зум». Как только они взмыли над полем, голоса растаяли и слились с оксидами и восходящим потоком. Левый гард воспаряет вместо того, чтобы опускаться. У кого-то отваливаются пара клювов и лапа, кружат вниз к полю. Орин угрюмо лавирует вперед-назад. Он из тех, кто твердо отказался свистеть или чирикать. Плевать на премию. Громкоговоритель стадиона – словно полощут стальное горло. Ничего не понятно, даже на земле.
Унылый старый экс-квотербек, который в эти дни только придерживает мяч для первого удара, парит недалеко от медленного зигзага Орина, в добрых ста метрах над 40-ярдовой отметкой. Он один из маскотов-самочек – его клюв тупее, а крылья – неброского красного.
– Ненавидь и презирай это всем гребучим сердцем, Клейт!
Квотербек пытается устало махнуть крылом в ответ и чуть не влетает в пенек пера Орина.
– Почти приехали! Наслаждайся полетом! Йо – зацени декольте на 22 G, прямо за… – и теряется в реве, когда первый игрок приземляется и сбрасывает промо-аппарат в красных перьях. Надо кричать, чтобы тебя хотя бы услышали. В какой-то момент начинает казаться, что толпа ревет из-за собственного рева – рев в квадрате, словно что-то сейчас взорвется. В зоне полузащиты один из «Бронко» в костюме маскота спотыкается и шлепается, так что кажется, будто у быка оторвался зад. Орин не рассказывал ни одному «Кардиналу», даже психологу или психотерапевту – специалисту по визуализации команды о своей смертельной боязни высоты и падений.
– Я пантер! Я бью по мячу! Мне платят, чтобы я бил далеко, высоко, хорошо и всегда! Личное интервью о своей личной жизни – это еще ладно! Но вот это переходит все границы! Хватит это терпеть! Я спортсмен! Я не актер фрик-шоу! На переговорах о переходе никто не предупреждал про полеты. В Новом Орлеане были только рясы и нимбы, и цитра раз в сезон. Но только раз в сезон. А это вообще кошмар!
– Могло быть и хуже!
Кружа к линии крестиков на земле и парням в бейсболках, которые помогают снять крылья, наглым пузатым добровольцам из головной администрации, которые умеют хмыкать над тобой так, что даже не выдвинешь потом обвинение.
– Мне платят за то, чтобы я бил!
– В Фили еще хуже!.. в Сиэтле три сезона водой полива…
– Господи Боже, только пощади Ногу, – шепчет Орин каждый раз перед самым приземлением.
– …а ведь мог быть «Нефтяником»! А то и «Коричневым»[21].
* * *
Органопсиходелический мусцимол, изоксазол-алкалоид, получаемый из Amanita muscaria, он же мухомор, – ни в коем случае, подчеркивает Майкл Пемулис, не путать с phalloid’ами, vern’ой или некоторыми другими смертельными представителями североамериканского рода Amanita, пока детишки сидят по-турецки с застывшими глазами, подавляя зевки, на полу Комнаты отдыха, – известен под структурным именем 5-аминометил-3-изоксазол, употребляется орально в количестве где-то от 10 до 20 мг за прием, действует в два-три раза мощнее псилоцибина и зачастую приводит к следующим изменениям сознания (вообще не читая и не подсматривая в заметки): некий транс-полусон с видениями, экзальтация, ощущения физической легкости и возросшей силы, повышенное чувственное восприятие, синестезия и комплиментарные для человека искажения в образе тела. Это должна быть полдничная встреча со «Старшим товарищем», где детишки получают от умудренных старшеклассников братскую поддержку и совет. Пемулис же иногда относился к встрече как к какому-то коллоквиуму и делился там собственными находками и интересами. Экран стоит на «Чтении» с кабинетного ноутбука и на нем большими печатными буквами написано «Метоксилированные основания для фенилалкиламиновых манипуляций», а под этим – текст, который для Младших товарищей с таким же успехом мог быть и на греческом. Двое детей сжимают теннисные мячи; двое по-хасидски раскачиваются, чтобы не уснуть; у одного – кепка с двумя антенками из сжатых пружин. Более-менее почитаемый аборигенными племенами нынешних южного Квебека и Великой Впадины, рассказывает им Пемулис, этот пластинчатый гриб любили и ненавидили за могучий, но не всегда приятный психодуховный эффект, особенно при неправильной дозе. Мальчик с живым интересом ковыряется в пупке. Другой делает вид, что упал.
* * *
Некоторые низовые игроки начинают – простите за такие новости – не раньше где-то двенадцати, особенно с дринами перед матчем и с энкефалином{26} после, что может привести к целому порочному кругу в нейрохимии человека; однако лично я, опрометчиво приняв кое-какие обеты по поводу отцов и яблок от яблони, впервые расслабился с Бобом Хоупом{27} только в пятнадцать, даже скорее шестнадцать, когда Бриджет Бун, в комнату которой перед отбоем всегда набивалась целая куча 16-летних и младше, предложила мне подумать насчет парочки бонгов на ночь в качестве некоего психодислептического Соминекса, который, возможно, мог помочь мне, наконец-то, проспать до самого конца один реально неприятный сон, – тот еженощно повторялся и будил меня in medias[22] долгие недели, уже начал давить и слегка влиять на игру и показатели. И хоть Боб был второсортный и синтетический, бонги сработали как по волшебству.
В том сне, который я порой вижу и по сей день, я стою у всех на глазах на задней линии гаргантюанского теннисного корта с заполненными трибунами. Очевидно, я на профессиональном матче; есть зрители, судейская бригада. Но корт размером где-то с футбольное поле, наверное, ну так кажется. Трудно сказать. Но главное – корт сложный. Линии, которые определяют игру, на этом корте сложные и скрученные, как скульптура из струн. Линии во всех направлениях, и они бегут бесцельно, или встречаются и образуют взаимоотношения и квадраты, реки и их притоки, и системы внутри систем: линии, углы, коридоры и отрезки расплываются у горизонта далекой сетки. Я стою неуверенно. Все это слишком трудно осмыслить сразу. Все такое огромное. И на людях. Вдоль, видимо, периметра корта располагается безмолвная толпа, одетая в летние цитрусовые цвета, недвижная и вся внимание. Стоит начеку батальон вежливых линейных судей в блейзерах и шляпах для сафари, сложив руки на ширинках слаксов. Высоко над головой, рядом с тем, что можно назвать стойкой сетки, – арбитр, в синем блейзере, на высоком стуле, подключенный к системе громкого вещания, шепчет: «Играйте». Толпа – живая картина, неподвижная и внимательная. Я кручу палку, стучу новеньким желтым мячиком и пытаюсь понять, в какую же сторону в этой путанице линий подавать. На трибунах слева я различаю белый солнечный зонтик Маман; из-за ее роста тот возвышается над соседними; она сидит в своем маленьком кругу тени, волосы белые, ноги скрещены, хрупкий кулачок поднят и сжат в знак полной и безоговорочной поддержки.
Арбитр шепчет: «Прошу, начинайте».
Мы как бы играем. Но это все как-то гипотетически. Даже «мы» – только теория: я так и не вижу далекого оппонента из-за сложного устройства игры.
Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
Врачи, как правило, входят на арену своего профессионального поприща с бодрой улыбкой, которую приходится немного приглушать, когда в роли этой арены выступает пятый этаж больницы – психиатрическое отделение, где бодрая улыбка приравнивается к какому-то злорадству. Вот почему врачи в психиатрическом отделении, если и когда встретишь их в коридорах пятого этажа, так часто носят смутно фальшивую нахмуренность озадаченной сосредоточенности. И вот почему больничный доктор медицины – обычно лоснящийся, розовощекий и без пор, от которого почти всегда необычно чисто и приятно пахнет, – обращается к психиатрическим пациентам под своим наблюдением в профессиональной манере, одновременно спокойной и проникновенной, с отстраненной, но искренним интересом, заботой, равно относящейся и к субъективному дискомфорту пациента, и к тяжелым особенностям его случая.
Ухоженный доктор, который только что осторожно заглянул в открытую дверь душной палаты и, пожалуй, даже слишком мягко постучал по металлическому косяку, обнаружил Кейт Гомперт на боку, та лежала на узкой жесткой койке в синих джинсах и блузке-безрукавке, поджав к животу колени и обвив их пальцами. Пафос позы был слишком красноречивым: точная копия меланхоличной картины эры Ватто с фронтисписа «Руководства по клиническим состояниям» Евтушенко. На Кейт Гомперт были темно-синие водонепроницаемые кроссы без носков и шнурков. Половина ее лица была утоплена в то ли зеленой, то ли желтой наволочке синтетической подушки, голову она так давно не мыла, что волосы распались на отдельные блестящие пряди, и черная челка на видимой половине лба напоминала глянцевые прутья решетки. В психиатрическом отделении стоял слабый запах дезинфицирующего средства и сигарет из комнаты отдыха, горький привкус медицинских отходов, ожидающих уборки, а также постоянная легкая аммиачная нотка мочи, а также слышались двойной бип лифта и вечно далекий голос интеркома, перечисляющий имена каких-то врачей, и громкая ругань маниакального пациента из розовой палаты для буйных в противоположном от комнаты отдыха конце отделения. Еще в палате Кейт Гомперт пахло паленой пылью из отопительной вентиляции, а также слащавым парфюмом юного медбрата психиатрического отделения, который сидел в кресле у изножья койки девушки, жевал синюю жвачку и смотрел беззвучный ROM-картридж на больничном ноутбуке. Кейт Гомперт была в Особом списке, то есть за ней следовало Присматривать Присмотр на случай суицида, то есть в какой-то момент девушка выдала и Мышление, и Намерение, то есть девушку двадцать четыре часа в сутки должен стеречь медбрат, пока ее не отзовет из Особого списка наблюдающий врач. Медбратья на таком дежурстве сменялись каждый час, якобы так каждый дежурный всегда был бодр и начеку, но на самом деле потому, что просто сидеть у постели и глядеть на того, кого так мучает психическая боль, что он хотел покончить с собой, невероятно удручающе, скучно и неприятно, так что они сокращали ненавистную обязанность как могли, эти медбратья. Формально им нельзя читать, писать, смотреть CD-ROM’ы, выполнять процедуры личной гигиены или в любой форме отвлекать внимание от пациента из Особого списка. Пациентка мисс Гомперт, казалось, одновременно и не могла вздохнуть, и дышала так часто, что могла спровоцировать гипокапнию; врач также не мог не отметить, что у нее довольно большая грудь, быстро вздымавшаяся и опадающая в круге рук, которыми она обхватила колени. Глаза девушки, тусклые, зафиксировали его появление в дверях, но как будто не следили за тем, как он подходил к койке. Медбрат точил ногти пилочкой. Врач сказал медбрату, что ему нужно побыть пару минут наедине с мисс Гомперт. Такое требование врачи, когда это возможно, адресуют подчиненному, читая или по крайней мере опустив глаза на карту, – так и сейчас врач внимательно изучал карту, показатели и записи о пациентке, собранные по медицинской Сети из травматологических и психиатрических отделений других городских больниц. Гомперт, Кэтрин Э., 21, Ньютон, Массачусетс. Оператор ввода данных в риелторской конторе в Уэллсли Хиллс. Четвертая госпитализация за три года, каждый раз – клиническая депрессия, униполярная. Курс электросудорожной терапии в госпитале Ньютон-Уэллсли два года назад. Некоторое время Прозак, затем Золофт, последнее – Парнат в комбинации с литием. Две предыдущих попытки суицида, последняя – буквально прошлым летом. Прием Би-Валиума прерван через два года применения, Ксанакса – через год: обнаружены случаи злоупотребления назначенными лекарствами. Униполярная депрессия, вполне классическая, характеризуется крайней дисфорией, тревогой с приступами паники, паттернами дневных вялости/возбуждения, суицидальным Мышлением с Намерением и без. Первая попытка – случай с угарным газом, но автомобиль в гараже заглох раньше, чем был достигнут летальный уровень гемотоксичности. Затем прошлогодняя попытка – сейчас шрамов не видно, сосудистые узлы на запястьях скрыты коленями, которые она обняла. Она продолжала таращиться в дверь, в которую вошел доктор. Последняя попытка – обычная передозировка лекарствами. Поступила в больницу после вызова бригады скорой помощи три дня назад. Два дня на искусственной вентиляции после промывки. Гипертонический криз на второй день от повторного отравления продуктами метаболизма – видимо, закинулась чертовой прорвой таблеток, – дежурная медсестра интенсивной терапии вызывала капеллана – видимо, повторное отравление оказалось совсем тяжелым. Уже два раза подряд побывала на грани жизни и смерти, эта Кэтрин Энн Гомперт. Третий день – во 2-м Западном корпусе для наблюдения, от совершенно безумного кровяного давления, скрепя сердце, выписали Либриум. Теперь она на пятом этаже, нынешней арене врача. Давление по последним четырем показаниям стабильно. Следующее снятие показаний в 13:00.
Попытка была серьезной, полновесной попыткой. Девчонка не шутит. Хрестоматийный клинический случай прямиком из Евтушенко или Дрецке. Больше половины суицидников в психиатрических отделениях – всякие чирлидерши после двух флаконов Мидола из-за несчастной школьной любви или серые асексуальные депрессивные одиночки, безутешные после смерти домашнего любимца. Катарсическая травма от того, что они действительно попали в официальное место для психов, пара понимающих кивков, пара слабых признаков, что кому-то на них не совсем наплевать, – и они снова в норме и готовы к возвращению в мир. Но три серьезных попытки и курс шоковой – совсем другой разговор. Внутреннее состояние врача колебалось между трепетом и возбуждением, что внешне проявлялось в виде спокойно-проникновенной недоуменной заботы.
Врач сказал «Привет» и захотел удостовериться наверняка, что она Кэтрин Гомперт, так как раньше они не встречались.
– Это я, – горьким почти напевом. Ее голос оказался странным образом светлым для человека, лежащего в позе зародыша, с мертвым взглядом и без выражения на лице.
Врач спросил, не могла бы она вкратце рассказать, как очутилась здесь, с ними? Помнит ли, что произошло?
Она вздохнула еще глубже. Этим хотела передать скуку или раздражение.
– Я приняла сто десять таблеток Парната, где-то тридцать капсул Литоната, еще просроченный Золофт. Приняла все, что у меня было на свете.
– Похоже, ты действительно хотела сделать себе больно.
– Внизу сказали, что от Парната я отключилась. Из-за него и фигня с давлением. Мама услышала шум наверху и нашла меня, как она сказала, на боку, я жевала ковер в комнате. У меня в комнате пушистый ковер. Сказала, я лежала на полу, покрасневшая и вся мокрая, будто новорожденная; сказала, сперва подумала, что у нее галлюцинация меня новорожденной. На боку, красная и мокрая.
– Так и бывает при гипертоническом кризе. Это значит, кровяное давление поднялось настолько, что ты могла умереть. От Сертралина в комбинации с ИМАО{28} в достаточном количестве можно умереть. Да еще с отравлением от такой дозы лития – я бы сказал, тебе повезло, что ты еще с нами.
– Маме иногда кажется, что у нее галлюцинации.
– Сертралин, кстати говоря, – это Золофт, который ты хранила вместо того, чтобы выкинуть, как предписывается при смене курса лекарств.
– Говорит, я большую дыру прожевала. Но кто знает.
Доктор выбрал вторую любимую ручку из ряда в нагрудном кармане белого халата и сделал какую-то пометку на новой карте Кейт Гомперт конкретно этого психиатрического отделения. Среди ручек в кармане торчала резиновая головка диагностического молоточка. Он спросил Кейт, может ли она ему объяснить, почему хотела сделать себе больно. Злилась ли на себя. На кого-то другого. Или ей стало казаться, что в жизни больше нет смысла. Не слышала ли голосов, которые велели сделать себе больно.
Внятного ответа не последовало. Дыхание девушки замедлилось до просто частого. Доктор решил пораньше сделать высокую медицинскую ставку и спросил Кейт, не было бы проще, если бы она перевернулась и села, чтобы они говорили друг с другом более нормально, лицом к лицу.
– Я сижу.
Врач занес ручку. Его медленный кивок был задумчивым, вежливо озадаченным.
– Хочешь сказать, тебе сейчас кажется, будто твое тело уже находится в сидячем положении?
Она надолго закатила глаза, многозначительно вздохнула, затем перевернулась и села. Кэтрин Энн Гомперт, вероятно, решила, что перед ней очередной психиатр с нулевым чувством юмора. Видимо, она не понимала строгих методологических пределов, которые диктовали, насколько ему, врачу, нужно быть буквальным с поступившими в психиатрическое отделение. Или что шутки и сарказм здесь обычно чересчур содержательны и обладают клиническим подтекстом, чтобы не принимать их всерьез: сарказм и шутки часто были бутылкой, в которой пациенты с клинической депрессией отправляли самые безысходные крики о помощи и сочувствии. Врач – который, кстати, был еще не доктором медицины, а ординатором, на двенадцатинедельной практике в психиатрическом – поделился этим медицинским фактом, пока пациентка деланно сложно достала из-под себя тонкую подушку, положила к голой стене на короткую сторону и опала на нее, скрестив руки на груди. Врач решил, что ее открытая демонстрация раздражения могла либо нести позитивный посыл, либо вообще ничего не значить.
Кейт Гомперт уставилась в точку за левым плечом доктора.
– Я не хотела сделать себе больно. Я хотела себя убить. Большая разница.
Тот спросил, не могла бы она объяснить, в чем конкретно, по ее мнению, здесь разница.
Задержка, предшествовавшая ответу, была всего на миг дольше, чем пауза в среднестатистическом разговоре. Врач не представлял, на что указывает это наблюдение.
– А у вас тут много разных видов суицидников?
Ординатор не стал уточнять, что Кейт Гомперт имеет в виду. Она удалила одним пальцем какое-то вещество из уголка рта.
– По-моему, должны быть разные виды суицидников. Я не из тех, у которых ненависть к себе. Тип, который вроде такой «Я дерьмо, и миру будет лучше без несчастного меня», который так говорит, а сам представляет, что все скажут на его похоронах. Встречала я такой тип в отделениях. Несчастный-я-ненавижу-себя-накажите-меня-приходите-ко-мне-на-похороны. А потом показывают фотки 20 × 25 своей дохлой кошки. Это все хрень, сплошная жалость к себе. Это хрень. У меня нет особых проблем. Меня не завалили на экзамене, не бросили. Эти типы. Вот они делают себе больно. – сочетание пустой маски лица и обыденно оживленного разговорного тона Кейт интриговало и сбивало с толку. Легкие кивки врача были задуманы не как ответы, но как поощрение продолжать: Дрецке называл их Моментумизерами.
– Мне не особенно хочется делать себе больно. Или, типа, наказывать. Я себя не ненавижу. Просто хочу, чтобы меня вытащили отсюда. Больше не хочу играть.
– Я хотела просто потерять самосознание. Я совсем другой тип. Я хотела перестать себя так чувствовать. Если бы я могла просто впасть в реально длинную кому, так бы и сделала. Или самой себе устроить шоковую, тоже так бы и сделала. Взамен.
Врач записывал с великим усердием.
– Последнее, чего я хочу, – это боль. Я просто больше не хотела так себя чувствовать. Я не верю… не верила, что это ощущение когда-нибудь уйдет. Не верю. До сих пор. Лучше ничего не чувствовать, чем это.
В глазах врача читался живой, но абстрактный интерес. Они казались многократно увеличенными за привлекательными, но толстыми линзами, оправа которых была стальной. Пациенты на других этажах во время его практики иногда жаловались, что им кажется, будто они в банке, а он пристально изучает их из-за толстого стекла. Он сказал:
– А ощущение желания прекратить чувствовать с помощью смерти, оно, таким образом?..
– Ощущение – это почему я хочу. Ощущение – причина, по которой мне хочется умереть. Я здесь потому, что хочу умереть. Вот почему я в палате без окон с решетками на лампочках и без замка на туалете. Вот почему у меня забрали шнурки и ремень. Но вот я заметила, что ощущение-то они не забрали, да.
– Ощущение, о котором ты говоришь, то же самое, что ты чувствовала и при других приступах депрессии, Кэтрин?
Пациент ответила не сразу. Она вытянула одну ногу из кроссовки и коснулась голой ноги носком другого кроссовка. Внимательно следила за каждым своим действием. Беседа, кажется, помогала ей сосредоточиться. Как и большинство пациентов с депрессией, она лучше функционировала во время сосредоточенной деятельности, чем в стазисе. При обычном парализованном стазисе пациентов пожирал их собственный разум. Но чтобы найти занятия, способные дать им сконцентрироваться, всегда требовались титанические усилия. Большинство ординаторов находили пятый этаж депрессивным местом для практики.
– Я, наверное, пытаюсь понять: то ощущение, о котором ты говоришь, ассоциируется у тебя с депрессией?
Ее взгляд переместился.
– Вы его так называете, да.
Врач несколько раз медленно щелкнул ручкой и объяснил, что ему сейчас интересней узнать, как она сама предпочитает его называть, ведь это все же ее ощущение.
Продолжилось изучение движений ног.
– Меня бесит, когда люди так его называют, потому что я всегда думала, что депрессия – это когда очень грустно, становишься тихий и меланхоличный и просто сидишь у окна и вздыхаешь, или лежишь, в потолок смотришь. Состояние, в котором на все наплевать. Такой унылый вариант состояния покоя, – теперь она казалась врачу решительно оживленней, хотя все еще, казалось, не могла ответить на его взгляд. Респирация снова участилась. Ординатор вспомнил, что классические случаи гипервентиляции характеризуются карпопедальными спазмами, и решил внимательно наблюдать за руками и ногами пациентки во время беседы на предмет признаков тонического сокращения, в случае которого следует назначить кальций внутривенно с процентным содержанием соли, которое нужно быстро уточнить по конспектам.
– Ну а это, – она указала на себя, – не состояние. Это ощущение. И я ощущаю его везде. В руках и ногах.
– Значит, оно включает карпопе… твои руки и ноги?
– Везде. Голова, горло, задница. В животе. Оно везде. Не знаю, как его назвать. Я как будто не могу из него выглянуть, не могу понять, что это такое. Это скорее ужас, а не печаль. Как будто вот-вот случится что-то ужасное, самое ужасное, что можно представить, – нет, даже хуже, чем можно представить, ведь еще есть ощущение, что надо что-то немедленно сделать, чтобы остановить ужасное, но не знаешь, что, и вдруг оно случается, все время, вот-вот случится и уже случается, и все одновременно.
– То есть, ты говоришь, что важной чертой твоей депрессии является тревога.
Теперь было неясно, врачу она отвечает или нет.
– Все становится ужасным. Все, что видишь, – уродливое. Есть слово «аляповатое». Доктор Гартон как-то раз сказал «аляповатое». Подходит. И звуки все резкие, колючие и резкие, как будто у каждого звука вдруг выросли зубы. И пахнет гадко, даже если только из душа. И какой смысл мыться, если все равно несет так, будто опять надо в душ.
Врач, пока все это записывал, казался скорее заинтригованным, чем озабоченным. Он предпочитал рукописные записи ноутбуку, ему казалось, будто врачи, которые печатают во время беседы на клавиатуре, производят безучастное впечатление.
Пока ординатор писал, лицо Кейт Гомперт на миг исказилось.
– Блин, я боюсь этого ощущения больше всего на свете. Больше боли или больше смерти мамы, или загрязнения окружающей среды. Чего угодно.
Кэтрин Гомперт на миг как будто спустилась со своих мрачных небес на землю. На несколько секунд откровенно уставилась на врача, и врач, из которого выдрессировали весь дискомфорт из-за прямого взгляда пациентов еще во время дежурства в отделении паралича/-плегии этажом выше, сумел ответить на ее взгляд с вежливым сочувствием, выражением человека, который сочувствует, но, конечно же, не переживает того же, что переживает она, и который уважает ее субъективные чувства, даже не пытаясь притвориться, что переживает. То же, что она. Выражение молодой девушки, в свою очередь, показало, что она решила сделать ставку, на такой ранней стадии терапевтических отношений, и принять все, что ей уготовано. Отрешенная решимость на ее лице теперь дублировала то, что отразилось на лице врача, когда ранее он сделал ставку и попросил ее сесть прямо.
– Слушай, – сказала она, – тебя когда-нибудь тошнило? Я имею в виду – когда мутит и знаешь, что тебя вот-вот вырвет?
Врач сделал жест «ну естественно».
– Но это только в животе, – сказала Кейт Гомперт. – Это ужасное ощущение, но оно только в животе. Потому в таких случаях и говорят – «живот болит», – она снова пристально всматривалась в нижние карпопедалы. – Как я говорила доктору Гартону, ладно, а теперь представь, что ты это чувствуешь по всему телу, внутри. Везде. Как будто каждую клетку, и каждый атом, или серую клеточку, и вообще все мутит так, что им хочется стошнить, но они не могут, и так себя чувствуешь все время, и ты уверен, ты точно знаешь, что это ощущение никогда не пройдет, всю оставшуюся естественную жизнь ты проведешь с этим ощущением.
Врач что-то черкнул в блокноте, слишком быстро, чтобы записать все слова пациентки. Он кивал и когда писал, и когда поднял взгляд.
– И все же в прошлом это чувство тошноты приходило и уходило, и в конце концов исчезало после предыдущих депрессий, Кэтрин, разве нет?
– Но когда это ощущение приходит, ты о нем забываешь. Кажется, будто оно было всегда и будет всегда, и ты забываешь. Как будто на то, как ты в целом обо всем думаешь, опускается какой-то огромный фильтр, через пару недель после…
Они сидели и глядели друг на друга. Врач чувствовал некую комбинацию интенсивного клинического возбуждения и тревоги из-за того, что может сказать в этот критический момент не те слова и все испортить. Его фамилия была вышита желтой нитью слева на груди белого халата, который требовалось носить по больничным правилам.
– Прости? Пару недель после?..
Он выждал семь вдохов.
– Давайте шоковую, – сказала она наконец. – Разве ты, весь такой добрый и озабоченный, не должен спросить, чем можешь мне помочь? Потому что я это все уже проходила. Ты не спросил, чего я хочу. Да? Ну так как насчет снова прописать мне ЭСТ{29}, или хотя бы верните ремень. Потому что я больше не могу терпеть это ощущение ни секунды, а секунды все идут и идут.
– Что ж, – медленно ответил врач и кивнул, давая знать, что услышал, какие чувства выражает девушка, – что ж, я с радостью обсужу с тобой варианты лечения, Кэтрин. Но должен сказать, меня заинтересовало, как то, что ты начала говорить, как мне показалось, начало обозначать, что же могло случиться две недели назад, из-за чего теперь у тебя эти ощущения. Тебе не сложно рассказать подробнее?
– Или ЭСТ, или пропиши успокоительных на месяц. Ты же можешь. Все, что мне, по-моему, нужно, – месяц вне ощущения. Типа контролируемая кома. Ты бы мог это устроить, если б правда хотел помочь.
Врач смотрел на нее с терпением, которое она должна была заметить.
И она ответила испуганной улыбкой, улыбкой без всякого смысла, как будто кто-то коснулся ее околоротовых мышц тигмотактическим электродом. Ее зубы свидетельствовали о классическом невнимании человека в депрессии к оральной гигиене.
– Кажется, я чуть не сказала, что ты решишь, будто я чокнутая, если я все расскажу, – сказала она. – А потом вспомнила, где я, – она издала звук, который должен был быть смешком; прозвучал он рвано, зазубрено. – Я собиралась сказать, что иногда мне кажется, будто это ощущение, наверное, связано с Хоупом.
– Хоуп.
Все это время ее руки были скрещены на груди, и, хотя в палате было слишком жарко, пациентка постоянно потирала ладонями предплечья – такое поведение ассоциируется с холодом. Позиция и движения закрывали внутренние стороны запястий от взгляда. Брови врача без его ведома стали синклинальными от озадаченности.
– Боб.
– Боб. – врачу было страшно, что он выдаст непонимание слов девушки и углубит чувства одиночества и психической боли. Классических униполяриков обычно терзало убеждение, что, когда они пытаются общаться, их никто не слышит или не понимает. Отсюда шутки, сарказм, психопатология бессознательного потирания рук.
Голова Кейт Гомперт закатилась, как у слепого.
– Боже, что я здесь делаю. Боб Хоуп. Дурь. Шмаль. План. Дуст. Стафф, – она быстро обозначила жестом дюбуа[23], поднеся большой и указательный пальцы к губам. – Дилеры там, где я закупаюсь, – некоторые говорят, надо звать это Бобом Хоупом, когда звонишь, на случай, если линию прослушивают. Надо спрашивать, не приехал ли Боб. И если у них есть товар, они отвечают: «Надежда умирает последней»[24],– обычно. Это как код. А один пацан заставляет уговаривать его «пожалуйста, соверши преступление». Дилеры, которые долго работают, становятся параноиками. Как будто код обманет тех, кто знает, как поставить прослушку, – она становилась решительно оживленней. – А один парень со змеями в аквариуме из Оллстона, он вообще…
– То есть, по твоим словам, фактором могут быть наркотики, – перебил врач.
Лицо девушки в депрессии снова опустело. Она ненадолго предалась тому, что медбратья с дежурства по Особому списку звали «Взглядом на тысячу метров».
– Не «наркотики», – произнесла она медленно. Врач почувствовал в палате стыд, горький и уремический. Теперь ее лицо стало отрешенно страдальческим. Девушка сказала: – Когда бросаешь.
Ординатор счел уместным еще раз повторить, что не уверен, правильно ли понимает, чем конкретно она хочет с ним поделиться.
Теперь ее лицо исказила серия выражений, из-за которых врачу стало клинически невозможно определить, целиком она искренна с ним или нет. То ли она испытывала боль, то ли старалась не расхохотаться в голос. Она сказала:
– Не знаю, поверишь ты мне или нет. Боюсь, подумаешь, что я чокнутая. Есть у меня такая тема со шмалью.
– То есть с марихуаной.
Врач был странным образом уверен, что Кейт Гомперт притворилась, что шмыгнула, вместо того, чтобы произвести настоящее шмыгание.
– С марихуаной. Большинство думает, марихуана – просто какой-то незначительный наркотик, знаю, просто обычное растение – от крапивы чешешься, от марихуаны – кайфуешь, и если скажешь, что у тебя проблемы с Хоупом, – все только посмеются. Потому что ведь есть столько наркотиков куда хуже. Поверь, я знаю.
– Я не буду смеяться, Кэтрин, – сказал врач, и сказал серьезно.
– Но я так ее обожаю. Иногда она как центр моей жизни. Она делает со мной, знаю, что-то нехорошее, и мне уже прямо запрещали курить, когда выписали Парнат, о доктор Гартон говорил, что еще никто не знает, какие последствия бывают от конкретных комбинаций, это как рулетка. Но через какое-то время я всегда про себя думаю, что уже прошло какое-то время, и теперь, если дуну, все будет по-другому, даже на Парнате, и я дую, начинаю по новой. Начинаю всего с пары затяжек дюбуа после работы, чтобы пережить ужин, потому что ужин с мамой у меня… в общем, но да, очень скоро я уже у себя в комнате с вентилятором, направленным в окно, всю ночь забиваю трубки и выдыхаю на вентилятор, чтобы убить вонь, и прошу ее говорить, что меня нет, если позвонят, и вру про то, что делаю всю ночь, даже если она не спрашивает – когда спрашивает, когда нет. А потом через какое-то время я дую косяки на работе, в перерывах, иду в туалет, встаю на унитаз и курю в окно – там есть такое маленькое окошко, высоко, с матовым стеклом, все в пыли и паутине, и к нему противно придвигаться лицом, но если его помыть, боюсь, миссис Диггс или еще кто догадается, что кто-то что-то делает у окошка, – и я стою на каблуках на краю унитаза, чищу зубы, и заливаюсь Коллириумом{30} флаконами, и переключаю консоль на аудиорежим, и всегда хочу пить перед тем, как ответить, потому что во рту сухо, особенно на Парнате, от Парната во рту и так сухо. И очень скоро я абсолютно параною, типа все знают, что я накуренная, на работе, прямо в офисе, под кайфом, от меня несет и я единственная, кто не чувствует, что от меня несет, я как бы так одержима этим «Они знают, они видят?», что через какое-то время прошу маму позвонить и сказать, будто я заболела, а потом сижу дома, когда она уходит на работу, и совсем одна и не волнуюсь про «Они знают», и курю на вентилятор, и обрызгиваю дом Лизолом, и рассыпаю везде из лотка Рыжика, чтобы весь дом пропах Рыжиком, и курю, и затягиваюсь, и смотрю ужасную дневную фигню по ТП, так как не хочу, чтобы мама видела заказы на картриджи в дни, когда я типа болею, и вот я уже становлюсь одержима «А она знает?» Становлюсь все никчемней и никчемней, и вот уже саму задолбало, сколько можно курить, – это всего через пару недель, – и вот я накуриваюсь, а сама не могу думать ни о чем, кроме того, что надо бросить Боба, надо вернуться на работу и начать отвечать, когда звонят люди, надо жить хоть какой-то жизнью, а не валяться в пижаме, прикидываться, что болею, как третьеклассница, и курить, и без конца смотреть ТП, и, в общем, после того, как я докуриваю все, что было, то всегда говорю – «Все, хватит», и выкидываю всю бумагу и трубку – наверное, уже пятьдесят трубок выкинула, это включая некоторые отличные деревянные и латунные, и включая парочку из Бразилии, мусорщики, небось, каждый день копаются в нашей районной помойке, чтобы найти еще годную трубку. Короче, бросаю. Прекращаю. Она меня задолбала, мне не нравится, что она со мной делает. И возвращаюсь на работу, и пашу как проклятая, чтобы возместить за пару последних недель и накопить энергию для нового начала, понимаешь?
Лицо и глаза девушки примеряли различные эмоциональные конфигурации, но все они на уровне чутья необъяснимо казались какими-то пустыми и, может, не до конца искренними.
– В общем, – сказала она, – короче, бросаю. А через пару недель после того, как я много курила и наконец бросила, и вернулась к настоящей жизни, через пару недель после начинает вползать это самое ощущение, сперва немножко, типа, первая мысль поутру, когда встаешь, или пока ждешь в подземке по дороге домой, после работы, на ужин. И я пытаюсь отрицать, это ощущение, игнорировать, потому что боюсь его больше всего на свете.
– Ощущения, которые ты описываешь, которое начинает вползать.
Кейт Гомперт наконец вздохнула по-настоящему.
– А потом – и неважно, что я делаю, – становится хуже и хуже, ощущение растет и растет, и опускается фильтр, и страх перед ощущением становится куда хуже, и через пару недель оно постоянное, ощущение, и я целиком внутри него, я в нем, и все вокруг искажается им, и я уже не хочу курить Боба, и не хочу работать, или гулять, или читать, или смотреть ТП, или гулять, или сидеть дома, или вообще хоть что-нибудь делать или не делать, я не хочу ничего, только чтоб ощущение ушло. А оно не уходит. А еще с ощущением приходит готовность пойти на все, чтобы оно ушло. Пойми. На все. Ты понимаешь? Я не хочу сделать себе больно – я хочу, чтобы мне не было больно.
Врач даже не притворялся, что делает заметки. Он все старался определить, действительно ли та отстраненная пустая неискренность, которую пациентка будто проецировала во время – с медицинской точки зрения – значительной ставки, движения к доверию и самораскрытию, проецировалась самой пациенткой или же каким-то образом передалась, а то и спроецировалась на пациентку от психики самого ординатора из-за неясной тревоги по поводу множества критических терапевтических возможностей, которые давало ее откровение о тревоге из-за злоупотребления наркотиками. Пауза, которую требовали эти размышления, выглядела со стороны как трезвое и продуманное взвешивание слов Кейт Гомперт. Она снова уставилась на взаимодействия своих ног с пустыми водонепроницаемыми кроссами, на ее лице отражались выражения, ассоциировавшиеся со скорбью и страданием. В медицинской литературе, которую читал врач для подготовки к практике в психиатрическом, не было никаких указаний на связь между униполярными эпизодами и отменой каннабиноидов.
– Значит, это все случалось и в прошлом, до других госпитализаций, Кэтрин.
Ее лицо, казавшееся уменьшенным из-за наклона вниз, охватили распространяющиеся, корчащиеся конфигурации плача, но слез не было.
– Просто давай шоковую. Вытащи меня. Я сделаю все, что попросишь.
– Ты обсуждала возможную связь между употреблением каннабиса и депрессиями со своим терапевтом, Кэтрин?
Она не ответила по существу. Врач считал, что по мере того, как на ее лице продолжались сухие корчи, раппорт между собеседниками ослабевал.
– Мне уже делали шоковую, мне помогло. Ремни. Медсестры в кроссовках в зеленых бахилах. Инъекции от слюны. Резиновая штука на язык. Общая. Только голова болит. Я совсем не против. Знаю, все думают, это ужасно. Тот старый картридж, про Николса и большого индейца. Преувеличивают. У вас же тут делают общую, да? Кладут. Не так уж плохо. Я готова на все.
Врач учел выбор пациентки в карте, так как это было ее право. Для врача у него был чрезвычайно разборчивый почерк. Он записал ее «вытащи меня» в кавычках. Когда добавлял свой пост-оценочный вопрос, «А дальше что?», Кейт Гомперт заплакала по-настоящему.
* * *
И ровно перед 01:45, 2 апреля ГВНБД, жена вернулась домой, обнажила волосы, вошла и увидела ближневосточного атташе по медицине и его лицо, и поднос, и глаза, и плачевное состояние особого кресла, и бросилась к нему, громко крича, звала по имени, трогала его голову, пытаясь добиться ответа, – тщетно, он все таращился перед собой; и, естественно, она – заметив, что выражение его ротового отверстия тем не менее казалось весьма позитивным, даже, можно сказать, восторженным, – она, естественно, повернулась и проследила за линией его взгляда, посмотрев на экран.
* * *
Герхардта Штитта, старшего тренера и спортивного директора Энфилдской теннисной академии, Энфилд, штат Массачусетс, когда только срезали вершину холма на территории академии и учреждение открыло свои двери, директор ЭТА доктор Джеймс Инканденца обхаживал яростно, заклинал взойти на борт едва ли не на коленях. Инканденца твердо решил, что тут или пан – Штитт будет в команде, – или пропал, – и это несмотря на то, что Штитта как раз попросили из тренерского состава лагеря имени Ника Боллетьери в Сарасоте из-за одного весьма прискорбного случая с хлыстом.
Но сейчас почти всем в ЭТА кажется, что истории о телесных наказаниях в исполнении Штитта раздуты за всеми пределами здравого смысла, хотя Штитт до сих пор привязан к своим высоким и блестящим черным сапогам, и да, эполетам, а теперь еще и к раздвижной указке синоптика – очевидному эрзацу запрещенного здесь старого доброго хлыста, – он, Штитт, в возрасте почти семидесяти лет оттаял до степени старого сенатора, когда в основном раздают абстрактные советы, нежели наказания, – стал философом, а не королем. Его присутствие ощущалось в основном вербально; за все девять лет Штитта в ЭТА указка синоптика ни разу не вошла в дисциплинарный контакт с попой спортсмена.
Но до сих пор, хотя теперь у него хватает Lebensgefährtin’ов{31} и проректоров, чтобы назначать обязательные для укрепления характера перегибы, Штитт любит изредка поозорничать и до сих пор.
В общем, когда Штитт облачается в кожаный шлем и очки-консервы, поддает газку на старом мотоцикле BMW эпохи ФРГ и следует за потеющими отрядами ЭТА по холмам Содружки в Восточный Ньютон во время вечерних кондиционных пробежек, без злоупотребления подгоняя отстающих лентяев стрельбой из палочки с сушеным горохом, обычно рядом в коляске восседает восемнадцатилетний Марио Инканденца, безопасно закрепленный и прицепленный, – ветер играет тонкими волосами на огромной голове, пока он улыбается и машет своей клешней знакомым. Возможно, покажется странным, что лептосоматик Марио И., настолько обезображенный, что не может даже взять ракетку в руку, не говоря уже про отбить ею летящий мяч, – единственный мальчик в ЭТА, компании которого ищет Штитт, более того, единственный человек, с которым Штитт говорит откровенно, отставив менторский тон. Он не особенно близок со своими проректорами, Штитт, и общается с Обри Делинтом и Мэри Эстер Тод с почти пародийной формальностью. Но частенько теплым вечерком бывает, что Марио и тренер Штитт оказываются наедине у брезентового павильона Восточных кортов или возвышающегося лесного бука к западу от Админки, или у одного из расцарапанных инициалами столиков для пикника из красного дерева на обочине тропинки за Домом Ректора, где живут мама и дядя Марио: Штитт посасывает послеужинную трубочку, Марио наслаждается ароматами кореопсиса у квинкунксовых тропинок, сладковатых сосен и дрожжевым запахом шиповника со склонов холма. И ему нравится даже серный букет загадочной австрийской смеси Штитта. Как правило, Штитт говорит, Марио слушает. Марио, по сути, прирожденный слушатель. Одна из положительных сторон видимой инвалидности – люди порой забывают, что ты рядом, даже когда взаимодействуют с тобой. Ты практически вынужден подслушивать. Как будто они такие: «Если здесь на самом деле никого нет, то и стесняться нечего». Вот почему рядом со слушателями-инвалидами обычно отбрасывается все наносное, обнажаются глубочайшие убеждения, вслух разглашаются по-дневниковому личные откровения; и, слушая, улыбающийся и брадикинетический мальчик создает межличностную связь, которую, как он прекрасно знает, почувствовать по-настоящему дано лишь ему одному.
Штитт жутковато поджарый, как и все старики, которые не прекращают энергичные тренировки. У него вечно удивленные голубые глаза и ярко-белый ежик, который выглядит зрело и идет мужчинам, которые и так сильно полысели. И кожа такая снежнейше-белая, что чуть не светится; очевидный иммунитет к ультрафиолету солнца; в сумерках сосновой тени он чуть ли не сверкающе-белый, словно вырезанный из луны. Есть у него привычка сосредотачиваться на одной точке, пошире расставив ноги из-за варикоцеле, свернув одну руку поверх другой и как бы целиком собравшись у трубки, которую он вкушает. Марио умеет реально долго сидеть неподвижно. Когда Штитт выпускает дым в виде разных геометрических фигур, оба пристально их изучают; когда Штитт выпускает дым, он издает звучки, варьирующиеся по плозивности между «П» и «Б».
– Йа обдумывать миф эффективност и беззатратност, который пестуется на континент стран, где мы жить, – выпускает дым, – Знаешь мифы?
– Это как сказка?
– Акх. Придуманная сказка. Для некоторых киндер. Что только Евклид эффективен: плоско. Для плоских киндер. Прямо! Греби прямо! Вперед! Этот миф.
– На самом деле плоских детей не бывает.
– Этот миф соревновательност и лутшест, который мы здесь опровергать: этот миф: полагают, всегда есть эффективен способ грести прямо, вперед! Сказка, что между цвай точками кратчайше маршрут – всегда прямая линия, да?
– Да?
Штитт может ткнуть мундштуком трубки, подчеркнуть:
– Но что, когда что-то встает на пути между цвай точками, нет? Греби прямо: вперед: столкнись: бу-бум.
– Ой-ой-ой!
– И где теперь их кратчайше прямая, да? Где тогда эффективная быстрая евклидова прямая, а? А сколько вообще ест цвай точек без тшего-нибудь на пути между, когда грести?
Порой увлекательно наблюдать, как комары с вечерних сосен планируют и глубоко впиваются в люминесцентного Штитта, который к ним слеп. Дым их не отпугивает.
– Когда я был мальтшик, и тренировался бороться за победу, на учебный центр иметься знак, отшень большими буквами: «Мы то, что проходим между».
– Божечки.
Это традиция, которой, возможно, положил начало тимпан раздевалки Всеанглийского Уимблдона: у каждой большой теннисной академии на стене в раздевалке есть собственный особый традиционный девиз, какой-то золотой афоризм, который должен описать и сообщить, в чем в целом заключается философия академии. После кончины отца Марио, доктора Инканденцы, новый директор, доктор Чарльз Тэвис – гражданин Канады, в зависимости от версии то ли сводный, то ли приемный брат миссис Инканденцы, – Ч. Т. снял девиз основателя Инканденцы – «Te occidere possunt sed te edere non possunt nefas est»{32} – и заменил более жизнеутверждающим «Кто знает свои пределы – не имеет пределов».
Марио – огромнейший фанат Герхардта Штитта, которого большинство других ребят ЭТА считают поехавшим и, без всяких сомнений, витиеватым до головной боли, и проявляют к ученому мужу хоть йоту уважения в основном только потому, что Штитт лично надзирает за ежедневным распорядком тренировок и в гневе может через Тод и Делинта более-менее из каприза чрезвычайно насолить на утренних занятиях.
Одна из причин, по которой покойный Джеймс Инканденца был такого ужасно высокого мнения о Штитте, заключалась в том, что Штитт, как и сам основатель (вернувшийся к теннису, а позже пришедший к кино, из лона точно-математической оптики), подходил к соревновательному теннису скорее как чистый математик, нежели техник. Большинство тренеров юниоров – в основном техники, приземленные практичные прямые последовательные зубрилы-статистики, может, с какой-никакой сноровкой в простенькой психологии и мотивационных спичах. А смысл в том, чтобы забыть о расчетах серьезной статистики, как Штитт просветил Инканденцу еще в 1989 году до э. с.{33} на конвенции ТАСШ по фотоэлектрическому судейству на линии; в том, что он, Штитт, знал: настоящий теннис – не смесь статистического порядка и экспансивного потенциала, которые так почитают техники от игры, но совершенно противоположное – беспорядок, предел, точки, где все ломается, фрагментируется в красоту. Настоящий теннис сводим к определенным факторам или кривым вероятностей не более, чем шахматы или бокс, две игры, гибридом которых он и является. Вкратце, Штитт и высокий оптик из КАЭ (т. е. Инканденца), свирепый плоский подход к игре которого в стиле подаешь-и-тащишь-задницу-к-сетке обеспечил ему учебу в МТИ с фулл райдом и стипендией, чей консультирующий доклад по высокоскоростному фотоэлектрическому отслеживанию дурни дурнями из ТАСШ нашли дремучим и за пределами всякого понимания, обнаружили полное единодушие в освобождении тенниса от регресса к статистике. Будь доктор Инканденца среди живых, он бы описывал теннис в парадоксальных терминах науки, которая сейчас зовется экстралинейной динамикой{34}. А Штитт, чье знание формальной математики эквивалентно знаниям тайваньского детсадовца, тем не менее, казалось, знал то, чего не знали Хопман, ван дер Меер и Боллетьери: что поиск красоты, искусства, волшебства, совершенства и ключей к превосходству в сложносочиненном потоке матча – вопрос вовсе не сведения хаоса к паттерну. Как будто он на уровне интуиции чувствовал, что дело не в редукции, но, напротив, в экспансии, алеаторном трепете бесконтрольного, метастатического роста: каждый посланный мяч допускает n возможных реакций, 2n возможных реакций на эти реакции и далее, до того, что Инканденца представил бы любому с равным образованием как канторовский{35} континуум бесконечностей возможных действий и реакций, канторовский и прекрасный – такой наслаивающийся, но и такой локализованный, ди-агнатическая[25] бесконечность бесконечностей выбора и исполнения, математически бесконтрольная, но человечески локализованная, скованная талантом и воображением «Я» и оппонента, зацикленная на самое себя сдерживающими границами мастерства и воображения, которые всегда превозмогают одного из игроков, которые не дают выиграть обоим, которые, в конце концов, и делают игру игрой, – эти границы «Я».
– Границы – это как задние линии? – пытается спросить Марио.
– Lieber Gott, nein, – с плозивным согласным в отвращении.
Штитт из всех дымовых фигур больше всего любит выдувать кольца, но не очень умеет, и впадает в дрянное настроение, когда выходят в основном вихляющие лавандовые хот-доги, которые зато обожает Марио.
Вот еще о Штитте: как и многие европейцы его поколения, кому с юности привили определенные вечные ценности, у которых может быть, признаться, – ну ладно, с оговорками, – душок протофашистского потенциала, но которые (ценности) тем не менее успешно помогают юстировать курс жизни – патриархальные фишки Старого Света вроде чести, дисциплины и преданности какому-либо крупному образованию, – Герхардт Штитт не столько не любит современные онанские Соединенные Штаты Америки, сколько находит их одновременно смешными и пугающими. Возможно, просто чуждыми. И, наверное, в данной экспозиции это не к месту, но у Марио Инканденцы крайне ограниченная дословная память. Штитт получил образование в доунификационной гимназии, где царила на редкость канто-гегельянская идея, что юниорская атлетика – по сути, воспитание гражданина, что юниорская атлетика заключается в научении человека жертвовать душными жмущими императивами «Я» – нуждами, страстями, страхами, мультиформенными жаждами индивидуальных воли и аппетита – во имя широких императивов команды (ну ладно, Государства) и совокупности разграничивающих правил (ну ладно, Закона). Звучит это почти пугающе примитивно – хоть и не для Марио, слушающего за столом для пикника. Усвоив в палестре добродетели, которые прямо окупаются в соревновательных играх, дисциплинированный юноша начинает усваивать и более абстрактные, не гарантирующие немедленного одобрения навыки, необходимые, чтобы стать «командным игроком» на большей арене – еще сложнее дифрагированном моральном хаосе полноценного гражданства в Государстве. Только Штитт замечает: «Акх, но разве можно представить, что такое воспитание сослужит службу в экспериалистской и экспортирующей отходы нации, что позабыла трудности, лишения и дисциплину, необходимости которой и учат лишения? В Соединенных Штатах современной Америки, где Государство – не команда и не кодекс, а какое-то неряшливое слияние страстей и страхов, где единственный общественный консенсус, которому обязан покориться юноша, – общепризнанный примат достижения по прямой линии этой плоской и близорукой идеи личного счастья:
– Удовольствий и счастий одного человек, да?»
– А только чего вы тогда разрешаете Делинту привязывать кроссовки Пемулиса и Шоу к линиям, если линии – не границы?
– Когда нет нешто большего извне. Ништо не сдерживать, не дарить смысл. Одиночество. Verstiegenheit{36}.
– Будьте здоровы.
– Хоть што угодно. Само што: оно более неважно, чем то, што хоть што-то есть.
Однажды Штитт рассказывал Марио, пока они соответственно фланировали и ковыляли вниз по Содружке на восток в Оллстон, чтобы поискать где-нибудь по дороге первосортного мороженого, что, когда он был возраста Марио – а скорее, где-то возраста Хэла, да неважно, – он (Штитт) однажды влюбился в дерево, иву, которая с определенной туманной сумеречной точки зрения напоминала таинственную женщину, обвитую газом, одно дерево на общественной Плац какого-то западно-германского городка, название которого напоминало Марио звук, будто кого-то душат. Штитт сообщил, что был до глубины души сражен деревом:
– Кажднен день ходил туда, штобы побыйт с дерево.
Они соответственно фланировали и ковыляли, устремленные мыслями к мороженому, – Марио двигался так, будто из них двоих на самом деле стариком был он, но о походке не думал, так как изо всех сил пытался понять убеждения Штитта. Тяжелые размышления Марио отражались на лице выражением, которое любому бы напомнило комически скорченную рожицу, такими еще детей смешат. Он пытался понять, как артикулировать какую-то разумную форму вопроса типа: «Как же эта штука с подчинением – личных – индивидуальных – хотений – широкому – Государству – или – любимому-дереву-или-чему-там, в общем, как все это работает в подчеркнуто индивидуальном спорте, вроде юниорского тенниса, где есть только ты против еще одного парня?
И потом еще, опять же, ну все-таки что это за границы такие, если не задние линии, которые сдерживают и направляют бесконечную экспансию игры внутрь, которые превращают теннис в какие-то шахматы на бегу, прекрасные и бесконечно сложные?»
Соль слов Штитта и его великая неотразимо привлекательная черта в глазах покойного отца Марио: истинный оппонент, облегающая граница – сам игрок. Там, на корте, тебя всегда ждет только одно «Я», чтобы ты встретился с ним, сразился, закалил. Юноша-противник на другой стороне сетки: он не враг: он скорее партнер в танце. Он – как это правильно сказать – «повод» или «случай» для встречи с «Я». Как и ты – его повод. Бесконечные корни красоты тенниса – в самосоревновательности. Ты соревнуешься с собственными пределами, чтобы превзойти «Я» в воображении и исполнении. Исчезни в игре: проломи пределы: превзойди: совершенствуйся: победи. Вот почему теннис в сути своей трагическое предприятие для серьезного юниора с амбициями, который хочет совершенствоваться и расти. Ты всегда стремишься одолеть и превзойти ограниченное «Я», пределы которого, собственно, и делают эту игру возможной. Это трагично, печально, хаотично и прекрасно. Да и вся жизнь для нас как граждан человеческого Государства заключается именно в этом: живительные пределы – внутри, а их надо убить и оплакать, и снова, и снова.
Марио задумывается о стальном флагштоке, поднятом, чтобы удвоить свою задуманную высоту, и задевает плечом зеленый стальной край мусорного контейнера, делает пируэт к асфальту, но Штитт тут же бросается вперед, чтобы его поймать, и выглядит это почти как глубокая поддержка в танце, а Штитт не прекращает рассказывать, что эта игра, которой учатся игроки в ЭТА, эта бесконечная система решений, ракурсов и линий, которой кровью и потом старались овладеть братья Марио: юношеский спорт – лишь одна грань истинного алмаза: бесконечной войны жизни против «Я», без которой нельзя жить.
Затем Штитт замолкает, словно с наслаждением мысленно перематывает и проигрывает то, что сейчас говорил. Марио снова тяжело размышляет. Он пытается понять, как артикулировать что-то вроде: «Но значит, сражаться и преодолевать „Я“ – то же самое, что уничтожать себя? Это как сказать, что жизнь по своим убеждениям – за смерть?» Три прохожих оллстонских подростка передразнивают лицо Марио за спинами парочки. Некоторые из выражений Марио во время размышлений едва ли не оргазмические: трепещущие и дряблые. «И тогда ну и в чем, получается, разница между теннисом и самоубийством, жизнью и смертью, игрой и ее окончанием?»
И в итоге, когда они добираются до места, экспериментирует с экзотическими вкусами мороженого всегда только Штитт. А Марио, как приходит момент решения у стойки, всегда трусит и выбирает старое доброе обычное шоколадное. Рассуждая в духе: «Самый лучший вкус – тот, который и так уже любишь».
– И в общем. Может, и нет разниц, – уступает Штитт, садясь навытяжку на алюминиевые перфорированные стулья с Марио на тротуаре под кривым зонтиком, из-за которого столик, в который тот вставлен, трясется и дребезжит от ветерка. – Может, и нет разниц, в общем, – вгрызаясь в трехцветный конус. Щупает сбоку белый подбородок, на котором, кажется, есть какая-то красная царапина. – Без разниц, – глядя на приподнятую среднюю линию авеню, где вниз по склону гремит поезд зеленой ветки, – не считая шанса сыграт. – он сияет и готовится захохотать своим страшным немецким ревом, повторяя: «Нет? Да? Шанс сыграт, да?» И Марио капает солидной порцией шоколада на подбородок, потому что по непроизвольной привычке всегда смеется, когда смеется кто-то еще, и тогда Штитт находит, что сказанное им и в самом деле чрезвычайно забавно.
Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
В прозвище Крошки Юэлла нет никакой забавной иронии. Это крошечный американец размером с эльфа. Его ножки едва достают до пола такси. Его усадили и везут на восток в мрачные трехэтажные районы Восточного Уотертауна, к западу от Бостона. Подле Крошки Юэлла в белой форме под бомбером сидит медбрат из реабилитации, здоровые руки скрещены, взгляд, безмятежный, как у коровы, сосредоточен на морщинистой шее водителя такси. На окне рядом с Крошкой стикер, который заранее благодарит его за то, что он не курит. На Крошке Юэлле поверх пиджака и галстука, которые не очень идут друг к другу, нет зимней одежды. Он всматривается в окно на тот самый район, где вырос, с небезмятежной интенсивностью. Обычно он готов на любые крюки, лишь бы избежать Уотертауна. Его пиджак 42-го размера, слаксы – 26/24, рубашка – одна из тех, которые жена предусмотрительно уложила ему с собой в больничное отделение для детоксификации, чтобы повесить на такую вешалку, которую нельзя снять с перекладины. Как и у всех деловых рубашек Крошки Юэлла, у этой выглажены только перед и рукава. На нем кожаные туфли «Флоршейм» 23-го размера, они славно блестят, не считая одного большого неуместного протерто-белого пятна на мыске из-за того, что Юэлл пнул по входной двери, когда вернулся домой ни свет ни заря после чрезвычайно важной встречи с потенциальными клиентами и обнаружил, что жена сменила все замки, получила на него запретительный приказ и будет общаться только посредством записок через почтовую щель под черным латунным (латунь окрашена в черный) дверным молотком. Когда Крошка наклоняется и трет пятно тонким большим пальчиком, оно только бледнеет и размазывается. Впервые со второго дня в клинике у Крошки на ногах не тапочки-лапочки. «Флоршеймы» забрали после 24 часов абстиненции, когда у него, пожалуй, немножко разыгралась белая горячка. Он все видел мышей, шныряющих по палате, мышей в смысле грызунов, вредителей, и когда подал жалобу и потребовал немедленно окурить палату, и затем начал сгорбленно носиться по кругу и колотить каблуком «Флоршейма» по мышам, которые без конца просачивались сквозь электрические розетки и омерзительно шныряли вокруг, в конце концов медсестра с добрым лицом при поддержке огромных мужчин в белой форме уговорила его обменять туфли на Либриум, предсказав, что легкое успокоительное окурит то, что действительно нужно окурить. Взамен ему выдали тапочки из зеленого поролона с вытисненными смайликами. Пациентам клиники предлагалось называть их тапочками-лапочками. Персонал между собой именовал обувь «мочепоглотители». Впервые за две недели Крошка Юэлл одет не в поролоновые тапочки, обнажающую зад пижаму и полосатый хлопковый халат. Ранний ноябрьский день, туманный и бесцветный. Небо и улица – одного цвета. Деревья выглядят схематично. У стыков улицы и тротуара – яркие влажные комки мусора. Дома – тощие трехэтажки, слепленные вместе, верфно-серые с солено-белой отделкой, мадонны во дворах, колченогие псы бросаются на заборы. На асфальтовом дворе проносящейся мимо школы в уличный хоккей играет кучка школьников в наколенниках и плоских кепках. Хотя кажется, что ни один из мальчиков не движется. Пока они едут, костлявые пальцы деревьев делают колдовские пассы на ветру. Восточный Уотертаун – на очевидном кратчайшем пути между клиникой для лечения алкоголизма Святого Мэла и Энфилдом «дома на полпути», и такси оплачено с медстраховки Юэлла. При маленькой круглой комплекции, клочке белой эспаньолки и ярком румянце, из-за которого он может сойти за пышущего здоровьем, Крошка Юэлл похож на миниатюрную копию Берла Айвса – покойного Берла Айвса в виде невообразимого бородатого ребенка. Крошка смотрит в окно на розовый витраж церкви рядом со школьной площадкой, где играют / не играют мальчишки. Розовый витраж не освещен ни с одной стороны.
Человек, который последние три дня был соседом Крошки Юэлла по палате в отделении детоксификации больницы Святого Мэла, сидит на синем пластиковом стуле с прямой спинкой напротив оконного кондиционера, не спуская с него глаз. Кондиционер гудит и взревывает, и человек напряженно и пристально рассматривает горизонтальные отверстия. Провод кондиционера толстый и белый, ведет в трехконтактную розетку с черными следами от ботинок вокруг. В ноябрьской палате около 12° C. Человек поворачивает ручку кондиционера с настройки № 4 на настройку № 5. Шторы у окна над аппаратом трясутся и волнуются. На лице человека, наблюдающего за кондиционером, время от времени появляется увлеченный интерес. Он сидит на синем стуле с дрожащей одноразовой чашкой кофе и бумажной тарелкой с брауни, куда стряхивает пепел с сигарет, дым которых кондиционер сдувает у него над головой. Позади него начинает скапливаться дым сигарет и, остывая, сочится и стекает по стенке, образуя облако у плинтуса. Увлеченный профиль человека отражается в зеркале, висящего на стене у гардероба на двух пациентов. У человека, как и у Крошки Юэлла, вид нарумяненного трупа, который обычно сопровождает детокс от алкоголизма поздней стадии. Вдобавок под румянцем просвечивает обожжено-желтый оттенок хронического гепатита. Зеркало, в котором человек отражается, сделано с добавлением небьющихся люцитовых полимеров. Он осторожно наклоняется с тарелкой брауни на коленях и меняет настройку кондиционера с 5 на 3, потом на 7, потом 8, следя за обдувающими отверстиями. Наконец он выворачивает ручку до упора на 9. Кондиционер ревет и сдувает его волосы назад, бороду бросает через плечо, летит и кружится пепел с тарелки, плюс крошки, кончик сигареты пышет малиновым и искрит. Человек глубоко увлечен тем, что наблюдает при девятой позиции. Юэлл жаловался, что от соседа у него мурашки носятся табунами. На пациенте мочепоглотители, полосатый хлопковый халат Святого Мэла и очки без одной линзы. Он наблюдал за кондиционером весь день. На его лице сменяются улыбки и гримасы человека, получающего бескрайнее удовольствие от качественного развлечения.
Когда большой черный медбрат из реабилитации посадил Крошку Юэлла в такси, впихнулся сам и сказал таксисту, что им нужен блок № 6 в Энфилдском Военно-морском больничном комплексе Управления по делам ветеранов на авеню Содружества в Энфилде, таксист – фото которого на массачусетских водительских правах с разрешением на вождение лимузина было приклеено к бардачку, – таксист, оглянувшись и смерив взглядом ухоженную белую бородку, румяный цвет лица и дорогой прикид маленького Крошки Юэлла, почесал под плоской кепкой и спросил, он что, болеет, что ли.
– По-видимому, – ответил Крошка Юэлл.
* * *
К полудню 2 апреля ГВБВД: ближневосточный атташе по медицине; его преданная жена; личный ассистент личного врача саудовского принца К—, которого послали проверить, почему атташе по медицине с утра не появился в «Бэк-Бэй Хилтон» и не отвечает на пейджер; сам личный врач, который приехал проверить, почему не вернулся его личный ассистент; два охранника с табельным оружием из посольства, которых отрядил кандидозный и откровенно взбешенный принц К—; и два опрятных Адвентиста седьмого дня с памфлетами, которые заметили головы в окне гостиной и обнаружили, что передняя дверь не заперта, и вошли с благими духовными намерениями, – все они смотрели рекурсивную петлю на экране телепьютера, которую атташе по медицине установил прошлым вечером, смотрели сидя и стоя, глядя неподвижно и внимательно, не проявляя ни малейших признаков тревоги или недовольства, хотя в комнате, разумеется, очень дурно пахло.
30 апреля – Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
Он сидел в одиночестве поверх пустыни, подсвеченный красным и обрамленный сланцем, глядя, как по проторенной грязи какой-то американовой стройплощадки в нескольких километрах к юго-востоку ползают очень желтые ковшовые машины. Высота выхода породы позволяла ему, Марату, увидеть большую часть почтового индекса 6026 США. Его тень еще не достигла окраин города Тусона; не вполне. Из звуков в засушливой тиши были лишь порывы жаркого ветра, иногда нечеткий стрекот крыльев насекомого, неуверенное журчание стронутых песка и камешков, которые струились по склону за спиной Марата.
Также за его спиной находился закат над предгорьями и горами: как же он разнился с водянистыми и отчего-то печальными весенними закатами региона Папино юго-западного Квебека, где требовало сложного лечения здоровье его жены. Он (закат) больше напоминал взрыв. Он находился поверх и позади Марата, и тот иногда оборачивал голову, чтобы оценить его: он (закат) был расплывшимся и идеально круглым, и огромным, и излучал кинжалы света, если прищуриться. Он висел и слабо дрожал, как вязкая капля перед падением. Висел позади него (Марата) ровно над пиками предгорий Тортолиты и медленно тонул.
Марат сидел одиноким, в пледу на своей специальной fauteuil de rollent{37}, на каком-то выходе породы, или утесе, где-то на середине его высоты, ждал, развлекаясь со своей тенью. Чем острее становился угол заходящего света позади, тем больше известный гетевский феномен Bröckengespenst{38} увеличивал и растягивал его сидячую тень поверх земли, так что спицы задних колес коляски покрывали сразу два округа гигантскими тенями-астерисками – он задавал движение их четким черным радиальным линиям, легко поигрывая прорезиненными ободами; а тень его головы опустила ранние сумерки на целый пригород Западного Тусона.
Казалось, он не отвлекся от своей игры огромных теней, даже когда с крутого склона позади спины донесся стук посыпавшегося гравия, а затем послышалось также дыхание, песок и грязные камешки посыпались каскадом на утес, хлынули мимо коляски и с края, а затем где-то позади раздался безошибочный вскрик от контакта человека с кактусом. Но Марат, он все время без оборота наблюдал за исполинской тенью неуклюжего скользящего спуска иного человека, которая пролегала на восток до самого Ринконского хребта вплотную к городу Тусону, и видел, как тень летит на запад, навстречу его собственной, – так спускался мсье Хью Стипли из Неопределенных служб, дважды упав и бранившись на американовом английском, – до того как наконец тень почти не столкнулась с чудовищной оной Марата. Имел место очередной вскрик, когда падение и скольжение на последних метрах вынесло полевого оперативника Неопределенных служб попой на утес, а затем почти вон с него, и Марату пришлось выпустить пистолет-пулемет под пледом, чтобы ухватить нагую руку Стипли и обречь это падение на остановку. Стипливская юбка нецензурно задралась, а чулки полнились затяжками и репьем. Оперативник сел подле ног Марата, светясь красноватым со спины, свесив ноги с края утеса, предавшись одышке.
Марат улыбнулся и выпустил руку оперативника.
– Одно из твоих имен – невидимость, – сказал он.
– Иди в шапо себе насри, – прохрипел Стипли, поднимая ноги, чтобы исследовать ущерб, причиненный чулкам.
На встречах, подобных этой, – тайных, в поле, – они общались по большей части на американовом английском. Хотя мсье Фортье{39} пожелал, чтобы Марат требовал переговоров всегда на квебекском французском, в знак малой символической уступки AFR со стороны Департамента неопределенных служб, коий левые квебекские сепаратисты перекрестили BSS – «Bureau des Services sans Spécificité».
Марат наблюдал, как поверх пустынной земли на восток снова растелился столб тени, когда Стипли оперся о свою руку и возвысился с камня – дебелая и откормленная фигура на каблуках. Двое мужчин отбрасывали к городу Тусону странное тенеобразование Bröckengespenst, круглое и радиальное у основания и зазубренное на вершине, по причине парика Стипли, что стал при спуске неприглаженным. Гигантские грудные протезы Стипли теперь указывали в различных направлениях, один – едва не в пустое небо. По Ринкону и пустыне Соноре к востоку от города Тусона медленно передвигался матовый занавес настоящей сумеречной тени заката, но он все еще находился во многих километрах от того, чтобы поглотить их собственную.
Но с тех пор, как Марат возымел намерение не просто притворяться, что он предал Assassins des Fauteuils Rollents во имя передового медицинского ухода за медицинскими потребностями его жены, но сделать это воистину – предать, вероломно: впредь притворяясь лишь перед мсье Фортье и руководителями AFR, что он только притворялся, что сливает предательскую информацию BSS{40},– с поры этого решения Марат стал бессилен, предстал перед Хью Стипли и стипливским BSS на правах птиц: и теперь они говорили в основном на американовом английском, следуя предпочтениям Стипли.
На самом деле квебекский Стипли был более беглым, нежели английский Марата, но, как говорится людьми, c’était la guerre[26].
Марат чуть шмыгнул.
– Таким в итоге образом, мы теперь оба здесь, – он был облачен в ветровку и не потел.
Глаза Стипли имели аляповатую подводку. Задняя область его платья налипла грязью. Некоторая доля макияжа стала течь. Он сложил рукой салют, чтобы прикрыть глаза и поглядеть ввысь на остатки взрывного и дрожащего солнца позади них.
– Господи, ты-то как сюда влез?
Марат медленно пожал плечи. Как обычно, он казал себя Стипли полусонным. Пропустив вопрос мимо, он сказал только лишь, пожимая плечи:
Стипли также имел на руках женскую сумочку, или же кошелек.
– А жена? – спросил он, не отпуская глаз от выси. – Как женушка поживает?
– Не подает жалоб, спасибо, – сказал Марат. Интонация его голоса ничего не выдала. – И, в итоге, таким образом, что твой Департамент полагает от меня узнать?
Стипли заскакал на одной из ног, разув одну из туфель и вытряхивая из нее песок.
– А ничего такого удивительного. Про некий вот сыр-бор на северо-востоке от вашего так называемого штаба, да ты и сам наверняка слышал.
Марат шмыгнул. Пышный запах недорогого и спиртосодержащего парфюма нахлынул не от личности Стипли, но от его сумочки, не шедшей к его туфлям. Марат спросил:
– Сыр?..
– А именно один гражданский получил некий предмет. Только не говори, что для вас это новости. И вовсе не по сигналу «ИнтерЛейса», предмет-то этот. По обычной физической почте. Мы уверены, что ты знаешь, Реми. Копия-картридж некоего – давай между нами звать его «Развлечением». А именно по почте, без предупреждений или мотива. Как гром среди ясного неба.
– Из неба?..
Также оперативник BSS потел сквозь румяна, и макияж размазался до впечатления легкого поведения.
– Человек без всякой политической значимости – ни для кого, если не считать саудовского министра развлечений, который жутко развонялся.
– Медицинский атташе, специалист пищеварения, имеешь ты в своем виду, – Марат снова пожал плечами на раздражающий франкофонный манер, который может означать разные вещи одним временем. – Твое руководство желает осведомляться, не был ли картридж Развлечения распространен сквозь наши механизмы?
– Не трать-ка свое финитное время, ami старый друг, – сказал Стипли. – Все это случилось в метрополии Бостона. Мы проследили отправку по почтовым индексам до юго-запада пустыни, а нам известно, что ваш распределительный центр для операций по распространению расположен где-то между Фениксом и границей, – Стипли потратил немалый труд на феминизацию лицевых выражений и ручных жестикуляций. – Со стороны ДНС было бы легкомысленно не вспомнить о вашей выдающейся ячейке, не?
Под ветровкой Марата была рубашка, нагрудный карман которой обладал многими ручками. Он сказал:
– Мы, у нас нет информации даже о пострадавших. Из-за ясного сыра, о котором ты ведешь свою речь.
Стипли предпринимал попытки извлечь что-то упрямое из внутренней полости иной туфли.
– До двадцати человек, Реми. Вышли из строя к чертовой матери. Атташе и его жена, жена – гражданин Саудовской Аравии. Еще четыре чурки, все с документами посольства. Пара соседей, кажется. Остальные – в основном полицейские, пока до них не дошло отрубить энергию перед тем, как заходить.
– Местные полицейские силы. Жандармерия.
– Местные правоохранители.
– Констебли порядка сего края.
– Местные правоохранители, скажем так, оказались не готовы к такому Развлечению, – Стипли даже обувь снимал и надевал вновь на женственный манер американовых женщин «стоя-на-одной-ноге-подворачивая-вторую-под-попу». Но как женщина он был дебелым и раздутым, не только лишь непривлекательным, но и ввергающим в некое сексуальное отчаяние. Он сказал:
– У атташе был дипломатический статус, Реми. Ближний Восток. Аравия. Говорят, он – друг второстепенных членов королевской семьи.
Марат с силами шмыгнул, словно преодолевая запор носа.
– Озадачивает, – сказал он.
– Но еще он ваш компатриот. Гражданство канадское. Родился в Оттаве, в семье арабских эмигрантов. В визе местом жительства указан Монреаль.
– И Службы Без Определенности желают, возможно, осведомляться, не имели ли место связи под ковром, которые бы сделали его личность не столь невинной гражданской. Осведомляться у нас, не желало ли AFR выставить его примером для иных.
Стипли удалял грязь с попы, хлопая себя по ней. Он более или менее высился над Маратом. Марат шмыгнул.
– В наших списках на устранение нет ни пищеварительных врачей, ни дипломатического антуража. Ты лично видел список членов AFR. Как нет и особых гражданских Монреаля. Мы, как говорится людьми, рыбачим на морепродукт побольше.
Стипли также смотрел по-над пустыней и городом, похлопывая себя. Кажется, он заметил gespenst-феномен своей тени. Марат по какой-то причине вновь притворился, что шмыгнул носом. Ветер был умеренный, постоянный и приблизительной температуры американовой сушилки, поставленной на «Низко». Он производил пронзительный посвист. А также звуки сдувания песка. Далеко внизу огромными комками шерсти поперек межштатного шоссе I-10 часто летели перекатись-по-полю. Их перспектива обзора, багровеющий свет на просторе коричневых скал и надвигающийся занавес сумерек, дальнейшее удлинение их чудовищных слившихся теней: все это почти сковало взгляд. Ни тот, ни иной были не в силах отрывать глаз от пейзажа. Марат умел сразу говорить на английском и думать на французском. Пустыня была бурого цвета шкуры льва. Они говорили, не взирая друг на друга, обращаясь в одном направлении, – это придавало беседе дух беспечной близости, словно у старых приятелей за просмотром картриджа или пары в долголетнем браке. Марат думал так, сжимая и разжимая поднятую руку, благодаря чему над городом Тусоном распускался и увядал большой и черный бутон.
Поднял нагие руки и Стипли, поднял и скрестил, как будто бы подавая сигнал далекой подмоге; от этого много города Тусона перечеркнули X и пандативная V.
– И все же, Реми, но родился он в ненавистной тебе Оттаве, этот гражданский атташе, и связан с важным межсеточным байером развлекательных программ. А дополнительная информация из бостонского отделения говорит о возможных признаках предыдущей возможной связи с вдовой автора, который, как мы оба знаем, и несет ответственность за Развлечение. Samizdat.
– Предыдущей?..
Стипли извлек из сумочки бельгийские сигареты многих миллиметров и привычного женственного типа.
– Жена кинорежиссера преподавала в Брандейсе, где проходила медицинскую практику жертва. Муж тогда был с КАЭ, а проверка различных агентств показала, что жена трахалась почти со всем, у чего есть пульс, – после легкой паузы Стипли изощрился: – Особенно канадский пульс.
– Связь сексуальностью, вот что ты имеешь, значит, в своем виду, не политикой.
Стипли отвечал:
– А сама жена – квебечка, Реми, из округа Л‘Иль – директор Тан говорит, что она три года значилась в списке Оттавы «Personnes Qui On Doit». Бывает такая штука, как политический секс.
– Я говорил тебе все, что нами известно. Гражданские как индивидуальные предупреждения для ОНАН – не в наших желаниях. Это тобой известно, – глаза Марата едва не смыкались. – А твои сиськи – они стали косоглазыми, говорю тебе. Службы Без Определенности, они выдали тебе нелепые сиськи, которые теперь глядят в разные стороны.
Стипли окинул себя глазами. Одна из ненастоящих грудей (наверняка ненастоящая: наверняка они не решились бы на гормональную, подумал Марат) чуть не касалась стипливских подбородков, когда его голова произвела движением двойные подбородки.
– Меня только просили обеспечить личное подтверждение, вот и все, – сказал он. – В целом, кажется, боссы в Департаменте считают весь инцидент висяком. Уже пошли теории и контртеории. Есть даже антитеории, предполагающие ошибку, перепутанную цель, злой розыгрыш, – его пожатие плеч с руками на протезе не напоминало галльское. – И все же: двадцать три человека потеряны для мира навсегда: ничего себе розыгрыш, а?
Марат шмыгнул.
– Просил обеспечить наш взаимный мсье Тан? Как ты его именуешь: «Мой Бог Род»?
(Родни Тан-ст., директор Неопределенных служб, признанный архитектор ОНАН и континентальной Реконфигурации, к которому прислушивался Белый дом США и чья стенографистка долгое время служила также стенографисткой/jeune-fille-de-Vendredi[28] мсье Дюплесси, экс-помощника координатора панканадского сопротивления, и страстная шитая белыми нитками привязанность которого (Тана) к этой двуличной секретарше – а именно мадемуазель Лурии Перек из Ламартена, округ Л’Иль, Квебек, – породила сомнения в итоговой преданности Тана: не квебекский ли он «двойник»{41} из любви к Лурии, или же «тройник», который только притворяется, что разглашает гостайны, втайне сохраняя верность США, несмотря на непреодолимую любовь).
– Без «мой», Реми, – становилось ясно, что Стипли не в силах исправить направление грудей, не стянув декольте ниже, чего он смущался. Он извлек из сумочки темные очки и водрузил их. Они были приукрашены стразами и смотрелись абсурдно. – Бог Род.
Марат вынудил себя промолчать об их внешности. Стипли перевел несколько спичек, чтобы закурить сигарету на ветру. На хаотическую тень его парика начали наползать настоящие сумерки. В предгорьях Ринкона к востоку от города стали мерцать электрические огоньки. Стипли предпринял усилие как-то сгрудиться вокруг спички, чтобы послужить укрытием для пламени.
* * *
По желтым равнинам южных оконечностей Великой Впадины там, где раньше был Вермонт, поднимая облако пыли уремических оттенков с соматическими формами, которое можно разобрать от самых Бостона и Монреаля, несется стая, настоящий табун, диких хомяков. Стая произошла от двух домашних хомячков, которых в начале Экспериалистской миграции в спонсируемом Году Воппера выпустил на волю мальчик из Уотертауна, штат Нью-Йорк. Мальчик теперь учится в колледже Шампани, Иллинойс, и уже позабыл, что его хомячков звали Уорд и Джун.
Грохот стаи торнадный, локомотивный. Выражение на усатых мордочках деловитое и неумолимое – выражение неумолимой стаи. Они грохочут на восток по алюмо-железистой земле, сейчас невозделанной, обнаженной. На востоке – затуманенные рыже-бурой тучей, поднятой хомяками, ярко-зеленые очертания переудобренных из-за кольцевого синтеза буйных джунглей на том месте, где раньше находился центральный Мэн.
Все эти территории теперь находятся в собственности Канады.
Что касается стаи такого размера, прошу, напрягите здравый смысл, который, если вдуматься, так и так должен подсказывать неглупому человеку держаться от юго-запада Впадины подальше. Дикие хомяки – уже не домашние зверушки. Они шуток не шутят. Рекомендуется обходить стороной. Если окажетесь на пути дикой стаи, рекомендуется не иметь при себе ничего даже отдаленно овощного. Если все же оказались – двигайтесь быстро и спокойно в перпендикулярном направлении. Если вы американец – север не рекомендуется. Двигайтесь на юг, спокойно, но не мешкая, к какой-нибудь пограничной метрополии – скажем, к Риму, штат Новая Новая Англия, или Гленс-Фоллс, Новая Новая Англия, или Беверли, Массачусетс, или к пограничным КПП между ними, где гигантские защитные вентиляторы ATHSCME на огромной выпуклой защитной стене из анодированного люцита сдерживают ползучий вал тератогенных облаков Впадины цвета мочи и отбрасывают его далеко назад, на север, прочь, рвано, над вашей предусмотрительно защищенной головой.
* * *
Акцентированный английский Стипли становился еще труднее для понятия, когда с сигаретой во рту. Он сказал:
– И ты, конечно, доложишь об этой нашей свиданке Фортье.
Стипли наконец закурил. Он был дородный и мягкий человек, вида располневшего спортсмена какого-либо брутального американового контактного спорта. Марату он казался не столько женщиной, сколько извращенной пародией на женственность. Электролиз придал его толстым щекам и верхней губе пятна с красными пупырышками. Также он отставлял локоть руки со спичкой, а никто из женщин не закуривает так, будучи привыкши к грудям и прижимая зажигающий локоть. Также Стипли неграциозно пошатывался на каблуках на неровной поверхности камня. Стоя на краю выхода породы, он ни однажды не обернулся в полноте спины к Марату. А Марат накрепко зафиксировал запоры колес коляски и цепко держал рифленую рукоятку пистолета-пулемета. Сумочка Стипли была маленькой и глянцево-черной, а очки на его лице были с женственной оправой и фальшивыми драгоценностями у висков. Марат был убежден, что в какой-то части Стипли наслаждается собственным гротескным видом и жаждет унижения полевых маскировок, которые предписывало BSS.
Теперь Стипли, по вероятности, посмотрел на него из-за темных очков.
– И даже о том, как я спросил, доложишь ли ты, а ты в ответ сказал «bien sûr»?
Смех Марата имел несчастье звучать фальшиво и слишком, вне зависимости от искренности. Он изобразил одним из пальцев усы, по какой-то причине притворяясь, что подавляет чих.
– Ты уточняешь потому что из-за чего?
Стипли почесал под гранью светлого парика (глупо, опасно) большим пальцем руки с сигаретой.
– Ну, ты и так уже тройник, Реми, верно? Или это уже четверник. Мы знаем, что Фортье и AFR знают, что ты здесь, со мной.
– Но знают ли мои братья по колесам, что вы знаете, что меня прислали притвориться двойником?
Орудие Марата, девятимиллиметровый пистолет-пулемет «Стерлинг UL35» с глушителем Mag Na Port, не мог похвастать предохранителем. Его толстая рукоятка с рифленой текстурой стала жаркой в ладони Марата и, в свою очередь, вызывала пот на ладони под пледом. Стипливским ответом служило только лишь молчание.
Марат сказал:
– …вдруг я только лишь притворяюсь, что притворяюсь, что притворяюсь предателем{42}.
И свет американовой пустыни погрустнел, когда больше чем половина круглого солнца скрылась за Тортолитами. Теперь только колеса коляски и толстые ноги Стипли бросали тень ниже границы сумерек, и тень та становилась коренастей и приближалась к обоим двум мужчинам.
Стипли исполнил краткий чарльстон, играя тенью ног.
– Ничего личного. Сам понимаешь. Одержимость осторожностью. Кто это был, кто однажды сказал, что нам платят за то, чтобы мы сводили себя с ума, про осторожность? Взять вас и Тана – ваш Дюплесси всегда подозревал, что Тан был не до конца откровенным, когда сексуально сливал Лурии инфу.
Марат с силами пожал плечи.
– И как внезапно мсье Дюплесси теперь без времени ушел из жизни. При обстоятельствах почти нелепой подозрительности, – снова с фальшивым на слух смехом. – Некомпетентное ограбление и грипп, ну конечно.
Оба двое мужчин молчали. Марат заметил, что на левой руке Стипли имелись скверные царапины от мескита.
Наконец Марат окинул глазами свои часы, циферблат которых иллюминировался в тени его тела. Тени обоих двух мужчин теперь карабкались по крутому склону, возвращаясь к ним.
– Что до я – мне кажется, что мы решаем свои аферы в более простой манере, чем ваш офис BSS. Если бы предательство мсье Тана было неполным, мы из Квебека знали бы.
– От Лурии.
Марат притворился, что хлопочет о пледе, оправляет.
– Но да. Осторожность. Лурия знала бы.
Стипли сторожко подступил к краю и вышвырнул быка сигареты. Ветер поймал быка, и он взлетел из руки слегка ввысь, на восток. Оба двое мужчины молчали, пока бык не упал внизу на гору, став оранжевым всплеском. Вслед их молчание стало созерцательным. Какая-то натянутость между ними ослабла. Марат больше не чувствовал солнца на черепе. Вокруг смерклось. Стипли обнаружил царапину на трицепсе и выворачивал мясо руки, чтобы изучить ее, округлив алые губки в знак озабоченности.
Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
Вторник, 3 ноября, Энфилдская теннисная академия: утренние тренировки, душ, еда, лекция, семинар, лекция, лекция, еда, экзамен по прескриптивной грамматике, семинар/лекция, кондиционная пробежка, дневные тренировки, матч, матч, упражнения на верхнюю часть тела в качалке, сауна, душ, рухнуть на пол раздевалки с другими игроками.
– …хотя бы понимают, что то, что они там себе чувствуют, – это несчастье? Или хотя бы, для начала, чувствуют ли они его вообще?
16:40. Мужская раздевалка в корп. Админки заполнена чистыми старшеклассниками в полотенцах после дневных матчей, волосы игроков мокрые, расчесанные и блестят от «Барбицида». Пемулис редким концом расчески делает широкие проборы, которые в фаворе у молодежи Оллстона. Волосы Хэла выглядят мокрыми, даже когда сухие.
– Ну, – говорит Джим Трельч, оглядываясь. – Ну, что думаете?
Пемулис опускается на пол у раковин, прислонившись к шкафчику с дезинфицирующими средствами. У него есть привычка с опаской посмотреть в обе стороны перед тем, как заговорить.
– В том, что ты наговорил, был хоть какой-то смысл, а, Трельч?
– На экзамене в основном говорили о синтаксисе предложения Толстого, а не о самих несчастных семьях, – тихо замечает Хэл.
Джон Уэйн стоит у своего шкафчика и хочет надеть носки, но ждет, когда ноги просохнут; как и многие канадцы, он слегка поднимает одну ногу, чтобы перднуть, будто пердеж – ответственная задача.
Наступает молчание. С головок душа капает на плитку. Висит пар. Далекие жуткие звуки Т. Шахта в одной из кабинок у душевой. Все уставились перед собой, ошеломленные усталостью. Майкл Пемулис, который не выдерживает больше десяти секунд общественного молчания, могуче прочищает горло и харкает вверх и назад в раковину за спиной. Хэл замечает, что полет частично отражается в полированных зеркалах. Хэл закрывает глаза.
– Устал, – выдыхает кто-то.
Орто Стайс и Джон («Н. Р.») Уэйн кажутся не столько утомленными, сколько отрешенными; они умеют, как настоящие топовые игроки, вырубать на короткое время всю нейронную сеть, пялясь в пространство, окутавшись молчанием, на миг отключившись от связности мира.
– Ну ладно, – говорит Трельч, – тогда блиц-опрос. Блиц-тест. Самое критическое отличие – для Лита завтра – между историческим эфирным телевизором и картриджным ТП.
Дисней Р. Лит преподает в ЭТА «Историю интертейнмента» I и II, а также определенные темы из эзотерической оптики высшего уровня, но для этих курсов сперва нужно получить его допуск.
– Катодолюминесцентная панель. А не электронно-лучевая трубка. И не фосфенный экран. Вдвое больше диагональ в твл/см[30], всего.
– А ты про экран высокого разрешения в общем или экран с ТП-компонентой в частности?
– Не аналоговый, – говорит Сбит.
– Нет помех, не бывает слабых странных как бы двойников у УВЧ-изображений, кадры не прыгают вертикально, когда взлетают самолеты.
– Аналог против цифры.
– Ты спрашиваешь об эфирном телевидении в смысле телесети по сравнению с ТП или телесети-плюс-кабельное по сравнению с ТП?
– А кабельное ТВ было аналоговым? Что, как дооптоволоконные телефоны?
– Дело в цифре. У Лита есть какое-то слово, которым он называет переход от аналога к цифре. Слово, которое он употребляет по одиннадцать раз в час.
– А как, кстати, работали дооптоволоконные телефоны?
– Старый добрый принцип банок на нитке.
– «Прорыв». Он все время это твердит. «Прорыв, прорыв».
– Говорит, самое важное достижение в бытовых коммуникациях со времен телефона.
– В домашнем интертейнменте – со времен самого ТВ.
– Лит может сказать, что это перезаписываемый CD, в интертейнменте.
– А от него вообще трудно добиться конкретики, если прижать по интертейнменту как интертейнменту.
– Диз скажет – сами думайте, – говорит Пемулис. – Аксфорд сдавал в прошлом году. Дизу нужны рассуждения. Он будет валить, если отнесетесь к вопросу так, будто есть очевидный ответ.
– Плюс декодировщик «ИнтерЛейса» вместо антенны, у ТП, – говорит Джим Сбит, выдавливая что-то за ухом. Грэм («Отрава») Рэйдер смотрит, сколько под мышкой волос. Фрир и Шоу, кажется, спят.
Стайс чуть стянул полотенце и ковыряет глубокую красную полоску, оставшуюся на талии от ракушки.
– Ребзя, коли стану президентом – первым делом отменю резинки.
Трельч делает вид, что тасует карты.
– Следующий вопрос. Как билеты. Определение четкости. Кто?
– Мера разрешения, прямо пропорциональная обработанному соотношению цифрового кода данного сигнала, – говорит Хэл.
– И снова последнее слово за Инкстером, – говорит Сбит. Это приглашение хору:
– Хэлстер.
– Галорама.
– Галация.
– Галация, – говорит Рэйдер, – проявочный артефакт в форме гало вокруг источников света, видимый на химической пленке при низкой скорости.
– Самое ангельское из искажений.
– Завтра просто все будем бороться за места вокруг Инка, – говорит Сбит.
Хэл закрывает глаза: он видит страницу с текстом прямо перед собой, все нужное подчеркнуто, выделено желтым маркером.
– Он может просканировать страницу, повернуть ее, загнуть уголок и почистить им под ногтем, и все мысленно.
– Отстаньте вы от него, – говорит Пемулис.
Фрир открывает глаза:
– Зачитай-ка нам словарь, чувак, Инк.
Сбит говорит:
– Отвяжитесь.
Это все только в шутку. Хэл безмятежен, когда ему трахают мозг; как и любой из них. Он и сам не против докопаться. Рядом болтаются и слушают некоторые ребята помладше, принимающие душ после старшеклассников. Хэл сидит на полу, в покое, подбородок на груди, просто думает, как здорово наконец надышаться вволю.
* * *
Температура опустилась с солнцем. Марат слушал, как прохладный вечерний ветер скатывается по склону на дно пустыни. Марат чувствовал или ощущал, как начинают медленно открываться многие миллионы цветочных пор в надежде на росу. Американовый Стипли выпускал сквозь зубы чуть пара, исследуя царапину руки. Только один-два кончика пальчатых шипов радиальных кинжалов солнца отыскали расщелины меж пиками Тортолиты и ощупывали крышу неба. Вокруг царствовал легкий и сухой вездесущий шорох маленьких животных, что желают выходить во время ночи, пробудившись. Небо было фиолетовое.
* * *
У всех в раздевалке на талии килтом полотенце. У всех, кроме Стайса, – белое полотенце ЭТА; у Стайса собственные полотенца, черного цвета. После паузы Стайс выстреливает воздухом из носа. Джим Сбит вовсю ковыряет лицо и шею. Один или два вздоха. Питер Бик, Эван Ингерсол и Кент Блотт, двенадцать, одиннадцать, десять, сидят на светлых деревянных скамьях вдоль рядов шкафчиков – в полотенцах, локти на коленях, не принимая участия. Как и Золтан Чиксентмихайи, которому шестнадцать, но он плохо говорит по-английски. Идрис Арсланян, новенький этого года, этнически неопределенный, четырнадцать, сплошные ноги и зубы, – мрачно маячит за дверями раздевалки, изредка засовывает неевропеоидный шнобель и тут же удаляется, ужасно стесняясь.
У каждого теннисиста ЭТА из 18-и-младше есть где-то от четырех до шести ребят из 14-и-младше, якобы находящихсяся под его более опытным крылом, за которыми он приглядывает. Чем больше администрация ЭТА тебе доверяет, тем моложе и в целом беспомощней дети под твоим началом. Эту практику ввел Чарльз Тэвис, он зовет ее в литературе, которую рассылает родителям детей, системой «Старшего товарища». Чтобы родители знали, что их ребенок не потеряется в институционной суете. Бик, Блотт и Арсланян на ГВБВД – в группе Старшего товарища Хэла. Также в итоге он получил Ингерсолла, неформально обменяв его с Аксфордом на Тодда («Полтергейста») Потлергетса, так как Тревор Аксфорд обнаружил, что по каким-то не поддающимся анализу причинам так ненавидит этого самого Ингерсолла, что борется с ужасным непреодолимым желанием засунуть маленькие пальчики Ингерсолла в щель у петлей двери и затем очень медленно закрыть дверь, и пришел к Хэлу едва ли не в слезах, этот самый Аксфорд. Но технически Ингерсолл еще аксфордовский, а Потлергетс – все еще хэлов. У Потлергетса, мастера свечей, странное старо-молодое лицо и маленькие влажные губешки, которые при стрессе поддаются рефлексу сосания. В теории Старший товарищ – где-то между старостой в общежитии и проректором. Он отвечает на вопросы, подстилает соломку, обрисовывает картину, играет роль связного с Тони Нванги, Тексом Уотсоном и другими проректорами, которые специализируются на маленьких детях. Человек, к которому можно прийти неофициально. Жилетка, чтобы поплакаться, взобравшись на подставку. Если Старшим товарищем назначается 16-и-младше – это почетно; значит, считается, ты далеко пойдешь. Когда нет турнира или поездок и т. д., Старшие товарищи собираются со своими квар-/секстетами дважды в неделю на маленьких закрытых свечках, в интервале между дневными матчами и ужином, обычно после сауны, душа и пары минут бездыханного валяния в раздевалке. Иногда Хэл садится на ужине с Младшими товарищами и ест с ними. Но нечасто. Старшие товарищи похитрее не слишком сближаются с МТ-эфебами, чтобы те не забывали о непроходимой пропасти опыта, умений и общего статуса, которая разделяет эфебов и старшеклассников, тянущих лямку в ЭТА уже годами. Чтобы не теряли уважения. Старший похитрее не торопится и не давит: не суется в каждую бочку затычкой и дает просителям осознать, когда им действительно нужна его помощь. Надо знать, когда давить и участвовать активно, а когда отойти и дать мелким поучиться на собственном опыте, на котором неизбежно учиться надо, если они хотят дотянуть лямку живыми. Каждый год самый крупный отсев в академии, не считая выпуска 18-летних, идет среди 13-15-летних, которые не выдержали и просто не в силах тянуть лямку. Бывает; администрация понимает; учеба здесь – не для всех. Впрочем, Ч. Т. все же просит помощницу по административным вопросам Латеральную Алису Мур доводить проректоров требованиями выведывать инфу о психическом состоянии детей, чтобы предугадать возможные потери и дезертирский процент и заранее понять, сколько мест он с приемной комиссией сможет предложить поступающим в следующем семестре. Старшие товарищи в непростой позиции: с одной стороны, их просят держать проректоров в курсе, кто среди подшефных шаток в плане решимости, сопротивления страданиям и стрессу, физических мучений, ностальгии по дому, глубокой усталости, но, с другой стороны, хочется оставаться конфиденциальной жилеткой и надежным крылом для самых личных и деликатных проблем Младших товарищей.
Но – хотя Хэлу тоже приходится бороться со странным позывом к насилию при виде Ингерсолла, который напоминает ему кого-то, кого он сильно не любит, но не может вспомнить, кого, – в целом ему нравится быть Старшим. Нравится быть тем, к кому подходят мелкие, и нравится читать небольшие непретенциозные минилекции по теории тенниса, педагогике и традициям ЭТА, и быть добрым, но чтобы ему это ничего не стоило. Иногда он обнаруживает, что верит во что-то, во что даже сам не знал, что верит, пока не произносит это вслух перед пятью зашуганными безволосыми круглыми доверчивыми растерянными рожицами. Собрания с группой дважды в неделю (вернее, обычно выходит так, что раз в неделю) не доставляют удовольствия только после особенно неудачной дневной сессии на корте, когда он уставший, на взводе и лучше бы побыл один и занимался кое-чем тайным в подземном проветриваемом безлюдном помещении.
Джим Трельч щупает гланды. Джон Уэйн следует максимам философской школы «носок-ботинок на одну ногу, носок-ботинок на вторую».
– Устал, – снова вздыхает Орто Стайс. Из-за акцента получается «Уста». Все до единого старшеклассники теперь свалились на вытоптанный синий палас раздевалки, вытянув ноги, пальцы торчат под характерным для морга углом, спины прижаты к синей стали шкафчиков, все старательно избегают шести острых противоплесенных вентиляционных щелей у основания каждого шкафчика. Голыми все выглядят смешно из-за теннисного загара: ноги и руки – цвета глубокой сиены перчатки кэтчера, еще с лета, и загар начал блекнуть только сейчас, но при этом ступни и лодыжки – белого цвета лягушачьего брюшка, могильно-белого, а груди, плечи и предплечья – скорее белесого: на турнирах игрокам, когда они не играют, можно сидеть на трибунах без рубашек, чтобы поймать хоть немного солнца грудью. Лица, наверное, хуже всего – в основном красные и блестящие, некоторые еще шелушатся после трех недель кряду турниров на открытом воздухе в августе-сентябре. Не считая Хэла – который и так атавистически темной комплекции, – игроки с наименее пегой расцветкой – те, кто может вытерпеть и обрызгаться перед игрой полиролью «Лемон Пледж». Оказывается, полироль, если наложить ее в предыгровом стазисе и подождать, пока она высохнет до тонкой корочки, – феноменальная защита от солнца, с ультрафиолетовым рейтингом где-то под 40+, и только она одна-единственная в мире выдерживает трехсетовый пот. Никто не знает, какой юниор и в какой академии в далеком прошлом впервые обнаружил это свойство полироли, или как: в воображении рисовались на редкость причудливые обстоятельства. Но некоторых ребят с тонкой конституцией от запаха влажной от пота полироли на корте тошнит. А кое-кому кажется, что любая защита от солнца подсознательно феминизируется другими игроками, как белые козырьки или темные очки на корте. Так что у большинства старшеклассников ЭТА яркий загар на руках и ногах, от чего они приобретают классический вид кадавров, наспех слепленных из разных кусков тел, особенно если добавить к этому перекачанные ноги, обычно впалые груди и руки разных размеров.
– Уста-уста-уста, – говорит Стайс.
Эмпатия группы выражается во вздохах, еще большем съезжании к полу, слабых судорожных жестах изнеможения, мягких стуках затылков по тонкой стали дверец.
– У меня кости звенят, как, бывает, уши звенят, вот как я устал.
– Я даже до последнего терплю перед вдохом. Не собираюсь расширять грудную клетку, пока не вынудит потребность в воздухе.
– Так устал, что слова «устал» не хватает, – говорит Пемулис, – «Устал» – не то слово.
– Смотрите, – Пемулис тыкает пальцем в Сбита. – Оно пытается думать.
– Как это трогательно.
– Упарился. Задолбался.
– Скорее где-то «заебался».
– Выжат. Разбит. Вывернут наизнанку. Скорее мертв, чем жив.
– И все это даже не близко, слова.
– Инфляция слов, – говорит Стайс, приглаживая ежик так, что на лбу появляются и разглаживаются морщинки. – Больше и лучше. Хорошо – лучше – лучшей – ваще великолепно. Гипербольно и гиперболичней. Эт как инфляция оценок[31].
– Если бы, – говорит Сбит, который на академическом испытательном сроке где-то с пятнадцати.
Стайс из той части юго-западного Канзаса, что почти уже Оклахома. Он просит компании, которые обеспечивают его одеждой и экипировкой, обеспечивать только черными одеждой и экипировкой, отсюда его прозвище в ЭТА – «Тьма».
Хэл поднимает брови при словах Стайса и улыбается:
– Гиперболичней?
– Мой папка в детстве – ему бы и «вывернут наизнанку» хватило.
– Тогда как мы сидим тут с дефицитом новых слов и терминов.
– Фраз и оборотов, шаблонов и структур, – говорит Трельч, снова ссылаясь на экзамен по прескриптивной грамматике, о котором все, кроме Хэла, хотят уже забыть. – Нам нужна порождающая инфляцию грамматика.
Кейт Фрир изображает, как достает из-под полотенца свой Блок и протягивает Трельчу:
– Породи вот это.
– В такие дни нужен целый новый синтаксис для усталости, – говорит Сбит. – Над проблемой бьются лучшие умы ЭТА. Перевариваются и анализируются целые тезаурусы, – с широким саркастичным жестом. – Хэл?
Та частица тела, которая до сих пор работает нормально, позволяет поднять кулак и выкрутить второй рукой средний палец, как подъемный мост. Хотя, конечно, при этом Хэл прикалывается и над собой. Все согласны, что этот жест красноречивей тысячи слов. В парном тумане у двери снова мелькают кроссовки и резцы Идриса Арсланяна, затем быстро исчезают. Отражение в блестящем кафеле стены у всех какое-то кубистское. Фамилия Хэла происходит из Умбрии, ее носили пять поколений по отцовской линии, а теперь итальянская кровь так разбавлена новоанглийскими янки, юго-западной индейской примесью от прапрабабушки из племени пима и канадским кровосмешением, что Хэл – единственный живой Инканденца, который выглядит хоть как-то этнически. Его покойный отец в молодости был смугло-высоким, с приподнятыми плоскими скулами пима и очень черными волосами, зализанными назад «Брилкримом» так, что образовывался мыс вдовы. Сам тоже выглядел этнически, но он уже не живой. Хэл – лоснящийся, какой-то лучезарно темный, почти как выдра, ростом чуть выше среднего, глаза голубые, но темные, и несгораемый даже без защиты от солнца: его незагорелые ноги – цвета разбавленного чая, нос не шелушится, а только слегка блестит. Лоснится он не столько маслянисто, сколько влажно, молочно; Хэл втайне переживает, что выглядит женственно. Связь его родителей, наверное, оказалась полномасштабной хромосоматической войной: старший брат Хэла унаследовал мамин англо-нордо-канадский фенотип, глубоко посаженные и светло-голубые глаза, безупречную осанку и невероятную гибкость (в ЭТА никто больше не мог вспомнить другого мужчину, который мог бы так сесть на чирлидерский шпагат до упора), более округлая и более выдающаяся зигоматика.
Средний брат, Марио, не похож ни на кого, кого они знали.
Часто в невыездные дни, когда он не старшинствует над подшефными, Хэл дожидается, пока все уйдут в сауну и душ, укладывает ракетки в шкафчик и непринужденно прогуливается по цементным ступеням в систему туннелей и залов ЭТА. Он умеет непринужденно сплыть и долго не возвращаться, прежде чем кто-нибудь заметит его отсутствие. Часто он непринужденно возвращается в раздевалку со спортивной сумкой и в существенно измененном настроении как раз тогда, когда все валятся на пол в полотенцах, обсуждая изнеможение, и заходит, уже когда приходит черед мелких отдирать от конечностей полирольную шелуху и принимать душ, и сам принимает душ с шампунем мелких из бутылки в форме мультяшного персонажа, затем в свободной от Шахта кабинке закидывает голову и закапывает Визин, полощет рот, чистит зубы щеткой, потом нитью, и одевается, – обычно ему даже причесываться не надо. В кармане спортивной сумки «Данлоп» всегда лежат Визин AC, зубная нить со вкусом мяты и зубная щетка для путешествий. Тед Шахт, фанат оральной гигиены, всегда ставит нить и щетку из сумки Хэла всем в пример.
– Так устал, что почти под кайфом.
– Но под кайфом без кайфа, – говорит Трельч.
– Эт даж был бы кайфовый кайф, если б в 19:00 не надо было еще учиться, – говорит Стайс.
– Штитт мог бы и не напрягать нас так за неделю до сессии.
– Тренеры и учителя могли бы сами как-то напрячься и согласовать расписания.
– Это была бы кайфовая усталость, если б после ужина можно было пойти, залечь, поставить мозг на нейтралку и посмотреть что-нибудь несложное.
– Не волноваться насчет прескриптивных форм или четкости.
– Откинуться.
– Посмотреть что-нибудь с погонями и где все взрывается.
– Расслабиться, покурить бонг, откинуться, полистать каталоги чулок, пожевать гранолы большой деревянной ложкой, – мечтательно говорит Сбит.
– Переспать.
– Свалить на вечерок в самоволку.
– Натянуть старый скафандр и послушать атональный джаз.
– Заняться сексом. Переспать.
– Пежиться. Погрешить. Перепихнуться.
– Найти се официантку из-за стойки с бургерами в драйв-ине в северо-восточной Оклахоме с бальшущими сиськами.
– Такие огромные розово-белые сиськи, как с французских картин, которые сами вываливаются.
– Такой здоровой деревянной ложкой, что в рот не вломишь.
– Просто свободный вечерок, чтобы расслабиться вволю.
Пемулис горланит два куплета из «Chances Are» Джонни Мэтиса, недопетые в душе, затем углубляется в изучение чего-то на левом бедре. Шоу надул пузырь из слюны, выросший до такого исключительного размера, что за ним наблюдает полкомнаты, пока он наконец не лопается в тот же момент, когда Пемулис поднимает взгляд.
Эван Ингерсолл говорит:
– В деканате сказали, что хотя бы в субботу на канун Дня Взаимозависимости у нас выходной.
Несколько голов старших поднимаются взглянуть на Ингерсолла. Пемулис надувает щеку языком и двигает им.
– Флабба-флабба, – трясет своими брылями Стайс.
– Отпустят только с уроков. А тренировки и матчи, как сказал Делинт, славно идут по плану, – поправляет Фрир.
– Но в воскресенье никаких тренировок, до банкета.
– Но все равно матчи.
Все юниоры, присутствующие в комнате, входят в континентальный топ-64, кроме Пемулиса, Ярдли и Блотта.
Всегда еще издалека понятно, сидит ли Шахт по-прежнему в туалетной кабинке у душевой, даже если Хэлу не видно носков шахтовых гигантских сиреневых вьетнамок под дверцей кабинки, как только в его поле зрения попадает широкий проход в душевую. Есть что-то смиренное, даже безмятежное в недвижных ногах под дверью. Ему приходит в голову мысль, что поза дефекации – поза покорности. Голова опущена, локти на коленях, пальцы сплетены между коленей. Какое-то скрюченное вечное тысячелетнее ожидание, почти религиозное. Башмаки Лютера на полу у ночного горшка, безмятежные, наверное, деревянные, лютеровские башмаки 16-го века, в ожидании откровения. Немые безропотные муки многих поколений коммивояжеров на привокзальных толчках – головы опущены, пальцы сплетены, начищенные штиблеты недвижны, в ожидании едкого потока. Женские тапочки, пыльные сандалии центурионов, подкованные сапоги портовых грузчиков, тапочки Папы Римского. Все в ожидании, носки смотрят вперед, слегка притопывают. Здоровые мужики с кустистыми бровями в шкурах, скрюченные у круга света костра со скомканными листьями в руке, в ожидании. У Шахта болезнь Крона{43} – наследие от отца с язвенным колитом, – и во время каждого приема пищи ему приходится принимать ветрогонные, и терпеть кучу подколок насчет проблем с пищеварением, и плюс ко всему он заработал подагрический артрит, каким-то образом, из-за болезни Крона, который засел в правом колене и вызывает на корте жуткие боли.
Ракетки Фрира и Шпалы Пола Шоу с грохотом падают со скамьи, Бик и Блотт бросаются поднять и сложить их обратно, Бик – одной рукой, потому что второй придерживает полотенце.
– Потому что что у нас было, так, посмотрим, – говорит Сбит.
Пемулис любит петь в акустике кафеля.
Сбит тычет пальцем в ладонь, то ли чтобы подчеркнуть важность, то ли для подсчета.
– Примерно, скажем, часовая пробежка у команд А, тренировка на час пятнадцать, два матча подряд.
– Я сыграл только один, – вставляет Трельч. – Утром была ощутимая температура, Делинт разрешил на сегодня сбавить обороты.
– У народа, который играл три сета, был тока один матч, вот у Сподек и Кента точно, – говорит Стайс.
– Забавно, как Трельч – как у него начинает скакать температура, стоит начаться утренним тренировкам, – говорит Фрир.
– …положим, с округлением два часа на матчи. С округлением. Затем полчаса на тренажерах под надзором гребаных бусинок Лоуча с его планшетиком. В общем, скажем, пять часов энергичных телодвижений.
– Поступательных и напряженных усилий.
– Штитт решительно настроен, шоб в этом году мы не пели в Порт-Вашингтоне глупых песенок.
Джон Уэйн за все время не произнес ни единого слова. Содержимое его шкафчика аккуратно и организованно. Он всегда застегивает рубашку снизу-вверх до последней пуговицы, словно собирается надеть галстук, которого у него даже нет. Ингерсолл тоже одевается у маленького квадратного шкафчика для старшеклассников.
– Вот тока, кажется, они забыли, что у нас еще пубертатный период, – говорит Стайс.
Ингерсолл, как кажется Хэлу, полностью лишен бровей.
– Говори за себя, Тьма.
– Я грю, что утомлять наш пубертирующий скелет – оченно недальновидно, – повышает голос Стайс. – От че делать, когда мне бует двадцать и попаду в Шоу, а я играю нон-стоп, скелетно переутомленный и весь в травмах?
– Темный прав.
Завитый клочок мутной полирольной шелухи и зеленая нитка спортивной ленты «ГозТекс» сложно переплелись с синими волокнами ковра у левой лодыжки Хэла, которая слегка раздута и синего оттенка. Он всегда напрягает лодыжку, когда вспоминает, что надо. Сбит и Трельч недолго спарингуются с открытыми ладонями, делая ложные выпады и дергая головами, не вставая с пола. Хэл, Стайс, Трельч, Сбит, Рэйдер и Бик согласно предписанию академии ритмически сжимают игровыми руками теннисные мячики. На плечах и шее Сбита яркие сиреневые воспаления; Хэл также заметил фурункул на внутренней стороне бедра Шахта, когда Тед садился. Отражение лица Хэла умещается ровно в одну из плиток на стене напротив, и, если он медленно двигает головой, лицо искажается и с оптическим звоном возвращается к норме в следующей плитке. Особое постдушевое ощущение общности развеивается. Даже Эван Ингерсолл бросает быстрый взгляд на наручные часы и откашливается. Уэйн и Шоу оделись и ушли; Фрир, главный приверженец полироли, ковыряется в волосах у зеркала, Пемулис теперь тоже встает, чтобы отодвинуться от ног Фрира. Глаза у того выпученные и широкие, из-за чего, как говорит Аксанутый, кажется, будто Фрира то ли бьют током, то ли душат.
А время в дневной раздевалке кажется безграничной глубины; все они были здесь раньше, точно так же, и снова будут завтра. Свет снаружи становится печальней, в костях отдается грусть, края удлиняющихся теней все четче.
– По-моему, это Тэвис, – говорит им всем в зеркало Фрир. – Всюду, где царят бесконечные труд и страдания, торчат уши долбаного Тэвиса.
– Не, это Штитт, – говорит Хэл.
– У Штитта не хватало калиток на крокетной площадке уже задолго до того, как ему попались мы, – говорит Пемулис.
– Пемстер и Хэл.
– Галация и Пемарама.
Фрир складывает крошечные губки и выдыхает, словно задувает спичку, сдувая со стекла большого зеркала какой-то крошечный остаток после откалупывания.
– Штитт только делает, что ему говорят, как славный послушный фашист.
– Че за хайль ты несешь? – спрашивает Стайс, – который хорошо известен тем, что спрашивает только «Как-высоко-сэр!», когда Штитт говорит «Прыгать», – щупая вокруг, чем бы кинуть во Фрира. Ингерсолл подбрасывает Стайсу взбученное полотенце, чтобы быть полезным, но Стайс не отрывает взгляд от глаз Фрира в зеркале, и полотенце падает ему на голову, и остается там висеть. Эмоции в комнате, кажется, меняют знак каждые пару секунд. Над Стайсом полуиздевательски смеются, пока Хэл вскарабкивается на ноги, аккуратно, поэтапно, перенося большую часть веса на здоровую лодыжку. Во время этой комбинации полотенце Хэла спадает. Сбит говорит что-то, но все тонет в реве смыва.
* * *
Феминизированный американец стоял поверх утеса под небольшим ракурсом к Марату. Он всматривался в тень сумерек, которая теперь накрыла их, и во все более сложное мерцание американового города Тусона, как завороженный, на манер того, как слишком большие для глаза виды завораживают людей до оцепеневшего очевидения.
Марат, казалось, был на волоске от сна.
Внутри тени даже у голоса Стипли имелся иной тембр.
– Говорят, это великая и, может, даже вечная любовь – у Рода Тана к вашей этой Лурии.
Марат хекнул, слегка повозившись в кресле.
Стипли сказал:
– Такая, о которой слагают песни, за которую люди умирают, а потом увековечиваются в стихах. Получаются баллады, оперы. Тристан и Изольда. Ланселот и как ее там. Агамемнон и Елена, Данте и Беатриче.
Дремотная улыбка Марата росла, пока не стала гримасой.
– Нарцисс и Эхо. Кьеркегор и Регина. Кафка и бедная девчушка, что боялась получить у ящика почту.
– Интересный выбор примера – почта, – притворно хихикнул Стипли.
Марат стал начеку.
– Сними свой парик и посри в него, Хью Стипли BSS. И меня устрашает твое невежество. Агамемнон не имел сношений с этой царицей. Муж был Менелай, что спартанский. А ты хотел говорить Парис. Елена и Парис. Что тройский.
Стипли словно придурошно веселился.
– Парис и Елена, лик, что тысячи судов гнал в путь. И конь: дар, который вовсе не дар. Анонимный подарок с доставкой на дом. Гибель Трои изнутри.
Марат слегка приподнялся в кресле на культях, проявляя эмоции по отношению к этому Стипли.
– Я усаженный здесь, ужаснутый naïveté[32] истории твоей нации. Парис и Елена были лишь казус белли. Все греческие государства в дополнение к Спарте Менелая атаковали Трою потому, что Троя владела Дарданеллы и требовала разорительные дани за проплыв, которые греки, дорого желавшие простой морской проплыв к азиатскому востоку, гневно отвергали. Все из-за торговли, война. Цитирующий «любовь» не цитирует оную Париса к Елене, потому что они только лишь казус.
Стипли, гений допросов, иногда при Марате разыгрывал более чем обычную дурость, потому что знал, что она провоцировала Марата.
– Все-то у вас сплошная политика, ребят. Разве эта война существовала не только в песнях? Она вообще была на самом деле?
– Суть такова, что в путь тысячи судов погнали государство, общество и их интересы, – сказал Марат без горячки, утомленный. – Ты только желаешь притвориться себе, что любовь одной женщины способна погнать столько судов альянсом.
Стипли оглаживал периметры мескитовых царапин, отчего его пожатие плеч было неуклюжим.
– Я бы не был так уверен. Приближенные к Богу Роду говорят, что он готов хоть дважды умереть за Лурию. Говорят, даже не задумался бы. Не то что дал бы рухнуть всей ОНАН к чертовой матери, если до такого дойдет. Но и умер бы.
Марат шмыгнул.
– Дважды.
– Даже не взяв времени на размышления, – сказал Стипли, поглаживая электролитическую сыпь на губе на задумчивый манер. – Многие у нас считают, что именно поэтому он еще на своем месте, а президент Джентл к нему до сих пор прислушивается. Конфликт интересов – это одно. Но если он делает все это из любви – что ж, тогда есть трагический элемент, который даже затмевает политический, что скажешь? – Стипли широко улыбнулся на Марата.
Собственное предательство AFR Маратом: во имя медицинского ухода за состоянием его жены; во имя (наверное, думает себе Стипли) любви к человеку, женщине.
– «Трагично» – значит, что Родни Тан из Неопределенности не отвечал за свой выбор, как не отвечают сумасшедшие, – тихо сказал Марат.
Стипли улыбался на порядок шире:
– Трагическая черта, вечная, музыкальная, ну как тут Джентлу было не поплыть?
Интонация Марата теперь стала насмешлива, вопреки его легендарной стылой крови перед лицом технических собеседований:
– И это сантименты человека, который позволяет посылать его в поле в форме огромной девушки с сиськами под косоглазым углом, который теперь рассуждает о трагической любви.
Стипли, невозмутимый и завороженно задумчивый, взирая с утеса гор, поковырял помаду уголка губы рта самым маленьким пальчиком на руке, удалил какую-то гранулу песчинки.
– Ну конечно. Фанатично патриотичные Убийцы-колясочники из южного Квебека смеются над межличностными сантиментами между людьми, – теперь глядя на Марата. – Нет? Даже несмотря на то, что именно благодаря им Тан подался к вам, под каблук к Лурии, если уж говорить начистоту?
Марат осел на зад в кресле.
– Твое американовое слово для фанатичного – «фанатичный», – вас учат, что оно произошло из слова латыни «святыня»? Оно значит, буквально, «поклоняющийся святыне».
– Ох ты господи, понесло, – сказал Стипли.
– Как, если дашь мне позволение сказать, любовь, о которой ты говоришь, – великая любовь мсье Тана. Она значит именно привязанность. Тан привязан, фанатично. Наши привязанности – это наши святыни, чему мы поклоняемся, нет? Чему мы себя отдаем, во что вкладываем веру.
Стипли сделал жест усталой привычности.
– И понесло-о-о.
Марат проигнорировал это.
– Разве все мы из нас не фанатики? Я говорю только лишь то, что ты, из США, только лишь притворяешься, будто не знаешь. Привязанности имеют великую серьезность. Выбирай привязанность умно. Выбирай святыню фанатичизма с большим умом. То, что ты желаешь воспеть трагической любовью, есть привязанность, выбранная без ума. Умереть за одного человека? Это сумасшествие. Люди меняются, уходят, умирают, болеют. Они уходят, лгут, безумеют, заболевают, предают, умирают. А народ – переживет тебя. Дело – переживет тебя.
– Как там, кстати, твои жена и дети?
– Вы, американы, будто не верите, что каждый из вас может выбирать, за что умирать. Любовь женщины, сексуальная, она зацикливает себя на себя, делает тебя узким, может, сумасшедшим. Выбирай с умом. Любовь к нации, стране и народу – она ширит сердце. Что-то большее, чем «Я».
Стипли возложил ладонь среди разнонаправленных грудей:
– О… Канада…
Марат вновь приподнялся и прильнул вперед на культях.
– Фырчи в насмешке, сколько желаешь. Но выбирай с умом. Ты – то, что ты любишь. Нет? Ты, целиком и единственно, то, за что умрешь, как ты говоришь, не думая дважды. Ты, мсье Хью Стипли: ты умрешь, не думая, за что?
Пространное досье AFR на Стипли включало упоминание о его недавнем разводе. Марат уже информировал Стипли о существовании этого досье. Он не знал, насколько Стипли сомневался в рапортах его, Марата, или же просто принимал их как чистые деньги. Хотя легенда Стипли часто менялась, его машина во всех полевых заданиях оставалась прежним зеленым седаном, спонсированным болезненной рекламой для аспирина на крыле – досье было осведомлено этой глупостью, – Марат и сейчас был уверен, что седан с рекламой для аспирина стоит где-то внизу, незримый ими. Фанатично любимая машина мсье Хью Стипли. Стипли наблюдал или взирал в темноту пустынной земли. Он не отвечал. Его выражение скуки могло являться как настоящим, так и тактическим.
Марат сказал:
– Это – разве это не выбор самой первой из всех важностей? Кто учит ваших американовых детей выбирать святыню? Что им любить так, чтобы не думать два раза?
– И это говорит человек, который…
Марат предпринял усилия, чтобы его голос не приподнимался.
– Ибо этот выбор определяет все иное. Нет? Все из наших, как ты говоришь, свободных выборов исходят из одного: что есть наша святыня. Что есть святыня, таким в итоге образом, американов? Что это есть, если ты боишься, что должен защищать американов от самих себя, когда злые квебекуа замыслили кознями привнести Развлечение в их уютные дома с очагом?
Лицо Стипли приобрело выражение открытой усмешки, которое, знал он, квебекцы находили в американах отталкивающим.
– Но ты говоришь, что все начинается с выбора, осознания, решения. Это ли не наивняк, Реми? Ты что, садишься за гроссбух и трезво высчитываешь, что любить? Всегда?
– Альтернативой является…
– А если иногда нет выбора, что любить? А если святыня сама приходит к Магомету? А если просто берешь и любишь? без решений? Берешь и: вот видишь ее, и в тот же миг забываешь свой трезвый бухучет, и не можешь выбрать ничего, кроме любви?
Шмыг Марата выдавал презрение.
– Тогда в случае такого твоя святыня – «Я» и сантименты. Тогда в примере такого ты фанатик страсти, раб индивидуальных субъективных узких сантиментов «Я»; гражданин пустоты. Ты становишься гражданин пустоты. Ты сам по себе и одинокий, на коленях пред тобой.
Засим последовало молчание.
Марат повозился в кресле.
– В случае такого ты становишься раб, который верит, что он свободный. Самые жалкие оковы. Ни трагедий. Ни песен. Ты веришь, что умрешь дважды за иного, но в правде умрешь только за одно «Я», его сантименты.
Последовало еще молчание. Стипли, который рано поднялся на высоту в Неопределенных службах благодаря техническим собеседованиям{44}, применял паузы молчания как неотъемлемую часть техники допроса. Сейчас пауза разрядила Марата. Марат почувствовал иронию своей позиции. Бретелька бра протеза Стипли выскользнула с плеча на обозрение, где глубоко врезалась в мясо верхней доли руки. Воздух слабо пах креозотом, но куда не так сильно, как шпалы железной дороги, которые Марат нюхал не понаслышке. Спина Стипли была дебелой и мягкой. Наконец Марат изрек:
– Ты, в случае такого, имеешь ничто. Опираешься на ничто. Ничто из камня или земли нет под твоими ногами. Ты падаешь; тебя носит туда и этак. Как принято сказать: «трагически, невольно, потерян».
Последовало еще молчание. Стипли мягко пукнул. Марат пожал плечи. Полевой оперативник BSS Стипли мог усмехаться не взаправду. Люм города Тусона в невлажном воздухе казался выбеленным и призрачно-белым. Сумеречные звери шуршали и, вероятно, шмыгали туда и этак. Под утесом и другими выходами породы склона висели густые и непрекрасные паутины ядовитого вида американового паука черная вдова. И когда ветер бил по горе под определенным углом, гора стонала. Марат подумал о своей победе над поездом, который отнял его ноги{45}. Он предпринял попытку англоговоряще спеть:
– О скажи, страна свободных.
И они оба двое почувствовали особую, странную, сухую пустынно-ночную прохладу, спустившуюся с горбатым подъемом луны, – мучнистый ветер внизу кружил пылью и свистел иголками кактусов, звезды в небе настроились на цвет слабого пламени, – но им еще не было прохладно, даже Стипли в его платье без рукавов: они с Маратом стояли в облегающем астральном скафандре тепла их тел. Вот как бывает в сухих краях по ночам, узнавал Марат. Его умирающая жена ни разу не покидала юго-восточный Квебек. Отдаленная зачаточная база распространения Les Assassins des Fauteuils Roulents здесь, на юго-западе США казалась ему поселением на поверхности луны: четыре рифленых куонсетских ангара, запеченная до корочки земля, воздух, который плыл и волнился, как под реактивными двигателями. Пустые комнаты о грязных окнах, обжигающие дверные ручки и адская вонь в этих пустых комнатах.
Стипли продолжал не говорить, выстучав себе иную из длинных бельгийских сигарет. Марат продолжал мычать песню американов так, словно ему по уху ступал медведь.
3 ноября ГВБВД
– Потому что они на самом деле несерьезно, – говорит Хэл Кенту Блотту. – Ненависть-в-конце-рабочего-дня – это просто часть процесса. Думаешь, Штитт и Делинт не знают, что мы будем сидеть там вместе после душа и ныть? Все продумано. Ворчуны и нытики всего лишь делают то, что от них ждут.
– Но я смотрю на парней, которые здесь уже шесть, семь лет, восемь лет, а они до сих пор страдают, мучаются, выматываются, такие уставшие, так же как я устаю и страдаю, и я чувствую этот, как его, ужас, этот ужас, я вижу семь, восемь лет несчастья каждый день, и день за днем вижу впереди только усталость, стресс и нескончаемое страдание, и ради чего, ради, типа, шанса стать профессионалом, а у меня уже ужасные предчувствия, что карьера в Шоу значит только еще больше страданий, и если я туда доберусь, то уже буду скелетно переутомлен.
Блотт лежит на паласе – как лежат все пятеро, вытянувшись на спине, раскинув ноги и руки, положив головы на широкие велюровые диванные подушки, на полу в КОб – одной из трех маленьких Комнат отдыха на втором этаже Админки, на два этажа выше раздевалок и на три – входа в главный туннель. Новый экран в комнате огромен, с таким высоким разрешением, что глазам больно; он висит на северной стене, как большая картина; работает на охлажденных микросхемах; в комнате нет ни ТП, ни телефонной консоли; это специализированное помещение – только экран, плеер и фильмы; плеер для картриджей расположен на второй полке маленькой тумбочки под экраном; другие полки и несколько шкафов полны картриджей с записями матчей, картриджей мотивационных и для визуализации – «ИнтерЛейс», «Тацуока», «Юситю», «СайберВижн». Трехсотдорожечный кабель, идущий от плеера к нижнему правому углу висящего на стене экрана, настолько тонкий, что похож на трещину в белой краске на стене. В Комнатах отдыха нет окон, а воздух из вентиляции несвежий. Хотя, когда экран включен, кажется, что окно в комнате есть.
Как обычно для собрания со Старшим товарищем, когда все устали, Хэл вставляет в проигрыватель негрузящий картридж для психологической визуализации. Он убрал звук, так что мантры для уверенности в себе не слышно, но картинка яркая и чистая, как колокольный звон. Так и бросается на тебя с экрана. Седеющий и какой-то потрепанный Стэн Смит[33] в анахронически белом стоит на задней линии корта и делает образцовые форхенды, снова и снова, один и тот же удар, его спина как-то остеопорозно сгорблена, но он в безукоризненной форме, работа ног правильная и естественная – гладкий поворот и возвращение назад, анахроническая деревянная палка «Уилсон» заносится в замахе и указывает прямо на забор за его спиной, текучий перенос веса на переднюю ногу при входе в удар, контакт на уровне талии прямо перед собой, мускулы передней ноги вздуваются, а задней – расслабляются, глаза прикованы к желтому мячу в центре напыленной по трафарету на струнах W – учеников из ЭТА учат следить не только за мячом, но и его крутящимися швами, читать его вращение, – переднее колено слегка опускается под вздувшимися квадрицепсами, когда вес тела переносится дальше вперед, задняя нога поднимается на нерасцарапанном носке блестящей кроссовки, как на пуанте, деловая проводка без выкрутасов, после которой ракетка замирает прямо перед исхудавшим лицом игрока – щеки Смита с возрастом впали, его лицо словно ввалилось по бокам, глаза будто выпучиваются над скулами, которые выдаются при каждом вдохе после удара, он выглядит иссушенным, состарившимся на жарком свете, где отрабатывает одно и то же движение снова и снова, десятилетиями, вторая рука плавно поднимается и хватает шейку палки перед лицом, и после заключительной фазы удара он снова возвращается в исходную стойку. Ни одного лишнего движения, безличные удары, никаких загогулин, тиков или перенапряжений запястья. Снова и снова, каждый удар вливается в следующий, замкнутый круг, и это гипнотизирует, но так и должно быть. Саундтреком, если его включить, звучит мантра «Не надо думать – надо видеть; не надо знать – надо быть», снова и снова. Надо представлять, что это ты на ярком экране исполняешь текучие и безличные удары. Надо раствориться в замкнутом круге и затем перенести это растворение с собой, в игру. Ребята раскинулись в самых разных позах, рты полуоткрыты, взгляд потускневший, глаза широкие и тусклые, лежат в расслабленном, томном тепле – пол под паласом с легким подогревом. Питер Бик спит с открытыми глазами – странный талант, который ЭТА прививает молодым. Орин тоже умел спать с открытыми глазами за обеденным столом, дома.
Пальцы Хэла, длинные, светло-коричневые и до сих пор слегка липкие от бензоина{46}, сплетены за головой на подушке, поддерживают череп, – он смотрит на Стэна Смита из-под тяжелых век.
– Тебе кажется, что в семнадцать ты будешь страдать так же, как здесь и сейчас, да, Кент?
У Кента Блотта в кроссовках цветные шнурки с игрушками-насадками от передачи «Мистер Попрыгайчик», что кажется Хэлу крайне простодушным и инфантильным.
Питер Бик тихо храпит, на губах поднимается и опускается пузырек слюны.
– Но, Блотт, ты же наверняка думал вот о чем: почему они до сих пор здесь, если их жизнь – ежедневный кошмар?
– Не ежедневный, – говорит Блотт. – Но довольно стабильный.
– Они здесь, потому что хотят в Шоу после выпуска, – говорит Ингерсолл и шмыгает носом. «Шоу» – это тур ATP[34], путешествия и денежные призы, контракты и плата за участие, лучшие моменты матчей в видеожурналах, фотографии – в глянцевых печатных журналах.
– Но и они, и мы знаем, что только один самый лучший юниор из двадцати доберется до Шоу. А там выживают куда меньше. Остальные влачат жалкое существование в сателлитных турах, или региональных турах, или тухнут тренерами в клубах. Или становятся юристами, или идут в науку, как все нормальные люди, – говорит Хэл.
– Значит, они терпят и страдают ради стипендии. Райды университетов. Белый кардиган с буквой. Студенткам нравятся парни с буквой.
– Кент, кроме Уэйна и Пемулиса, никому здесь не нужна никакая стипендия. Пемулис и так получит фулл райд везде, где захочет, за одни только оценки. Тетушки Стайса и так отправят его куда угодно, даже если он не захочет играть. А Уэйн обречен на Шоу, больше года в ОНАНАССе он не проторчит, – отец Блотта, гениальный лор-онколог, удалял опухоли с богатеньких слизистых оболочек по всему миру; у Блотта есть трастовый фонд. – Все это неважно, и вы сами это знаете.
– Сейчас скажешь, они любят саму игру.
Стэн Смит теперь отрабатывает бэкхенды.
– Что-то они да любят, Ингерсолл, но давайте пока вернемся к тому, что говорил Кент. Кент говорил о страдании в данной комнате, прямо сейчас. Кей Би, я сотни раз принимал участие в точно таких же сеансах обиженного нытья с одними и теми же ребятами после тяжелых дней, в душе, в сауне, в столовой.
– Многое нытье также иметься в уборных, – говорит Арсланян.
Хэл отлепляет волосы от пальцев. От Арсланяна всегда как-то странно и неуловимо пахнет хот-догами.
– Вся штука в том, что в этом есть что-то от ритуала. Бесильня и нытье. Даже если допустить, что все чувствуют себя именно так, как говорят, когда собираются вместе, вся штука в том, чтобы подчеркнуть, что мы переживаем одни и те же чувства вместе.
– То есть дело в единстве?
– Сейчас должны вступить альты, Хэл, чтоб подчеркнуть важность единства, не?
– Ингерсолл, я…
Бика периодически будят аденоиды, – из-за холодной погоды у него обострение, – и он булькает, его глаза закатываются, потом возвращаются в норму и он снова замирает, как будто уставившись в пространство.
Хэл творчески визуализирует, что бархатный бэкхенд Смита на экране – это он в слоу-мо ударом отправляет Эвана Ингерсолла в стену. Родители Ингерсолла основали на Род-Айленде сервис, по которому можно заказывать продукты через ТП, а не ходить за ними в супермаркет, и потом их развозит эскадра подростков на «универсалах».
– Вся штука в том, что мы только что три часа играли друг против друга на яйцаподжимающем холоде, лезли по головам друг друга, чтобы вытеснить других с места в команде. И защищали свое место от вытеснений других. В этой системе неравенство – аксиома. Мы все знаем, что из себя представляем, только по отношению друг к другу. Джон Уэйн надо мной, я – над Сбитом и Шоу, которые два года назад были надо мной, но под Трельчем и Шахтом, а теперь над Трельчем, который сегодня над Фриром, а тот просто-таки высится над Шахтом, который не может победить никого, кроме разве что Пемулиса, с тех пор как усугубились колено и болезнь Крона, и едва держится в рейтинге, и уже одним этим демонстрирует невероятное мужество. Фрир два лета назад победил меня со счетом 4 и 2 в четвертьфинале Чемпионата США на грунте, а теперь он в команде Б и на пять позиций ниже меня – на шесть, если его победит Трельч, когда они наконец сыграют еще раз после технического поражения Трельча по болезни.
– Я возвышаться над Блотт. И над Ингерсолл, – кивает Идрис Арсланян.
– Ну, Блотту всего десять, Идрис. И ты под Чу, который сейчас с нечетным возрастом и под Потлергетсом. А Блотт под Биком и Ингерсоллом просто в силу возрастной категории.
– Я лишь знаю, что из себя представляю, – нараспев изрекает Ингерсолл.
«СайберВижн» монтирует картриджи для визуализации, применяя фильтр с эффектом «подтаивания», поэтому кажется, что проводка Стэна Смита бесшовно переходит в замах одного и того же удара; переходы прозрачные и призрачные. Хэл с трудом приподнимается на локтях:
– Мы все в пищевых цепочках друг друга. Все. Это спорт одиночек. Добро пожаловать в значение слова «одиночка». Мы все здесь беспредельно одиноки. И это то, что нас объединяет, – одиночество.
– E Unibus Pluram[35],– нараспев изрекает Ингерсолл.
Хэл переводит взгляд с одного лица на другое. Лицо Ингерсолла лишено бровей, оно круглое и словно обсыпано веснушками, похоже на блины миссис Кларк.
– Так как же мы при этом можем быть вместе? Как мы можем оставаться друзьями? Как Ингерсолл может болеть за Арсланяна в матче одиночек в Порт-Вашингтоне при том, что если Идрис проиграет, то Ингерсолл снова получит возможность занять его место?
– Я не требую, чтобы он переживать болезнь за меня, ибо я есть готовый, – Арсланян обнажает клыки.
– Ну, в этом и вся штука. Как мы можем быть друзьями? Даже если мы все живем, едим, моемся и играем вместе, как нам не стать 136 одиночками в одной банке?
– Ты говоришь о чувстве общности. Спич в пользу чувства общности.
– Я думать – отчуждение, – говорит Арсланян и поворачивает голову, подчеркивая, что обращается к Ингерсоллу. – Экзистенциальная индивидуальность, которая часто упоминается на Западе. Солипсизм, – его верхняя губа обнажает и прячет зубы.
– Если кратко, мы говорим об одиночестве, – говорит Хэл.
Блотт чуть не плачет. Судя по бегающим зрачкам и небольшим мышечным спазмам, Бик видит неприятный сон. Он яростно трет нос основанием ладони.
– Я скучаю по своей собаке, – признается Ингерсолл.
– А! – Хэл перекатывается на локоть, чтобы поднять палец в воздух. – А! Но тогда, значит, прошу обратить внимание на мгновенную групповую сплоченность, которая формируется сама по себе вокруг тех, кто скулит и бесится. Блотт. И ты, Кент. Это ты спрашивал. То, что кажется садизмом, скелетное переутомление, усталость. Страдание объединяет нас. Они хотят, чтобы мы сидели и ныли. Вместе. После тяжелого дня у всех, пусть и ненадолго, появляется ощущение, что у нас есть общий враг. Это их подарок нам. Их лекарство. Ничто не сплачивает лучше, чем общий враг.
– Мистер Делинт.
– Доктор Тэвис. Штитт.
– Делинт. Уотсон. Нванги. Тод. Все прихвостни и прихвостницы Штитта.
– Я их ненавижу! – восклицает Блотт.
– И ты столько здесь проучился и до сих пор думаешь, что твоя ненависть – случайна?
– Вари котелок, Кент Блотт! – говорит Арсланян.
– Раскочегарь до кипения, – мычит Ингерсолл.
Бик вскакивает и говорит: «Господи, нет, только не плоскогубцами!» – и снова валится назад, снова с пузырем слюней на губах.
Хэл изображает удивление.
– Вы, ребят, до сих пор не заметили, что чем ближе недели важных соревнований, тем более злобным и склонным к садизму становится персонал Штитта?
Ингерсолл приподнимается на одном локте, чтобы взглянуть на Блотта.
– Встреча с Порт-Вашингтоном. День Взаимозависимости. Еще через неделю – тусонский «Вотабургер». Они хотят, чтобы мы были в идеальной форме, Блотт.
Хэл откидывается и расслабляет лицевые мышцы, глядя на ballet de se[36] Смита.
– Блин, Ингерсолл, да мы и так в идеальной форме. Не в этом дело. Точнее – это не главное. Мы и так в плане формы олимпийские боги.
Ингерсолл:
– Если верить Нванги, среднестатистический североамериканский пацан не сможет подтянуться даже один раз.
Арсланян тычет себе в грудь.
– Двадцать восемь.
– Вся штука, – мягко говорит Хэл, – в том, что речь уже давно идет не о физических кондициях, народ. Физика – только проформа. Они работают с нашими головами, парни. День за днем, год за годом. Целая программа. Теперь вам будет проще находить доказательства высшего замысла. Стоит наметиться серьезной теме, как нам подкидывают что ненавидеть, ненавидеть всей душой и всей компанией. Ужасные майские тренировки во время экзаменов перед летним туром. Послерождественские репрессии – перед Австралией. Ноябрьский морозофон, фестиваль соплей, задержка перед тем, как поставить для нас Легкое. Общий враг. Может, я и презираю Кей Би Фрира, или, – (не мог удержаться), – Эвана Ингерсолла, или Дженни Бэш. Но мы все вместе презираем людей Штитта, парные матчи после пробежек, их безразличие к экзаменам, постоянные повторы, стресс. Одиночество. Но мы собираемся вместе и ноем, и внезапно у нас появляется ощущение, что мы команда. Общий голос. Чувство общности, Эван. О, как они коварны. Они подставляются под нашу неприязнь, выявляют наши слабые места и бьют именно по ним, а потом отсылают в раздевалку на нераспланированные сорок пять минут перед свечками со Старшими товарищами. Совпадение? Случайное стечение обстоятельств? Вы, ребят, хоть раз видели здесь хоть что-то, что не было бы хладнокровно просчитано и распланировано?
– Планирование – вот что я ненавижу больше всего, – говорит Ингерсолл.
– Они все знают, – говорит Блотт, даже подпрыгивая на копчике. – Они специально задумали, чтобы мы собирались вместе и жаловались!
– О, как они коварны, – говорит Ингерсолл.
Хэл изгибается на локте, чтобы сунуть под губу щепотку «Кадьяка». Он не понимает, передразнивает Ингерсолл или нет. Он разваливается на полу, визуализируя, как Смит бьет смэши Ингерсоллу прямо в лобешник. Неделю назад Хэл неохотно согласился с диагнозом Лайла, что находит Ингерсолла – этого наглого изнеженного ехидного паренька, с большим изнеженным безбровым лицом и гладкими суставами на больших пальцах, с тепличным избалованным видом маменькиного сыночка, который тратит все остроумие на ненасытную потребность произвести впечатление, – что этот парень вызывал у Хэла такую неприязнь потому, что Хэл видел в нем те черты, которые не хотел или не мог принять в себе. Если он находился с Ингерсоллом в одной комнате, то об этом всем даже не вспоминал. Только желал ему зла.
Блотт и Арсланян смотрят на Хэла.
– Ты в порядке?
– Он устать, – говорит Арсланян.
Ингерсолл рассеянно барабанит пальцами по грудной клетке.
В последнее время Хэл накуривается тайком так часто, что, если к ужину еще не курил, его рот начинает наполняться слюной – какой-то феномен отдачи от осушающего эффекта Б. Хоупа, – а глаза – слезами, будто он зевнул. Жевательный табак начался почти как оправдание, чтобы сплюнуть, иногда. Хэл сам удивлен, что по большей части действительно верит в свои слова об одиночестве и распланированной необходимости в «Мы»; и из-за этого, вкупе с неприязнью к Ингерсоллу и слюной во рту, ему снова неуютно, он на миг возвращается к мыслям о том, почему секретность пристрастия к травке возбуждает его гораздо больше, чем травка per se, если это действительно так. У него всегда ощущение, что ответ вертится на языке, где-то в немой и недоступной зоне коры головного мозга, но стоит об этом задуматься, как отчего-то мутит. Еще одна проблема, если не покурить перед ужином, в том, что его слегка мутит, и за ужином он не наедается, а потом, когда все же добирается до травки, его пробивает на хавчик, и он идет за конфетами в магазин «Отец & Сын», или заливает глаза Мурином и направляется в Дом ректора на очередной поздний ужин с Ч. Т. и Маман, и ест как дикий зверь – довольная Маман даже признается, что такой аппетит задевает некие инстинктивные струны ее материнства, – но потом просыпается на рассвете с жутким несварением.
– Так что страдание становится не таким одиноким, – подсказывает ему Блотт.
В двух изгибах дальше по коридору, в КО5, где экран – на южной стене и не включен, канадец Джон Уэйн сидит с Ламонтом Чу, «Соней ТиПи» Питерсоном, Кираном Маккеной и Брайаном ван Влеком.
– Он говорит о развитии в понимании концепта теннисного мастерства, – объясняет Чу остальным трем. Они сидят на полу по-турецки, Уэйн стоит, прислонившись спиной к двери, вращает головой, чтобы размять шею. – Он хочет сказать, что путь к подлинному мастерству, нужного Шоу, – медленный, разочаровывающий. Требует скромности. Это вопрос скорее темперамента, чем таланта.
– Вы правда это говорите, мистер Уэйн?
Чу отвечает:
– …это потому, что путь к мастерству пролегает через серию плат, так что сперва как бы идет радикальный прогресс, пока не доберешься до определенного плато, а потом вроде как застреваешь, на плато, и единственный способ слезть с него и подняться к следующему – годы разочаровывающей бездумной повторяющейся тренировки, терпения и выдержки.
– Плато, – поправляет Уэйн, глядя в потолок и для упражнения прижимаясь затылком к двери. – Во множественном числе тоже плато. Не изменяется.
Цвет неактивного экрана напоминает цвет неба над Атлантическим океаном в пасмурный день. Чу образцово скрестил ноги.
– Джон говорит, что типов, которые не выдерживают и не вкалывают на терпеливом пути к мастерству, по сути, три. Типа. Есть, как он говорит, «Отчаянный» тип, у которого все отлично, но только на стадии быстрого прогресса перед плато, а когда он достигает плато, обнаруживает, что застрял, уже не становится лучше, а то и наоборот, становится немного хуже, и этот тип поддается отчаянию и разочарованию, потому что ему не хватает скромности и терпения, чтобы держаться и вкалывать дальше, и каждая лишняя секунда на этих плато для него пытка, и что же происходит дальше?
– Джеронимо! – кричат мальчишки, не совсем в унисон.
– Верно, он сливается, – говорит Чу. Он подсматривает в карточках. Дверь чуть дребезжит, когда Уэйн водит по ней головой. Чу продолжает:
– Следующий тип, как говорит Джей У, «Одержимый», он так стремится скакать по плато, что, кажется, слово «терпение» ему неведомо, куда уж там слова «скромность» или «вкалывать», и когда он застревает на плато, тут же старается вырваться на чистой работоспособности и тренировках, воле и усилиях, пашет как одержимый и тренируется все больше и больше, практически панически, и у него случается передозировка, и он получает травму, и очень скоро он уже весь в хронических травмах, но все ковыляет по корту с той же одержимостью, до тех пор пока уже руку для замаха поднять не может, и его рейтинг рушится, пока однажды не раздается вкрадчивый стук в дверь, и это Делинт, пришел поболтать немного о твоем будущем в ЭТА.
– Банзай! Эль Слив! Покедова!
– И последний тип, худший по мнению Джона, потому что ловко умеет изображать терпение и скромное разочарование. «Удовлетворенный» тип, который разительно прогрессирует до тех пор, пока не попадает на плато, и этот достигнутый разительный прогресс его вполне удовлетворяет, и он не против задержаться на плато, потому что ему там комфортно, и он совсем не беспокоится по поводу того, куда двигаться дальше, и очень скоро глядь – а он весь стиль игры построил на компенсации тех слабостей и брешей в броне, которые олицетворяет данное плато, – вся его игра теперь основана на этом плато. И мало-помалу ребята, которых он раньше легко побеждал, начинают побеждать его, замечая бреши его плато, и рейтинг начинает скатываться, но он говорит, что пофиг, говорит, что он здесь ради самой игры, и всегда улыбается, но улыбка уже какая-то натянутая и пристыженная, и он всегда улыбается и очень мил к окружающим, и рубаха-парень, но при этом он не прогрессирует, пока остальные прыгают на следующие плато, и терпит все больше и больше поражений, но по-прежнему доволен. Пока в один прекрасный день в его комнате не раздастся вкрадчивый стук.
– Это Делинт!
– На пару слов!
– Джеронзай!
Ван Влек смотрит на Уэйна, который теперь отвернулся, уперся руками в косяки, одну ногу выставил назад, тянет правую икру.
– Это действительно ваш совет, мистер Уэйн, сэр? Или это Чу опять пытается что-то нам впарить под вашим именем?
Им всем хочется знать, как у Уэйна получилось, что он 2-й на континенте среди 18-летних уже в семнадцать, и, весьма вероятно, 1-й после «Вотабургера», и что ему уже звонят агенты из «ПроСерв»[37], которым Тэвис велел Латеральной Алисе Мур давать от ворот поворот. Уэйн – самый востребованный Старший товарищ в ЭТА. Чтобы попасть к Уэйну, надо тянуть жребий.
Ламонт Чу и ТиПи Петерсон мечут в Ван Влека оптические молнии, пока Уэйн разворачивается, чтобы потянуть флексор бедра, и говорит, что сказал все, что хотел.
– Меня восхищает твоя смекалка, Тоддер, меня восхищает умудренный скептицизм этого пацана, хоть он здесь и не к месту. Короче, хоть у меня и стопудов без шансов, так что мне уже со штанами по-любому отсюда не уйти, – говорит М. Пемулис в КО2, общежитие В, сидя на самом краю дивана над бежевым паласом, на котором на подушках, скрестив ноги, уселись его четыре мальчика; он продолжает: – В этот раз я могу вознаградить твой умудренный скептицизм, попробуем всего с двумя – смотри, короче, у меня только две карты, вот я их держу, по одной в каждой руке… – он осекается, хлопает себя по виску рукой с валетом. – Ой, о чем я думаю. Сначала же мы скинемся по пятюне.
Отис П. Господ прочищает горло:
– Анте.
– Или еще это называется «банк», – говорит Тодд Потлергетс, выкладывая свою пятерку на маленькую кучку.
– Хосподи-боже, хосподи-боже-мой, во что я тут влез с детьми, которые ботают, как крупье-ветераны из Джерси. Головой я, наверно, ушибся. А вообще че бы и нет, точняк? Ну че, Тодд, чувак, выбери одну из карт – у нас тут крестовый валет и дамочка пик, – и выбери… и вот я положу их рубашками вверх, кручу – верчу – запутать хочу, не тасую, а только верчу, так что они все время на виду, и ты с-л-е-е-е-е-е-е-е-д-и-и-и-и-и-шь за своей картой, кручу-верчу, и, типа, с тремя картами у меня был бы хоть какой-то шанс, что ты запутаешься, но с двумя-то? Всего лишь с двумя?
В КО3 Тед Шахт со своим гигантским пластиценовым оральным демонстратором – огромным макетом челюстей, белые пластины зубов и неприлично розовые десны, – и с зубной нитью, натянутой между запястьями:
– Самое важное здесь, господа, это не сила или частота ротаций, с которыми вы удаляете микрочастицы зубной нитью, но сами движения, видите, мягкие пилящие движения, нежно вверх и вниз, по обоим бугоркам эмали, – демонстрируя на переднем коренном зубе размером с головы собравшихся детей – пластиценовая хрень для десен продавливается с мерзким сосущим звуком, глаза пятерых ребят Шахта либо стеклянные, либо приклеены к длинной стрелке их часов, – и вот самое главное, вот что немногие понимают: прямо до так называемой линии десен в базальных спадах с каждой стороны десенных холмов между зубами, вниз, где прячутся и размножаются самые пагубные частицы.
Трельч устроил прием в своей, Пемулиса и Шахта комнате в общежитии В, откинувшись сидя на свою и одну из подушек Шахта, – увлажнитель воздуха урчит, один из мальчишек держит наготове «Клинекс».
– Пацаны, я вам говорю про повторение. В начале, в конце, всегда. То есть слышать одни и те же мотивационные речи снова и снова до тех пор, пока повтор не наберет вес и не осядет в вашей подкорке. Делать одни и те же развороты, выпады и удары снова и снова и снова, в вашем возрасте, пацаны, это повторы ради повторов, забудьте о результатах, вот почему здесь никого не выгоняют до четырнадцати лет за медленный прогресс, это постоянно повторяющиеся движения ради этих самых движений, снова и снова, пока кумулятивный вес повторов не продавит их вглубь, в подсознание, до упора, через повторения они пропитают вашу прошивку, вашу киберфизическую систему. Станут вашим языком программирования. Автономичной системой, благодаря которой вы дышите и потеете. Когда вам говорят, что здесь вы Едите, Спите и Дышите теннисом, – это не фигура речи. Автономная система. «Кумулятивный» значит накапливающийся, через чистые, бездумные, повторяющиеся движения. Язык программирования мышц. Пока не сможете играть не думая. Примерно в четырнадцать, плюс-минус, как им тут кажется. Просто делайте. Не думайте о том, есть ли в этом смысл, – конечно же нет. Смысл повторений в том, что в них нет смысла. Дайте срок, они пропитают вашу прошивку и вы сами увидите, как это очистит голову. Полбашки освободится от механик, которые будут уже не нужны, потому что пропитают вас. Теперь механика – ваша прошивка. И это очистит голову самым удивительнейшим образом. Вы только дайте срок. Теперь, играя, вы будете думать по-другому. Корт будет не только снаружи, но и внутри вас. Мяч перестанет быть мячом. Мяч станет тем, о чем вы просто знаете, что он должен быть в полете и вращаться. Вот тогда вас начнут натаскивать по концентрации. Сейчас, конечно же, вам приходится концентрироваться, у вас нет выбора, ведь концентрация еще не прошита в ваш язык программирования, вот вам и приходится думать о концентрации каждый раз. Но подождите до четырнадцати или пятнадцати. Тогда они решат, что вы достигли одного из как бы критических плато. В пятнадцать максимум. И вот тогда начинается хрень с концентрацией и характером. Тогда вас реально начинают гонять. Это критическое плато, где важен характер. Фокус, самосознание, беспокойная башка, кудахтающие голоса, проблемы с дыханием, страх против нестраха, самопрезентация, сомнения, заминки, маленькие вредные нервные человечки в голове, которые кудахтают про страхи и сомнения, бреши в ментальной броне. Все это начинает быть важным. Самое раннее – в тринадцать. Тренеры следят в диапазоне тринадцати-пятнадцати лет. Это также возраст инициации в некоторых культурах. Задумайтесь. Но до тех пор – повторения. До тех пор в их глазах вы – машины. Вы просто доводите игру до автоматизма. Задумайтесь над этой фразой: «доводите до автоматизма». Прошивая движения в свою материнскую плату. Вы, парни, даже не представляете, как вам пока легко.