Все персонажи этой книги являются вымышленными, за исключением архиепископа Кейптаунского, образ которого «списан» с его реального прототипа Джеффри Клейтона. Кроме того, в уста упомянутого персонажа вложены отрывки из выступлений и проповедей монсеньора Клейтона.
Населенный пункт Мосадиньяна – вымышленный, как и тауншип Элим, однако я многое почерпнула из воспоминаний Ханны Стэнтон, которая работала в тауншипе Леди Селборн.
Случаями наподобие того, что произошел с семейством Элдред, пестрят отчеты по юридической практике Ботсваны.
Автор
Нас здесь интересуют не упования или страхи, но лишь истина – в той степени, в какой наш разум позволит ее обнаружить. Я предоставил свидетельства настолько полные, насколько смог собрать…Чарльз Дарвин. «О происхождении видов» (1871)
Вспомни же, погибал ли кто невинный и где праведные бывали искореняемы?Иов. 4:7.
Год 1970-й. Печальные истории и добрые души
Однажды, когда Кит было десять, некая гостья перерезала себе вены на кухне. Она только-только совершила этот трудный шаг к собственной смерти, когда Кит вошла на кухню за кружкой молока.
Этой женщине по имени Джоан было шестьдесят лет, и она носила платье из синтетики, которым разжилась в лавке подержанных вещей. По виду типичная домохозяйка, она встала так, чтобы ее кровь стекала не на пол, а в раковину. Когда Кит тронула ее за локоть, она уронила нож прямо в раковину, а той рукой, что не была в крови, попыталась прикрыть Кит глаза.
К тому моменту своей жизни Кит уже мало чему удивлялась. Нырнув под заботливо протянутую руку Джоан, она подумала: это же наш нож для хлеба, между прочим! А вслух сказала:
– Джоан, не надо этого делать. Пожалуйста, отойдите от раковины. Вот, присядьте на стул, а я принесу набор первой помощи.
Джона позволила отвести себя от раковины и усадить на стул за кухонным столом. Кит достала из ящика чистое полотенце и перевязала порезанное запястье Джоан. Полотенце было двуцветное, в красную и белую клетки, и продолжавшая сочиться из раны кровь Джоан пропитала ткань черными разводами. Порезы были неглубокими, какими-то нерешительными, что ли, повседневными.
– Пошевелите пальцами, – распорядилась Кит. – Надо убедиться, что вы ничего себе не испортили.
Джоан уставилась на свою руку сухими, перепуганными глазами, а девочка тем временем взобралась на стул и извлекла из буфета нужную коробку.
– Повезло, что сейчас не каникулы, – продолжала Кит, доставая бинт и ножницы с закругленными кончиками. – Иначе меня бы тут не было. Я сидела наверху, книжку читала. Называется «Дети из Нью-Фореста». Читали, нет? Она про семью вроде нашей. Два мальчика, две девочки, только они жили давным-давно, много лет назад.
Шевели пальцами, подруга, – прикрикнула она на себя. – И не молчи, говори.
На курсах первой помощи в школе их учили, что пострадавшего нужно отвлечь и успокоить.
– Эти дети жили в лесу совсем одни. – Джоан кивнула, но было заметно, что она толком ничего не соображает. – Они были роялистами, и им пришлось прятаться от врагов.
Кит боялась, что Джоан потеряет сознание и упадет замертво на плитку кухонного пола.
– Погодите, я налью вам воды. Или нет, лучше горячего и сладкого чая.
«Бедняжка Джоан, – подумала она. – Наверняка ей хотелось умереть». Папа недаром любит повторять: когда нужен острый нож, его нигде не найти.
Наливая воду в чайник, Кит услышала за окном рокот материнской машины. Знакомые звуки – гул мотора, дребезжание крыльев, скрип шин по асфальту. Облегчение окатило ее волной, ноги словно подкосились. Она поставила чайник на конфорку и принялась протирать раковину чистящим средством.
Ее мама, Анна, вошла на кухню, поставила на стол сумки с едой, оглядела – скорее печально, чем удивленно – сгорбившуюся на стуле Джоан.
– И мне тоже налей, – попросила она у дочери.
Той ночью Кит случайно подслушала обрывок родительского разговора шепотом.
– Ральф, ты не говорил, что она склонна к самоубийству!
– Я не говорил, потому что сам не знал!
Кит плотнее прикрыла дверь спальни: она не желала подслушивать родителей и вызнавать их тайны.
Три дня спустя она вошла на кухню и увидела, что мама стоит на четвереньках у раковины и трет щеткой пол.
– Крови нет, – объяснила Кит. – Я все вытерла.
Анна не ответила. Молча встала, взяла ведро и вылила пенную от мыла воду в раковину.
К тому дню Джоан уже ушла, уместив все свои пожитки в две просторные дорожные сумки, с которыми явилась в их дом. Среди гостей такие внезапные исчезновения случались довольно часто; еще бы, их гости сильно отличались от тех, какие захаживали в другие дома. Ральф наводил справки в полиции, в Армии спасения и в министерстве здравоохранения и общественной безопасности, но нигде не получил вразумительного ответа. Когда Анна стала проверять набор первой помощи – ей полагалось следить, чтобы там всегда имелось все нужное, – она увидела, что Джоан забрала с собой запасной бинт. Это сочли обнадеживающим признаком.
В те годы, когда подрастали дети, их дом был полон людей наподобие Джоан. Ральф привозил некоторых из лондонского хостела, принадлежавшего благотворительному фонду, где он работал. Других он подбирал из числа тех, от кого отказывалось министерство, не ведая, как с ними поступать, или из тех, кому не хватало коек в местной психиатрической лечебнице. Порой же они приходили самостоятельно, прятались от ветра в дворовых пристройках, ожидая его прихода. «Такой-то – печальная история», – обычно сообщал он, и с годами в кругу семьи за этими людьми закрепилось именно такое прозвище: Печальные истории. Иных же Ральф называл добрыми душами: «Твоя тетушка Эмма приютила такого-то в своей клинике для наркоманов в Норидже, добрая душа».
Пока Кит подрастала, мир делился для нее на две части – на Добрые души и Печальные истории. В этом разделении не было никакого пренебрежения и никакой снисходительности.
Глава 1
В день похорон Феликса Палмера его жена Джинни повстречала его любовницу Эмму. Конечно, им доводилось сталкиваться и раньше. Графство Норфолк не такое уж большое и многолюдное, чтобы они никогда не пересекались друг с другом. На этих встречах поведение обеих определялось чванливым и намеренным игнорированием противницы со стороны Джинни, несокрушимым самообладанием Эммы и стремлением Феликса сохранить такой порядок вещей, который устраивал его целиком и полностью.
На протяжении многих лет они сталкивались в душных залах приходских собраний, на заседаниях благотворительных советов и на сборищах инициативных групп, озабоченных защитой, как стали говорить в начале этого десятилетия, окружающей среды. А еще едва ли не врезались друг в друга в Норидже, закупаясь в универсаме «Джерролдс», обменивались кивками и короткими приветствиями на выставках и занимали соседние кресла в театре.
Как-то раз, отправившись в Лондон, они обнаружили, что являются единственными пассажирами в вагоне первого класса. Полчаса они вежливо общались, чтобы хоть как-то скоротать время в пути. Затем Джинни с улыбкой извинилась, порылась в сумочке и достала толстую книгу в бумажной обложке. Она спряталась за этой книгой, а Эмма стала изучать рисунок на обложке. Стройная женщина с маленькой короной на пышных волосах стояла перед сельским домом, из крыши которого анахронизмом торчали печные трубы. Затейливой золотой вязью на обложке было выведено: «Супруга Крукбека». Эмма перевела взгляд за окно. Там расстилался унылый восточноанглийский пейзаж и над полями кружили вороны. Поезд все дальше уходил от края Англии и уверенно приближался к ее сердцу. Эмма тоже взялась за книжку.
На грязном вокзале Ливерпуль-стрит они расстались, попрощавшись кивком и улыбкой. В Лондоне их пути расходились, зато в Норфолке встреч было не избежать. Добрая дюжина местных семейств устраивала званые вечера, на которые приглашали обеих женщин. На бесчисленных свадьбах и крестинах они порой заводили между собой вежливые и даже вполне дружеские беседы. А на застольях накануне Нового года желали друг другу удачи и счастья – причем иногда почти искренне.
Тем февральским утром Джинни стояла в окружении толпы скорбящих. На похороны собрались друзья и товарищи по работе – Феликса хорошо знали и ценили, поэтому попрощаться прибыли многие. Церковь располагалась на возвышенности, и свирепый ветер раздувал пальто и плащи, рвал с шей шерстяные шарфы и бросал в раскрасневшиеся лица пригоршни снега. Несмотря на пояс сосен вдоль церкви, близость моря сразу ощущалась и угадывалась.
Одни скорбящие медлили у входа в церковь, изучая расписание служб и объявления об уборке и чистке меди в храме, другие мрачно стояли среди надгробий и выглядели какими-то потерянными. Парковаться на открытой стоянке перед воротами церковной ограды пришлось в два ряда, поэтому приехавшие первыми вынуждены были ждать, пока попрощаются и уедут последние. Джинни, опираясь на руку сына, бродила между этих грустных людей, выслушивая слова утешения и бормоча полагавшиеся любезности в ответ; она-то знала, сколько неудобств доставляет смерть.
Собственная семья – сын Дэниел, архитектор, и дочь Клэр, трудившаяся в отделе закупок «Хэрродс» – вела себя с Джинни настолько заботливо и тактично, насколько вообще можно было пожелать. Однако сама всячески оттягивая этот момент, Джинни сознавала, что ей хочется поговорить с Эммой, понимала, что только им двоим, раз уж так сложилось, найдется, что сказать друг другу. Она похлопала сына по руке, улыбнулась и двинулась прочь по усыпанной снегом траве; ее походка была твердой, как бы точно выверенной, а высокие каблуки оставляли углубления в земле, напоминавшие ямки для семян.
Джинни Палмер была строгой и решительной, этакой Уоллис Симпсон[1] наших дней, и траурный наряд лишь подчеркивал эти черты ее характера. Приближаясь к Эмме, она достала из кармана накрахмаленный, обшитый кружевами носовой платок, аккуратно сложила его несколько раз и провела по кончику своего носа; необходимости в этом жесте не было, но он казался подобающим обстоятельствам – вот я, вдова, как бы говорил этот жест, слежу за собой даже в подобные мгновения.
Эмма Элдред держала руки в карманах, потому что позабыла надеть перчатки. На ней было то же пальто, какое она носила много лет, в любых ситуациях – и когда обходила пациентов, и когда шла в магазин, и когда прогуливалась, и когда бегала на свидания с Феликсом. Она не видела потребности в иной одежде, будь то в повседневной жизни или в дни вроде сегодняшнего; пальто было темным, скромным и пристойным, а еще ей почему-то чудилось, что в этом пальто Феликс ее наверняка узнал бы.
Эмму нельзя было назвать крупной женщиной, однако со стороны она производила именно такое впечатление: в свои сорок восемь она совершенно не пользовалась косметикой, а ее ногам было тепло и удобно в поношенных башмаках с кожаными кисточками, что смотрелись не как украшения, а как лохмотья. С мужем Джинни она была знакома с самого детства. Пожалуй, Эмма могла бы выйти за него замуж, но она никогда не воспринимала Феликса как потенциального мужа. Их интрижка, по ее собственным ощущениям, была пределом возможных отношений. Наблюдая за приближавшейся Джинни, Эмма съежилась – внутренне, отнюдь не внешне. Посторонний человек, лишь отчасти посвященный в хитросплетения семейной жизни Палмеров, наверняка принял бы Джинни за ловкую стерву-любовницу, а Эмму – за брюзгливую старую жену.
Женщины некоторое время молча стояли рядом, а затем Джинни, чувствуя, что ветер пробирает до костей, сделала еще шажок вперед и остановилась, придерживая у горла норковый воротник.
– Что ж, Джинни, – произнесла Эмма, – я пришла не затем, чтобы за мною прятались от ветра.
Она вынула правую руку из кармана и похлопала Джинни по плечу. Жест вышел довольно бесцеремонным. Она не столько утешала, сколько подбадривала; так хлопают усталую скаковую лошадь, которой предстоит преодолеть очередной барьер.
Джинни отвернулась, скрывая подступившие к глазам слезы. Потом снова поднесла к лицу аккуратно сложенный носовой платок.
– Почему, Эмма? – спросила она, и в ее голосе прозвучало раздражение, грозившее, казалось, перерасти в ярость. – Скажи мне, почему? Ты же врач.
– Его я не осматривала.
– Он ничем не болел. Даже суток дома не отлеживался.
Эмма устремила взгляд на кожаные кисточки на своих башмаках. Ей чудилось, будто она всматривается в своего умершего любовника, проникает взором сквозь твидовый пиджак, который он постоянно носил, сквозь шерстяной пуловер, сквозь рубашку в полосочку, сквозь кожу и плоть – до самых артерий, по которым медленно текла кровь Феликса, темный подземный поток, запертый в заиленных берегах.
– Никто ни о чем не догадывался, Джинни. Никто не сумел бы подготовить тебя к этому потрясению. Как ты справляешься, дорогая?
– Страховка все покроет, – ответила Джинни. – Еще есть дом… Я перееду, конечно. Но не прямо сейчас.
– Пожалуйста, не решай ничего второпях. – Эмма дала этот совет, движимая человеколюбием, а вовсе не заботой о финансовой состоятельности Джинни.
Она огляделась – и увидела, что за ними наблюдают. Взгляды всех, кто собрался на кладбище, были обращены в их сторону, как бы усердно эти люди ни пытались спрятать свое любопытство. Интересно, о чем они думают, спросила себя Эмма. Неужто ждут какой-нибудь непристойной сцены? Нет, вряд ли. Не теперь и не здесь. Не среди людей, похожих на нас обеих, воспитанных в почтении к великому божеству самообладания.
– Джинни, тебе не следует тут задерживаться. Пусть Дэниел отвезет тебя домой.
– Еще поминки будут. – Джинни посмотрела на Эмму с легким удивлением: мол, той следовало бы знать заведенные порядки. – Ты тоже приходи, конечно. Налью тебе виски. В такой холодный день надо согреться… Но уж лучше снег, чем дождь. Клэр обещала остаться на выходные. – Она неопределенно повела рукой, затем снова стиснула пальцами воротник у горла. – Эмма, приходи, пожалуйста. Мне будет приятно, если ты… Миссис Глив напекла слоеных пирогов…
Она умолкла.
Брат Эммы, Ральф Элдред, уже какое-то время многозначительно переминался с ноги на ногу поблизости. Высокий, крепкий, руки глубоко в карманах темного шерстяного пальто.
Джинни выпрямилась и заметила Ральфа. Появление мужчины как будто придало ей сил.
– Ральф, спасибо, что приехал, – сказала она. – Идем с нами в дом, выпьем виски.
– Мне очень жаль, но я вынужден извиниться. – Ральф поморщился. – У меня днем деловая встреча в Норидже. Но знаешь, Джинни, если тебе нужно… Если я могу чем-то помочь…
Он перебирал возможности вслух, как поступал всегда; его присутствие требовалось едва ли не везде, и потому приходилось выбирать, где именно он будет нужен сильнее всего.
– Нет-нет, все в порядке, Ральф. Мы справимся. Беги, куда ты там собирался.
Джинни заставила себя улыбнуться. Долгие годы без работы предоставили ее покойному мужу избыток времени для любовных шашней на стороне, а вот Ральф не имел ни минутки свободы, и все это знали. Есть свои преимущества, подумалось ей, в замужестве за мужчиной, который помышляет лишь о работе, Боге и семье; пускай даже дети Элдредов выглядят странно, а воспитывали их, надо признать, весьма заковыристо, и пускай жена Ральфа сделалась бледной тенью себя прежней в хлопотах о муже.
Анна, жена Ральфа, надела милую черную шляпку-таблетку. Эта шляпка чрезвычайно ей шла, хотя давно вышла из моды. Держась в отдалении, Анна коротко кивнула Джинни, здороваясь и выражая соболезнования. Это был типичный кивок Анны Элдред – дескать, я ни во что не вмешиваюсь. Джинни кивнула в ответ, а потом Ральф подхватил жену под руку и повлек ее быстрым шагом к припаркованному на стоянке автомобилю.
Джинни смотрела им вслед.
– Какие мысли лезут в голову, – проговорила она. – Браки все одинаковые или чем-то отличаются?
Эмма пожала плечами, забыв, что на ней пальто и никто этого движения не заметит.
– Не меня надо спрашивать, Джинни.
В машине Ральф сказал:
– Это неправильно, понимаешь? Так не должно быть. Некрасиво получилось с Эммой. Она узнала почти случайно. Только уже когда все случилось.
– Насколько я понимаю, он умер быстро, – ответила Анна.
– Ну да, но решать, кому сказать первому…
– По-твоему, Джинни должна была позвонить ей прямо из больницы? Из палаты интенсивной терапии? Мол, забегай, дорогая, – так, что ли?
– Ее попытались лишить права узнать, вот что меня грызет. Это не по-человечески. Джинни досталось все сочувствие, все внимание. Я не говорю, что она не заслужила, вовсе нет. Просто бедняжка Эмма не получила ничего, не услышала ни единого доброго словечка. Разве что все на нее пялились.
– Понятно. Выходит, раз Эмма у нас maitresse en titre[2], ей следовало устроить собственное шоу? – Анна вздохнула. – Не сомневаюсь, Феликс оставил ей в наследство кучку бриллиантов и шато на старость.
Грузовой фургон перед машиной Элдредов затормозил и остановился, усугубив и без того плотный затор. Явно привезли какой-то материал для ремонта церкви. Двое грузчиков вышли из кабины и принялись отвязывать лестницу с крыши. Менее сдержанный водитель с таким плотным расписанием дел, как у Ральфа, наверняка бы разозлился. Но Ральф лишь забарабанил пальцами по рулевому колесу, не выказывая иных признаков нетерпения. Поблизости находилась школа, и с игровой площадки доносились детские голоса – ветер разносил гомон детворы, точно крики чаек.
Машина впереди наконец тронулась, ее водитель вскинул руку и помахал, не разжимая пальцев. Фургон чуть отъехал в сторону, и Ральф смог вывести автомобиль на дорогу. Анна смотрела, как школьники бегают, скачут и прыгают за забором; ребята выглядели стремительными пулями в своих школьных костюмах, с лицами под капюшонами.
Дорога домой уводила прочь от моря, по узким проселкам среди ферм и обширных плоских полей, где отдыхали тракторы. Ральф притормозил, пропуская утиный выводок, которому вздумалось перейти дорогу по пути от птичника в неведомые дали.
– Я тебе вот что скажу, – произнес он, не поворачивая головы. – Самое паскудное то, что Эмма не получила ровным счетом ничего. Ноль без палочки. Она отдала Феликсу двадцать лет своей жизни, а осталась ни с чем.
– Ты преувеличиваешь, – возразила Анна. – И вообще, к чему вся это мелодрама? Отдала двадцать лет жизни…
– Кто бы мне объяснил, как женщины умудряются сохранять хладнокровие в таких ситуациях? – проговорил Ральф. – Или все дело в желании соблюсти приличия? Почему вы думаете, что обязаны так себя вести? Я слышал, как Джинни рассуждала о страховке. О страховке, черт меня подери!
– Я всего лишь хотела сказать, что Эмма вела жизнь, которая ее устраивала. У нее было все, чего она хотела. А именно, чужой мужчина. Не Феликс ею пользовался, а она им, если уж на то пошло. Она могла бы выйти замуж, если бы захотела. И тогда ей не пришлось бы зависеть от Феликса…
– Выйти замуж? Правда, что ли? – Ральф отвернулся от дороги.
– Осторожно!
Со сноровкой, порожденной опытом, он вдавил в пол педаль тормоза. Фермерский грузовик, чей тупорылый хвост высунулся с прилегающего проселка, остановился, пропуская легковушку.
– Извини. – Ральф снова уставился вперед. – О чем мы говорили? Ах да! Значит, она могла выйти замуж?
– Ральф, дорогой, ты пойми, я не имею в виду никого конкретного, честное слово… Просто если бы она хотела семейной жизни, если бы такова была ее цель, она вышла бы замуж, поверь. Но замужество подразумевает некие обязанности и навыки. Надо учиться хотя бы яйца варить. А это Эмме совершенно неинтересно.
– Что-то я не наблюдал вереницу женихов у ее двери. – Ральф медленно тронулся и аккуратно провел машину мимо фермерского грузовика, который, похоже, застрял. – Эмма ведь не красотка, сама знаешь.
– Феликсу она нравилась.
– Феликс был человеком привычки.
– Как и большинство мужчин.
Ральф не ответил. Он горячо любил свою сестру, и никто не заподозрил бы его в жестокости к ней. Милая Эмма, такая добрая, умная – и одинокая. Почему-то сразу приходила в голову грустная картина – женщина на берегу реки, а мимо проплывает сверкающий огнями корабль, на котором в разгаре вечеринка… Все разговоры о том, что она манипулировала Феликсом, дергала за веревочки, была кукловодом, лично ему казались лишенными всяких оснований. С другой стороны, подумал Ральф, ему ли судить? Что он знает об их отношениях?
Поездка заняла полчаса – по проселкам и проулкам, мимо покосившихся строений из красного кирпича и обветшалых коттеджей, все достояние хозяев которых словно сводилось к наличию почтового ящика; мимо полей, привольно раскинувшихся под бескрайним серым небом. У ворот дома Ральф резко затормозил, и Анну бросило вперед. Одной рукой она уперлась в панель, а другой схватилась за шляпку.
– Ничего, если я высажу тебя тут? Я опаздываю.
Она отстегнула ремень безопасности. Ральф повернулся к жене.
– Эти люди на похоронах… Все эти приятели и партнеры Феликса… Как думаешь, многие из них знали о его связи с Эммой?
Анна достала из сумочки ключи от дома.
– Все до единого.
– А как Джинни на это реагировала?
– Говорят, что закрывала глаза. – Анна открыла дверцу и выставила ноги, смело вонзив высокие каблуки в придорожную грязь. – Ты во сколько вернешься?
– В семь. Самое позднее в восемь.
Значит, в девять, подумала она.
– Все знали про Эмму. Все, кроме тебя, – сказала она мужу. – Наверное, ты до сих пор чувствуешь себя болваном.
– Может быть. – Ральф потянулся закрыть пассажирскую дверь. – Признаться, я по-прежнему не понимаю, с какой стати должен был знать. Они ведь не кричали о своих отношениях на каждом углу, верно? Их связь не была… – он замялся, подыскивая нужное слово. – Как там говорят? Знойной, вот.
Знойная связь, мысленно произнесла Анна, глядя, как машина уезжает. Любопытно устроен наш рассудок – подбрасывает слова, которые мы прежде никогда не употребляли, словно черпает их из какого-то глубокого подвала, где они разложены по полочкам и дожидаются своего часа, подобно приданому невесты, копившемуся с детских лет, или драгоценному фарфоровому сервизу с монограммой владельца. А смерть настигает нас раньше, чем мы успеваем использовать хотя бы толику этих слов.
Глава 2
Когда машина с Ральфом внутри исчезла из вида, Анна забрала дневную почту из деревянного почтового ящика у ворот и направилась к дому, перебираясь через колеи. Площадка перед домом, вся в рытвинах и ямах, выглядела так, будто по ней долго топталось стадо коров, а то и каких-нибудь чудовищ. Почтовый ящик появился сравнительно недавно: его сколотил Джулиан, старший сын Анны. Теперь почтальон уже не рисковал переломать ноги, чего нельзя было сказать о самих Элдредах.
Ред-хаус представлял собой фермерский дом без фермы, зато с полуакром земли, на котором расположились велосипедные стойла, собачья конура и выгородка, обнесенная проволокой (правда, проволока порвалась), энное количество деревянных сараюшек, где семья хранила разнообразные пожитки не первой надобности, и лошадиная поилка, настолько древняя, что вся она поросла мхом. Не так давно, когда Джулиан вернулся домой, живые изгороди подстригли, часть территории расчистили, и поблизости от дома появилось некое подобие огорода. Дом и его неприглядное окружение составляли весьма миленькое целое; попытки Джулиана заняться сельским хозяйством выглядели вторжением в естественный порядок вещей – как если бы велосипедные стойла были творением природы, а поросль картофеля – делом рук человеческих.
Сам дом был сложен из красного кирпича и стоял вплотную к дороге. Черепичная кровля сходилась у конька под острым углом; летом над печными трубами и головоломным сплетением телевизионных антенн кружил, бывало, самолет, опылявший поля. Под черепицей тянулась вереница небольших окон, которые придавали дому этакий беспокойный вид, словно ему не терпелось пересечь улицу и перенестись, вместе с фундаментом, на другое поле.
Двумя годами ранее, когда казалось, что старшие дети очень скоро покинут семейное гнездышко, Анна предложила подыскать дом поменьше. Такой дом будет обходиться дешевле, прибавила она, усвоив за годы супружеской жизни, чем можно зацепить Ральфа. С разрешения мужа она позвонила в компанию Феликса Палмера и спросила, какова будет цена их дома, если выставить тот на продажу.
– Вы же не всерьез, Анна?! – воскликнул Феликс. – Продать Ред-хаус? После стольких лет? Мне очень хочется думать, что вы шутите.
– Феликс, вы не забыли, что вы агент по недвижимости? – вопросом на вопрос ответила Анна. – Разве вам не полагается убеждать людей продавать дома?
– Но не друзей же! Я перестану себя уважать, если примусь уговаривать своих друзей съехать из такого дома.
– Предлагаете позвонить кому-то еще?
– Да нет, не нужно… Если вы твердо решили…
– На самом деле я ничего не решила, – перебила Анна. – Но пришлите кого-нибудь посмотреть на дом. Чтобы оценили, сколько он может стоит.
Разумеется, Феликс приехал сам. Привез с собой мерную ленту и исправно заносил цифры в записную книжечку в кожаном переплете. На втором этаже он поскучнел.
– Анна, милая, давайте просто напишем – отличные возможности для использования дополнительного пространства, идет? Чердак и все прочее… Обилие мест для хранения… Этого будет вполне достаточно. Не надо заставлять покупателей шевелить мозгами. – У подножия лестницы на чердак он вздохнул. – Помню тот день, когда я привез сюда вас с Ральфом, уговаривал поселиться… – Он скользнул по ней взглядом, будто прикидывая стоимость. – Вы тогда только приехали из Африки…
В тот день я чувствовала себя усталой и замерзшей, подумалось ей; да, усталой, замерзшей и беременной, и ободрала себе костяшки пальцев, разгребая мусор в так называемой гостиной, а Ред-хаус вонял мышами и сыростью, двери хлопали на сквозняке, стекла в окнах были все в трещинах, а по углам сновали пауки.
Чтобы отвлечь его от воспоминаний, она положила ладонь на его руку.
– Да, Феликс, я помню. Это было очень, очень давно.
Он кивнул.
– Помню, я еще сказал вам, что это местечко отлично подойдет тому, кто с ним сроднится.
Анна улыбнулась.
– У нас не вышло.
– Вы наполнили его детьми, а это главное.
– Ну да, без детей было бы совсем тоскливо. Но с тем же успехом мы могли бы разводить лошадей. Что ж, Феликс, каков ваш приговор?
– Думаю, интерес будет, – ответил он осторожно. – Лондонцы могут соблазниться.
– Они наверняка дадут хорошую цену, – задумчиво проговорила она.
– Возможно. Но прошу вас, Анна, подумайте хорошенько, готовы ли вы к столь радикальному шагу.
Феликс закрыл свою записную книжку и спрятал ее в карман. Они спустились вниз и выпили по бокалу шерри. Феликс угрюмо поглядел на запущенный сад за окном и как будто вспомнил наконец о своих профессиональных обязанностях.
– Полезные хозяйственные постройки, – пробормотал он и снова полез за записной книжкой.
Тем вечером Феликс позвонил Ральфу.
– Почему бы вам не повременить? – спросил он. – По всей Восточной Англии цены идут на повышение. Через год вы выручите целое состояние. Передайте Анне, что я советую обождать.
– Передам. – Ральф не скрывал своего облегчения. – Но я могу ее понять. Кит и Джулиан уехали, Робин тоже уедет через годик-другой, и останемся только мы двое и Бекки, а для троих этот дом слишком велик. Впрочем, мы редко бываем одни, не стану отрицать. Гости к нам частенько заглядывают.
– Это уж точно, – поддакнул Феликс.
– И всех нужно где-то разместить…
Два дня спустя, пока Ральф и Анна продолжали спорить, продавать дом или нет, явился их сын Джулиан с сумкой в руках. Он сказал, что не вернется в университет – сыт наукой по горло, большое спасибо. Сумку он тут же закинул в свою старую комнату на чердаке, рядом с комнатой Робина: много лет назад они сознательно переселили мальчиков наверх, чтобы те могли шуметь, не мешая остальным. Джулиан не стал ничего объяснять, просто сказал, что ему надоело быть вдали от семьи, беспокоиться за родных и гадать, все ли с ними в порядке. Он сразу занялся хозяйством, стал возиться по дому и во дворе и не выказывал ни малейшего намерения куда-либо съехать.
Потом из Лондона пришло письмо от Кит. Вообще-то она звонила родителям каждую неделю, но порой, как известно, письмом объясниться куда проще.
Я еще не знаю, чем буду заниматься после окончания учебы. До экзаменов больше семестра, в голову лезут разные мысли, но пока я не в силах остановиться на чем-то одном. Дело не в том, что я хочу сидеть и плевать в потолок, тратя время впустую, но мне хотелось бы вернуться домой на несколько недель и как следует все обдумать. Пап, я помню твои слова насчет того, что я могла бы годик поработать в нашем фонде, но, если честно, Лондон меня достал – во всяком случае, прямо сейчас. Может, для меня найдется какое-нибудь занятие в Норидже…
– Да-а, – протянул Ральф, перечитав письмо. – Неожиданно. Пусть приезжает, конечно, если ей так хочется.
– Пусть приезжает, – согласилась Анна.
Ее точка зрения изменилась. Она почувствовала, что должна осесть здесь, уступить требованиям дома, смириться с ними и остаться в этом доме до старости.
В день похорон Феликса, войдя в просторный квадратный холл, Анна медленно стянула перчатки и повесила те на специальную стойку, занимавший много места и совершенно лишний предмет мебели, который Ральф как-то прикупил в антикварной лавке в Грейт-Ярмуте. «Никакой другой семье во всем графстве и в голову не придет обзавестись этакой штуковиной», – сказала она тогда. Но теперь Анна смотрела на стойку со свежим удивлением и неприязнью, разглядывала ножки оттенка жженого сахара и многочисленные выдвижные ящики, бесчисленное множество углов и скосов, исправно собиравших пыль, медные крючки, куда джентльменам полагалось вешать шляпы, и видела собственное отражение в тусклом и мутном овале зеркала. Она откинула волосы со лба, сняла пальто и кинула одежду на перила лестницы.
В климате Норфолка Анна словно обескровилась, а ее тонкие пальцы и руки начали отливать лиловым. Каждую зиму она вспоминала Африку и те дни, когда, вставая с теплой постели на рассвете, еще до палящего зноя, она ощущала, как ее конечности становятся гибче, как поры на лице раскрываются, подобно лепесткам цветка, как ребра, словно радуясь новому дню и отсутствию одежды, раздаются, позволяя сделать сладкий и обильный вдох полной грудью. В Англии она никогда не испытывала ничего подобного, даже в июле, когда все мучились от жары. Термометр утверждал, что на улице жарко, однако тело ему не верило. Английская жара была обманчивой, а солнце часто застилали облака.
Анна вошла в кухню. Джулиан, услышавший, как она подъехала, расставлял на столе чайные чашки.
– Как все прошло?
– Полагаю, что неплохо, – ответила она. – Похоронили как положено. По-твоему, для чего еще ходят на похороны?
– А как миссис Палмер?
– Джинни вела себя как обычно. Ну, почти. Ей еще принимать гостей, на пироги, приготовленные миссис Глив. – Анна состроила гримасу. – И поить народ виски. Она почему-то настаивала именно на виски. Если кто попросит джина, уж не знаю, нальют ему или нет.
Джулиан потянулся за чайником.
– На похоронах ведь джин не пьют, насколько мне известно?
– Ты прав. Это считается неприличным. – При слове «джин» Анне сразу вспоминались прочитанные книги и виденные фильмы. Материнская погибель. Напиток подпольных акушеров. Любовный приворот. Раскрасневшиеся лица, расстегнутые пуговицы на рубахах и платьях…
– А что Эмма?
– Эмма держалась молодцом. Про таких говорят – кремень. Пришла она, между прочим, в своем старом пальто.
– Ты же не думала, что она разорится на новое по такому случаю?
– Ну, не знаю, что тебе сказать. Женщина поглупее могла бы взять напрокат шубу из соболя. Все уверены, кстати, что Феликс ее баловал, осыпал подарками и деньгами. – Анна усмехнулась, грея руки о чашку с чаем. – Мы с твоим отцом потолковали по дороге домой. О том, как он ухитрялся так долго не замечать, что Эмма крутит с Феликсом.
– Это надо твитнуть, – отозвался Джулиан.
Года три назад, за год до того, как Кит отправилась в университет, Ральф Элдред на день уехал в Холт. Близилось Рождество, на дворе Грешем-скул мальчишки с синими от холода коленками гоняли в хоккей. С узких городских улиц напрочь исчезли туристы, а небо над головой отливало свинцом.
Ральф решил – что было для него непривычной роскошью, которую он позволял себе крайне редко, – выпить чаю. Девушка за стойкой попросила его пройти наверх. Вдыхая хлебные ароматы, он поднялся по крутой лестнице с хлипким поручнем и очутился в помещении, где от пола до потолка было едва ли семь футов, а на полудюжине столов красовались розовые скатерти и белые чашки. На последней ступеньке лестницы Ральфу, рост которого составлял шесть футов, пришлось пригнуться, чтобы пройти под стропилом. Выпрямившись и повернув голову, он обнаружил, что смотрит прямо в глаза Феликсу Палмеру, наливавшему его сестре Эмме вторую чашку дарджилинга.
Последующие двадцать минут выдались весьма необычными. Впрочем, нельзя сказать, чтобы Эмма как-то стушевалась. Нет, она обернулась, приветствовала брата улыбкой и сказала: «Бери стул и садись к нам. Что ты будешь – кекс с поджаристой корочкой, булочку или то и другое вместе?» А Феликс опустил на стол обтянутый харрисовским твидом локоть, поставил чайник на подставку и радостно воскликнул: «Ральф, старина, все по делам мотаешься?!»
Ральф сел. Его лицо было бледным, а рука, когда он потянулся за чашкой, что принесла официантка, заметно дрожала. Невинная картина, представшая его взору, когда он поднялся по лестнице, внезапно и жестоко явила свою истинную суть. Больше всего Ральфа смущало не то, что его сестра завела интрижку с женатым мужчиной, а мгновенное осознание того, что эта интрижка является одним из элементов мирового порядка, данностью, своего рода столпом мироздания для всего прихода, и только он, глупый, слепой, эмоционально нечувствительный Ральф, не был о том осведомлен; только он – и его жена Анна, которой нужно обо всем рассказать, поскорее вернувшись домой.
Если бы его спросили, как он все это осознал, в мгновение ока, просто повернув голову под стропилом и встретив взгляд голубоглазого Феликса, – он бы не нашелся, что ответить. Знание пришло к нему как бы само по себе, возникло из неведомых пучин. Когда принесли кекс с корочкой, он откусил кусочек, положил остальное обратно на тарелку и вдруг понял, что откушенный кусочек превратился у него во рту в гальку, которую невозможно проглотить. Феликс достал из кармана пакет из коричневой бумаги и сказал: «Послушай, Эмма, я принес шерсть, которая нужна Джинни для ее треклятого гобелена. В магазине мне говорили, что заказа придется ждать три месяца, но я зашел к ним наобум, и выяснилось, что шерсть привезли этим утром». Он вынул из пакета на скатерть моток шерсти оттенка засохшего папоротника. «Надеюсь всей душой, что угадал с цветом. У Джинни прямо пунктик насчет оттенков».
Эмма ответила что-то вежливое, и Феликс пустился рассказывать о перестройке церкви в Фэйкенхеме – дескать, его компании предложили этот проект в начале недели, и к среде, то есть сегодня, они уже кое-что придумали. Потом стали обсуждать зарплату органиста, играющего в приходской церкви, а дальше перескочили на цены на бензин. Ральф в разговоре не участвовал. Моток рыжеватой шерсти продолжал лежать на столе, и он косился на него с таким видом, будто это была ядовитая змея.
В тот вечер Ральф приехал домой один, чем немало удивил Анну. Никаких спутников, никаких прихлебателей, никаких толстых стопок бумаг в руках; ни тебе немедленного броска к телефонному аппарату, ни небрежного приветствия, брошенного через плечо, ни заданных вскользь вопросов, где это, а где то, кто звонил и что просил передать. Он сел на стул в кухне, а когда Анна пришла к нему и спросила, что с ним такое, он стал раскачиваться на стуле, не отрывая взгляда от стены.
– Знаешь, Анна, – сказал он, – я бы, пожалуй, чего-нибудь выпил. У меня сегодня был шок.
В понимании Ральфа алкоголь мог употребляться исключительно в медицинских целях. Бренди, например, полагалось применять для лечения колик, если не помогли прочие лекарства. Подогретым виски с лимоном следовало лечить простуду – Ральф считал, что простуженные нуждаются в ободрении, а для ободрения все средства хороши. Но вот употребление спиртного как способ установления социальных контактов никогда не являлось частью его жизни. Его родители были трезвенниками, а он, даже повзрослев, так и не освободился от родительского влияния. Против употребления алкоголя другими он при этом ничуть не возражал, и бар в доме Элдредов был всегда полон, поскольку Ральф отличался гостеприимством. Когда в гости заглядывал кто-нибудь не слишком разговорчивый или замерзший, Ральф встречал его со стаканами и кубиками льда. Щедрый по натуре и не могущий похвастаться наметанным глазом, он обычно наливал порцию раза в четыре больше, чем было принято. Местного советника на выезде из Ред-хауса остановила полиция; его попросили дунуть в трубочку, и выяснилось, что алкоголя в нем втрое больше положенного. А социальная работница из Нориджа и вовсе облевала лестницу в доме. Когда случалось что-то подобное, Ральф неизменно заявлял: «Мой дядюшка Святой Джеймс был совершенно прав. Полное воздержание надежнее всего. Стоит выпить хоть чуть-чуть, и сразу теряешь над собой контроль, верно?»
Потому, когда Анна налила ему общепринятую порцию виски, он счел супругу скупой на угощение. Недоуменно посмотрел на свой стакан, но промолчал. А потом, продолжая раскачиваться на стуле, произнес:
– У Эммы интрижка с Феликсом Палмером. Я застукал их сегодня в кафе.
Анна некоторое время смотрела на мужа, затем сказала:
– Ральф, позволь мне кое-что тебе объяснить. – Она тоже села, положила руки на белую деревянную столешницу и сцепила пальцы. Казалось, она собирается молиться вслух, но не ведает, о чем молить небеса. – Ты должен помнить, что в молодости Эмма и Феликс проводили вместе много времени. Ты ведь помнишь, правда?
– Ну да. – Ральф перестал раскачиваться. Передние ножки стула громко стукнули по полу. – Но это было черт знает когда, чуть ли не в пятидесятых, когда она еще училась в Лондоне, а сюда приезжала разве что по уик-эндам, и то не каждый раз… Еще до того, как мы уехали за границу. А Феликс женился на Джинни… О господи! Хочешь сказать, это тянется с тех времен?
– Вот именно. Много-много лет.
– И… ну… когда мы вернулись из Африки… тоже?..
Анна кивнула.
– Они вместе так долго, что кумушкам даже надоело злословить у них за спинами.
– Ты знала! А я почему не знал?
– Трудно сказать. Может, потому, что ты не обращаешь внимания на людей вокруг.
– Я же работаю с людьми! – возмутился Ральф. – Господь свидетель, все, что делаю, я делаю для людей. Как я могу их не замечать?
– А тебе не приходило в голову, что ты смотришь на них… ну… по-особенному? Смотришь и не видишь, если можно так сказать?
– То есть я что-то упускаю? – Ральф задумался. – Может быть, может быть. Если так, мне нужно помозговать, потолковать с собой, понять, отчего это происходит. Иначе получается, что я просто-напросто не гожусь для своей работы. – Он покачал головой. – Теперь моя очередь с тобою делиться. Смотри, Эмма живет в коттедже на главной улице Фулшема, а Феликс проживает в Блэкни. У нас с ними несчетное множество общих знакомых…
– И что с того? Я же сказала, люди устали обсуждать их роман.
– Но почему никто даже не подумал рассказать мне?
– А с какой стати? Ну представь, человек подходит к тебе и говорит – знаете, ваша сестра спит с женатым мужчиной…
– А ты почему мне не рассказала?
– Что бы ты сделал, услышав это от меня?
Ральф продолжал качать головой, не желая смириться с тем, что постигшее его откровение, такое возбуждающее, давным-давно перестало вызывать интерес окружающих.
– Вот чего я не могу понять… В местечке вроде нашего, где все друг друга знают, как они могли вести себя так? В смысле, им же надо было где-то встречаться. Эмма вряд ли ездила в Блэкни. Выходит, Феликс приезжал к ней в Фулшем. Он должен был где-то парковать машину, оставлять на всю ночь…
Анна усмехнулась.
Ральф отреагировал на ее усмешку.
– Чушь спорол, да? Все было по-другому, правильно? Они встречались в кафешках, пили чай… То есть это в первую очередь союз душ, что ли?
– Думаю, да. Но имей в виду, что у Феликса с Эммой наверняка множество возможностей спрятаться от любопытных глаз. И они никогда не позволяли себе вольностей на публике.
– Их положению это ничуть не повредило, – согласился Ральф. – Я хочу сказать, их положению в обществе. Дети знают?
– Кит точно знает. Мальчики, полагаю, тоже, но при мне они и словом не обмолвились. Для них в этом нет ничего особенного.
– Что думает Кит?
– Ты же знаешь, она всегда обожала свою тетушку.
– Надеюсь, ее жизнь сложится по-иному. – Ральф вздохнул. – Господи боже, только бы мои надежды сбылись! Мне совсем не хочется, чтобы Кит превратилась в этакую деревенскую даму, разъезжающую по окрестностям в твидовом костюме и чаевничающую со старыми девами. Так и вижу, что приедет богатый молодой красавец, увезет ее прочь и засыплет бриллиантами. Мне плевать, выйдет она замуж или нет. Я лишь хочу, чтобы наша Кит была счастлива.
Анна рассмеялась.
– Какой ты, оказывается, старомодный! Рассуждаешь о своей дочери так, словно она у тебя хористка. Кит сама накупит себе бриллиантов, если ей однажды такое взбредет в голову. – Она бросила взгляд на крошечный драгоценный камень, уже двадцать пять лет сверкавший на ее обручальном кольце. – Ральф, прошу тебя, не надо оскорблять Феликса. Он ведь тебе нравится, всегда нравился. И мы, остальные, к нему расположены.
– Сам знаю. Но сейчас все иначе. Когда я увидел его со своей сестрой…
Он поставил на стол пустой стакан. Дело не просто в неведении, подумалось ему; дело в том, что он, как выясняется, много чего не знает о себе самом.
Анна налила мужу еще виски. Он пить не стал, и она осушила стакан сама.
Сидя за кухонным столом, Джулиан изрек:
– Я думал, Кит вернется домой ради похорон.
– Там были в основном люди нашего поколения, – ответила Анна. – И вообще, народу оказалось очень много. По-моему, троих Элдредов было вполне достаточно.
– Достойное представительство, – ввернул Джулиан.
Анна хмыкнула:
– Где ты подцепил это выражение?
– От Кит услышал. Но почему ты считаешь, что она не захотела бы приехать? Помнится, они крепко дружили с Дэниелом Палмером.
Сын Феликса, ставший архитектором, жил в квартире над своим офисом в Холте. Он и вправду увлекся Кит – водил ее по театрам, приглашал в рестораны и даже звал покататься на лодке, которую держал в Блэкни.
– Сдается мне, Кит воспринимает Дэниела как источник развлечений, – сказала Анна. – А похороны – то еще развлечение.
– Значит, мы ее не увидим до?..
– Как минимум до Пасхи. У нее экзамены через несколько недель, если ты забыл.
– Нет, я помню. Знаешь, мама, мне будет приятно, если ты станешь как можно реже упоминать о занятиях и экзаменах.
– Джулиан, нам надо поговорить насчет тебя. Но не сегодня, разумеется. – Анна посмотрела на сына поверх ободка чашки. – Чем ты занимался с утра?
– Начал вкапывать столбы для забора.
– А подружку свою навещал?
Легкая вульгарность этого словечка, в котором вдобавок ощущалось нечто детское, явно покоробила Джулиана. Как если бы его мать пролила чай на стол или полезла в сахарницу пальцами.
– Завтра поеду. Сегодня решил наконец заняться забором, пока дождя нет. Жду не дождусь, когда приедет Кит. Хочу познакомить ее с матерью Сандры. Интересно послушать, что она скажет.
Значит, Сандра проведет с нами еще одно лето, отметила про себя Анна. С Джулианом вечно так: он ничего не говорит прямо, приходится выцеживать факты по одному из его обмолвок.
Через несколько дней после похорон Эмма отправилась в храм в Уолсингеме. Она поехала туда, сама не зная, зачем; вера, если и сохранилась в ней, была вовсе не тем чувством, что она готова была демонстрировать публично. Но когда не можешь справиться с горем, думала она, рискуешь натворить такое, по сравнению с чем посещение храма, принятое в обществе проявление скорби, выглядит сущей безделицей. На похоронах Феликса священник сказал, что даже из пучины отчаяния знакомые, привычные молитвы способны наполнить сердца подобающей христианам радостью. Вот и ладно, мрачно сказала себе Эмма, проверим на практике. И вправду нужно что-то делать. Вокруг Джинни суетились многочисленные советчики: следовало официально утвердить завещание покойного и как-то разобраться с миссис Глив и ее пирогами. А вокруг Эммы не было никого и ничего. Сплошная пустота, безлюдье и полное отсутствие занятий. Ей словно поведали о кончине человека, случившейся в далекой стране. Словно подразумевалось, что она не вправе рассчитывать на сочувствие окружающих, потому что умер человек, незнакомый ее друзьям. Нет ни тела, ни гроба. Лишь ощущение пустоты – и незавершенности дела.
Обогнув Фэйкенхем и двигаясь проселками в направлении храма и побережья, она вдруг поняла, что ее машина – единственная на дороге. Над просторами полей торчали колокольни, будто норовя проткнуть низкое, сулящее скорый снегопад небо; свинцовые тучи клубились над землей и дышали стужей. Норфолк изобиловал церквями – действующими и заброшенными; последние с годами превратились в прибежища для ласточек, а их нефы поросли колючим кустарником. В тех, что еще продолжали действовать, прихожан стало заметно меньше; самаритянские объявления[4] на дверях, наполовину оторванные ветром, свидетельствовали о глубоком упадке религиозности в сельской глубинке.
Парковка в Уолсингеме оказалась пустой. На улицах не было видно ни туристов, ни паломников; старинные городские дома – из дерева, кирпича и камня, с островерхими крышами и фламандскими фронтонами – будто сгрудились вместе, как если бы город пытался согреться в разгар зимы. Близ англиканской церкви гипсовые святые таращились на улицу из витрин лавок, а на них самих глядели святые, вышитые на полотенцах и гобеленах. Тут и там сверкала позолота, поблескивали нимбы на картонных плакатах, в витринах красовались открытки и списки молитв, напечатанные большими черными буквами «под старину» на таких же якобы древних свитках. Еще в лавках продавались свечи, которые ничуть не возбранялось использовать для мирских, светских надобностей, компакт-диски с записями григорианских хоралов, глиняные горшочки с медом и упаковки норфолкского лавандового мыла. А также кухонные полотенца с видами Уолсингема, кувшинчики с чатни, жестянки с песочным печеньем, упаковки чая «Эрл Грей» в псевдовикторианском стиле, травяные подушки, мятные леденцы, ароматические смеси и плюшевые игрушки, настенные и надверные таблички, пресс-папье и пахучие уплотнители для ящиков – словом, вся та дребедень, которую, руку на сердце положа, можно найти в продаже в древнем центре паломничества. Не сказать чтобы торговля шла бойко. Помимо Эммы, вдоль лавок прошла одна-единственная женщина с сумкой в руке и с мопсом на поводке. Она кивнула Эмме и зашагала дальше, в тени стены аббатства.
Эмма направилась к церкви. Здание возвели в 1930-х годах. Фасад казался непритязательным, однако внутри все выдавало потайную папистскую сущность храма: мерцали огоньки посвятительных свечей, печально взирали мученицы с заключенных в золоченые рамы полотен. Интересно, спросила себя Эмма, что сказал бы отец, доведись ему очутиться в такой вот обстановке? Впрочем, Мэтью Элдред умер давно, в почтенном возрасте, – в отличие от Феликса. В своем коттедже в Фулшеме Эмма до сих пор, как ей чудилось, слышала скрежет его ключа в дверном замке.
Она двинулась в глубину церкви, подальше от алтаря. В конце концов присела на скамью в последнем ряду. Только теперь она позволила себе заплакать, но слезы не приходили, глаза оставались сухими. Подобно своей невестке Анне она отучила себя от слез. Воспоминания о Феликсе тяжелыми камнями ложились на сердце. Снаружи, за церковными стенами, велись, должно быть, какие-то строительные работы: Эмма слышала монотонный стук молотков и жужжание дрелей. В нашей семье, подумалось ей, принято сдерживаться и хранить секреты; мы уважаем мысли, которые не были озвучены; даже Феликс, о котором все знали, был своего рода секретом. Но наши тайны не желают оставаться под спудом. Они грызут наши души, доводят до изнеможения, рвут и терзают изнутри.
На стене висели деревянные таблички с именами и датами. Благодарности, хвалы, сообщения о намерениях… «Спасибо за спасение в автомобильной катастрофе. 1932 год»; «В честь воссоединения супругов после молитвы в храме. 1934 год»; «Спасибо за успешную сдачу экзаменов. 1935 год». Какими досужими мелочами смеем мы надоедать Господу, думала Эмма. «Благодарю за спокойную смерть, о которой молились в сем святом месте». Кто повесил эту табличку и откуда они узнали, что смерть была именно спокойной? Некоторые таблички пустовали, будто искушая посетителей храма что-нибудь на них начертать. Скажем, так: «Молитвы услышаны».
Под табличками, у стены, стояли ведра с освященной водой. Паломники могли самостоятельно зачерпывать эту воду и переливать ее в свою посуду. На столике, просевшем под грудой молитвенников, пылились следы присутствия людей – верхушка термоса, несколько бумажных стаканчиков того сорта, какой выдают автоматы, и пара-тройка пластиковых кружек, причем последние все лохматились по ободу, словно их кто-то грыз. Выглядит неприлично, подумала Эмма; развели антисанитарию. И поспешила наружу, сжимая перчатки в руке.
При входе, у дверей, лежала на столе толстая книга, вся захватанная пальцами. Ее страницы были поделены на столбцы, а объявление над столом обещало: «Все имена, занесенные в эту книгу, удостоятся молитв в храме».
Эмма достала ручку из нагрудного кармана, перевернула страницу и написала вверху дату. Имя Феликса она вписывать в книгу не стала, поскольку была уверена, что духовную энергию следует направлять на живых, а не на мертвых. И собственное имя тоже не внесла, ибо считала, что и без того неплохо справляется. Но аккуратно записала имена своего брата и его жены:
«Ральф Элдред.
Анна Элдред».
Ниже приписала:
«Кэтрин Элдред».
Помедлила, пропустила строчку – и продолжила:
«Джулиан Элдред.
Роберт Элдред.
Ребекка Элдред».
Уже начало темнеть, когда Эмма наконец вышла из церкви. Храм стоял вплотную к дороге; Эмма побрела по обочине вверх вдоль высокой стены, уповая на благосклонность небес, если сзади вдруг появится машина. Снежная крупа колотилась о камни, стучала по оконным стеклам и таяла под ногами. Усевшись в почти пустынном кафе и обхватив ладонями кружку с горячим шоколадом, Эмма вспоминала другой студеный день – когда кучерявая голова Ральфа мелькнула под стропилами чайной в Холте: мелькнула, склонилась, повернулась, взгляд сфокусировался… Если бы Ральф не наткнулся на них в тот день, когда его чувства словно обострились от холода, он до сих пор пребывал бы в своем упрямом и поистине невероятном неведении; когда Феликс умер, они с братом встали бы у его могилы, как положено двум закадычным друзьям усопшего, и Ральф кивнул бы ей с тем видом, какой подобает приличным людям, пришедшим проститься со скоропостижно скончавшимся ровесником. И этого, подумала Эмма, для меня было бы вполне достаточно.
Ей внезапно стали вспоминаться стихотворные строфы. Оден, сказала она себе и порадовалась тому, что смогла опознать цитату; немалое достижение для женщины, не слишком-то сведущей в литературе. Строки все звучали и звучали в ушах, исполненные смутной угрозы:
Вместе с Эммой в кафе грелся длиннополый клирик, читавший «Дэйли телеграф». За спиной гудел и шипел масляный обогреватель. Она снова подумала, не расплакаться ли, но побоялась, что церковник тогда отложит газету и примется ее утешать. Поэтому она застегнула пальто на все пуговицы и приготовилась к сумеркам и холоду – и к дороге домой, в Фулшем. Понять бы, кто я теперь, мысленно усмехнулась она, печальная история или добрая душа.
Смотри внимательно в зеркало,
наблюдай свое разрушение;
ты не в силах благословить,
но жизнь и есть благословение.
Глава 3
Кит спит, завернувшись в одеяло вопреки жаре. Перекатывается на спину. Ее губы шевелятся. Что она говорит? Мама, мама; молоко, молоко, молоко. Рука поднимается, откидывает челку со лба. Она снова переворачивается. Простыня сбивается в комок, влажная от пота. Стеганое покрывало сползает на пол.
Пальцы Кит сжимаются и разжимаются. Пухлый детский кулачок… Слишком жарко, чтобы нормально дышать. Скоро придет Фелиция в своем синем платке и выпустит ее из плена противомоскитной сетки.
Взгляд Кит упирается в белую стену. Она отводит глаза в сторону и видит лакированную дверь, упавшее на пол покрывало и собственную голую руку, свисающую с кровати. Кажется, будто это не ее рука, а чужая конечность. На чесах семь тридцать; промозглое лондонское утро, на дорогах начинаются пробки. Немножко пахнет весной.
Во сне она была в Африке.
Она медленно садится, натягивая на себя одеяло, словно пряча грудь от вошедшего в ее спальню постороннего. Студенческое общежитие, женская половина. Крохотные золотые часики негромко тикают на груде учебников. Снаружи, в коридоре, ее сокурсницы расхаживают в халатах, хлопают дверями ванных комнат, их волосы скрыты под тюрбанами из полотенец либо нашпигованы булавками и заколками. Они переговариваются между собой – мол, центральное отопление всех извело, словно в тропики угодили, надо непременно пожаловаться. Шумит вода в туалетах. Снизу доносятся запахи еды. Видятся, как наяву, бледные полоски бекона и тушенные до черноты грибы. И твердеющие на глазах тосты.
В Норфолке, в Ред-хаусе, матери Кит снится, что она в тюрьме. Голая кожа ног ощущает шершавость тюремного одеяла, под рукой холодное железо металлической койки. Женский голос говорит: «Полковник отказал в вашей просьбе насчет зеркала». Анна просыпается.
Холодно. Ральф укрылся одеялом с головой. Она садится в кровати, массирует виски кончиками пальцев. Ловкими круговыми движениями, словно втирая незримую мазь или крем, прогоняет дурной сон. Забывает о нем. Умение забывать – искусство, ничуть не хуже прочих искусств. Оно требует преданности и постоянной практики.
Что касается Кит, та умывается, одевается и спускается по широкой резной лестнице, идет по коридорам, в которых пахнет пастернаком и мастикой. После завтрака, возвращаясь в свою комнату, она вынимает письмо из ящика с буквой «Э» на крышке.
Письмо от ее отца. Ральф умеет и любит писать, а вот у других девочек, она знает наверняка, отцы даже не задумываются о том, чтобы черкнуть пару строчек. Кит сует письмо в задний карман джинсов – прочитает за обедом, под ролл с салатом и йогурт. Она торопливо пересекает сырую площадь Рассел-сквер, ныряет в метро, которое повезет ее к Темзе и к душному университетскому залу для занятий.
Сон скользит следом, отравляя наступивший день.
Джулиан, у которого нет причин просыпаться, дрыхнет до половины девятого. На летнем небе его сна сверкают яркие буквы, складываясь в бессмысленные слова. Это его обычный сон; прежде он внушал ему ужас, а теперь вызывает лишь досаду.
Эмма не видит снов. Она привыкла к бессоннице, к блужданию по комнатам своего коттеджа до самого утра, пока все окрестности объяты глубоким и крепким сельским сном. Она не задергивает занавески, и фонарь напротив коттеджа освещает книги по медицине, расставленные в строгом порядке на полках, и грязную посуду, оставленную с вечера в кухонной раковине.
Ральфу снится его отец.
В этот город, в этот день и час сон возвращает его снова и снова. Ральф идет по булыжной мостовой, ухватившись за руку деда, а его глаза устремлены вверх и будто сканируют высоченную дедовскую фигуру. По улицам и между большими каменными домами гуляет ветер, завывая в печных трубах. Ральфу три года. Дед берет его на руки и укрывает полой плаща, чтобы мальчик не замерз.
– Когда я был молодой, Ральфи, – рокочет он, – мы устраивали скачки ослов вокруг рыночной площади. А дед мне рассказывал, что у них была забава гоняться за свиньями, и трубочисты искали пенни в яме с мукой. Потом все любовались фейерверками и сжигали чучело Бони.
Дядюшка Джеймс хмыкает.
– Бедняжка Ральфи и знать не знает, кто такой Бони[6].
Ральф поворачивает голову, утыкается носом в шерстяное плечо деда. Задирает подбородок, извивается всем телом, силясь приподняться в дедовых руках. Его папа, Мэтью Элдред, идет на шаг позади. Но плечо деда мешает его увидеть, плечо – или дядюшка Джеймс, заслоняющий собой Мэтью. Отец там, позади, Ральф это твердо знает, но отцовское лицо никак не разглядеть.
Таковы первые воспоминания Ральфа, отложившиеся в памяти: булыжники под ногами, вой ветра и толстая ткань дедовского пальто под щекой.
Семейство Элдред проживало в местности, известной как Брекленд[7]. Эту местность окружали залежи мела и торфа, но сама она выделялась песчаными почвами, из которых торчал кремний и поверх которых стелился папоротник. Здешние поля были обсажены хвойными деревьями, что изгибались под самыми причудливыми углами, приобретая совершенно фантастические очертания. Испокон веков Брекленд был краем камнерезов и охотников на кроликов, а позднее сюда зачастили археологи и военнослужащие. Здесь имелось в изобилии курганов и насыпей, валов и древних дорог, дубов и вязов. Римляне оставили после себя монеты, скелеты и обломки терракотовой посуды; военные разместили свои постройки, обнесенные изгородями, в развалинах монастырей и замков. Повсюду ощущалось, почти угадывалось, присутствие стоячей воды, птиц, бродящих по отмелям, ольховых и ивовых зарослей и лебединых стай, взмывающих в небеса.
Здесь часто ходили в гости и посещали часовни; церкви рассыпались или восстанавливались на скорую руку; прошлое не отпускало ни на миг, незримо сопровождало, угрюмое и зловещее. Поместья и церкви рушились, огонь пожирал солому крыш, новые постройки со временем сливались с пейзажем, их стены ветшали, камни смешивались с кремнем и галькой минувших эпох на полях. Стоило уронить что-нибудь на землю, и утром этого было уже не найти, зато плуг выворачивал из земли настоящие сокровища. В этом краю человеческие труды и старания мнились мимолетными, а человеческое влияние на природу едва ощущалось. Летом нещадно палило солнце, а зима была сырой и тусклой. Небо отливало голубизной, солнечные лучи устремлялись к земле с высоты, подобные тем широким лучам в папистских книжках, что исходят от Святого Духа.
Мэтью Элдред, отец Ральфа, родился в 1890 году неподалеку от торгового городка Суоффем. Он появился на свет в семье печатников и проповедников-мирян. Его дед печатал памфлеты и ученые трактаты. Его отец печатал рекламные листки, аукционные каталоги и биржевые списки, а также брался за частные заказы и выпускал воспоминания местных церковников и школьных учителей. Дома этих людей и дома их друзей были оплотами надлежащего мышления, книжной учености и воскресной скуки, поскольку они строго соблюдали запрет трудиться по воскресеньям; их вера была деятельной, усердной, направленной вовне и исполненной здравого смысла. Они не видели причин задаваться вопросами о природе Божества; к Богу они взывали, вставая рано поутру, прилежно изучая Библию и предпринимая искренние – и неизменно тщетные – попытки научиться смирению. В благотворительности Элдреды преуспевали ничуть не меньше, чем в бизнесе, – пускали, так сказать, хлеба по водам и потирали руки в предвкушении того, когда эти пышные караваи осядут в карманах семьи и друзей звонкой монетой.
Брат Мэтью Элдреда Джеймс, четырьмя годами младше, принял священнический сан сразу после окончания Великой войны. Почти немедленно он отбыл в Африку, где требовались миссионеры, и потому пропустил свадьбу Мэтью. А старший брат женился на сероглазой девушке по имени Доркас Кэри, чей отец торговал лесом и чьи родственные связи за пределами края – ее старшая сестра вышла замуж за йоркширца – были тщательно изучены и прощены.
Джеймс вернулся в Брекленд десять лет спустя, похудевший, веселый и приобретший склонность к язвительности, прямо к крестинам первенца своего брата, мальчика по имени Ральф. На лице Доркас читалось недоумение – наконец-то, после десяти лет замужества, она сумела сделать что-то правильно. Через два года родилась девочка, сестра Ральфа. Джеймс по-прежнему, как он сам выражался, находился в увольнительной, но отнюдь не бездельничал – он трудился в лондонском Ист-Энде, в приюте для душевнобольных и пьяниц. Когда Ральфу было четыре года, Африка напомнила о себе и вновь поглотила дядюшку Джеймса. От него поступали только письма, на тончайших листах бумаги, переложенных фотографиями голых африканских детишек и круглых, крытых соломой хижин. Еще попадались снимки безымянных церковников и их помощниц, с большими зубами в широкополых летних шляпах, а рядом улыбались новообращенные, в белых перчатках и балахонах.
Ральф до сих пор хранил эти фотографии. Держал их в коричневых конвертах, надписанных с тыльной стороны (когда память дядюшке Джеймсу не отказывала) крупным, размашистым почерком, который с годами выработался у Ральфа сам собой. Что касается дат, дядюшка Джеймс, бывало, долго вглядывался в выцветшие снимки, выбеленные африканским солнцем, рассматривал какого-нибудь юного туземца, все одеяние которого составляла нитка бус, и говорил: «Да откуда мне знать? Может, девятьсот тридцатый?» Ральф исправно помечал дату на каждом конверте, однако писал не чернилами, а карандашом, на случай, если дядюшка Джеймс передумает. Он уважал даты, ибо питал почтение к прошлому. Конверты он складывал в ящики своего письменного стола. Однажды, думал Ральф, он возьмется написать историю семейства Элдред. Однако всякий раз его мысли сворачивали в сторону, и он принимался прикидывать, о чем в семейной истории следует умолчать.
Фото отца и матери, в металлических рамках, стояли у него на столе, и родители строго следили за тем, как их сын работает. Мэтью Элдред выглядел внушительно, и цепочка от часов покоилась на солидном животе. Явно ощущавший себя не в своей тарелке под прицелом камеры, он вцепился пальцами в лацкан пиджака. Лицо Доркас заставляло вспомнить лица бурских переселенок или жен американских фермеров: простоватое лицо женщины, которая ждет от Бога только худшего.
Когда Ральфу исполнилось восемь, а его сестре Эмме было шесть, Мэтью решил перевезти семью и свое дело из Суоффема в Норидж. На новом месте он стал печатать продовольственные книжки и быстро разбогател.
Пришла война. «Ты хотел бы быть взрослым и уйти на фронт?» – спрашивала Эмма у Ральфа. Сестра сложила пальчики в кулак и принялась колотить по стоявшей в гостиной кушетке. В воздух поднялась пыль, из кузни прибежала мать и отшлепала Эмму.
Год спустя дети подслушали родительский разговор за закрытыми дверями. «Ярмутская грамматическая школа перебралась в Мидлендс… Лоустофтовская школа эвакуировалась вчера…» Они побывали на морском берегу – для детей поездка оказалась бессмысленной, поскольку все побережье было заминировано – и видели первую волну лондонских беженцев: те высаживались с прогулочных речных судов и пугали окрестные деревни своими газовыми масками. Сойдя на берег, лондонцы, коротко остриженные и молчаливые, выстроились у дороги. Этим детишкам предстояло отправиться дальше, в английскую глубинку.
Эмма покосилась на Ральфа.
– Эвакуироваться – это как? – шепотом спросила она.
Брат покачал головой.
– Нас не увезут. Мне так кажется. Увозят ведь тех, кто живет у самого моря.
– Да я про другое. Как они себя чувствуют?
Ральф приложил палец к губам. Ни тогда, ни потом он не считал своих родителей жестокими, но старался их не злить. Они были степенными, пожилыми – и начисто лишенными воображения.
Когда война закончилась, родители снова завели тайные разговоры. Они обсуждали, не взять ли в дом сироту – быть может, ребенка местной девушки, которая провела ночь с летчиком, или кого постарше, товарища для Ральфа… В церкви много говорили о печальной судьбе паренька из Лоустофта, ровесника Ральфа: его отец, работник газовой компании, погиб, когда немецкая бомба упала на Лорн-парк-роуд, а мать скончалась от прямого попадания в ресторан «Уоллерс». «Что она вообще делала в ресторане, хотела бы я знать?» – проворчала миссис Элдред. Потом среди окружения Элдредов разошлась молва, будто этот мальчик до того, как осиротеть, вел слишком вольную жизнь, и родители отказались от своей затеи. Несостоявшийся товарищ Ральфа скрылся в пелене несбывшихся надежд.
Когда даешь себе труд, говаривал отец Ральфа, задуматься о нуждах и страданиях этого мира, когда вглядываешься в бездонную пучину человеческой недальновидности и глупости, ты начинаешь понимать, что так уж устроен мир, иначе бы в нем не существовало благотворительности.
Наконец в стране отменили карточки. Но в доме Элдредов к еде по-прежнему относились бережно, если не сказать – скаредно. «Нет ничего дурного в экономии», – уверяла миссис Элдред. Ральф усвоил прочно: если хочется чего-нибудь вкусненького, дома этого не найдешь и не получишь.
Когда Ральфу исполнилось пятнадцать, его отослали к тетке в Йоркшир. Дядюшка Джеймс именовал йоркширских родичей «синодом из Уитби», подразумевая, что они все узколобые, угрюмые и слишком уж озабоченные верой, на его утонченный вкус клирика Высокой церкви[8]. Сам Ральф поездку на север воспринял как каникулы: к тому моменту он уже начал критически относиться к собственному семейству и из опыта прожитых лет усвоил, что отдых и искупление во многом схожи.
Синод обитал в доме с мрачным фасадом, а внутри дома залегали черные тени. Еще там было несчетное множество стульев с прямыми спинками и скользкими сиденьями коричневой кожи; казалось, в доме постоянно ведутся приготовления к какому-то собранию или к общему молению. В столовой стулья и вовсе были категорически неудобными и жесткими, а любой прием пищи обязательно предварялся продолжительной молитвой. Книжные шкафы со стеклянными дверцами стояли запертыми, на буфете высились вазы темного стекла, словно наполненные кровью.
Кузины шныряли по дому в тапочках; в гостиной громко тикали часы. Дядя проводил дни за письменным столом, подбивая счета; тетка вязала, восседая на толстой подушке. Порой она откладывала вязание и поворачивалась к Ральфу – бледная, будто обескровленная копия его матери, – и ее тонкие губы шевелились. «Тебе следует гулять, Ральф. Садись в автобус, поезжай на побережье. Мальчикам полезен свежий воздух».
Ральф послушался. Вышел из дома и сел в первый же автобус, который шел за пределы города. Стоял обычный для этих краев неприветливый денек; никто, кроме Ральфа, не отважился отправиться на прогулку. Кое-где дорога, по которой катил автобус, подходила вплотную к берегу; немногочисленные сельские домики будто поглядывали с тоской на незримое море, и все крепче становилось ощущение обрывающихся в воду скал, углевозов и рыбацких лодок, соли на губах и морского ветра.
Он сошел с автобуса. Куда именно приехал, он не имел ни малейшего понятия. Ветер усилился, зато застилавшие небо тучи слегка разошлись, и время от времени в прорехи между ними проглядывало солнце, чьи лучи как бы сочились в трещины в стенках серой вазы. Ральф плотнее запахнул куртку и подумал, что тетка, если бы видела его сейчас, непременно бы порадовалась. Потом обернул горло видавшим виды шарфом. Спустился по склону холма почти вприпрыжку и увидел перед собой свинцовые воды бухты.
Наступил отлив. Среди прибрежных скал бродил одинокий мужчина. В отдалении виднелись другие фигуры, с рюкзаками и в высоких башмаках. Они расхаживали, опустив головы, и не отрывали глаз от песка. Ральф тоже уставился себе под ноги и пошел дальше, лавируя между водорослей и заводей в камнях.
Он прошел два десятка ярдов в сторону открытого моря. Прибой впереди не рычал, а негромко рокотал. Ральф наклонился и подобрал с песка какой-то грязный и склизкий камень. Им вдруг овладела бурная радость, причем на мгновение он и сам затруднился отличить эту радость от страха. Ему попалась окаменелость, серо-зеленый завиток, на ощупь не каменный, а стекловидный, мокрый и со следами пены, похожий на накатывающую на берег волну. Камешек удобно лег в ладонь – два дюйма в поперечнике, полтора дюйма в длину.
Он стоял, изучая находку, осматривая ее со всех сторон. Внутри обнаружилось небольшое углубление, и Ральф понял, что держит в руках окаменелую раковину, гладкая поверхность которой пряталась под слоем песка и другой морской грязи. Он выпрямился и огляделся. Меланхоличные фигуры с рюкзаками приблизились к нему, словно гонимые ветром, и теперь их при желании можно было окликнуть. Они неумолимо надвигались, переставляя ноги в непромокаемых штанах; лица раскраснелись от холода и ветра.
Среди них была женщина, чей острый нос торчал багровым пятном над мотком шарфов вокруг горла. Она поглядела на находку Ральфа, потом зубами стянула со своих рук плотные перчатки. Ральф вложил окаменелость в ее ладонь. Она повертела раковину в руках, провела пальцем по затейливому изгибу, как бы пересчитывая поперечные гребешки. Потом прижала раковину к лицу, высунула язык и лизнула.
– Грифея, – сказала она. – Знаешь, что это?
Ральф покачал головой, ощущая себя невежественным необращенным язычником.
– Двустворчатый моллюск, – пояснила женщина. – Вроде устрицы. Устриц-то ты наверняка видел?
– Конечно. – Ральф постарался скрыть разочарование: находка оказалась вполне обыденной.
– Этой раковине сто пятьдесят миллионов лет, – продолжала женщина. Ральф потрясенно воззрился на нее. – Ты ведь знаешь, что устрицы живут в раковинах? Так вот, это предок устриц. – Он кивнул. – Моллюски обитали тут, еще когда море было теплым. Только представь! В раковине скрывалось мягкое тело, сердечко, кровеносные сосуды, жабры. Когда моллюск умер, вся плоть сгнила, и полость заполнилась песком. А потом песок затвердел и обратился в камень.
Ральфа и женщину окружили люди. Клубился пар изо ртов, все взгляды были устремлены на ладонь женщины. Эти люди завидовали Ральфу, как если бы он отыскал золотой самородок или драгоценный камень.
– Море ушло, – произнес мужчина в вязаной шапке, лицо под которой было цвета свежей ветчины. – Я хочу сказать, море стало сушей. А теперь море возвращает себе утраченное вдоль всего побережья. – Он повел рукой в сторону Уоша. – Вот увидишь, парень, оно вернется еще при твоей жизни.
Другой мужчина, в зеленой балаклаве армейского образца, сказал:
– Я служил с одним дурнем из Саффолка, чей дед владел землей на берегу. Теперь эта земля под водой. Тамошние кладбища тоже затопило, и кости болтались в волнах.
– Словом, ты, мальчик, помешал этому существу вернуться в его привычную среду, – сказала умная женщина. – В море, откуда оно когда-то появилось.
– Когда оно было живо…
– Да?
– Чем оно питалось?
– Оно прикреплялось к морскому дну и втягивало в себя воду. Так оно и питалось, за счет частиц в воде. У него были желудок, почки, другие внутренние органы – как у нас.
– Оно было разумным?
– По-твоему, нынешние устрицы разумны? Интересно, о чем они размышляют?
Ральф покраснел. Что за глупый вопрос! Он всего лишь хотел узнать, уверена ли женщина, что в раковине обитало живое существо. Может ли она поклясться, что это существо там обитало.
– Они редко встречаются? – спросил он.
– Нет, если считать раздавленные и все осколки и обломки.
Женщина стиснула пальцы и мгновение-другое держала раковину в кулаке, а затем положила ее на подставленную ладонь Ральфа и принялась, страдальчески морщась, натягивать перчатки. Ей явно хотелось оставить окаменелость себе, а Ральф чуть не поддался порыву великодушия, но вовремя спохватился.
А Вязаная шапка сказал:
– Я часто приезжал сюда в детстве и теперь приезжаю, но в первый раз вижу такое. Мне в лучшем случае попадались дешевенькие брахиоподы. Ну, плеченогие. Можно сказать, порой мы смотрим так пристально, что не замечаем очевидного.
– Да бросьте! Это просто удача новичка, – возразил Балаклава и ткнул затянутым в шерсть пальцем в раковину. – Знаете, как этих тварей называют местные? Дьявольские улитки. – Он хмыкнул. – Легко догадаться, почему.
Ральф посмотрел на окаменелость в своей руке и едва ее не выронил. Этот бесовский завиток с поперечинами, этот зловещий синеватый отлив… Всю дорогу домой на автобусе он заставлял себя не выпускать раковину из пальцев, разрываясь между алчностью собственника и отвращением. И гадал, как вообще сумел ее отыскать, если вовсе не собирался ничего искать.
Домой он добрался насквозь замерзшим и ощущая, что его подташнивает. Улыбнулся кузине, открывшей дверь, и сказал, что пойдет наверх и помоет руки. «Тебе понравилась прогулка, милый?» – спросила тетка. Ральф в ответ промычал нечто неразборчивое, скорее из вежливости, чтобы не показаться грубым. Тиканье часов в гостиной казалось угнетающе громким и настойчивым. Ему вдруг представилось, как эти часы тикают под землей, все сто пятьдесят миллионов лет. Он занял свое место за столом, уселся на обтянутый кожей стул и задумался, из шкуры какого животного эта кожа. Был ли у него мех? Как текла кровь в его жилах? Тетка рассуждала о том, как правильно сервировать стол, и двигала указательным пальцем рыбные ножи. Подали копченую пикшу с тонко порезанным хлебом и маслом; лужица бледного сока расползалась по тарелке. Ральф съел кусок или два и отложил вилку. «Не голоден?» – спросила тетка. А он думал о костях с кладбищ, смытых в море под солоноватый шелест волн; о грифее, всасывающей морскую воду; о минувших эпохах и о происках дьявола.
Со слов матери Ральф всегда воображал себе дьявола этаким строгим школьным учителем: «Дьявол всегда находит занятие для праздных рук».
Раковина лежала в комнате наверху, спрятанная в чемодане.
Когда Ральф возвратился из Йоркшира, они с Эммой стали играть в цитаты из Библии. Это был их способ принимать решения.
Эмма сказала:
– Хочу узнать, кем я стану, когда вырасту, – врачом, адвокатом или ворчливой кумушкой, которая вечно сидит дома, как наша мама.
По правилам игры полагалось выбирать цитату наугад и полагаться на советы Писания, однако требовалось живое воображение, чтобы совместить библейские изречения с прозой жизни.
– Как насчет вот этого? – продолжала Эмма. – Исход, 40:11. «И помажь умывальник и подножие его и освяти его». Очень полезный совет, по-моему. – И начала напевать гимн собственного сочинения: – «Как сладко имя Иисуса…»
Ральф вынул окаменелость из кармана куртки, где хранил ее последние несколько дней.
– Гляди, что у меня есть. Дьявольская улитка.
Эмма испуганно вскрикнула:
– Гадость какая! Что это?
Ральф рассказал сестре о грифеях, и Эмма заинтересовалась.
– Дай подержать. – Он опустил раковину в подставленные чашечкой ладони Эммы. – А можно, я отнесу ее в школу, девочек попугаю?
– Нет, конечно. Она моя. А ты ее потеряешь или разобьешь.
– Я атеистка, – гордо заявила Эмма.
– Минуту назад кто-то поминал Бога. Кто же это был?
На книжных полках стояли ветхие книги. «Христианский секрет счастливой жизни». Пыльный том некоего Г. Ч. Д. Моула «Христос во всем» (Лондон, 1892). В чем-то перемазанное сочинение Ф. Р. Хейвергэла «Верно служить Господу» (1880). В переплете с едва различимым тиснением скрывались «Гимны веры и надежды». А страницы изданной в Абердине без указания даты книги Р. М. Макчейна «Корзина отрывков» оставались и вовсе неразрезанными.
Год спустя Ральф попросился обратно в Йоркшир. Эта просьба немало удивила его родных и доставила некоторое удовлетворение синоду, каковой признал Ральфа тихим, никому не докучающим мальчиком, и порадовался, что их компания оказалась по душе хоть кому-то из членов семьи. Ральф проводил все дни на берегу и в городских музеях. Дома он своими открытиями не делился, однако рассказывал обо всем школьному учителю – этого человека, как он сообразил позднее, ему следовало привлечь на свою сторону, когда случилась ссора. После школы он продолжал учиться, заказывал книги по почте на свои карманные деньги и прилежно изучал геологические карты; бродил по полям, лазал по холмам и прибрежным скалам, исследовал придорожные канавы и рытвины. Когда уставал и начинал чувствовать, что перестает понимать прочитанное и увиденное, он напоминал себе о той женщине на йоркширском побережье. Вспоминал, как та лизнула багровым кончиком языка окаменелую раковину, всю в песке и грязи, не устрашившись холода и почтенного возраста находки.
Он поставил себе задачу научиться особому зрению – умению смотреть на ландшафт и мысленно убирать следы человеческого воздействия на природу. Англия под взглядом юного геолога преображалась: отары хищных овец, истреблявших растительность, исчезали в пелене грядущего, на торфяных болотах вырастал лес, и в своем воображении Ральф различал едва ли не каждое дерево. Там, где другие видели лишь полоску земли, он усматривал следы ледника, опознавал пустыню под зарослями вереска, а все прославленные чудеса Европы в его фантазиях погружались на дно теплого, неглубокого, прозрачного моря.
Сегодня коллекция окаменелостей Ральфа хранилась в картонных коробках на чердаке его дома. Ребекке, его младшей дочери, в пять или в шесть лет начали даже сниться кошмары с этими камнями. Ральф корил себя за то, что не смог подыскать убедительное объяснение; а злодейка Кит сказала Ребекке, что это каменные животные, первобытные существа, которые теперь застыли в камне, а когда-то плавали в море, и от них в воде было не протолкнуться. Наслушавшейся таких рассказов Ребекке стало сниться, что эти камни ожили и снова плавают, погружаясь в ил, у самых дверей ее спальни.
В юности же Ральф хранил свои находки в собственной комнате, расставлял по верху книжного шкафа и на каминной полке над холодным очагом. Норфолк внес весьма скромный вклад в эту коллекцию. Ральф прочесывал пляжи Уэймута и Кромера в поисках аммонитов и эхиноидов, но ему категорически не везло и приходилось дожидаться лета и добровольного изгнания в край жестких стульев с прямыми спинками. Он стоически терпел все: и проповеди дяди, и ежедневные упражнения кузин, терзавших фортепиано. Мать стирала пыль с окаменелостей дважды в неделю, но не могла взять в толк, что это такое. «Ральф у нас увлекается старыми камнями, – говорила она людям. – Всякими обломками глиняной посуды и тому подобным. Привозит с каникул целые кучи». В ее сознании геология и археология были неразлучны и часто путались. «Ральф у нас коллекционер, – говорила она. – Любит все старое. А вот Эмма – совсем другое дело, настоящая современная мисс».
Эмма спросила брата:
– Ральф, как ты можешь с такой легкостью рассуждать о пятистах миллионах лет? Большинство людей не в силах вспомнить… ну… даже о Рождестве. Каждый декабрь они впадают в панику, словно и знать не знали, что праздник приближается. Лишь немногие способны задуматься о Рождестве в июле.
– Все дело в том, – отозвался Ральф, – чтобы представить, как ты движешься сквозь время. Чтобы вернуться назад, к самому началу геологических эпох, нужно совершить кругосветное путешествие сорок шесть раз. Допустим, тебе надо попасть в последний ледниковый период. Он, кстати, был сравнительно недавно. Говори себе, что это все равно как пересечь Английский канал, доехать из Лондона до Парижа.
– Я бы не возражала съездить в Париж, – сказала Эмма. – Как думаешь, стоит намекнуть родителям?
– А чтобы вернуться во времена динозавров, нужно объехать весь мир.
– Лично я вполне довольна тем, что живу здесь и сейчас. – Эмма подергала себя за косичку, потянула, и та наконец распустилась. Она провела пальцами по густым волосам с золотистым отливом. В те дни она частенько тайком гляделась в зеркало. «Утенок превращается в лебедя», – приговаривала мать. В этих словах не было ничего дурного, но они почему-то бесили Эмму.
А в голове Ральфа маршировала эволюция. У каждой жизненной формы имелись свои время и место – у морских улиток и медуз, у водяных скорпионов и двоякодышащих рыб, у папоротников и кораллов. Акулы и плотоядные рептилии, морские ежи и бронтозавры, птеродактили и магнолии, каракатицы и устрицы… Гигантские бескрылые птицы, опоссумы на деревьях, слоны в джунглях… В сознании Ральфа природа выстраивалась в упорядоченную цепочку, как на картинках в детской книжке или на плакатах в начальной школе. Саблезубый кот, лошадка трех футов высотой, ирландский лось, лохматый мамонт, человек – сгорбленный, волосатый, с наморщенным лбом… История успеха, торжества сильных.
В семнадцать лет Ральфа принимали за мужчину. Он ничуть не походил на первобытного человека из этих детских книжек с картинками – высокий, статный, с чистой кожей и ясными глазами, этакий герой любовного романа. Порой женщины на улице поглядывали на него с нескрываемым интересом – или с задумчивой жалостью, если они опасались, что такой красавчик может угодить в кабалу к их соперницам.
Ральф неизменно возвращался в Брекленд, катался на велосипеде по узким проселкам, торил пути между бетонных сооружений и по узким улочкам, забитым могучими грузовиками. Он наблюдал повсюду признаки победы в войне – поломанные заборы, вырубленные сады, изуродованные рощи, сорванные с петель калитки и ворота, патриотические плакаты на стенах домов. Куда ни посмотри, взгляд натыкался на крохотные домики из рифленого металла, начинавшие ржаветь и стоявшие без дверей. Фермеры и их работники разъезжали на подержанных джипах, позаимствованных у военных. Под соснами громоздились кучи мусора. Но ветер оставался прежним и, как и раньше, негромко пел среди веток и сучьев. Прежними оставались и пятнистые стволы берез, что маячили за пустынными полями, а с озер стаями взмывали в небо цапли.
Министерство обороны отнюдь не собиралось избавлять этот край от своего присутствия. Колючая проволока и таблички с надписью «Запретная зона» тянулись прямо через поля. Когда мимо с лязгом и грохотом пылил очередной армейский конвой, Ральф обычно сворачивал на ближайшее пятно дерна. Однажды, пока стоял по колено в мокрой траве и держал велосипед за руль, он краем глаза заметил нечто, мгновенно приковавшее взгляд, – кремневый наконечник стрелы. Он подкинул кремень на ладони, потом сунул в карман. Вспомнился тот миг, когда он наткнулся на свою первую окаменелость. А вот и новое свидетельство погребенной жизни прошлого. В музей этот наконечник везти не полагалось: подобные штуки находили достаточно часто. Поэтому Ральф привез его домой и положил на каминную полку, рассчитывая показать дядюшке Джеймсу, когда тот снова приедет в Англию. «А, эльфийская стрела», – с улыбкой проговорила его мать.
«Тебе нравится старина, Ральф», – одобрительно замечал отец, не считавший увлечение сына чем-то недостойным. Сам Мэтью заводил друзей в окрестностях, поддерживал отношения с церковниками и с другими бизнесменами, тяготевшими к благотворительности и социальной ответственности. В те дни по стране шла истерическая волна молений и обращений, люди толпами окунались в водоемы и называли это коллективное омовение крещением. Американские проповедники являлись на военные базы в попечении о душах своих соотечественников – и находили благодарную публику среди жителей бедных, позабытых английских городков. «Требуется простой шрифт, – утверждал Мэтью. – Все прочее – мишура». Мишуру он ненавидел, будь то пышность римских католиков, помпезность евангелистов или какое-либо проявление эмоций. Простота была достоинством, все прочее отвергалось.
Эмма сказала, что хочет стать врачом.
Отец ответил:
– Если решила, так тому и быть.
Ральфу казалось, что сестре позволяют буквально все на свете. Она отличалась властным характером, любила командовать и не стеснялась высказывать свое мнение, громко и уверенно. Но когда взгляды Эммы начинали противоречить убеждениям ее родителей, те брались исправлять этот недостаток воспитания. Они пытались приучить Эмму вести себя подобающе, но не старались изменить взгляды дочери, полагая, должно быть, что это лишнее; ведь Эмма была женщиной, а кто прислушивается к мнению женщин в реальном мире? Она вольна думать что угодно, и эти взгляды могут испортить ей жизнь, но главное – соблюдать правила приличия, принятые в обществе.
Во всяком случае, именно так Ральф воспринимал отношение своих родителей к свободомыслию Эммы. Что касалось его собственных взглядов, убеждений и желаний, тут все обстояло совершенно иначе.
– Значит, Ральфи, ты не хочешь заниматься бизнесом?
Отец вступил в домашнее сражение обходным маневром, зайдя с фланга. Он всем своим видом показывал, что речь идет о повседневных вопросах, о незначительном изменении в планах семьи. Но очень быстро ввел в бой свои резервные батальоны, и выяснилось, что на кону не только будущее семьи. Внезапно оказалось, что решение, которое надлежало принять Ральфу, затрагивает едва ли не судьбу вселенной.
Сначала отец сказал:
– Ральф, ты никогда не доставлял мне неприятностей. Я думал, ты хранишь верность той религии, в которой тебя воспитывали.
– Храню, папа.
– Но теперь ты выступаешь против этой веры.
– Вовсе нет.
– Подумай хорошенько, Ральф. Мы верим, что Господь сотворил сей мир, как написано в Библии. Я верю в это всей душой. И твоя мать тоже верит.
– А дядюшка Джеймс не верит.
– Джеймса здесь нет, – ровным тоном заметил отец. С ним было не поспорить: Джеймс Элдред находился в Занзибарской епархии.
– На мой взгляд, это метафора, – сказал Ральф. – Но я верю в Бога и в эволюцию.
– Тогда выходит, что в твоей голове все перепуталось, – возразил отец. – Как можно верить одновременно в два факта, каковые противоречат друг другу?
– Почему же противоречат? Папа, этот вопрос для многих людей утратил остроту еще на рубеже столетий. Никто больше не разделяет твоих взглядов. Никто не ставит Господа на оду чашу весов, а Дарвина – на другую.
– Когда я был молодым, – сказал Мэтью, – то побывал на одной лекции. Ее читал заезжий профессор, настоящий ученый, а не какой-то вчерашний студент-недоучка. Он спросил нас: «Что такое дарвинизм?» И сам ответил: «Я вам объясню. Дарвинизм – все равно что атеизм». Я навсегда запомнил эти его слова. В моей жизни было много всякого, но ничто – слышишь, ничто – не смогло убедить меня в том, что тот профессор ошибался.
– Папа, прошу тебя, подумай сам, – взмолился Ральф. – Просто подумай! Тебе сразу станет понятно, что он ошибался. – Мысли метались в голове; неужто нахлынула интеллектуальная паника? – Какой смысл упорно повторять слова, услышанные тобой в далекой молодости? Можно быть сторонником теории эволюции, дарвинистом или кем еще и все равно верить, что мир устроен по Божьему промыслу. Споры давно закончились, и все признали, что препираться тут вообще не из-за чего.
– Мои убеждения, – торжественно произнес отец, – никогда не следовали за богопротивной модой.
Битва переросла в войну. Родители не разговаривали с сыном. Ральф не мог есть: кусок не лез в горло, чудилось, будто он пытается глотать камни. Он ненавидел ссоры и игру в молчанку, когда от безмолвия сгущается атмосфера в доме и воздух словно электризуется.
Мэтью наседал на сына, и жена от него не отставала. Их наскоки были кавалерийскими.
– Ты готов привести свидетельства, как ты их называешь, почерпнутые из кучки костей и ракушек, и воспользоваться ими против слова Божьего?
– Я же говорил тебе, что тут нет противоречия, – отвечал Ральф.
– Для меня есть, – заявлял отец, и все начиналось по новой.
– Папа, с тобой невозможно спорить!
– Ну еще бы! – хмыкал Мэтью. – Я ведь не ученый, как некоторые. Я отсталый деревенский пентюх и должен считать за счастье, что ты снисходишь до разговоров со мной! Тебе, верно, претит жить с нами под одной крышей. Господи всемогущий, мальчик! Да ты оглянись вокруг! Посмотри, как устроен этот мир. Неужели ты и вправду думаешь, что он подчиняется этим идиотским механизмам твоей эволюции? Неужели, по-твоему, мы появились на свет по чистой случайности?
– Пожалуйста, успокойся. – Ральф попытался глубоко вдохнуть, но ощущение было такое, словно этот вдох застрял где-то на полпути вниз по гортани. – Не надо махать на меня руками и твердить, что все вокруг сотворено Богом. Не надо убеждать меня в том, что все чудеса природы и все богатства мироздания – от Всевышнего. Я знаю об этом, пожалуй, побольше твоего. – Да, отец, больше твоего, ибо ты прожил жизнь, почти не отрывая взгляда от своих щедро смазанных ваксой башмаков. – Я верую в Бога, но верую сознательно. Не из-за доказательств, а по зову души. Никто меня верить не заставляет.
– По зову души?! – Мэтью брезгливо скривился. – Веришь по зову души? Где ты набрался таких глупостей?
– Сам придумал.
– То есть ты готов верить всему, что взбредет тебе в голову? Например, что луна состоит из зеленого сыра? Неужто ты не в силах отличить истину от лжи?
– Не знаю, – тихо признался Ральф. – Помню, мы ходили на службы, и нам говорили, что истина – в словах Господа, что ее не найти просто так, сколько бы ни искал. Во всяком случае, так я запомнил. Ну да ладно, папа. Как бы то ни было, я не готов сидеть и ждать до конца жизни. Если природа наделила меня даром мышления, надо им воспользоваться и отыскать ту истину, до которой я смогу докопаться.
– Ты убиваешь меня, Ральф, – сказал отец. – Твои гордыня и самомнение убивают меня.
Ральф опасался, что отец, уподобясь библейскому пророку, может спросить: «Что способна поведать тебе геология о Камне веков»[9]? По счастью, отец не задал этого вопроса, однако Ральф оказался жертвой безумной отцовской ярости, приступ которой его изрядно напугал и заставил сожалеть о том, что он вообще завел этот разговор.
Мать отвела Ральфа в сторонку.
– Ты огорчаешь своего отца, – укорила она. – Я никогда прежде не видела его таким расстроенным. А ведь он делал для тебя все, что мог, и будет делать впредь. Если ты станешь настаивать на своем выборе, мне будет стыдно встречаться с нашими друзьями. Они все скажут, что мы не сумели правильно тебя воспитать.
– Послушай, мама, я лишь хочу поступить в университет. Хочу изучать геологию, только и всего. Я вовсе не собирался никого расстраивать. Что-что, а это последнее, о чем я думал.
– Я знаю, что ты стремишься к высотам. – Доркас сокрушенно вздохнула; такие вздохи удаются лишь матерям. – Но твои способности, Ральф, даны тебе не для твоего тщеславия. Оны даны тебе на благо нашей христианской общины.
– Понятно. Как скажешь. На благо так на благо.
– Ты не слушаешь меня, – упрекнула она.
Он не поверил собственным ушам, и изумление стремительно переросло в гнев. Его еще и обвиняют?!
– Я? Я не слушаю?
– Ты призывал своего отца к рассудительности, – ответила Доркас. – Тебе предстоит узнать, что рассудок иногда пасует.
– Хватит, мама! – воскликнул Ральф. – Оставь меня в покое!
Мать ушла. Ее губы были поджаты, словно она отведала кислых слив. Был бы тут дядюшка Джеймс, думал Ральф, все вышло бы иначе. Ему хотелось плакать, как ребенку, от тоски по дядюшке, о котором он так мало знал. Джеймс поговорил бы с его родителями, высмеял бы их предрассудки и чрезмерную осторожность, суеверия и упрямство, убедил бы их, что на дворе давно двадцатый век. Из писем дядюшки Ральф знал, что Джеймс ничуть не похож на его родителей, он образован, мыслит широко и умеет сочувствовать. Ральф понимал, что проигрывает, теряет почву под ногами. Все, во что он верил и во что хотел верить – порядок, прогресс, эволюция, – оказалось изничтожено суровым взглядом отца и поджатыми губами матери.
Почему он не позвал домой школьного учителя, который всегда его ободрял? Почему не обратился к директору школы, который не раз хвалил Ральфа за ум, прилежание и сообразительность? Почему не привел какого-нибудь другого взрослого, который бы за него заступился? Хотя бы выступил судьей в споре и заставил отца следовать правилам?
Да потому, что он стыдился глупости своего отца, стыдился самого предмета спора. Потому, что в семейных ссорах никто не обращается за подмогой во внешний мир; эти споры и ссоры – дело частное, интимное, постороннему в них не разобраться. И потому, что разумные решения всегда приходят в голову слишком поздно.
– Ральф, – сказал отец, – выслушай меня внимательно. Ты еще мальчишка. О, я знаю, что тебе неприятно это слышать. Ты мнишь себя взрослым и умным. Но однажды ты поблагодаришь меня за науку, Ральфи, уж поверь.
Ральф ощущал себя угодившим в ловушку вековечного спора. Есть слова и доводы, которые сыновья обращают к отцам; есть слова и доводы, которые отцы обращают к сыновьям. Понимание этого ничуть не помогало, как и осознание того, что отец ведет себя так, словно старается притвориться викторианским патриархом рода. Семья Ральфа всегда была ужасно, ущербно старомодной, но до сих пор он и не подозревал, до какой степени она погрязла в прошлом. Но с какой стати он должен стать таким же, пускай все друзья его родителей ничуть не отличаются от них, и пускай он с малолетства был при них? Они ходят в церковь, не слишком любят читать, боятся путешествовать; это люди, из принципа приверженные своим мелким воззрениям и остающиеся дома. В первый раз в своей жизни Ральф увидел своих родителей и их окружение такими, какими, вероятно, видел этих людей мир вокруг, а именно – восточноанглийскими окаменелостями.
– Денег от меня ты, Ральфи, не получишь, – вещал отец. – И потому вряд ли сможешь обеспечивать себя, если все-таки укатишь в свой университет. Но попытайся, мешать не стану.
– Джеймс мне поможет, – дерзко ответил Ральф, сам себе не веря.
– У твоего дядюшки Джеймса нет за душой ни гроша. И ты глубоко заблуждаешься, коли думаешь, что он отважится пойти против собственного брата.
– Разумеется, я знала, что так и будет, – сказала Эмма. – Когда все прекраснодушные теории и благочестивые предлоги отброшены, все сводится к тому, в чьей руке кошелек. Это всегда последний довод.
Ральф сказал:
– Дарвиновская теория принижает вовсе не Бога, а человека! Теперь уже нет возможности считать человека господином мироздания. Он лишь часть общего порядка вещей. Но этот порядок существует, и, если хочешь, можешь поставить Господа на его вершину.
– Но ты же против, – ответил отец. Снова тот же ровный тон. Дело было не в Дарвине и не в теории эволюции; дело было в послушании. Даже если отец согласится с последним утверждением, Ральф сознавал, что ничего не достиг, обратившись к подобным аргументам. Если теория принижает человека как такового, значит, она принижает и Мэтью Элдреда, а он всегда стремился стать не кем иным, как господином вселенной.
– Если тебе угодно, папа, – продолжал Ральф, – а мне так точно угодно, можешь и дальше верить, что человек занимает особое место в мироздании. Только человек наделен разумом. Только человека можно назвать разумным животным.
– Пустые слова, – отмахнулся отец. Он выглядел довольным собственной фразой, точно врач, поставивший верный диагноз.
Люди разумны, но не все, думал Ральф; тебя, папа, я не могу считать разумным – больше не могу.
Когда конфликт достиг наивысшего накала – домочадцы почти не разговаривали друг с другом, и в доме установилась тишина, заставлявшая вспомнить об оплоте йоркширского синода, – Мэтью на одну ночь сбежал из-под родного крова. Он отправился в Кингз-Линн, обсудить со своими деловыми партнерами совместно задуманный благотворительный фонд. Предполагалось, что это будет амбициозное предприятие с сильным христианским влиянием: деньги на миссии за рубежом, средства на содержание ближневосточной ночлежки, за которой присматривал Джеймс Элдред, а также прежде всего деньги для нуждающихся в самом Норфолке – для престарелых и для увечных работников, для тех ходящих в церковь сельских жителей, что оказались вытесненными на обочину жизни современной сельскохозяйственной техникой или иными неблагоприятными для себя обстоятельствами.
Фонд намеревались назвать именем святого Вальстана, небесного покровителя крестьян, фермеров и батраков, чей образ можно было увидеть по всему графству – на картинах, сувенирах и в рекламных листовках. Предложение назвать фонд именем святого поступило от Уильяма Мартина, торговца из Дирхема; Мэтью Элдред, правда, считал, что от этой идеи попахивает Высокой церковью, но Мартина все признавали человеком здраво- и трезвомыслящим, поэтому он имел широкий круг связей, и его предложение приняли. Сам Мэтью к тому времени сделался местным патриотом, заседал в бесчисленных обществах, числился то казначеем, то председателем. Ральф с горечью сказал Эмме: «Вот бы его благотворительность распространялась на дом».
Тем вечером случилось событие, которое подорвало решимость Ральфа. Мать пришла в его комнату, бесшумно, как привыкла, поднявшись по лестнице. Она постучала и дождалась, пока он пригласит ее войти. Эта нарочитая, где-то даже болезненная вежливость охватила семью с того самого мгновения, как вспыхнула ссора.
Ральф оторвался от книг и направил свет настольной лампы так, чтобы в комнате стало хоть немного светлее. Свет выхватил из сумрака обутые в тапочки ноги матери, присевшей на кровать. На плечи она накинула кардиган, а пустые рукава мяла и крутила в пальцах. На одном из пальцев сверкало обручальное кольцо, большое и широкое, похожее на медную гайку или шайбу. Должно быть, от треволнений последнего времени Доркас похудела – кольцо болталось у нее на пальце, а костяшки выпирали, бросаясь в глаза.
Ральф внимательно выслушал мать. Та сказала, что если он не капитулирует – впрочем, этого слова она не употребила, – если не пожелает смирить гордыню и не согласится с теми планами, которые строил на него отец, тогда сложно даже предположить, как Мэтью поступит с Эммой. Он вполне может решить, что, раз Ральф столь злонамеренно сбился с пути, Эмма нуждается в родительском наставлении. Может оставить ее дома, запереть под своим присмотром. И тогда прости-прощай медицинская школа, о которой Эмма мечтает.
Мать вздохнула, выложив ему все это. Она говорила негромко, осторожно, а ее взгляд блуждал по комнате – по коврику под вешалкой, по книжному шкафу, по письменному столу, затем обежал стену, задержался на темном окне, еще не задернутом шторами. Да, Доркас осторожничала, но не боялась, и Ральф ее понимал. Он сознавал, что мать вызвалась добровольцем, взялась выполнить грязную работу; они с мужем, его отцом, обо всеми договорились между собой. Теперь не будет криков, заламывания рук и прочего; будет только неизбежное, молчаливое поражение – его поражение.
– Эмма, быть может, захочет стать медсестрой, – сказала мать. – Твой отец может ей это позволить, но он ведь способен и заупрямиться. Какое решение он примет, во многом зависит от тебя.
– Мама, ты злая и коварная женщина.
Он не ведал тогда, что она больна, что всего через несколько месяцев, в больнице, с нею случится первый из множества приступов. Несмотря на болезнь, ей выпало прожить долгую жизнь. Ральф не был уверен, что сумел простить ее до конца. Но он пытался. Честно пытался.
После его капитуляции отец немедленно сменил гнев на милость.
– Сделай это своим хобби, Ральфи, – посоветовал он. – Просто хобби. Но не вздумай превращать свое увлечение в занятие, по которому миру суждено узнать о тебе. Это отнюдь не дело твоей жизни.
– Я не хочу заниматься бизнесом, – ответил Ральф. – Хочу жить собственной жизнью. И не собираюсь ни от чего отказываться.
– Хорошо, – покладисто согласился Мэтью. – Я продам свой бизнес, когда придет время. – Тут он нахмурился, словно испугавшись, что его могли неправильно понять. – Это деньги для тебя, Ральфи. И для твоих детей. Я помещу средства в наш фонд и все организую. Подаяние просить тебе не придется.
– Ты заглядываешь слишком далеко вперед.
– Рано или поздно ты женишься, Ральфи, и обзаведешься детьми. Годы-то идут, идут… Станешь учителем. Глядишь, отправишься в Африку, как твой дядя. Там вечно не хватает людей, сам знаешь. Я ни за что не стану тебя удерживать. У меня и в мыслях не было приговаривать тебя к скучной жизни. – Отец помолчал и добавил: – Но я надеюсь, что однажды ты вернешься в Норфолк.
Несколько месяцев после этого разговора Ральф не мог заставить себя улыбаться – во всяком случае, так считала Эмма. Ее брат ходил сутулясь и носил на себе свое разочарование, как носят ставшее узким старое пальто.
– Почему ты поддался? – спрашивала она. – Почему не стал отстаивать свои принципы, почему отказался от жизни, о которой мечтал?
Он избегал задушевных разговоров с Эммой, отделывался фразами вроде того, что жизнь сложнее, чем кажется, что ему открылись в людях неизведанные глубины.
Эмма не знала, не догадывалась о том, как именно его победили. А Ральф прилагал все усилия к тому, чтобы она об этом никогда не узнала.
Ему пришлось отслужить в армии, и армия не смогла расширить его горизонты. Служил он за письменным столом, выполняя поденные обязанности мелкого клерка, и лишь иногда перебирался с места на место то поездом, то грузовиком. Он начал осознавать собственный характер, благодаря восприятию других людей. Ральф как бы со стороны наблюдал спокойного, вежливого, здравомыслящего молодого человека, который уверенно рассортировывал проблемы для тех, кто сомневался или терялся, который в любой ситуации проявлял терпение и который не позволял себе ни высокомерия, ни насмешки; еще он никогда не заискивал перед старшими по званию, не имел никаких амбиций и не представлял, как облегчить свою жизнь. Неужели он и вправду таков? Ответа он не знал.
Нельзя сказать, что он был целиком и полностью несчастен. Ему самому чудилось, что армейская скука, рутинные неудобства и унижения, разлука с родными и тщета повседневных забот – лишь мелочи, вытерпеть которые не составляет труда. Гораздо труднее было утихомирить бурю, бушевавшую в душе, и смириться со снами, в которых он раз за разом убивал своего отца. Точнее, не убивал, а замышлял убийство, а потом убийство происходило как бы за кадром, и его арестовывали и допрашивали. Само преступление всегда оставалось вне фокуса.
Когда ему исполнилось двадцать, эти сны сделались настолько красочными и яркими, что воспоминания о них начали отравлять жизнь наяву. Днем же он почти не испытывал ненависти к Мэтью. Их ссора нисколько не повлияла на его убеждения, только изменила намеченный ход жизни; однажды Мэтью умрет или впадет в старческое слабоумие – или примет точку зрения сына, – и тогда все вернется на круги своя. Ральф не сомневался, что в долгосрочной перспективе окажется победителем.
Поэтому яркие сновидения, эти внутренние, мысленные бунты, сбивали с толку. Он был вынужден признать, что не контролирует обширную зону своей жизни.
В одной из увольнительных он не поехал, как обычно, в Норидж, а отправился с приятелем в Лондон. Они остановились в доме сестры этого приятеля, и Ральфу выпало спать на кушетке. В светлое время суток он бродил по городу, любуясь видами, ибо раньше в Лондоне не бывал. В одну из ночей он лишился девственности за звонкую монету, в помещении неподалеку от крупного железнодорожного вокзала. Позднее, как ни старался, он не мог вспомнить ни названия вокзала, ни улицы, где все произошло, а потому начал даже сомневаться, было ли все это на самом деле. Женщина назвалась Норой, однако у него не было причин ей верить. Никакой вины за собой он не ощущал: как случилось, так и случилось. Смущаться тоже не смущался: было – и сплыло, говорить больше не о чем.
В следующую увольнительную он познакомился с Анной Мартин, единственной дочерью трезвомыслящего торговца из Дирхема.
Три года спустя Ральф преподавал в лондонском Ист-Энде. Дядюшка Джеймс вернулся домой и стал директором той самой ночлежки для выходцев с Ближнего Востока, которая перешла под управление фонда Святого Вальстана и сменила название на «Хостел Святого Вальстана». Ральф регулярно посещал ночлежку по выходным. Спал на раскладушке в директорском кабинете; его будили, когда в дверь стучали новоприбывшие, когда кто-то заболевал или когда выяснялось, что постояльцы запаслись спиртным и затевали выяснения отношений на разбитых бутылках, ножах, щипцах для каминов и железных прутьях. Он выступал судьей в распрях по поводу владения окурками, продавленными матрасами и грязными одеялами, свел тесное знакомство с обычаями, ритуалами и повадками сотрудников социальной службы и полисменов.
Воскресными вечерами он собирал постельное белье и сдавал в прачечную, тщательно пересчитывая простыни, заляпанные рвотой и семенем, экскрементами и кровью. По средам заглядывал на часок, чтобы снова пересчитать белье. Простыни выглядели потрепанными и ветхими, но были белоснежно чисты. От них пахло гладильным прессом и крахмалом. Интересно, как в прачечной ухитряются придать этому тряпью такую невероятную белизну?
С Анной они обручились и собирались пожениться, когда она закончит учебу в своем педагогическом колледже. После свадьбы решили уехать в Дар-эс-Салам, где закадычный друг дядюшки Джеймса был директором школы и где новобрачных ожидал чудесный дом и две вакансии преподавателей английского для местных молодых людей, желающих стать священниками. Порой, шагая по лондонским тротуарам, Ральф пытался представить, каково жить в этой совершенно чужой стране, вообразить палящий зной и цвета этой иной жизни. Пока же просто велась переписка и делались необходимые приготовления.
Анна относилась к происходящему с непоколебимой невозмутимостью и планировала бракосочетание, тихое и скромное, под стать своему характеру. Она не испытывала тяги к броскости, одевалась в серое, черное или темно-синее и предпочитала простую одежду с четким силуэтом. Ральфу казалось, что его будущая жена держится отстраненно и даже будто строит из себя монашку. Религиозные воззрения друг друга они не обсуждали; наличие веры у обоих признавалось и принималось. Насчет переезда в Африку у нее не было ни малейших возражений.
– Она просто кивнула, и все, – поделился Ральф с дядюшкой.
– Вот и хорошо, – ответил Джеймс. – Я опасался энтузиазма.
Он пояснил, что в тех краях недолюбливают людей, что являются с распростертыми объятиями, готовые к романтическим лишениям и тяготам. Рассудительное согласие Анны выглядело куда более надежным основанием для совместного будущего, нежели постоянная болтовня о том, что сулит это будущее.
Впоследствии Ральф думал, что женитьба стала для них обоих прыжком в неизвестность: они ведь практически не знали друг друга. Но, быть может, когда ты молод, то даже не задумываешься о том, что неплохо бы хоть что-то узнать о своем избраннике, с которым намерен связать жизнь.
Что касается скучных цветов одежды и вообще манеры рядиться под монашку, Ральф, повидав мир и приучившись разглядывать женщин, сообразил, что стиль Анны был сознательным выбором, стремлением подчеркнуть индивидуальность и проявлением несомненного артистического дара. Платья она шила сама, поскольку, располагая скромными средствами, не могла себе позволить даже норфолкские цены, не говоря уже о том, чтобы зайти в любой лондонский магазин. Те деньги, которые у нее водились, она тратила на ткани, пуговицы и отделку, а потом кроила, обметывала и шила, внимательная до одержимости, аккуратная до маниакальности. И потому одежда Анны выделяла ее среди всех знакомых Ральфа – выделяла не монашеской строгостью, а подлинным шиком.
– Фрейд писал, – сказала Эмма, – что религия представляет собой общечеловеческий навязчивый невроз. – Она посмотрела на брата поверх очков. – Скажи-ка мне, Ральф, что случилось с динозаврами?
– Их среда обитания изменилась, – ответил он. – Из-за перемены климата.
Эмма язвительно усмехнулась, и Ральф понял, что она задавала свой вопрос, не ожидая ответа.
– Беда наших родителей в том, – сказала она, – что их среда обитания остается неизменной. Все одно и то же, по всему графству. Они везде чувствуют себя как дома.
Желание Эммы исполнилось: она поступила в медицинскую школу, а домой возвратилась лишь на свадьбу Ральфа. Она сидела, забравшись с ногами на ту самую старую кушетку, которую остервенело колотила в 1939-м, а на коленях у нее лежала раскрытая книга. Эмма слегка раздобрела; уверяла, что во всем виновата больничная еда – клецки, выпечка, нутряное сало. На такой еде она и сама все больше походила на клецку. Тем не менее у нее был ухажер, ретивый местный паренек по имени Феликс, не принадлежавший к привычному кругу приверженцев Писания. Она вела себя с ним дерзко, даже вызывающе, и далеко не всегда отвечала на его письма.
Эмма не переставала ворчать по поводу нового платья, которое пришлось шить к свадьбе, пусть и оплаченного отцом; она бы заплатила из своих денег, добавляла сестра, если бы Мэтью удосужился ее спросить, отвел в магазин, позволил побеседовать с продавщицами и позволил подобрать шляпку в тон. От парикмахерской она и вовсе бегала. Анна, ее будущая невестка, предложила помочь и сделать химическую завивку. Услышав об этом, Эмма бранилась так долго и злобно, что сама поразилась своим талантам.
– Итак, Ральф, – продолжала Эмма. – У Фрейда для нас есть приятные новости. «Благочестивый верующий – это про вас с Анной – в высокой степени защищен от опасности известных невротических заболеваний: усвоение универсального невроза снимает с него задачу выработки своего персонального невроза»[10]. Другими словами, для каждого из нас достаточно единственного проявления безумия.
– По-твоему, это безумие? – уточнил Ральф. – Просто безумие, ничего больше?
– По-моему, это вообще никак не связано с реальностью, братец. По-моему, вера есть нечто, чего люди добиваются, чтобы наполнить жизнь смыслом.
Впоследствии, вспоминая этот разговор, Ральф думал, что Эмма была добра к нему.
– Разве в жизни нет смысла?
Эмма воздержалась от ответа.
Тем вечером отец отвел его в сторону.
– Хочу потолковать с тобой о приготовлениях.
– Все в порядке. Беспокоиться не о чем. Мы обо всем позаботились.
– Я не о свадьбе. Она меня ничуть не волнует. С какой стати мне забивать голову женскими делами? – Отец выдвинул ящик письменного стола, извлек стопку бумаг и принялся перелистывать. В их семье больше не было принято в ходе беседы смотреть собеседнику в глаза. – Я имею в виду приготовления к будущему. Советов мне надавали предостаточно, и я намерен продать свой бизнес. Уже поступило хорошее предложение от издателя учебников. – Не найдя в бумагах ничего, заслуживавшего внимания, он перевернул стопку и стал изучать чистую тыльную сторону. – Сам понимаешь, образование, учебники – это важно.
– Конечно, важно, – согласился Ральф. Он растерялся, но сознавал, что отец ждет от него более развернутого ответа. – Что ж, если твой бухгалтер…
Мэтью перебил:
– Да, да, да. Часть вырученных средств я собираюсь инвестировать, а проценты пойдут фонду Вальстана. – Ральф не мог не отметить, что отец выпустил слово «святого» из названия фонда. – Другую сумму, поменьше, я помещу в семейный фонд, для вас с Анной и для ваших детей. Когда вернетесь из странствий, ты будешь заседать в управлении фонда Вальстана; через пять лет фонду понадобится наемный администратор на полную занятость. Если докажешь свою пригодность, сможешь занять эту должность.
– Наверняка найдутся и другие претенденты, – ответил Ральф. Ему не оставалось ничего иного, кроме как выдвигать малозначимые возражения. Он совершенно не представлял, что будет через пять лет. Не мог вообразить, каким человеком станет, какие у него будут дети, о которых столько рассуждал отец. Я ведь могу умереть в Африке, подумалось ему, от тропической болезни или погибнуть от несчастного случая…
– Думаю, да, – признал отец, – но прямо сейчас мне сложно судить, что это могут быть за люди. Твоему дядюшке Джеймсу к тому времени точно захочется на покой, а дети моих партнеров по бизнесу торят собственные пути.
– Мы не слишком опережаем события? – спросил Ральф.
– Ба! – воскликнул Мэтью. – Я-то считал, что ты привык мыслить тысячелетиями. Вообще-то, планировать на пять-десять лет вперед – дело обычное. Все бизнесмены так поступают. Иначе вкладывать деньги попросту невозможно. Хотя откуда тебе об этом знать…
– Верно, папа, этому я не учился.
– Моя цель, мой план состоят в том – кстати, другие основатели фонда в этом со мною согласны, – что отныне и впредь фондом будут управлять из Норфолка, вне зависимости от того, насколько широкими окажутся его интересы. Мы основали фонд на местные средства, поэтому должны твердо стоять ногами на нашей земле. Поэтому тебе придется обосноваться здесь, в Норидже, или в любом другом месте на территории графства, если захочешь. Когда вернешься, я куплю тебе дом; будучи в Африке, ты никаких денег не заработаешь. Это не обсуждается.
Если так, подумал Ральф, зачем об этом говорить?
– Ты нацелился на какой-то конкретный дом? – уточнил он.
Ему не хватило мужества подпустить хотя бы малую толику яда в свой тон.
– Я хочу, чтобы фонд приносил пользу моим землякам, – изрек Мэтью, – а не только пьянчугам и бездельникам, о которых печется Джеймс. Пойми меня правильно, я уважаю его занятие…
– Да, я понимаю, – сказал Ральф. – Не нужно говорить со мною так, будто ты выступаешь перед городским советом.
С этого дня, прибавил он мысленно, я стану самостоятельным, начну устраивать собственную жизнь, как мне нравится. Я уезжаю в Африку потому, что хочу туда поехать, потому, что Анна этого хочет. А когда вернусь, буду сам себе хозяин.
Он не ощутил ни малейших угрызений совести, когда отец выписал чек в качестве свадебного подарка и вложил ему в руку. С отца и вправду причиталось, думал Ральф; это был долг прошлого перед будущим.
За четыре дня до свадьбы дядюшка Джеймс позвонил из Лондона и сообщил, что возникли кое-какие неприятности; мол, Ральфу стоит сесть на поезд и приехать, прямо сейчас. Джеймса вызывали в суд как свидетеля – один из его подопечных напал на констебля; с помощником случился, похоже, нервный срыв, и следить за порядком в хостеле, всего на сутки, он не мог доверить никому, кроме Ральфа.
– А что ты будешь делать, когда я уеду в Танзанию? – спросил Ральф.
– Ну, это совсем другое, – бодро ответил дядюшка. – Еще поговорим. Да, не теряй время впустую, возьми такси с вокзала. Фонд все оплатит.
Ральф накинул пальто, надел шляпу и пошел на железнодорожную станцию. Он опасался худшего. Дядюшка наверняка скажет, что он, Ральф, жизненно необходим здесь, в Ист-Энде, что тропики могут обождать, что им с Анной следует приглядеть себе съемное жилье где-нибудь в пределах поездки на автобусе от хостела. Интересно, подумал Ральф, согласится ли он – и понял, что, скорее всего, ответит утвердительно. Анне придется выложить обратно из чемодана свои ситцевые платья и развесить их в шкафу, среди шариков от моли, а свою семейную жизнь она начнет ист-эндской домохозяйкой, будет ходить по рынкам с корзинкой в руках. Ральф попытался вообразить, как бунтует и наотрез отказывается. Пусть Джеймс жертвует собой; он же церковник, у него нет личной жизни. В кафе близ вокзала Ливерпуль-стрит Ральф выпил чашку чая. Подумал, не вернуться ли на вокзал и не сесть ли на обратный поезд до Нориджа – или на любой другой, куда угодно.
Дядюшка Джеймс возвратился из суда в половине шестого. Вечером хостел оказался почти полон, поэтому, прежде чем приступить к разговору с племянником, ему пришлось снять пиджак, закатать рукава и помочь с приготовлением вечерней еды. На ужин подавали похлебку – постояльцев каждый вечер кормили именно похлебкой, – но следовало еще порезать хлеб и намазать его маргарином. Подопечные Джеймса всегда требовали хлеба, по три куска на человека, и не имело значения, к чему этот хлеб прилагался. Они начинали возмущаться, если хлеба не хватало, словно ощущали себя ущемленными в неотъемлемых правах.
Когда с ужином было покончено и отловили дежурных по кухне, которым надлежало мыть посуду за остальными, Джеймс кивком головы позвал Ральфа в свой кабинет. Плотно закрыв дверь, дядя с племянником переглянулись и, не обменявшись ни словом, подтащили к двери картотеку; по опыту они знали, что это единственный способ обеспечить уединение, хотя бы на короткий срок.
– Ты хотел поговорить насчет моего назначения? – спросил Ральф. – Возникли какие-то проблемы?
– Нет, никаких проблем. – Джеймс сел за стол и отыскал место для локтей среди множества требовавших оплаты счетов, писем со слезными просьбами и резинок от пачек с деньгами. – Скажи на милость, вот зачем мне эти резинки? На кой ляд я их храню? Нет, Ральфи, с Дар-эс-Саламом все нормально, все в силе, просто появилось более срочное дело. Я подумал, что нужно рассказать тебе, чтобы ты прикинул свои возможности.
Начинается, сказал себе Ральф, мое будущее на Майл-Энд-роуд.
– Ты не хотел бы поехать в Южную Африку? – справился дядюшка Джеймс.
На окраинах нынешнего Суоффема полным-полно этаких миленьких бунгало. При них непременно будут чугунные ворота, купальни для птиц, шпалеры, корзинки на ветках деревьев и невысокие каменные стены. Эти бунгало щеголяют кирпичной кладкой, чисто вымытыми окнами, что выглядывают из-за ставней, и алыми розами-флорибундами на ухоженных клумбах. Лампы фонарей проливают на английское прошлое свет двадцатого столетия. На рыночной площади Ральф слышит, как густой и протяжный выговор, свойственный поколению его деда, вытесняется современным грубоватым среднеанглийским произношением.
Обитатели этих бунгало заново населили деревни Брекленда, опустевшие к тому моменту, когда Ральф отправился в Африку. Между деревнями до сих пор можно встретить участки, заросшие вереском и дроком, и угрюмые сосновые посадки – черные силуэты, монотонные ряды, погребальное настроение, словно оживший наяву восточноевропейский кошмар. А кривые, рахитичные сосны, что растут вдоль дорог, подкрадываются к рубежам поселений, вторгаются в пространство, принадлежащее хозяйственным магазинам, заправкам и мебельным складам; они окружают новые жилые районы, точно ведьмы, слетевшиеся к колыбели некрещеного младенца.
Лишь там, где по-прежнему тянутся военные ограды из колючей проволоки, можно увидеть ту страну, какой Англия была в прошлом. На картах присутствует обозначение «Опасная зона». Поговаривают, что армейские строят там полноразмерные модели улиц Белфаста, что за пустыми оконным рамами и фальшивыми стенами прячутся снайперы и автоматчики. С дороги видны ниссеновские бараки[11], похожие на строй слизняков. На оградах висят знаки: «Собственность министерства обороны – предъявите пропуск». Трава змеится у подножия металлических столбов, которые качаются под порывами ветра.
Восточнее, где ныне живут Ральф и его дети, в направлении сердца графства, тянутся к горизонту обширные пшеничные поля – они выглядят искусственными, чрезмерно плодородными, промышленными, что ли. На ферме раньше трудились восемьдесят пять человек, а сегодня трудятся шестеро; потомки сокращенных семидесяти девяти избавились от сельского убожества, от вечной грязи под ногами и гнилой соломы и поселились в бунгало или в краснокирпичных городских домах с просторными садами. По весне на обочинах дорог пытаются расцвести примулы, а в июне живые изгороди, где они еще сохранились, сверкают собачьими розами.
Ральф спит и видит сон. Ему снова три года. Где-то позади идут отец, которого он не видит, и дядюшка Джеймс. А он уютно свернулся калачиком под пальто деда.
Они направляются в церковь. Дедушка обещал показать ему ангелов на крыше и Суоффемского разносчика, вырезанного на хорах, а еще большеухую собаку этого разносчика на цепи.
Суоффемского разносчика звали Джон Чапмен. Как-то ночью ему приснилось, что он пойдет в Лондон, встанет посреди Лондонского моста – и встретит человека, который расскажет, как можно сколотить состояние.
На следующее утро Чапмен взвалил на спину мешок с пожитками и двинулся в Лондон со своим псом. На Лондонском мосту он торчал до тех пор, покуда какой-то лавочник не спросил, что он тут делает. «Я пришел из-за сна», – ответил он.
«Из-за сна? – переспросил лавочник. – Знаешь, приятель, коли я внимал бы своим сновидениям, то подался бы в глубинку, в местечко под названием Суоффем. Явился бы в сад местного олуха по имени Чапмен и стал бы копать под его треклятой грушей». Он презрительно хмыкнул и ушел торговать тем, чем торговал.
Джон Чапмен и его пес вернулись в Суоффем, и Чапмен подступил с лопатой к груше на своем дворе. Он выкопал горшок с золотом. По горшку бежала надпись, гласившая: «Под этим горшком лежит другой, вдвое больше». Разносчик продолжил копать и отыскал второй горшок. Так он обрел свое состояние.
Разбогатевший Чапмен поставил свечи в церкви, оплатил восстановление северного придела, когда тот обрушился, и подарил 120 фунтов обществу, собиравшему средства на постройку шпиля. Его жену Кэтрин и его пса тоже вырезали на хорах: Кэтрин с четками, а пса на цепи. Со временем Джон Чапмен сделался церковным старостой и расхаживал в горностаевой мантии.
Свои мечты Ральф надежно припрятал. Упаковал коллекцию окаменелостей, сложил карты и книги в коробки, которые отнес на чердак отцовского дома в Норидже. Он смирился с тем, что ему суждена иная жизнь, не та, которую он себе воображал. Такое частенько случается с людьми в возрасте двадцати пяти лет, когда внезапно понимаешь, что ты уже не тот человек, каким был, и никогда не станешь тем, кем мечтал стать. Но Ральф думает, что должен был зарабатывать на жизнь, вспалывать, так сказать, грядки – и ему не пришлось идти в священники. Он служит Господу – в какой-то мере – и служит мамоне – тоже в какой-то мере; друзья его отца говорят, что он не предан вере всей душой, как положено, а денег на его счету в банке кот наплакал. Ральф утешает себя тем, что кое-что узнал о жизни и о сокровенных тайнах природы; во всяком случае, располагает классификацией для лежащего под поверхностью, разработал категории и условия сортировки.
От амебы до человека тянется прямая линия совершенствования, неуклонно стремясь к вершине установленного Господом порядка. Виды развиваются, дитя в утробе растет, избавляется от жабр и меха – и становится человеком. И общество также прогрессирует, от дикости к благополучию, от холода, голода и убийств к четырем стенам, каменным очагам, искусствам, парламентам и лекарствам от всех болезней. В свои двадцать пять Ральф искренне в это верит, равно как и верит в невыразимо сложное совершенство человеческого сердца.
Глава 4
Люси Мойо извлекла связку ключей из кармана фартука. Высокая, под шесть футов, и крепкого телосложения, она выглядела этаким черным утесом в белом фартуке. Связка ключей в ее руках смотрелась игрушкой.
– Вот ключ от двери вашего кабинета, – сказал она, выбрав один из ключей. – Маленькие подходят к письменному столу и к буфету. Этот от того буфета, где мы храним аптечку первой помощи. Этот от самой аптечки. Уверяю вас, по вечерам в пятницы и субботы вы часто будете им пользоваться. Вот эти ключи – от внутренних дверей вашего дома. Этот от кладовой, а эти – от шкафов и сундуков внутри кладовой.
– Они действительно необходимы? – спросила Анна. – Этих ключей столько…
Люси вежливо улыбнулась.
– Миссис Элдред, вы сами очень быстро поймете, что без ключей не обойтись. Этот ключ от сарая, где хранятся инструменты. Пусть баас удостоверится, что ему показали все, что годится колоть и резать, все инструменты с острыми краями. Если нужно будет что-то копать, обязательно проверяйте наличие инструментов в конце каждого дня – сами или приглашайте человека, в котором не сомневаетесь. А потом запирайте сарай и держите его закрытым, пока инструменты снова не понадобятся.
Люси вручила ключи Анне и заставила белую женщину сжать пальцы в кулак.
– Запирайте все двери, миссис Элдред. Здешние склонны к воровству.
Она ведь говорит о собственном народе, подумала Анна. И какой равнодушный, сугубо деловитый у нее тон!
– Люси – особа циничная? – поинтересовалась она позднее.
– Не думаю, что мы вправе ее осуждать, – ответил Ральф. – Она тут всем заправляет. – Он провел руками по столу, будто привыкая к ощущению. – Полагаю, она знает, о чем говорит. Делай скидку на то, что она выражается без обиняков.
– Мистер и миссис Стэндиш, которые жили здесь до вас, – пояснила Люси, – вечерами после ужина обычно плакали. Когда я их видела, мне и самой становилось грустно. Такие пожилые, а плачут.
Путешествие в Кейптаун заняло три недели. Этот срок для Анны стал подарком небес, позволил ей разобраться в собственных мыслях. Последний год ее жизни, прежде столь безмятежной, оказался наполнен событиями. Причем все происходило едва ли не одновременно. Когда ей было тринадцать или четырнадцать, она подумывала о том, чтобы переехать в чужую страну, желательно, подальше. Она воображала, как попрощается с родителями и будет им писать дважды в год.
Ральф понимал чувства ее родителей, и это было здорово, поскольку позволило сэкономить кучу времени. Иначе пришлось потратить бы невесть сколько дней, втолковывая, что они за люди, человеку, воспитанному в иных условиях. В наших семьях, в твоей и моей, говорил Ральф, хуже всего приходится девчонкам. И прибавлял, что знает, мол, через что довелось пройти его сестре. Анна отмалчивалась, но лично ей казалось, что Эмма производит впечатление девушки, чьи страдания отчасти заслуженны.
На самом деле Эмма ее пугала; даже безобидная женская болтовня в исполнении сестры Ральфа превращалась в инквизиторский допрос, и требовалось как-то отвечать на язвительные фразочки. Более того, без единого слова, лишь нетерпеливым движением головы Эмма признала, что Анна красива, но бесполезна. Во всяком случае, именно так восприняла это движение Анна. Какое заблуждение! Ее руки сызмальства не ведали праздности.
Так или иначе, теперь их с Эммой разделяли тысячи миль. Останься она с мужем в Норфолке, окружающие ждали бы от нее дружбы с Эммой, повторяли бы на все лады: Анна и Эмма, Эмма и Анна. На ее вкус, это сочетание имен звучало не слишком гармонично. В детстве она и вправду порой хотела, чтобы у нее появилась сестричка. Потом любой подруге приходилось выдерживать родительскую цензуру, оценку характера и достоинств ее самой и ее родных. Обычно к тому времени, когда кандидатура все-таки одобрялась, взаимный интерес уже угасал с обеих сторон.
Отец и мать Анны были торговцами и обладали привычкой бакалейщиков отмерять все на свете, в первую очередь свое одобрение. Ничто не дается даром, твердили они, не переставая. У Господа есть весы, на которых Он взвешивает человеческие намерения и поступки, потребности и желания. За удовольствие приходится расплачиваться монетами боли. Коли платишь монетами веры, Господь может отпустить тебе точно измеренную долю милосердия. Или может не отпустить.
В юные годы Анна много читала. Родители выдавали ей напечатанные на дешевой бумаге книжки, где рассказывалось о том, как всякие чернокожие дети и эскимосы обретали Иисуса. Но больше всего она любила школьные истории, в которых герои-ученики жили далеко от дома, в доме у моря, играли в лакросс и учили французский с гувернанткой-француженкой. Родители говорили, что книги полезны, но всякий раз, когда они брали в руки очередное издание, чтобы разрешить дочери или отвергнуть, их лица выражали подозрение и скрытую враждебность.
Они презирали кинематограф и театр – нет, не запрещали другим туда ходить, но старались донести до каждого свое истинное отношение к этим зрелищам. К спиртному в жизни не притрагивались. Женщины, которые красились – чуть сильнее, чем просто пудрили носик, – подвергались осуждению. Мистер Мартин сам читал газету, его супруге подобное времяпрепровождение было ни к чему. Каждый день она получала от мужа выжимку новостей, приправленную его комментариями, заодно с рубашкой для стирки, приправленной запахом копченого бекона и зрелого сыра.
Позднее, повзрослев, Анна сообразила, что ее родители поражены не только богопочитанием, но и вполне мирским, светским недугом – снобизмом. Причем зачастую было невозможно определить, где заканчивается одно и начинается другое. Они смотрели снизу вверх на обитателей больших домов, куда еженедельно доставляли простеленные соломой коробки с замороженными фруктами и крошечными кувшинчиками с куриной грудкой в питательном желе. Зато глядели свысока на обычных покупателей, что выстраивались в лавке в очередь за сахаром и четвертинками чая. Первые расплачивались счетами, со вторых безоговорочно требовали наличных. Одним из первых в своем окружении родители вывесили короткое и емкое, сберегающее массу времени и отпечатанное в типографии объявление, которое кратко и точно формулировало их отношение к жизни:
ПОЖАЛУЙСТА, НЕ ПРОСИТЕ ВЗАЙМЫ. ОТКАЗ НЕРЕДКО ОБИЖАЕТ.
В подростковом возрасте Анна негодовала на это объявление и изводила себя тревожной мыслью: а что, если я влюблюсь, если полюблю кого-то неподходящего? Она понимала, что шансы на это весьма высоки, ибо в мире было полным-полно недостойных, неподходящих людей. Но когда она пришла домой и сказала, что Ральф Элдред предложил ей обручиться, Мартины-старшие тщетно искали причину и повод для отказа. Конечно, будущее этого юноши виделось неясным, зато его отец заседал в городском совете.
Анна была послушной дочерью. Она старалась делать все, чтобы заслужить одобрение родителей, зная, впрочем, что любых усилий с ее стороны вряд ли окажется достаточно. Не проси взаймы… Некоторым несчастным детям снятся сны, в которых их усыновляют или удочеряют; Анна всегда знала, что она – дочь своих родителей. В юности она предавалась фантазиям, раздражавшим ее окружение и удостоившимся резкой отповеди ее матери. Ей грезились способы стать настолько отличной от родителей, насколько это вообще возможно. Но все эти способы существовали лишь в воображении. Презирать родителей – одно, освободиться от их ига – совсем другое.
Пока корабль мерно шел на юг, она спрашивала себя, уплывает ли от них или плывет им навстречу. В конце концов, ее родители были такими заботливыми – по-своему, конечно, – настоящими миссионерами в английской глубинке. В их доме не нашлось бы ни одного предмета роскоши, поскольку все деньги уходили на различные добрые дела. Кроме того, было неправильно роскошествовать, когда другим недостает даже необходимого, – разумеется, если ты не покупатель, который расплачивается, выписывая счет.
А если милосердие и забота проистекают не из любви, а из чувства долга, какая разница? Результат-то все равно одинаковый.
Анна привыкла думать именно так. Голодающие набрасываются на еду, кто бы ни кормил их хлебом; голодающим не пристало выяснять мотивы благодетелей.
Ральф придерживался иного мнения. Элдреды и Мартины, говорил он, движимы стремлением сделать мир комфортнее. Бакалейщик Мартин наверняка согласился бы превратить всех обездоленных в своих первоклассных клиентов; Бетти, его жена, мечтала увидеть, как курящие и незамужние матери-одиночки смывают с лиц тушь и каждый месяц ходят причащаться. С бедностью, голодом и отсутствием крыши над головой следовало бороться потому, что это крайние состояния, чреватые социальными потрясениями, физическими увечьями и демонстрациями безработных. Отсюда прямая дорога к социализму, когда на улицах не будет безопасно.
Ральф поделился с Анной суждением об отцах – о ее отце и о своем. Он знал один стишок и часто со смехом повторял:
В том-то и было дело: сильнее всего на свете Ральф ненавидел посредственность. Ей казалось, что он обладает врожденной добротой, которая проявлялась спонтанно, непредсказуемо. Она нашла то, что искала, не больше и не меньше. И переспала с ним накануне – ровно накануне – того дня, когда он надел ей на палец обручальное кольцо.
Это она сделала ему предложение, а не наоборот. Когда пришло время – им выпал редкий случай, какой выпадал разве что раз в году, и дом в Дирхеме остался в их полном распоряжении, – ее вдруг охватил страх. Она дрожала даже от прикосновения его теплых рук. Но он был молод и несведущ в житейских делах – совсем неискушен, думалось ей, – а потому, должно быть, не сумел распознать разницу между ужасом и страстью.
Когда все случилось, она долго переживала и беспокоилась, не оказаться бы беременной. Подумывала, не помолиться ли о милости, но решила, что к подобным молитвам Всевышний навряд ли снизойдет. Вдобавок это было испытание, ниспосланное небом. «Я позабочусь обо всем, – обещал Ральф. – Если ты понесешь, мы просто поженимся раньше». Месячные пришли на четыре дня позже положенного – она уже успела впасть в промежуточное состояние между паникой и надеждой, – и Анна прижалась спиной к холодной стене родительской ванной, выкрашенной в омерзительный темно-зеленый цвет, и залилась слезами, оплакивая утраченную возможность.
После этого она словно утратила душевное равновесие. Никогда раньше она не мнила себя человеком, как принято выражаться, со сложностями, но теперь в ее сознании отчаянно сражались за первенство всевозможные страхи, желания и упования. Ральф предложил все равно обвенчаться поскорее, как только она закончит учебу в своем педагогическом колледже, и не ждать конца лета. Дядюшка Джеймс пришел познакомиться с ее родителями и пространно рассуждал о том, как интересно будет работать в Дар-эс-Саламе.
Ее мать полагала, что тамошний климат может оказаться неподходящим, но потом вспомнила, что Анна никогда и ничем серьезно не болела, а растили дочь вовсе не неженкой. Правда, местные дикари могут вести себя недостойно… Так или иначе, Анна поразилась тому, с какой легкостью родители согласились с предложением Джеймса, как быстро они одобрили перенос свадьбы, после непозволительно короткой помолвки, на июнь. Впервые в жизни ей пришло в голову, что родители, возможно, будут рады сбагрить дочь с рук. Только представьте, сколько эмоций расходуется на почти взрослую дочь! Когда их девочка выйдет замуж и окажется на другом краю света, они смогут уделять гораздо больше внимания проблемах посторонних людей.
Конечно, в предложении отправиться в Африку, в самой идее миссионерства было нечто невероятное, если не сказать – смехотворное.
– Мне ведь не придется носить пробковый шлем? – жалобно спросила Анна. – И меня не сварят заживо?
– Думаю, нет, – серьезно ответил Ральф. – Дядюшку Джеймса до сих пор не сварили. Ничего такого он не рассказывал.
А потом Ральф поведал, что планы изменились. Если она не возражает, они не поедут в Восточную Африку. Их ожидает другая работа – в тауншипе[13] под названием Элим. Это рядом с Йоханнесбургом, к северу от города и недалеко от Претории, кстати; можно подумать, это уточнение помогло ей лучше оценить местоположение. Ральф показал Анне недавно изданную книгу «Никаких удобств» и сказал, что если она прочтет этот труд, то поймет, почему там нужны добровольцы и почему тем, кто высоко ценит комфорт, туда ехать, пожалуй, не стоит. «Да, прочти и потом взвесь варианты, прикинь, что для нас лучше». «И для других тоже, разумеется», – прибавила она. В ту пору, весной 1956-го, она еще могла произносить подобные фразы без всякой иронии.
Анна сразу взялась за книгу. С ее страниц возникал голодный, кровожадный, едва доступный осознанию мир. Она чувствовала себя готовой вступить в него. Не знала, какую пользу способна принести, но Ральф как будто верил, что они двое буквально предназначены для этой работы. А комфорт – комфорт никогда не занимал высокого места в ее ожиданиях.
В последние ночи перед отъездом из Англии Анне снилась в том числе и эта книга. Сны словно наделяли текст дополнительным смыслом и нисколько не опровергали написанного. Полицейские расхаживали по улицам с автоматами. Парламентские указы висели на каждой стене. Население трусило и подчинялось.
Просыпаясь, она изгоняла воспоминания об этих кошмарах из своей головы. Во-первых, приснившиеся улицы неведомого Элима были подозрительно схожи с улицами Ист-Дирхема. Во-вторых, сны бились за место в ее воображении с теми образами, которые успели проникнуть туда ранее, из воспоминаний миссионеров и школьных учебников географии, из мутных старинных фотоснимков – женщины с остро заточенными зубами, мужчины с изрезанными ножом щеками… Это была какая-то другая Африка. Другое время, другое место. Анне продолжали сниться саванна и бескрайний горизонт, круглые хижины с соломенными крышами в краалях, простые и добрые дикари, истово верующие, распевающие гимны. Наяву она видела чернокожих всего несколько раз, и то издалека.
Ральф сказал дядюшке Джеймсу:
– Едва ли работа в хостеле могла подготовить меня к тому, что нас ждет в Африке.
– Не беспокойся, мой мальчик, – весело ответил Джеймс. – К Африке вообще нельзя подготовиться.
Мать подарила Анне книжку под названием «Выжженный солнцем вельд». Прочитаешь на корабле, сказала она. «Очень полезная книга, Анна. Стоит девять фунтов и шесть пенсов». Анна взяла эту книгу в руки в тот день, когда пароход вышел из гавани Лас-Пальмаса, и перелистывала страницы, пока корабль шел по водам, из которых выпрыгивали летучие рыбы.
Материнский подарок мало чем напоминал рассуждения отца Хаддлстоуна об отсутствии удобств, однако оказался по-своему ценным. «В описаниях дикой африканской природы зебра зачастую упоминается лишь мимоходом. Но это очень красивое животное, невысокая и крепкая лошадка с короткой гривой и развевающимся хвостом. Двух зебр с одинаковой раскраской кожи попросту не найти! Имея это в виду, вы можете мысленно рисовать полосы на их шкурах, как вам заблагорассудится».
Когда мерная качка почти убаюкала Анну и лишила возможности сосредоточиться, она закрыла книгу, положила ту на колени и устремила взгляд на обложку. Последняя заманивала читателя причудливыми геометрическими фигурами, которые, словно арки, открывали взору чужеродный, будто принадлежащий иному миру пейзаж: розовые и золотые блики на переднем плане, зеленые холмы на некотором отдалении и лиловая масса высоких гор позади. Интересно, не перепутал ли художник Африку с небесами? Может, он просто соединил в этой обложке два заказа? Но потом ей вспомнилась книга, на которую она наткнулась на книжных полках Ральфа, книгу тех лет, когда он охотился за окаменелостями. Картинка на обложке была похожей, цепляла глаз диковинными, поистине невозможными цветами. Анна тогда раскрыла книгу и посмотрела на клапан обложки, чтобы узнать, что там изображено. Подпись гласила: «На берегах лагуны юрского периода». Над могучими пальмами, чьи листья переплетались, образуя живой ковер, простирал крылья археоптерикс, чье оперение искрилось рдяными красками осени. Маленький динозавр, сверкавший так, словно был из металла, бежал куда-то на забавно выгнутых задних лапах. Небо оттенком напоминало свежую яичную скорлупу. На заднем плане виднелось нечто водянистое и лазурно-синее – должно быть, первобытный океан, чьи берега никогда не были картографированы.
А теперь море воспринималось как малая лужица, как металлическое блюдо, по которому полз пароход. С наступлением темноты пассажиры, плывшие домой, вставали у поручней, высматривая в небе Южный Крест. И как-то ночью тот появился, на юге, именно там, где, по всем уверениям, и должен был возникнуть. Анна разглядела четыре тускло светившиеся точки, едва отличимые от скопища звезд вокруг. Если бы ей не показали, она, наверное, вряд ли бы их заметила.
В Столовую бухту корабль вошел в пелене дождя; тучи время от времени расходились, морось прекращалась, но только для того, чтобы незамедлительно начаться снова. Из сумрака впереди проступили очертания чего-то огромного. «Столовая гора», – любезно сообщил кто-то. Вершину горы скрывало серое облако, плоское, будто блин. Солнце вынырнуло из туч, блеснуло и пропало; потом сквозь морось прорвался новый луч, точно рука, шарящая в палатке. Анна смогла рассмотреть контур горы, скалистые выступы и глубокие трещины, где гнездились черно-лиловые тени.
Чего она ожидала, что рассчитывала увидеть? Должно быть, пригорок с административным зданием наверху. «Глядите! – воскликнул мужской голос. – Это пик Дьявола!» Облако-блин зашевелилось, набухло, распалось. Солнце светило все ярче и увереннее. Незнакомец взял Анну за руку и потянул в нужную сторону. Она повернулась и увидела подобный дыму клуб тумана, уплывающий в небеса.
Архиепископ Кейптаунский заметил:
– А вы не похожи на своего дядю, хоть и христианин, как он. Вы помускулистее.
– О! – Ральф смутился. – Дядюшка Джеймс никогда о себе не заботился.
– Но сумел выжить здесь, – многозначительно произнес архиепископ. Из этого замечания следовало, что здешняя жизнь Джеймса была исполнена героики. Возможно, подумалось Ральфу, так и есть – с определенной точки зрения, конечно.
Признаться, он никак не ожидал этого разговора, вообще встречи с прелатом; их привело сюда лишь сопроводительное письмо дядюшки Джеймса. Ральф полагал, что они сойдут с парохода и по железной дороге сразу отправятся в Йоханнесбург, а оттуда в Элим. Необходимые инструкции им даст какой-нибудь мелкий церковный чин местной епархии. Или никто и вовсе не удосужится что-либо объяснить. Сказать по правде, Ральф думал, что им придется во всем разбираться самим. Как обычно. Как заведено.
– Жаль, что Джеймса с нами нет, – продолжал архиепископ. – И не было рядом со мною лет семь назад. Когда меня назначили на эту, гм, высокую должность. В ту пору у нас было все, что нужно, все, что могло понадобиться. Храмы, школы, больницы, клубы. Деньги и люди. А еще мудрое руководство. Полагаю, Джеймс предвидел, чем все в итоге обернется. Я, к сожалению, в будущее заглядывать не умею.
Прелат прошелся по кабинету, приволакивая ногу; пол слегка дрогнул, мебель затряслась, задребезжали чайные чашки. Тучный и коренастый, лет семидесяти, если не больше, он уселся на кушетку; фыркнул, недовольный тем, что вынужден демонстрировать собственную немощь, скривился от боли и положил увечную ногу на подушки с таким видом, словно это была пристяжная нога, принадлежавшая не ему, а кому-то другому.
Помолчав, он сказал:
– Мы грезили идеалами. Но того, что нам хотелось, не случилось. Никто, впрочем, не обещал, что наши мечты сбудутся.
Почему-то казалось, что архиепископ робеет. Разве такое может быть? Говорил он короткими, рваными фразами, но создавалось четкое впечатление, что все эти фразы хорошо продуманы.
– За год до моего назначения народ прогнал Смэтса и поддержал националистов[14]. Приняли новые законы. Думаю, вы знаете, о чем речь. А если нет, скоро все узнаете. Освоите теорию, так сказать, и понаблюдаете практику. Убедитесь, что в результате мы стали полицейским государством. – Прелат посмотрел на Ральфа, ожидая какой-либо реакции. – Смею заверить, я редко рассуждаю столь свободно. Законно избранное правительство получает от меня положенные почести. Хочешь жить, умей вертеться, верно? Я понимаю механику их законов, но понятия не имею о том, как они намерены эти законы применять.
– В апартеид сложно поверить, – сказал Ральф. – Ну, надо увидеть его своими глазами, чтобы поверить.
Архиепископ поморщился.
– У нас тут принято рассуждать о разделении. Политический язык меняется, и дело не просто в том, что термин приобрел новое содержание. Когда появился Даниель Малан, я сразу понял, что это – опасный враг. Образованный человек, доктор. – Прелат усмехнулся. – Степень получил в Утрехтском университете, писал диссертацию по взглядам епископа Беркли. Я говорил себе, что Малан уважает общественное мнение. А потом Малан ушел и явился Стрейдом. Раньше он разводил страусов, не знали? Учился в Стелленбосе и в Претории. Выходец из Трансвааля[15]. Поживете здесь, сами поймете, что это значит. Словом, когда избрали Стрейдома, я впал в уныние. Это было три года назад.
Анна осторожно протянула руку в направлении подноса с чайными чашками. Архиепископ одобрительно кивнул, а затем снова повернулся к Ральфу:
– Думаю, вы слышали об образовательном законе для банту. В Лондоне должны были хоть немного вас просветить, верно? Здесь церковь занималась всем, а правительство не делало ничего. Именно церковь обучала африканцев. Мы и не подозревали, что тем самым, оказывается, чиним помехи правительству. В их глазах мы занимались тем, что создавали угрозу для них. И упомянутым законом они собирались устранить эту угрозу.
– Честно говоря, я слегка запутался, – ответил Ральф. – Ведь всем известно, что образование – это прогресс, это дорога к цивилизованности. Не могу себе даже представить правительство, которое думает иначе и желает повернуть время вспять.
– Наверняка такие были, голубчик, – отмахнулся архиепископ. – И еще будут. Обобщать не нужно, разумеется, но, полагаю, вы догадались, зачем это было сделано. Образование для всех, кто не является европейцем, нынче доверили доктору Фервурду из министерства по делам национальностей. Доктор Фервурд считает, что учить африканских детей математике бессмысленно. Сельским батракам математика ни к чему. Если их обучать, им может взбрести на ум, что они способны быть не только батраками. Подобных ошибок доктор Фервурд допускать не намерен.
Анна разлила чай. Архиепископ поднес чашку к губам.
– Очень вкусно, дорогая, – похвалил он. – Чай – такое удовольствие, верно?
Анне подумалось, что избытком удовольствий этот мужчина, похоже, обделен. Она скользнула обратно, уселась на обтянутый материей стул.
– Публично объявили, что цель закона – внедрение новой системы образования. – Архиепископ упорно смотрел в чашку. – Эта система должна готовить грузчиков, прислугу и шахтеров. Два с половиной часа в день, а преподавательницы – молоденькие девчушки, едва закончившие шестой класс. Причем новые правила затронули не только детей неграмотных родителей. Нет, они для всех. Для детей самых умных наших мужчин и женщин, живущих при миссиях, и для детей выпускников Форт-Хейра[16]. Родителям пришлось смириться с тем, что их детей сознательно оглупляют.
– Но это же лишает всяких надежд на лучшее будущее! – удивился Ральф. – Другие законы можно отменить, но как справиться с последствиями такого вот оглупления?
– О том и речь. – Архиепископ вздохнул. – Через двадцать лет или через сорок, словом, когда об этой глупости позабудут, как прикажете вкладывать мудрость в головы, отвыкшие ее усваивать?
Рука архиепископа мелко дрожала. Чашка в его пальцах казалась совсем крохотной, словно этот изящный фарфоровый сосуд вдруг очутился в медвежьей лапе. Анна подалась вперед, быстрым движением взяла чашку и поставила ту на поднос. Старик-церковник будто не заметил.
– Спросите, а что же церковь? – Архиепископ вновь повернулся к Ральфу. – Мы глядим на правительство, как кролик на кобру, если вспомнить меткое выражение отца Хаддлстоуна. – Он криво усмехнулся. – Отец Хаддлстоун умел обращаться со словами, не находите? Кое-кто утверждает, что мы должны позакрывать все наши школы и наотрез отказаться от участия в этой постыдной затее. Другие считают, что лучше уж начатки образования, чем полное невежество. Отец Хаддлстоун, прошу прощения, что опять его вспоминаю, называл подобные взгляды «голосом Виши». Миссис Элдред, – старик с усилием повернул голову, и на мгновение его лицо исказила гримаса боли. – Вы дипломированный учитель, но вам придется развлекать детишек, а не учить их. Нужно увести их с улиц, где иначе они неминуемо попадут в неприятности. Это местечко, куда вы направляетесь, Элим… Оно не в моем приходе, но я кое-что знаю и хочу вас предупредить. Элим – как у нас говорят, свободный тауншип. Африканцы селились в нем с начала столетия. Они строили дома и владеют этими домами уже несколько поколений. Сдается мне, в Элиме сейчас живет где-то тысяч пятьдесят.
– Нам так и рассказывали, – вставил Ральф.
– Но теперь нет никакой безопасности, никакой уверенности в будущем. Софиятаун[17] уже снесли, Элим вполне может оказаться следующим.
– А людей куда переселяют? – спросила Анна.
– Вот тут, дорогая, во всей красе проявляется сущность апартеида. Правительство желает вернуть чернокожих в места их исконного обитания. – Снова с трудом повернув голову, старик заговорил сурово и торжественно, будто обращался лично к президенту, которого нашел в себе смелость обвинить во всех этих глупостях. – Вы лучше разберетесь в происходящем, когда поселитесь и освоитесь. Но вам следует помнить, что ваше местожительство – временное, опасное и готовое исчезнуть в любой момент. Эти люди в правительстве каждое утро считают потраченным зря, если не придумали очередной гнусный закон. А африканцы уверены, что у них украли будущее.
– Признаться, я не готов к такому, – сказал Ральф. – Не думал, что все настолько печально.
– Тогда зачем приехали?
Ральф замялся, подыскивая ответ. Он же не мог сказать, что попросту сбежал от своей семьи.
– Я считал своим долгом… ну… внести лепту. Мы оба так считали. Но мы и знать не знали…
– Вы молоды, – произнес архиепископ, – и как-нибудь да свыкнетесь. И потом, всегда есть вера и надежда. Если позволите, дам вам один совет. Что бы вы ни делали, опирайтесь на Господа. Меряйте свои поступки на весах вечности. Понимаете, о чем я? Иначе вас поглотят сиюминутные хлопоты, а повседневные мелочи искалечат ваши души.
– Отличный совет. Спасибо, – поблагодарил Ральф. – Годится в любых обстоятельствах, если ему, конечно, следовать.
– Будь я чернокожей, – подала голос Анна, – и живи я в этой стране, не знаю, верила бы я в Бога или нет. С такими-то законами.
Архиепископ нахмурился.
Ральф поспешил вмешаться:
– Люди могут решить, что раз их так угнетают, раз твердят, что они существа низшего сорта, раз на их долю выпадает столько испытаний, то Господь от них отвернулся. По-моему, вполне естественная мысль.
На это архиепископ разразился целой речью, позволил прорваться наружу чувствам, заговорил резко и отрывисто, будто перейдя с человеческой речи на лай. Он упомянул о «жалком светском гуманизме» (соблазн поддаться которому, судя по всему, приписал Ральфу), а христианскую веру поименовал «оплотом величия рода людского». Было очевидно, что эти выражения он заимствует из проповеди – то ли из той, которую сочиняет, то ли из той, которую недавно произносил. Анна прищурилась, искоса поглядела на Ральфа. И как только они оба посмели высказать в лицо церковнику все то, что оба наговорили? Впрочем, в этакой дали от дома, подумала она, можно творить едва ли не что угодно.
Когда епископ отлаялся, Анна отважилась на слабую попытку оправдаться. Причина в том, сказала она, что они с мужем не имеют необходимого опыта. Поэтому их обуревают дурные предчувствия – по поводу новой страны и по поводу первой самостоятельной работы.
– Вы тоже считаете, что можете не справиться? – воинственно осведомился архиепископ.
– Думаю, любой на моем месте засомневался бы.
Это оказался правильный ответ.
– Лично я знаю, что не справляюсь, – сказал архиепископ. – Хочу попросить вас о двух вещах. Нет, даже о трех. Постарайтесь не презирать своих противников и постарайтесь их не возненавидеть. Для вас, новичков, это может быть довольно сложно, однако, будучи добрыми христианами, вы должны попытаться. Также постарайтесь не нарушать законы. Вас направили сюда не для того, чтобы вы попали на страницы газет или очутились под судом. Надеюсь, вы будете помнить об этом.
– А что третье? – уточнил Ральф.
– Ах да! Когда станете писать домой, в Англию, попросите своих родных и знакомых не судить сгоряча. Мы живем в непростой стране, если можно так сказать. Я утешаю себя тем, что в здешних людях мало истинного злодейства. Зато много страха, причем со всех сторон. Страх мешает сострадать и лишает людей рассудка. И потому в итоге превращается в злодейство в какой-то степени.
Старик выпрямился и кивнул. Встреча подошла к концу. Элдреды встали. А старик вдруг улыбнулся и похлопал себя по искалеченной ноге, возлежавшей на подушках.
– Знаете, что я сделал в прошлом году? Отправился на острова Тристан-да-Кунья. Думаю, вы и не подозревали, что моя епархия простирается настолько далеко. Пришлось позволить, чтобы меня привязали к стулу и спустили на веревках с борта корабля. Потом уложили на дно парусиновой лодки и на веслах доставили на берег. Ваш дядя Джеймс не поверил бы своим глазам, честное слово! Разумеется, я вряд ли рискну повторить такую поездку. Все-таки пора остепениться, верно?
Не дожидаясь ответа посетителей, секретарь выпроводил их из кабинета. А старик-архиепископ сразу взялся за бумаги.
Снаружи Анна сказала:
– Строит из себя Уинстона Черчилля? Как думаешь, нарочно? Учился по радиотрансляциям?
– Уверен, что да.
– Он фактически обвинил нас в том, что мы – не христиане.
– Мы же знаем, что это не так, – возразил Ральф. – А он нас провоцировал.
– Зато сердце у него доброе. Правильное.
– Боюсь, какое у него сердце, не имеет ни малейшего значения.
На кейптаунском вокзале вывеска гласила: «Slegs vir Blankes»[18]. Вагоны для чернокожих, словно кому-то в голову пришла запоздалая мысль, были прицеплены в хвосте поезда.
На станциях по дороге у вагонов белых собирались чернокожие ребятишки, подставлявшие сложенные лодочкой ладони, выпрашивая мелкие монетки.
Вокзал в Йоханнесбурге кишел чернокожими мужчинами в роскошных деловых костюмах и с портфелями в руках, а также румяными белыми фермерами, приехавшими в город по делам. Казалось, у них мало волос для таких крупных голов, а животы отвисали настолько, что грозили порвать рубашки. Красновато-коричневые колени, торчавшие из-под шортов цвета хаки, как бы предвещали будущее страны. По словам Ральфа, прямо под ногами, под мостовой, лежали в земле алмазы и золото.
Было прохладнее, чем ожидала Анна, и воздух чудился слегка разреженным. Она шарахалась в сторону от громких криков, от клаксонов и рокота моторов, от мозаики лиц на улицах. В полночь шум за окном заставил ее подойти к окну скромного гостиничного номера. По стеклу барабанили градины – мелкие льдинки, размером дюйма полтора в поперечнике. Бомбардировка с небес длилась приблизительно пять минут. Прекратилась столь же внезапно, как и началась. И добрый час после этого город, окутанный ночной тьмой, был тих и недвижен, словно затаил дыхание.
Здание миссии располагалось на Флауэр-стрит, поодаль от проезжей части, окруженное огородом, на котором росли картофель и маис, капуста, тыквы и морковь. Три ступеньки от земли вели на веранду, дверь которой была затянута сеткой от насекомых. Когда-то двор миссии давал тень, но большие старые деревья вырубили. Комнаты внутри были маленькими и душными.
Люси Мойо сообщила, что все отремонтировали и подновили, готовясь к прибытию новых миссионеров. Линолеум на полу, натертый до ослепительного блеска, мгновенно цеплял глаз своим затейливым, почти джазовым, что ли, узором, от которого начинала кружиться голова. С расходами не считались, как уверяла Люси; в гостиной положили подушки с искусственным мехом и большой пуговицей посередине и поставили кофейный столик, ножки которого словно норовили разъехаться, как лапы у собаки на льду. С законной гордостью уверенной в себе и своих достоинствах экономки Люси показала подставку для журналов – из золотой проволоки – и постучала кончиком пальца по резиновым ножкам. На кухне обнаружился ядовито-желтый стол с хромированной полосой по периметру столешницы и белыми трубкообразными ножками. Стулья были под стать столу.
Город располагался на возвышенности, поэтому каждый день налетал свежий ветерок. В ясные дни можно было разглядеть зажиточные пригороды Претории: дома расползались по зеленым лужайкам, вдоль улиц тянулись стройные ряды палисандровых деревьев. Внизу, под деревьями, виднелись монументы, памятники бурской славе; здесь, наверху, царила swart gevaar, черная угроза. Впрочем, в центре Элима взгляду представала картина достатка, ухоженности и благополучия: широкие улицы, пересекающиеся под прямым углом, обнесенные надежными заборами игровые площадки, аккуратные кирпичные дома. Надо признать, эти дома отличались друг от друга степенью ветхости и потребности в ремонте. Лучшие из них щеголяли свежей краской, а перед их фасадами ровными рядами росли цветы и другие растения в старых оловянных бочках. При всем желании эти растения никак нельзя было принять за комнатные: даже беглого взгляда хватало, чтобы понять, что куда охотнее они росли бы в приволье, на природе. Однако растения в бочках служили совершенно определенной цели. Они говорили о праве собственности. Подчеркивали господство над природой. Демонстрировали гордость владельцев домов. Вообще, в Элиме, как выяснилось, гордились всем подряд.
– Мы живем как добрые соседи, – объясняла Люси. – Не как племя, совсем нет. И во всем друг с другом соглашаемся.
Разумеется, она преувеличивала. Но идея выглядела привлекательной, и этой мыслью можно было наслаждаться – какое-то время.
В первые несколько дней после приезда Элдредам пришлось посетить все соседские дома, где обитали люди, исправно посещающие церковь, и работники прихода. Их поили чаем, усаживали на стулья с тонкими ножками, показывали им вставленные в рамки фотографии и кружевные занавески. Во всех домах не нашлось ни единого сувенира или памятного предмета, который не удостоился бы чести иметь собственную вязаную подстилку.
Цена этого уюта и благополучия тоже сразу бросалась в глаза. Воду носили ведрами, каменные полы скребли и мыли каждый день на четвереньках. Трудились слуги, ибо даже обездоленные белые, судя по всему, могли себе позволить нанять прислугу. Каждое утро на задних дворах гремели тазы, в которых стирали и полоскали белье.
Зато на окраинах Элима дома и постройки буквально налезали друг на дружку. Некоторые семьи проживали в сараях, где места было меньше, чем иной фермер отводит домашней скотине. Люси все растолковала: в ближайших окрестностях цены достаточно высоки, если семья не в состоянии платить и ее выселяют, люди перебираются в Элим. А потом к ним начинают сбредаться родственники, ближние и дальние, которых не прогонишь, потому что им надо где-то жить; к домам пристраивают временные хибары, из чего попало, и надеются, что эти сооружения устоят под дождем и ветром. Если надежды не оправдываются, строят заново. Она показала Элдредам несколько времянок из железных листов, ютившихся у задних стен. Голые детишки – совсем голые, если не считать нитки бус на шее, – играли в пыли. Люси остановилась, заговорила с детворой, дождалась, пока ей ответят. Сумочка у нее была в тон туфлям, воскресная шляпка плотно прилегала к черным кудряшкам волос. Почему она стрижется так коротко? Гигиена? Лучше не думать об этом. Даже в здании миссии пользовались ведрами, которые ежедневно выливал Джейкоб Малаяне, также подвизавшийся садовником.
Индийские и китайские лавки по соседству, добавила Люси, обильны и с хорошим выбором. Кое-кого из владельцев она знала лично, нормальные люди, в целом; порой соглашаются припрятать вещицу под прилавок, пока не наберешь денег заплатить. Правда, время от времени набегают парни с ножами и дубинками, владелец остается лежать на полу, весь в крови, а они забирают, что им приглянулось. «Среди бандитов не только мальчишки, на которых можно прикрикнуть, чтобы они утихомирились. Попадаются и взрослые». Люси пожала плечами – мол, ее дело предупредить Элдредов, которые виделись ей неразумными детьми, а уж дальше пусть сами решают, как им быть с этой темной стороной жизни. О борделях и подпольных питейных заведениях она не обмолвилась ни словом: предыдущая пара, мистер и миссис Стэндиш, без всего этого преспокойно обходились.
Дальше она повела новоприбывших знакомиться с контральто из церковного хора, с саксофонистом из элимского джаз-банда и с руководительницей местного отряда герлскаутов, смуглой женщиной с осиной талией; все это хорошие, добрые, семейные люди, сказала Люси. По дороге им навстречу степенно шагал иссиня-черный мужчина с епископским посохом в одной руке. Под другую его держала шествовавшая рядом супруга, подол лилового платья которой подметал пыль, а шею ее облегало костяное ожерелье.
– О, это мистер и миссис Квакуа, – пояснила Люси. – Сионисты, из африканской общины Евангелия горы Кармель. Ненастоящая церковь, ненастоящий епископ.
День на Флауэр-стрит начинался в шесть утра, а просыпались обитатели миссии еще раньше. Шторы в спальне не отличались плотностью. С тыльной, комнатной стороны они имели желтоватый оттенок, и поверх этого желтоватого поля багровели узоры солнечных вспышек. Шторы не сходились вплотную, сколько их ни сдвигай, чтобы преграждать путь солнечным лучам, и каждое утро озорной луч, острый, как лезвие топора, падал на подушки и бил спящим в глаза.
Кухня в тому времени уже готовила кашу из маиса. Джейкоб колол дрова, после чего отправлялся заниматься садом. Он вырос в сельской местности, и лицо у него было все в ссадинах, как у боксера. Люси объяснила, что он страдал падучей. Люди в его родной деревне кидали в Джейкоба камни, когда с ним случался припадок, чтобы изгнать из него демонов. Неграмотные люди, невежественные, прибавила Люси со своим обычным высокомерным видом.
Потом шли к утренней молитве, благо церковь находилась в пяти минутах ходьбы от миссии. Отец Альфред непременно обменивался рукопожатиями, хотя виделся с Элдредами минимум дважды до обеда и дважды после обеда, причем почти ежедневно, и вообще приходил в миссию, когда ему заблагорассудится. Невысокий, беспокойный, он постоянно улыбался, а выражение смуглого лица было таким, словно он пребывал в непрестанном удивлении.