Я очень благодарен моей жене, Кэтрин, за то, что она много раз внимательно перечитывала эту книгу. Хочу выразить благодарность Розмари Хатчинс, Джеффри Вулфу, Гэри Фискетджону и Аманде Урбан за их помощь и поддержку. Некоторые фрагменты неоднократно корректировались, особенно по части хронологии. Также моя мать считает, что собака, которую я описал такой уродливой, была на самом деле вполне симпатичная. Я оставил несколько подобных описаний, поскольку это книга воспоминаний, а у памяти есть свои собственные законы. Но я сделал все возможное, чтобы моя история была правдива.
Мой первый отчим обычно говорил: того, что я не знаю, хватит на целую книгу. Что ж, вот она.
«Первая обязанность человека – это быть как можно более искусственным. Вторая обязанность до сих пор еще никем не открыта».Оскар Уайльд
«Кто боится испорченности, тот боится самой жизни».Саул Алинский
Удача
Наша машина снова закипела, как только мы с матерью пересекли Континентал Дивайд. Мы ждали, пока она остынет, и вдруг услышали рев автомобиля, доносившийся откуда-то сверху. Звук становился все громче, а затем огромный грузовик промчался мимо нас и свернул в следующий переулок. Его прицеп дико дребезжал. Мы уставились ему вслед.
– Ох, Тоби, – сказала моя мать, – у него отказали тормоза.
Ужасный звук все больше удалялся, а затем и вовсе затих, сменившись шорохом ветра, колыхавшего деревья вокруг.
К тому моменту, когда мы доехали до места аварии, небольшая группка людей стояла у обрыва, куда опрокинулся грузовик. Он пробил дорожные заграждения, пролетел сотни футов пустоты, и теперь лежал в реке среди булыжников, кверху дном. Грузовик выглядел ужасно маленьким. Струя густого черного дыма поднималась из кабины и растворялась в воздухе. Моя мать спросила, сообщил ли кто-нибудь об аварии. Кто-то сообщил. Мы стояли на краю скалы в окружении незнакомых людей. Все молчали. Мать положила руку мне на плечо.
Весь оставшийся день она пристально изучала меня, трогала, откидывая назад мои волосы. И я решил, что момент довольно подходящий, чтобы заикнуться о сувенирах. У матери не было лишних денег, и я старался даже не затрагивать эту тему, но теперь, когда ее защита была ослаблена, я ничего не мог с собой поделать. Когда мы выехали наконец из Гранд-Джанкшен, я приобрел индейский ремень, украшенный бисером, такие же мокасины и бронзовую лошадь со съемным, отделанным кожей седлом.
Шел 1955 год, мы ехали на машине из Флориды в Юту, убегая от мужчины-тирана, которого боялась моя мать, и надеясь разбогатеть на уране. Мы собирались в корне поменять нашу жизнь.
Мы покинули Сарасоту на закате лета, сразу после моего десятого дня рождения, и направились на Запад под низким дрожащим небом, которое то становилось черным и взрывалось, то прояснялось, но так, что в воздухе оставался легкий пар. Мы пересекли Джорджию, Алабаму, Теннесси, Кентукки, останавливаясь, чтобы остудить мотор, в городах, где люди передвигались с нерасторопностью больного подагрой, а их речь была такая же медленная и вязкая. Бездельники с гнилыми зубами окружали нашу машину, чтобы поглазеть на симпатичную леди с Севера и ее сыночка, споря между собой, какой путь нам следовало бы выбрать. Женщины забывали про свои цветочные клумбы, когда мы проезжали мимо; разглядывали нас с крылечек, иногда невозмутимо, иногда делая в нашу сторону кивок или обдувая своими вентиляторами.
Каждую пару часов наш «Нэш Рамблер» закипал. Мать продолжала тратить свои сбережения, но ни один механик не мог починить его. Все, что мы могли сделать, это ждать, пока он охладится, а затем ехать дальше, пока он снова не закипит. (Моя мать настолько возненавидела эту машину, что сразу по прибытии в Юту отдала ее женщине, с которой познакомилась в кафе.) Ночью мы спали в замшелых номерах, где в окно то и дело светили лучи фар, а комары, не переставая, заводили у нас над ухом заунывные песни. Однако ничего из перечисленного не беспокоило меня. Я был охвачен тем же чувством свободы, что и моя мать, разделял ее радость и мечты о переменах.
Все должно было поменяться, после того как мы покинем Запад. Моя мать была девочкой из Беверли-Хиллз, и та жизнь, которая виделась нам впереди, состояла из ее воспоминаний о Калифорнии в счастливые дни до Катастрофы. Ее отец, Папочка, как она его называла, был морским офицером и владел активами на миллионы. Они жили в большом доме с башенкой. Незадолго до того, как Папочка потерял все свои деньги и все деньги своих бедных ирландских родственничков-деревенщин и быстренько устроил себе перевод на службу за пределы страны, моя мама стала одной из четырех девушек, удостоившихся чести представлять Беверли-Хиллз на Параде роз. Тема их выступления звучала как «Конец радуги», и мать выиграла приз года под всеобщее одобрение. Она познакомилась с Джеки Кугэн, сфотографировалась с Гарольдом Ллойдом и Мэрион Дэвис, чей фильм Моряк был снят на корабле Папочки.
Когда Папочка был в море, они с матерью жили как в сказке, в которой порой целыми днями играли роль сестер.
И что за чудесные машины, о которых рассказывала мать, когда мы ждали, пока охладится мотор нашего «Рамблера»! Хотел бы я увидеть те машины! Папочка водил туристический «Франклин». До этого за мамой ухаживал парень, у которого был собственный «Крайслер» с откидным верхом и музыкальным сигналом. И, конечно, была еще семья Эрнандесов, соседей, которые переехали из Мексики после того, как нашли нефть под своим кактусовым ранчо. Семья была большая. Когда им нужно было появиться где-нибудь всем вместе, они ехали по одному в караване идентичных «Пирс-Эрроу».
Что-то подобное должно было случиться и с нами. Люди в Юте вставали нищими по утрам и ложились спать богачами. Не надо было быть горным инженером или минерологом. Все, что было нужно, это счетчик Гейгера. Мы держали путь к урановым залежам, где моя мать намеревалась найти работу. И быстро разобравшись во всем, она бы начала разрабатывать недра самостоятельно.
Она рассчитывала получить значительную компенсацию: за годы тяжелой работы, сначала в качестве продавца газировки, а затем начинающего секретаря, часто при этом оставаясь без гроша в кармане, а то и в долгах; за распад нашей семьи пятью годами раньше; за страдания от длительной связи с жестоким мужчиной. Она намеревалась наверстать упущенное время, и я собирался помочь ей в этом.
До Юты добрались на следующий день после падения фургона. Мы слишком запоздали – на несколько месяцев. Моаб и другие добывающие города были переполнены. Все мотели – забиты. Местные сдавали внаем свои спальни, гостиные и гаражи и уже предлагали площадки под трейлеры на своих передних двориках за сотню долларов в неделю, что равнялось бы месячному заработку матери, если бы у нее была работа. Но работы не было, и люди становились раздражительными. Случались убийства. Проститутки разгуливали по улицам средь бела дня, нетрезвые и драчливые. Счетчики Гейгера стоили целое состояние. Все говорили нам не сдаваться и не падать духом.
Мать призадумалась. В конце концов, у какого-то бедняка ей удалось купить счетчик Гейгера – инфракрасный прожектор, высвечивающий следы урана – и мы отправились в Солт-Лейк-Сити. Она выяснила, что где-то там должна быть руда. Тот факт, что еще никто ничего не нашел там, означал, что место будет практически нашим. Чтобы как-то свести концы с концами, мать планировала получить работу в компании «Кеннекотт Майнинг». Начальник кадров, ответивший на ее резюме, которое она отправила из Флориды накануне отъезда, оповестил ее, что не стоит приезжать, объяснив, что в Солт-Лейк нет работы и что рабочие его собственной компании собираются вот-вот устроить забастовку. Но его письмо было таким дружелюбным! Моя мать была уверена, что получит работу в любом случае.
Работы не было, и люди становились раздражительными. Случались убийства. Проститутки разгуливали по улицам средь бела дня, нетрезвые и драчливые.
Так что мы поехали дальше через пустыню. Всю дорогу пели: ирландские баллады, народные песни, биг-бенд блюз. Я подсел на «Mood Indigo». Снова и снова я грустно напевал «You ain’t been blue, no, no, no», пока мама посматривала на термометр и следила за двигателем. В горле у меня пересохло, и я стал покашливать. Но все равно был возбужден. Наш путь подходил к концу. Рекламные щиты Бурма-Шейв и изрешеченные, будто пулями, указатели миль проносились мимо. И по мере того, как числа на этих табличках становились все меньше, мы выкрикивали их все громче и громче.
Я приехал в Юту не для того, чтобы оставаться прежним мальчиком. У меня были собственные мечты об изменениях, западные мечты, мечты о свободе, власти и самодостаточности. Первое, что я намеревался сделать, это поменять себе имя. Девочка по имени Тоби пришла в наш класс незадолго до того, как мы покинули Флориду, и мы оба подвергались унижениям.
Я хотел взять имя Джек, в честь Джека Лондона. Я верил, что с таким именем я стану причастен к его силе и знаниям, которые я ему приписывал. И по крайней мере мне никогда не приходилось учиться в одном классе с девчонкой по имени Джек. А еще меня восхищало то, как это имя звучит. Джек. Джек Вулф. Моей матери категорически все это не нравилось, ни идея поменять имя, ни само имя. Но я не сдавался. В конце концов она согласилась, но только при условии, что я буду посещать занятия по катехизису. И когда я буду готов к тому, чтобы меня приняли в Церковь, она позволит мне взять имя Джонатан в качестве церковного и сократить его до Джека. Между тем я представлялся как Джек уже осенью, когда началась школа.
До моего отца дошел слух об этом, и он позвонил из Коннектикута, требуя от меня придерживаться имени, которое он дал мне. Он сказал, что это было древнее семейное имя. Это оказалось неправдой. Оно лишь звучало как старое семейное имя. Мебель, которую он покупал в антикварных лавках, тоже ведь выглядела как старая фамильная мебель. А придуманный им герб словно сошел со щита какого-нибудь жестокого барона, который провел свою жизнь, купаясь в крови сарацинов, бросаясь из сражения в сражение по грязным дорогам, усеянным пресмыкающимися крестьянами и сельскими работягами.
Он также не был в восторге от того, что я стал католиком. «Моя семья, – говорил он мне, – всегда была протестантской. Англиканской, точнее». На самом деле его семья была иудейской, но мне нужно было прожить еще десяток лет, чтобы понять это. В приступе неудовольствия отец даже позвал моего старшего брата к телефону. Я был груб, а Джеффри на самом деле мало интересовало, как я себя называю, так этот разговор и закончился.
Моя мать была довольна этим всплеском эмоций отца и приняла мою сторону. Смена имени стала казаться ей отличной идеей. В конце концов, он был в Коннектикуте, а мы в Юте. И хотя отец купался в деньгах – он женился на миллионерше, с которой жил еще до развода с моей матерью, – он ничего нам не посылал, даже той малости, которую судья предписал ему для моего содержания. Мы едва сводили концы с концами и делали это ему вопреки. Мое отречение от имени, которое он дал мне, напоминало ему об этом факте.
Той осенью раз в неделю после школы я ходил на занятия по катехизису. Желтые листья тихо проплывали мимо окон, пока сестра Джеймс наставляла нас на жизнь в вере. Она была страстной женщиной. Ее квадратная челюсть колыхалась, когда сестру что-либо приводило в волнение, а когда она говорила, ее глаза горели лихорадочным огнем, что было видно сквозь очки. Она не могла усидеть на месте, поэтому нервно ходила между столами, то и дело задевая их краем одежды. Сестра Джеймс не отличалась ни скромностью, ни робостью. Даже о сексе она рассказывала наглядно и со вкусом. Иногда она могла забыть, где находится, и начать свистеть.
Сестре Джеймс не нравилось, что мы свободно болтаемся после уроков. Она опасалась, что мы будем проводить время с друзьями из обычной школы и, по ее мнению, закончим как мормоны. Чтобы занять наше время после занятий, она организовала клуб по стрельбе из лука, художественный и шахматный клубы и потребовала, чтобы каждый из нас записался в один из них. Занятия в клубах проходили дважды в неделю. Посещение было обязательным. Никто и не помышлял о том, чтобы ослушаться ее.
Я записался в клуб по стрельбе из лука. Девочки тоже могли туда ходить, но ни одна из них так и не сделала этого. В дождливые дни мы занимались в подвале церкви, в ясные – на улице. Сестра Джеймс наблюдала за нами, когда могла. В остальное время мы находились под присмотром старшей монахини, которая была близорукой и пыталась контролировать нас, приговаривая: «Мальчики, мальчики…»
Люди по соседству держали кошек. Кошки обычно бегали по двору церкви, и им понадобилось время, чтобы понять, что они уже не хищники, а добыча. Большие пятнистые и рыжие, сидящие на солнышке, мило обернув хвостики вокруг лап, они вертели головами туда-сюда, когда наши стрелы пролетали мимо. Мы ни разу не задели ни одну из них, но порой были близки к этому. В конце концов, кошки осознали опасность и покинули нашу площадку. Когда это произошло, мы стали охотиться друг на друга.
Мы притворялись, что ищем улетевшие стрелы, только для того, чтобы скрыться за мишенями, в деревьях, где старая монахиня не могла нас видеть. Там начиналась игра. Изначально было решено, что «охотник» будет подбираться и выпускать стрелу в дерево поблизости от «добычи». И поначалу такой выстрел засчитывался как попадание в цель. Однако для некоторых принятые правила слишком ограничивали свободу, так что всем остальным пришлось согласиться с этим. А позже мои друзья с такой же легкостью нарушали правила боя шариками с водой, камнями и пневматическим оружием.
Игра становилась все интереснее. У всех нас возникали опасные ситуации, такие острые моменты, которые пересказываются друг другу множество раз, пока не становятся легендой. «Времена, когда Донни прострелили бумажник». «Времена, когда Патрику прострелили ботинок». Некоторые ребята взялись за ум и бросили этим заниматься, но так поступили далеко не все. Мы делали вид, что все абсолютно невинно, и никогда не признавались себе в истинной цели этих занятий: подстрелить кого-нибудь. Среди этих деревьев я совершенно терял голову. Я не думал, что меня кто-то может ранить или я могу ранить кого-нибудь, даже когда вставлял стрелу в лук и оттягивал ее назад, сосредоточенный на движении теней впереди. Как-то раз днем я делал именно это – натягивал лук, готовый к выстрелу, как только моя цель снова покажется, как вдруг услышал шорох позади. Я обернулся.
Сестра Джеймс не отличалась ни скромностью, ни робостью. Даже о сексе она рассказывала наглядно и со вкусом.
Сестра Джеймс уже готова была произнести что-нибудь. Ее рот был открыт. Она смотрела на стрелу, которую я целил в нее, потом взглянула на меня. В ее присутствии приятное ощущение пустоты в голове испарилось. Я точно знал, что делаю. Мы стояли так какое-то время. Наконец я направил стрелу в землю, разрядил лук и попытался извиниться, но она закрыла глаза, услышав мой голос, и замахала руками в воздухе, будто разгоняла мошек. «Практика закончена», – сказала она. Затем повернулась и ушла, оставив меня одного.
Иногда на меня накатывали приступы паники, что я скверный мальчишка и совершил что-то ужасное. Было достаточно какой-нибудь ерунды, чтобы вызвать это ощущение, вместе с уверенностью, что все, кроме моей матери, видят меня насквозь и им совсем не нравится то, что они видят. У меня не было причин испытывать подобные чувства. Я думал, что оставил их в прошлом, во Флориде, вместе со страхом перед дракой и застенчивостью в отношениях с девочками. Но здесь все это вернулось вновь.
Сестра Джеймс ничего не могла с этим поделать. Она ненавидела разговоры о грехе, и ей просто наскучили наши назойливые вопросы об Аде, Чистилище и Лимбе. Происшествие со стрелой, вероятно, ничего не значило для нее. Я оставался просто мальчиком, совершающим глупые мальчишеские выходки. Но я начинал подозревать, что она знает обо мне все. И тратит немало времени на размышления о моих проступках.
Я стал незаметным рядом с ней. Начал прогуливать кружок по стрельбе и даже занятия по катехизису. Мать не могла обнаружить это сразу. У нас не было телефона, и она никогда не ходила в церковь. Она полагала, что это хорошо для меня, но нелепо для нее, особенно сейчас, когда она была в разводе и снова связалась с Роем, мужчиной, от которого она бежала из Флориды.
Когда мог, я общался с пацанами из школы. Но все они были из семей мормонов. И когда они не занимались чем-то связанным с их верой, что занимало бо́льшую часть времени, их родители хотели, чтобы они находились рядом. Поэтому я часто слонялся днем в состоянии транса, вызванного привычным одиночеством. Прохаживался до центра и глазел на витрины. Представлял, как меня усыновляют разные люди, которых я встречал на улице. Иногда, видя, как некий мужчина в костюме приближается ко мне издалека, с расстояния, которое размывало его черты, я уже готовился узнать в нем отца и быть узнанным им. Затем мы проходили друг мимо друга, и несколько минут спустя я уже подцеплял взглядом кого-нибудь еще. Я разговаривал с любым, кто обычно говорил мне что-нибудь в ответ. Когда меня припирала нужда, я стучал в дверь ближайшего дома и просил разрешения воспользоваться туалетом. Никто никогда не отказывал. Я садился на газоны во дворах разных людей и играл с их собаками. Собаки эти узнавали меня – к концу года они меня уже ждали.
Я также писал длинные послания подруге по переписке, которая жила в Фениксе, штат Аризона. Ее звали Элис. Мой класс обменивался письмами с ее классом с начала учебного года. Предполагалось, что мы будем писать раз в месяц, но я писал, по крайней мере, раз в неделю, десять, двенадцать, пятнадцать страниц зараз. Я представился ей обладателем пегой белогривой лошади по имени Смайли, которая сопровождала меня на встречах с горными львами, гремучими змеями и стаями койотов на ранчо моего отца, Лэйзи Б. Когда я не был занят на ранчо, я разводил немецких овчарок и выступал сразу за несколько команд по атлетике. И хотя Элис была немногословным и нерегулярным корреспондентом, я верил, что она испытывает благоговейный трепет передо мной. И воображал иногда себя у ее двери с видом, требующим немедленного обожания.
Так я проводил часы после школы. Иногда, не очень часто, я чувствовал себя одиноким. И тогда я шел домой к Рою.
Рой выследил нас в Солт-Лейк несколько недель спустя. Он снял комнату где-то на другом конце города, но проводил бо́льшую часть своего времени в нашей квартире, давая понять, что он не будет держать обиду, покуда моя мать будет вести себя правильно.
Рой не работал. У него было небольшое наследство, дополняемое чеками по инвалидности от Министерства по делам ветеранов. Он заявлял, что потеряет их, если найдет работу. Когда он не охотился, не рыбачил или не шпионил за матерью, он сидел за кухонным столом с сигаретой в зубах и искоса поглядывал в «Настольную книгу стрелка» сквозь дым, который окутывал его лицо. Он всегда казался радостным, когда видел меня. Если мне везло, он брал пару винтовок в свой джип, и мы ехали в пустыню, пострелять по банкам и поискать руду. Он заразился этой урановой лихорадкой от моей матери.
Рой редко говорил в этих поездках. Время от времени он посматривал на меня и улыбался, затем снова отводил глаза. Казалось, что он постоянно погружается глубоко в свои мысли, уставившись на дорогу через зеркальные солнечные очки, в то время как ветер перебирает волны его великолепных волос. Многим Рой казался симпатичным. У него имелась татуировка. Ему довелось побывать на войне, но он хранил об этом героическое молчание. Он был грациозен в своих движениях. Мог отремонтировать свой джип, если было необходимо, хотя предпочитал проехать пол-Юты к механику, о котором слышал от какого-нибудь болтуна в баре. Он был первоклассным охотником, который всегда добывал зверя. Он учил нас с матерью стрелять, причем мать даже превзошла его, став настоящим снайпером.
Мать не рассказывала мне, что происходит между ней и Роем, об угрозах и периодической жестокости, которыми он удерживал ее рядом с собой. Со мной она была та же, что и всегда, полная планов и позитива. И лишь изредка наступали такие вечера, когда она не могла ничего делать, а лишь сидела и плакала, и тогда я утешал ее, но никогда не знал о причинах слез. Когда эти вечера заканчивались, я выкидывал все из головы. Если и были какие-то другие признаки, я не замечал их. Эксцентричность Роя и своеобразие нашей жизни с ним стали по прошествии лет обычными для меня.
Мать не рассказывала мне, что происходит между ней и Роем, об угрозах и периодической жестокости, которыми он удерживал ее рядом с собой.
Я полагал, что Рой был таким, каким должен быть мужчина. Моя мать, должно быть, однажды подумала так же. Я решил, что должен любить его, и притворялся перед собой, что действительно его люблю, даже в каком-то смысле искал его компании. Он взбудоражил меня только один раз. Я обнаружил, что масло, на котором готовила мать, светилось как фосфор под ультрафиолетом, точно так же как светится уран, и как-то раз я выплеснул его целиком на камни, которые мы принесли. Рой заметно рассердился, когда посмотрел на них. Мне пришлось сказать, почему я так сильно смеялся, а он воспринял это не очень хорошо. Он окинул меня уничтожающим тяжелым взглядом. Стоял какое-то время, удерживая на мне свой взгляд, и наконец сказал: «Это не смешно», – и не разговаривал со мной весь оставшийся вечер.
На обратной дороге из пустыни Рой обычно останавливался возле страховой компании, где мать получила работу секретарши после того, как узнала, что Кеннекот на самом деле бастует. Он ждал снаружи, пока она не заканчивала работу. Затем следовал за ней до дома, не спеша ведя машину, то там, то здесь заезжая на шоссе и позволяя ей быть впереди, затем сходил с трассы снова, чтобы держать ее на виду. Если бы моя мать хоть раз оглянулась, она бы наверняка сразу же заметила джип. Но она не оглядывалась. Она шла твердым военным шагом: плечи расправлены, голова прямая – и никогда не смотрела назад. Рой вел себя так, будто это была игра, в которую мы все играли. Я знал, что это не так, но я не понимал, что это значит. Лишь держал данное Рою слово, которое он вытребовал у меня, ничего ей не говорить.
В один прекрасный день незадолго до Рождества мы упустили ее. Ее не было среди людей, покидающих здание, когда оно закрывалось. Рой подождал какое-то время, вглядываясь в потемневшие окна и наблюдая за тем, как охранник закрывает двери. Затем он запаниковал. Включил передачу и помчался вокруг всего блока. Потом снова остановился напротив здания. Выключил мотор и стал шептать что-то сам себе. «Хорошо, – говорил он, – все нормально, нормально» и снова включал мотор. Он объехал здание еще раз и помчался по соседним улицам, то стуча по тормозам, то давя на газ, его щеки были мокрыми от слез, губы двигались как у молящегося. Все это случалось прежде и в Сарасоте, и я знал, что в такие моменты лучше помолчать. Я просто крепко держался на пассажирском кресле и старался «не отсвечивать».
Наконец, он остановился. Мы сидели просто так несколько минут. Когда ему стало лучше, я спросил, можем ли мы поехать домой. Он кивнул, не глядя на меня, затем достал платок из кармана рубашки, высморкался и положил платок на место.
Мать готовила ужин и слушала рождественские песни, когда мы вошли. Все окна были запотевшие. Рой смотрел, как я подошел к печке и прислонился к ней. Он продолжал смотреть на меня, тогда как я смотрел на него. Затем он подмигнул. Я знал, что он хочет, чтобы я подмигнул ему в ответ, и также знал, что это каким-то образом будет означать, что я на его стороне.
Мать положила одну руку мне на плечо, другой рукой помешивая соус. Рядом на барной стойке стоял стакан пива.
– Как пострелял из лука? – спросила она.
– Хорошо, – ответил я.
Рой сказал:
– Мы ездили стрелять по бутылкам. Потом поблудили немного.
– Поблудили? – повторила мать холодно. Она не выносила этого слова.
Рой прислонился к холодильнику:
– Напряженный день?
– Напряженный, и правда. Лихорадочный.
– Ага, ни минутки свободной.
– Мы набегались на работе, – сказала она. Сделала глоток пива и облизала губы.
– Должно быть, ты рада была уйти.
– Да, это было кстати.
– Отлично, – сказал Рой. – Хорошо прогулялась до дома?
Она кивнула.
Рой улыбнулся мне, и я улыбнулся в ответ.
– Я не знаю, кого ты пытаешься надуть, – сказал Рой. – Даже твой собственный ребенок знает, на что ты способна.
Он повернулся и пошел обратно в гостиную. Мать закрыла глаза, затем снова открыла и продолжила помешивать соус.
Это был один из тех ужинов, когда мы не разговаривали. После мать вытащила печатную машинку. Она солгала насчет скорости печати, только чтобы получить работу, и теперь ее босс ожидал от нее больше, чем она реально могла сделать. Это значило, что она должна была заканчивать отчеты по ночам. Пока она печатала, Рой глазел на нее поверх винтовки, которую чистил, а я писал письмо Элис. Я положил письмо в конверт и отдал матери, чтобы она опустила в почтовый ящик. Потом пошел спать.
Позже ночью я проснулся и услышал через стену ни на что не похожее ворчливое бормотание Роя. Слова сливались в один продолжительный гул. Казалось, это будет продолжаться вечно. Затем я услышал, как мать сказала: «Шопинг! Я ходила по магазинам! Я не могу погулять по магазинам?» Рой продолжал бормотать. Я лежал, обнимая своего мягкого медвежонка, для которого был уже слишком большой, и пообещал бросить его, когда официально сменю себе имя. Лунный свет заливал мою комнату. В такие ясные холодные ночи, как эта, я мог видеть облачко своего дыхания и представлять, что курю. Я делал это, пока снова не заснул.
Я был крещен на Пасху вместе с другими мальчиками из моего класса по катехизису. Чтобы подготовиться к таинству, мы должны были пройти через исповедь, и сестра Джеймс назначила каждому из нас время на неделе для встречи со священником. Затем мы вместе с ней должны были пройти в исповедальню. Она ждала нас снаружи, пока мы не закончим, и затем должна была провести через покаяние.
Я думал о том, что говорить на исповеди, но не мог разбить свое чувство вины на составляющие. Пытаться вытащить конкретный грех из общего ощущения вины было все равно что рыбачить на болоте. Сначала ты чувствуешь многообещающий рывок, затем – сопротивление, и, наконец, дело становится безнадежным, когда ты понимаешь, что зацепился за дно, а на конце твоего крючка – вся планета.
Ничего не приходило на ум. Я не понимал, как смогу пройти через это. Но в конце концов притащился в церковь в назначенное время. Улизнуть с этого мероприятия означало бы привлечь излишнее внимание к другим моим пропускам, что, чего доброго, спровоцировало бы визит сестры Джеймс к моей матери. Я не мог так рисковать, не мог допустить и мысли, что они обе сидят и сравнивают мои оценки за успеваемость.
Пытаться вытащить конкретный грех из общего ощущения вины было все равно что рыбачить на болоте.
Сестра Джеймс встретила меня, когда я зашел в приход священника. Она спросила готов ли я, и я ответил, что, пожалуй, да.
– Это не больно, – сказала она. – Не больнее, чем выстрел, во всяком случае.
Мы прошли через церковь к боковому приделу, где находилась исповедальня. Сестра Джеймс открыла мне дверь.
Я встал на колени, уткнув лицо в ширму, в точности как нас учили, и сказал:
– Благослови, отец, ибо я согрешил.
Я слышал чей-то глубокий вздох по другую сторону. Спустя какое-то время он сказал:
– Ну и?
Я сложил руки вместе, закрыл глаза и ждал, когда что-нибудь явится мне.
– Кажется, у тебя какие-то проблемы. – Его голос был глубокий и скрипучий.
– Да, сэр.
– Зови меня святой отец. Я священник, не просто мужчина. Так вот, ты понимаешь, что бы ни было сказано, все остается здесь.
– Да, святой отец.
– Я полагаю, ты много думал об этом. Это так?
Я ответил, что да.
– Что ж, ты сейчас перенервничал, вот и все. Как ты смотришь на то, чтобы мы попробовали снова немного позже. Хочешь?
– Да, пожалуйста, святой отец.
– Так мы и сделаем. Просто подожди снаружи секунду.
Я встал и покинул исповедальню. Сестра Джеймс увидела меня и подошла.
– Это было не так уж страшно, правда? – спросила она.
– Мне сказали подождать, – ответил я.
Она посмотрела на меня. Я мог заметить любопытство на ее лице, но она не задала больше ни одного вопроса.
Священник вышел вскоре после этого. Он был старым, очень высоким и шагал прихрамывая. Он встал близко от меня, и когда я поднял голову, я увидел белые волосы в его ноздрях. От него крепко пахло табаком.
– У нас возникли некоторые проблемы, – сказал он.
– Да, святой отец?
– Он всего лишь немного перенервничал, – ответил священник. – Нужно успокоиться. Для этого нет ничего лучше, чем стакан молока.
Она кивнула.
– Почему бы нам не попытаться немного позже. Скажем, через двадцать минут?
– Мы будем здесь, святой отец.
Мы с сестрой Джеймс пошли в церковную кухню. Я уселся за стальной разделочный стол, пока она наливала молоко.
– Хочешь печенья? – спросила она.
– Это было бы здорово, сестра.
– Кто бы сомневался.
Она положила пачку печенья «Орео» на тарелку и подала ее мне. Затем села. Со скрещенными руками, целиком спрятанными в рукава, она наблюдала, как я ем и пью. Наконец, сказала:
– Что же все-таки случилось? Ты что, язык проглотил?
– Да, сестра.
– Здесь нет ничего страшного.
– Я знаю.
– Возможно, ты просто думаешь об этом неправильно, – сказала она.
Я уставился на свои руки.
– Я забыла дать тебе салфетку, – сказала она. – Можешь облизать их. Не стесняйся.
Она ждала, пока я подниму голову. Взглянув на нее, я увидел, что она была моложе, чем мне казалось раньше. Не то чтобы я много думал о ее возрасте. За исключением действительно старых монахинь, ходящих с тросточками или с волосами на лице, они все выглядели вне времени, без прошлого и будущего. Но сейчас – вынужденный смотреть на сестру поверх узкой блестящей столешницы – я видел ее по-другому. Я видел взволнованную женщину приблизительно возраста моей матери, которая желала помочь мне, не зная, какая именно помощь требуется. Ее праведность железно работала на меня. Мои глаза загорелись, а дыхание перехватило. Я бы сдался ей, если бы только знал как.
– Возможно, все не так ужасно, как ты думаешь, – сказала сестра Джеймс. – Что бы там ни было, однажды ты оглянешься назад и увидишь, что это было вполне естественным. Но ты должен разобраться с этим. То, что ты держишь проблему глубоко в себе, делает только хуже.
А затем добавила:
– Я не прошу тебя ничего мне рассказывать, пойми. Это не мое дело. Я лишь говорю, что все мы проходим через подобное.
Сестра Джеймс подалась вперед через стол.
– Когда я была в твоем возрасте, – сказала она, – возможно, даже чуть старше, я частенько лазила в отцовский бумажник, пока он принимал душ вечером. Я не брала купюры, а только монетки в один, пять центов, может, иногда и десять. Ничего такого, что он мог бы заметить. Отец дал бы мне денег, если бы я попросила. Но я предпочитала воровать их. Воровство у отца заставляло меня чувствовать себя ужасно, но я продолжала делать это.
Ты должен разобраться с этим. То, что ты держишь проблему глубоко в себе, делает только хуже.
Она опустила взгляд на стол.
– А еще я была сплетницей. Всякий раз общаясь с кем-нибудь из друзей, я говорила ужасные вещи о других знакомых, а потом разговаривала с кем-нибудь из них и уже плела невесть что о друге, с которым только что болтала. Я прекрасно понимала, что делаю. Я ненавидела себя за это, по-настоящему, но это меня не останавливало. Порой я желала, чтобы моя мать и братья погибли в автокатастрофе, чтобы я могла расти только с отцом и чтобы все жалели меня.
Сестра Джеймс потрясла головой.
– У меня возникали ужасные мысли, которые я не хотела отпускать. Ты понимаешь, о чем я?
Я кивнул и одарил ее гримасой, означающей вот-вот должное появится понимание.
– Хорошо! – сказала она и шлепнула ладонями по столу. – Готов попробовать еще раз?
Я сказал, что готов.
Сестра Джеймс отвела меня обратно в исповедальню. Я встал на колени и начал опять:
– Благослови меня, святой отец, за…
– Ладно, – сказал он. – Мы уже были здесь. Просто говори все как есть.
– Да, святой отец.
Я снова закрыл глаза под сложенными руками.
– Давай, давай, – резко поторопил он.
– Да, святой отец. – Я наклонился ближе к ширме и прошептал: – Святой отец, я ворую.
Он молчал какое-то время. Затем спросил:
– Что ты воруешь?
– Я ворую деньги, святой отец. Из кошелька моей матери, когда она моется в душе.
– Год, – повторил он. – Так не пойдет. Ты должен остановиться. Ты намерен остановиться?
– Да, святой отец.
– Теперь честно, ответь.
– Честно, святой отец.
– Ну хорошо, ладно. Что еще?
– Я сплетник.
– Сплетник?
– Я говорю всякое о моих друзьях, когда их нет рядом.
– Это тоже не годится, – сказал он.
– Да, святой отец.
– Это определенно никуда не годится. Твои друзья покинут тебя, если ты будешь продолжать этим заниматься, и позволь мне сказать тебе, что жизнь без друзей это вообще не жизнь.
– Да, святой отец.
– Ты имеешь искреннее намерение остановиться?
– Да, святой отец.
– Хорошо. Смотри, сделай обязательно. Я говорю тебе это со всей серьезностью. Что-нибудь еще?
– У меня дурные мысли, святой отец.
– Да, хорошо, – проговорил он, – почему бы нам не оставить это на следующий раз? Ты уже достаточно поработал.
Священник принял мое покаяние и отпустил мне все. Когда я покинул исповедальню, то услышал, как открылась и закрылась его дверь. Сестра Джеймс вышла навстречу, и мы снова вместе подождали, пока священник проделает свой путь до того места, где мы стояли. Тяжело и с хрипом дыша, он прислонился к колонне. Затем положил руку мне на плечо.
– Это было хорошо, – сказал он. – Просто прекрасно.
Он легонько сжал мое плечо.
– Какой же он замечательный парень, сестра Джеймс.
Она улыбнулась.
– Абсолютно согласна с вами, святой отец.
* * *
Сразу после Пасхи Рой подарил мне винчестер, из которого я учился стрелять. Это была светлая, с распыляющим действием, отлично отбалансированная винтовка с рукояткой из ореха, черной от смазки. Рой носил ее, когда был мальчишкой, и она все еще была в прекрасном состоянии, как новенькая. Лучше, чем новенькая. Механика была шелковой от длительного использования, а дерево – такого качества, которого уже не найти.
Этот подарок не был для меня сюрпризом. Рой был прижимистый и долго не понимал намеков, но я устроил ему осаду. Я прикипел сердцем к этой винтовке. Оружие было первым условием самодостаточности, принадлежности к настоящим жителям Запада, а также неотъемлемым атрибутом тех видов работы, которые я считал достойными для себя – организация ловушек, объезд стада на лошади, военная служба, обеспечение правопорядка и борьба с преступностью. Мне нужна была эта винтовка, сама по себе, но главным образом потому, что она дополняла меня, когда я держал ее в руках.
Мать сказала, что я не могу ее взять. Категорически нет. Рой забрал винтовку назад, но пообещал, что уговорит мать поменять свое мнение. Он не мог представить, что кто-то отказывает ему в чем бы то ни было, и относился к отказам как к чему-то неправильному и неискреннему. Обыкновенно молчаливый, он становился в эти моменты занудным нытиком. Следовал за матерью по пятам из комнаты в комнату, испуская беспрестанный жалобный вой, который прекрасно превращал ее нервы в желе и доводил до состояния, в котором она могла согласиться с чем угодно, только бы это прекратилось.
Спустя несколько дней мать сдалась. Она сказала, что у меня может быть винтовка, но только если я пообещаю никогда не брать ее на улицу. И вообще трогать ее только в тех случаях, когда она или Рой будут рядом со мной. О’кей, согласился я. Конечно. Разумеется. Но даже тогда она не успокоилась. Она попросту не могла принять тот факт, что у меня есть оружие. Рой сказал, что у него было несколько винтовок в моем возрасте, но это не убедило мать. Она не считала, что мне можно доверять подобные вещи. Рой сказал, что сейчас самое время, чтобы это выяснить.
Мне нужна была эта винтовка, сама по себе, но главным образом потому, что она дополняла меня, когда я держал ее в руках.
В течение недели или около того я держал обещание. Но теперь, когда на улице потеплело, Рой постоянно где-то мотался. И однажды, скучая после школы один в квартире, я решил, что не будет никакого вреда, если просто вытащить и почистить ее. Только почищу, больше ничего. Я был уверен, что будет достаточно разобрать, смазать, втереть льняное масло в ложе ружья, отполировать восьмиугольное дуло. Затем я поднес его к свету, чтобы убедиться в совершенной форме ствола. Но этого оказалось недостаточно. От чистки ружья я перешел к маршированию с ним по квартире, а затем стал принимать смелые позы перед зеркалом. У Роя сохранилась военная форма, и я иногда примерял ее вместе с воинственно выглядящими атрибутами охотника: меховой солдатской шляпой, камуфляжным пальто, ботинками, которые доходили мне почти до колена.
Камуфляжное пальто давало мне ощущение, что я снайпер, и вскоре я начинал действовать как он. Устроил гнездо на диванчике у переднего окна. Задергивал шторы, чтобы затемнить квартиру и занимал позицию. Отталкивая штору в сторону стволом ружья, брал на мушку людей, которые ходили или ездили по улице. Сначала я издавал звуки, имитирующие выстрелы. Потом начинал дразнить курок, позволяя ему щелкнуть.
Рой хранил боеприпасы в металлической коробке, которую прятал в чулане. Я точно знал, где что найти – это касалось всего скрытого в квартире. На дне коробки был слой незапакованных патронов 22-го калибра под гильзами большего калибра, брошенных там пригоршней, словно мелкие монеты на ночном столике. Я взял несколько и положил их в свое потайное местечко. Этими патронами я начал заряжать винтовку. Курок щелкал, патрон лежал в патроннике, палец отдыхал спокойно на спусковом крючке. Я целился в любого, кто бы ни проходил – в женщин с колясками, детей, уборщиков мусора, смеющихся и зовущих друг друга, в кого угодно. И когда они проходили мимо моего окна, я иногда должен был кусать губу, чтобы удержаться от смеха в экстазе от своего могущества над ними и от их абсурдной и невинной веры, что они в безопасности.
Но со временем наивность, над которой я смеялся, начала мне сильно досаждать. Это чувство досады отличалось от обычного. Такое же через несколько лет я наблюдал у своих сослуживцев, да и у себя, когда невооруженные вьетнамцы, загнанные нами в угол, имели смелость огрызаться. Властью можно наслаждаться лишь там, где она признается и внушает страх. Отсутствие страха в тех, кто не имеет власти, бесит тех, у кого она есть.
В один прекрасный день я дернул курок. Я целился в двух пожилых людей, мужчину и женщину, которые прогуливались так неспешно, что к тому времени, как они повернули за угол у подножия холма, мой небольшой запас самоконтроля был исчерпан. Я должен был пальнуть. Я посмотрел вверх и вниз по улице. Она была пуста. Ничего не шевелилось, но пара белок гонялась друг за другом туда-обратно по телефонным проводам. Я поймал на мушку одну, поближе ко мне. Наконец, она остановилась на мгновение, и я выстрелил. Белка упала прямо на дорогу. Я отпрянул назад от штор и ждал, что будет дальше, уверенный, что кто-то наверняка услышал выстрел или увидел, как белка падала. Но звук, который был таким громким для меня, вероятно, казался другим соседям не более чем стуком закрывающейся дверцы шкафа. Некоторое время спустя я украдкой выглянул на улицу. Белка не шевелилась. Она походила на шарф, который кто-то обронил.
Властью можно наслаждаться лишь там, где она признается и внушает страх. Отсутствие страха в тех, кто не имеет власти, бесит тех, у кого она есть.
Когда моя мать пришла домой с работы, я сказал ей, что на улице мертвая белка. Как и я, она очень любила животных. Она взяла целлофановый пакет из-под хлеба, вышла на улицу и посмотрела на белку. «Бедный малыш», – сказала она. Обернула руку в пакет и подобрала белку, затем вывернула пакет наизнанку в направлении от своей руки так, что белка оказалась внутри. Мы похоронили ее за нашим домом под крестом, сделанным из палочек от мороженого, и все это время я громко рыдал.
Той ночью в постели я снова плакал. Наконец, я вылез из кровати, встал на колени и сымитировал молящегося человека, а потом сымитировал того, кто получает божественное утешение и вдохновение. Я перестал плакать. Я улыбнулся сам себе и вызвал чувство тепла в груди. Затем забрался обратно в постель и смотрел вверх на потолок с блаженным выражением лица, пока не заснул.
Несколько дней я уходил далеко от квартиры в те часы, когда знал, что буду там один. Я вновь обходил город кругом или играл с друзьями-мормонами. Один мальчик, в первый же день привлек внимание всей школы тем, что завопил, когда была озвучена фамилия одного одноклассника – Бун. «Эй! – это вы про Дэниела?» Его собственное имя было названо вскоре после, и оно оказалось Крокетт. Он казался озадаченным тем взрывом смеха, который последовал после. Он не разозлился, лишь сконфузился.
Его отец был веселым человеком, который любил детей и обыкновенно брал нашу банду поплавать в Уай Эм Си Эй и на молодежные концерты, которые давал хор «Табернакл». Мистер Крокетт позднее стал судьей Высшего суда штата, того самого, что приговорил Гэри Гилмора к смертной казни.
И хотя я избегал квартиры, я не терял уверенности в том, что рано или поздно снова достану винтовку. Все мои представления о себе и о том, кем я хотел бы быть, были связаны с оружием. Так как я не знал, кто я, любой мысленный образ меня самого, не важно насколько он был гротескным, имел надо мной силу. Теперь-то я понимаю это. Но мужчина, которым я стал теперь, не может помочь тому мальчугану, ни в этом, ни в том, что последует дальше. Этот мальчик всегда будет вне пределов досягаемости.
Однажды днем я провожал друга до дома. После того как он зашел внутрь, я посидел некоторое время на ступеньках, потом вскочил на ноги и быстро зашагал к себе. Квартира была пуста. Я вытащил винтовку и почистил ее. Положил обратно. Съел сэндвич. Вытащил винтовку снова. И хотя я не заряжал ее, я выключил свет и задернул шторы, затем занял свою позицию на диване.
Я держался несколько дней после того случая. Теперь я снова взялся за старое. Час или около того я целился в людей, проходящих мимо. Снова дразнил себя тем, что винтовка не заряжена. Щелкал курком в воздух, испытывая собственное терпение, как обыкновенно это делает шатающийся зуб. Я только выпустил из виду одну машину, как появилась другая, повернула за угол у подножия холма. Я нацелился на нее, затем опустил винтовку. Не знаю, видел ли я когда-нибудь эту машину раньше, но она была такого цвета и типа – большая, плоская, голубая, – которые говорили о том, что на ней ездят государственные служащие или монахини. Можно было понять, что внутри – монахини, по тому, как их головные уборы заслоняли все окна, и по тому, как они водили – очень медленно и осторожно. Даже на расстоянии можно было почувствовать напряжение, которое излучал автомобиль.
Машина ползла вверх по холму. Она стала двигаться еще медленнее, приближаясь к моему дому, затем остановилась. Передняя дверь со стороны пассажира открылась, и оттуда вышла сестра Джеймс. Я отскочил от окна. Когда я выглянул на улицу снова, машина все еще была там, но сестры Джеймс уже не было. Я знал, что дверь квартиры закрыта – я всегда закрывал ее, когда доставал винтовку, – но я подошел к двери и все равно проверил ее еще раз. Я слышал, как она поднималась по лестнице. Она насвистывала что-то. Остановилась у двери и постучала. Это был очень настойчивый стук. Пока ждала, она что-то насвистывала. Постучала снова.
Я стоял там, где стоял, неподвижно и тихо, с винтовкой в руках, боясь, что сестра Джеймс может каким-то образом пройти через закрытую дверь и обнаружить меня. Что она могла бы подумать? Какие бы выводы она сделала, увидев винтовку, меховую шапку, военную форму, затемненную комнату? Что бы она сделала со мной? Я боялся ее неодобрения, но еще больше – ее непонимания и даже изумления по поводу того, чего она не смогла бы понять. Я сам не понимал этого. Нахождение так близко к столь сильной личности заставляло меня чувствовать собственную ущербность, нелепость моей одежды и всего реквизита. Я не хотел, чтобы она входила, и в то же время, что странно, я этого желал.
Спустя несколько мгновений под дверь протиснулся конверт, и я услышал, как сестра Джеймс спустилась по лестнице. Я подошел к окну и увидел ее низко наклонившейся, чтобы залезть в машину, поднимающей свое облачение одной рукой и тянущейся внутрь другой. Она устроилась на сиденье, закрыла дверь, и машина медленно начала подниматься на холм. Больше я никогда ее не видел.
Конверт был адресован миссис Вулф. Я разорвал его и прочитал записку. Сестра Джеймс хотела, чтобы моя мать позвонила ей. Я поджег конверт вместе с запиской в раковине и смыл пепел в канализацию.
* * *
Рой вязал мушек для рыбалки за кухонным столом. Я пил пепси и смотрел на него. Он низко склонился над своей работой, что-то сосредоточенно бормоча. Он сказал, довольно грубо:
– Что ты думаешь о маленьком братике?
– Маленьком братике?
Он кивнул.
– Мы с твоей матерью подумываем о том, чтобы создать семью.
Мне совсем не понравилась эта идея, точнее сказать, меня пробрало холодом насквозь.
Он глянул на меня сверху из-за тисков:
– Мы уже почти как семья, если подумать, – сказал он.
Я ответил, что надо полагать так.
– Нам очень весело. – Он снова посмотрел на тиски. – Очень. И мы думаем об этом. Маленький мальчуган в доме, представь? Ты мог бы обучать его чему-то. Мог бы научить его стрелять.
Я стоял неподвижно и тихо, с винтовкой в руках, боясь, что сестра Джеймс может каким-то образом пройти через закрытую дверь и обнаружить меня. Что она могла бы подумать?
Я кивнул.
– Это то, о чем мы думали в том числе, – сказал он. – Я не знаю, правда, насчет имени. Что ты думаешь об имени Билл?
Я сказал, что мне нравится.
– Билл, – сказал Рой. – Билл, Билл.
Он замолчал, уставился на патрон с мушкой, на свои руки. Я закончил пить пепси и вышел.
Когда мы с матерью завтракали на следующее утро, Рой принес из джипа принадлежности для рыбалки и все необходимое для кемпинга. Он связывал что-то на заднем дворе, когда я уходил в школу. Я крикнул: «Удачи!», он помахал мне, и я больше никогда его не видел. Мать была в квартире, когда я вернулся из школы в тот день, она паковала вещи в чемодан, который лежал открытый на ее кровати. Два других чемодана были уже запакованы. Она напевала что-то себе под нос. У нее был яркий румянец, ее движения были быстрыми и уверенными, все вокруг нее искрилось радостью. Я понял, что мы снова собираемся в дорогу в тот момент, когда услышал ее голос, даже до того, как увидел чемоданы.
Она спросила меня, почему я не на занятиях по стрельбе из лука. В вопросе не было ни капли подозрительности.
– Занятия отменили, – сказал я.
– Прекрасно, – ответила она. – Теперь мне не придется идти за тобой. Почему бы тебе не проверить свою комнату и не убедиться, что я все взяла.
– Мы куда-то едем?
– Да. – Она разгладила платье руками. – Именно.
– Куда?
Она засмеялась.
– Я не знаю. Есть предложения?
– Феникс, – выпалил я не задумываясь.
Она не спросила «почему». Повесила платье в чехол для переноски и сказала:
– Это поистине совпадение, ведь я сама думала о Фениксе. У меня даже есть газета из Феникса. У них там много возможностей. В Сиэтле тоже. Что ты думаешь о Сиэтле?
Я присел на кровать. Меня по-настоящему захватила эта авантюра. Я ощущал нетерпеливую дрожь в коленях и улыбался во весь рот. Все происходило так быстро! Я спросил:
– А как же Рой?
Мать продолжала паковать вещи.
– А что с Роем?
– Ну, не знаю. Он тоже едет?
– Нет. Если хочешь узнать мое мнение, то он не едет. – Она заявила, что надеется, что я не расстроился.
Я не ответил. Я боялся сморозить что-нибудь не то. Боялся, что она будет помнить это, если они с Роем снова сойдутся. Но я был рад отправиться еще раз в путешествие и рад, что она снова будет только моей.
– Я знаю, что вы были близки с ним, – заметила она.
– Не то чтобы очень.
Она сказала, что нет времени объяснять все сейчас. У нас еще будет время. Она пыталась выглядеть серьезной, но вот-вот готова была рассмеяться, как и я.
– Лучше проверь свою комнату, – напомнила мать.
– Когда мы уезжаем?
– Немедленно. Так скоро, как только сможем.
Меня по-настоящему захватила эта авантюра. Я ощущал нетерпеливую дрожь в коленях и улыбался во весь рот.
Я съел тарелку супа, пока мать заканчивала паковать вещи. Вынесла чемоданы в передний холл и пошла на угол вызвать такси. В этот момент я вспомнил про винтовку. Я пошел в кладовку и увидел ее там вместе с вещами Роя, его ботинками и пиджаками, коробками с боеприпасами. Я принес винтовку в гостиную и ждал, пока мать вернется обратно.
– Эта штука остается, – заявила мать, когда увидела ее.
– Она моя, – ответил я.
– Не устраивай сцен, – сказала она мне. – С меня хватит. Меня тошнит от всего этого. Положи ее на место.
– Она моя, – повторил я. – Он дал ее мне.
– Нет, с меня довольно оружия.
– Мама, она моя.
Она выглянула из окна.
– Нет, у нас нет места для этого.
И в этом была ее ошибка. Спор перешел в плоскость практичности, и теперь вернуть его обратно на рельсы принципиальности она уже не могла.
– Смотри, – сказал я, – есть место. Видишь, я могу разобрать ее.
И прежде чем она смогла меня остановить, я открутил затвор и разобрал винтовку. Затем притащил один из чемоданов обратно в гостиную, расстегнул застежку и всунул две половинки винтовки между одеждой.
– Видишь, – сказал я, – здесь полно места.
Мать наблюдала, сложив руки на груди, ее губы были плотно сжаты. Она снова повернулась к окну.
– Хорошо, оставь, – сказала она. – Если уж она так много значит для тебя.
Лил дождь, когда подъехало наше такси. Водитель посигналил, и мать с трудом потащила один из чемоданов вниз по лестнице. Таксист увидел ее и вышел помочь, большой мужчина в модной западной рубашке, которая промокла от моросящего дождя. Он вернулся за двумя оставшимися чемоданами, пока мы ждали в машине. Мать подтрунивала над тем, как он промок, а он отшучивался в ответ, непрестанно глядя в зеркало заднего вида, как будто хотел удостовериться, что она все еще там. Подъехав к станции Грейхаунд, шофер остановился, все еще пошучивая, и начал осаждать мою мать вопросами низким торопливым голосом, и когда я вышел из такси, он захлопнул за мной дверь, оставшись с матерью наедине внутри. Сквозь дождь, стекающий ручьями по стеклу, я мог видеть, что он что-то говорит, говорит, а моя мать улыбается и трясет его руку. Затем они оба вышли на улицу, и он достал наши сумки из багажника.
– Ты уверена сейчас? – спросил он у нее.
Она кивнула.
Когда она попыталась заплатить, он сказал, что ее деньги некстати, особенно для него. Но она протянула их снова, и со второго раза он их взял.
Мать разразилась смехом, когда он уехал.
– Ну и дела! Подумать только! – сказала она.
Она все смеялась, пока мы тащили сумки внутрь вокзала, где она посадила меня на лавочку и пошла к билетному окошку. Вокзал был пустой, если не считать семью индейцев. Все они, даже дети, смотрели прямо перед собой и ничего не говорили. Несколько минут спустя мать вернулась с билетами. Автобус до Феникса уже ушел и следующий ожидался не раньше полуночи, но нам повезло – был один автобус, отбывающий в Портлэнд через пару часов, и оттуда мы могли легко сделать пересадку на Сиэтл. Я пытался скрыть разочарование, но моя мать увидела это и откупилась горстью мелочи. Я поиграл в пинбол в автомате. Затем запасся на дорогу шоколадными батончиками «Милк Дадс», «Шугар Бэбис» и «Айдахо Спадс», большая часть которых осела в моем желудке уже к закату, когда мы зашли в автобус под изумленными взглядами остальных пассажиров. Мы замешкались на доли секунды, будто еще можем сойти. Затем мать взяла меня за руку, и мы направились по проходу между креслами, кивая каждому, кто смотрел на нас, и улыбаясь, чтобы показать, что у нас самые добрые намерения.
Некрутой
Мы жили в пансионе в Западном Сиэтле. По вечерам, если мать была не сильно уставшей, мы прогуливались по окрестностям, останавливаясь у разных домов – представляя, что однажды один из них будет принадлежать нам. Мы выбирали самые большие и претенциозные, глумясь над фермерскими домиками или двухквартирными домишками – над всем, от чего попахивало экономией. Мы выбирали деревянно-кирпичные дома, дома с колоннами, с подстриженными кустами перед домом. Потом возвращались в нашу комнатку, где я читал романы о героических собаках колли, пока мать упражнялась в скоропечатании и стенографии, чтобы не отставать на новой работе.
Наша комната находилась на переоборудованном чердаке. Там было две раскладушки и между ними, под окном, стол и стул. Пахло плесенью. Обои желтого цвета были новыми, но приклеены отвратительно и уже заворачивались по краям. Эта комната была похожа на ту, в которой, связанными, просыпаются сыщики во второсортных киношках после того, как им подсыпали снотворного.
В пансионате жили в основном пожилые мужчины и те, кто, вероятно, только выглядел старым. Кроме моей матери там обитали лишь две женщины. Одна оказалась секретаршей по имени Кэти. Кэти была молодой, простой и застенчивой. Большую часть дня она сидела в своей комнате. Когда люди обращались к ней, она обыкновенно смотрела на них с отсутствующим видом, затем мягко просила повторить то, что они сказали. По прошествии некоторого времени через свободную одежду, которую она носила, стала заметна ее беременность. И никакого мужчины в этой картинке даже близко не вырисовывалось.
Другой женщиной была Мэриан, домработница. Мэриан была большой и шумной. Ее руки были крупными, как у мужчины, и когда она колотила бифштекс для пирожков, вся кухня тряслась. Мэриан жила с морским сержантом из Бремертона, который был еще больше, чем она, но более мягким и со спокойным голосом. Во время войны он служил в Тихом океане. Я приставал к нему, чтобы он рассказал о войне, пока в конце концов он не показал мне альбом с фотографиями, которые там сделал. На большинстве фотографий были его приятели. Док, человек в очках. Керли, человек без волос. Иисус, человек с бородой. Были у него также фотки всего корпуса. Он полагал, что напугает меня этими фотографиями и я больше не буду приставать, но вместо этого я загорелся еще больше. В итоге Мэриан велела мне прекратить это и не надоедать ему.
Мэриан и я недолюбливали друг друга. Позже мы обнаружили причины этой неприязни, но сначала наша взаимная нелюбовь была инстинктивной и загадочной. Я пытался спрятать свою неприязнь за медовым потоком бесконечных «да, мээмс» и «нет, мээмс» и предложениями помочь. Но одурачить Мэриан было не так просто. Она знала, что я не люблю ее и что я не был тем молодым джентльменом, которым пытался казаться. Она часто выходила из дома, была на посылках, и иногда видела меня на улице с друзьями – плохой компанией, судя по виду. Знала, что я по-другому расчесывал волосы и переодевался в другую одежду, после того как выходил из дома. Однажды, проезжая на машине мимо нас, она крикнула мне, чтобы я подтянул брюки.
* * *
Моими друзьями были Терри Тэйлор и Терри Сильвер. Все трое мы жили только с матерями. Отец Терри Тэйлора был в полку в Корее. Война закончилась два года назад, но он все еще не вернулся домой. Миссис Тэйлор наполнила дом его фотографиями: портретами с выпускного, снимками в военной форме и без – всегда одного, прислонившегося к деревьям, стоящего перед фасадами домов. Гостиная походила на место поклонения. Если не знать их историю, то можно было легко подумать, что он не выжил в Корее, а погиб там геройской смертью, как миссис Тэйлор, вероятно, предвидела.
Погребальная атмосфера во многом была вызвана присутствием самой миссис Тэйлор. Она была высокой, сутулой женщиной с глубоко посаженными глазами. Она сидела в своей гостиной целыми днями, курила сигареты одну за другой и пялилась на венецианское окно с выражением невыразимой скорби, будто знала о вещах, происходящих после погребения. Иногда она подзывала сына, окутывала его своими длинными руками, закрывала глаза и хрипло шептала: «Теренс! Теренс!» Глаза были по-прежнему закрыты, когда она поворачивала голову и решительно отстраняла его.
Сильвер и я мгновенно увидели потенциал этой сцены и переигрывали ее очень часто, так часто, что могли вызвать слезы у Тэйлора, просто говоря «Теренс! Теренс!». Тэйлор был худеньким мечтателем, которого легко было довести до слез, в нем была слабость, которую он пытался скрывать от нас, совершая акты жестокости и вандализма. Однажды он даже побывал в ювенальном суде за то, что разбил окно.
У миссис Тэйлор было еще две дочери, обе старше Терри, полные презрения к нам и ко всем нашим занятиям. «О, боже!» – говорили они, когда видели нас. «Посмотрите-ка, кто к нам пришел». Сильвер и я сносили их оскорбления смирно, но Тэйлор всегда что-нибудь отвечал им. «У тебя лицо не болит? – мог сказать он. – Мне просто интересно, оно убивает меня». «Этот свитер связан из верблюжьей шерсти? Мне просто интересно, мне показалось, я видел два горба».
Но последнее слово всегда было за ними. Когда эти девчонки говорили, в них не было ничего особенного, но они были девчонками, и это давало им право вершить над нами суд. Они могли вызвать в нас раздражение просто тем, что закатывали глаза. Сильвер и я боялись их и были сконфужены присутствием миссис Тэйлор и похоронной атмосферой в их доме. Единственной причиной, по которой мы туда ходили, было желание стянуть сигареты у миссис Тэйлор.
Мы не могли ходить ко мне домой. Фил, владелец пансионата, не выносил детей. Он сдал комнату моей матери только после того, как она пообещала, что я буду тихоней и никогда не приведу других детей в дом. Фил всегда был там, воняющий жеваным табаком, пускающий табачную слюну в эмалированную кружку со сколами, которую он повсюду носил с собой. Он получил сильный ожог во время пожара в пакгаузе, который оставил на коже следы волдырей и покрыл воспаленным румянцем, будто огонь все еще горел где-то внутри его. Пальцы на одной руке были сросшимися вместе.
Он был прав, что не хотел видеть меня рядом. Когда мы проходили мимо друг друга в коридоре или на лестнице, я не мог оторвать от него глаз, а он не видел в них ни симпатии, ни дружелюбия, только отвращение. Он отвечал мне тем же, постоянно прикасаясь ко мне. Он понимал, что к чему, но ничего не мог с собой поделать. Он трогал меня за плечи, голову, за шею, используя все жесты отцовской привязанности, измеряя между тем мой ужас своим холодным острым взглядом.
Он трогал меня за плечи, голову, за шею, используя все жесты отцовской привязанности, измеряя между тем мой ужас своим холодным острым взглядом.
В общем, мой дом был запретной зоной, а дом Терри Тэйлора – полон троллей, так что мы обычно зависали у Сильвера. Сильвер был единственным ребенком, умным, тощим, злобным, бесстыдным трусом, а его незакрывающийся рот постоянно приносил нам проблемы. Его отец был кантором[1] и жил в Такоме со своей новой женой. Мать Сильвера работала весь день в компании «Боинг». Это означало, что квартира была в нашем полном распоряжении часы напролет.
Но вначале мы болтались по улицам. После школы следовали за девчонками на безопасном расстоянии и отпускали всякие шуточки на их счет. Мы шатались по магазинам, лапая все, что находилось на витрине. Спускались на краденых трехколесных великах вниз с холма вокруг Элкай-Пойнт, стоя на седле и спрыгивая в последний момент, так что они врезались в припаркованные машины. Иногда, когда у нас появлялись деньги, мы ехали на автобусе в город и смешивались с пьяной толпой у Площади первооткрывателей, чтобы поглазеть на ружья в витринах ломбардов. Для нас троих «люгер»[2] был непревзойденным оружием. Наша страсть к нему была глубокой и почти единственно допустимой. В присутствии «люгера» мы прекращали пихаться и стояли тихо с широко раскрытыми глазами.
В то время телевидение было заполнено фильмами и передачами о нацистах. Каждую неделю показывали новые ужастики, всегда с мрачным рассказчиком на заднем плане, чтобы напомнить нам, что это не фантазия, а реальная история. Что то, что мы видели на экране, действительно происходило и могло произойти снова, если мы не сохраним бдительность. Эти показы всегда заканчивались одинаково. Обзором разрушенного Берлина.
Усмехающиеся американские солдаты, выводящие побежденных арийских солдат из укрытий в сараях, из подвалов и коллекторов. Гиммлер мертвый в своей камере, Гесс с ввалившимися глазами в Шпандау. Теперь наш рассказчик ликовал: «Таким образом, высоко летящий прусский орел был сброшен на землю!» или «Таким образом, маленький фюрер и его наемники поджали хвосты и убежали, оставляя навсегда свою мечту о Тысячелетнем рейхе!»
Однако эти проблески унижения и потерь длились только несколько минут. Они добавлялись как довод о том, что смысл этих показов – отпраздновать победу добра над злом. Мы смотрели фильм и видели обман – что настоящий смысл – прославить щегольскую униформу, машины производства «Мерседес» и великолепную строевую подготовку, тысячи ботинок, сбрасываемых в кучу на мощеные улицы, в то время как над головой проплывали баннеры и мощные голоса пели песни, которые возбуждали нашу кровь, хотя мы не могли понять ни слова. Смысл был в том, чтобы увидеть, как «Юнкерсы» отделяются и пикируют по направлению к горящим городам, как танки дырявят здания, как мужчины с «люгерами» и собаками командуют людьми вокруг. Эти показы укрепляли в нас веру в то, что мы уже начали подозревать: что жертвы презренны. И не важно, сколько людей прикидываются иными. Что куда веселее быть внутри, чем снаружи, быть высокомерным, нежели добрым, быть с толпой, чем одному.
Терри Сильвер имел нацистскую нарукавную повязку, которая, как он клялся, была подлинная, хотя любому дураку было понятно, что он сделал ее сам. Как только мы приходили к нему домой, Сильвер обыкновенно доставал эту повязку из своего секретного места и нацеплял на себя. Затем принимался ходить с важным видом и вел себя с нами как с лакеями. Мы позволяли ему делать это из-за конфет, которые миссис Сильвер оставляла в хрустальной чаше, из-за телевизора и из-за того, что без Сильвера, говорящего нам, что делать, мы были вынуждены слоняться по тротуарам, безразлично кидаясь камнями в дорожные знаки.
Для начала мы решили сделать пару звонков. Тэйлор и я сидели на параллельном телефоне в спальне миссис Сильвер, пока сам Сильвер звонил. Он просто брал номера телефонов людей, имена которых были похожи на еврейские, и выкрикивал в трубку немецкие слова. Он заказывал полные банкеты китайской кухни для отца и мачехи. Иногда он звонил родителям детей, которых мы не любили, и имитировал голос и манеру говорить заинтересованного взрослого – учителя, тренера, адвоката – «просто чтобы спросить, есть ли какие-либо проблемы дома, которые могли бы объяснить необычное поведение Пола в школе» в такой-то день. Сильвер никогда не смеялся, никогда не выдавал себя. Когда он был чересчур правдоподобным и вежливым, Тэйлору и мне приходилось засовывать одеяло миссис Сильвер в рот и молотить матрас кулаками.
Эти показы укрепляли в нас веру в то, что мы уже начали подозревать: что жертвы презренны. Что куда веселее быть внутри, чем снаружи, быть высокомерным, нежели добрым, быть с толпой, чем одному.
Затем, толкая друг друга бедрами в попытке освободить пространство, мы втроем втискивались в отражение в большом зеркале миссис Сильвер, причесываясь и прихорашиваясь, чтобы выглядеть круто. Мы носили длинные волосы по бокам, которые укладывали в прическу дактэйл. Волосы наверху мы зачесывали к центру, затем выпрямляли и выпускали кудряшку, спадающую на лоб. Моя мать терпеть не могла эту прическу и запрещала мне носить ее, что означало лишь одно: я носил ее везде, кроме дома, сохраняя четкость двух разных стилей, один из которых предполагал использование большого количества воска, который делал мои волосы блестящими и тяжелыми, а мой лоб – усыпанным прыщами.
Незажженные сигареты торчали из уголков наших ртов, веки чуть прикрыты, мы изучали друг друга в зеркале. Торчащие кудряшки. Брюки спущены до бедер, тонкие белые ремни застегнуты на боку. Рубашки с рукавами три четверти. Воротники подняты на шее. Мы должны были выглядеть круто, но это было совсем не так. Сильвер был тощий. Его глаза – выпучены, кадык сильно выдавался, а руки высовывались из рукавов, как карандаши с надетыми на концы перчатками. У Тэйлора были ясные глаза с длинными ресницами и широкое чистое лицо коровы. Я сам тоже не выглядел здорово. Но некрутыми нас делал на самом деле не внешний вид. Крутизна не требовала ничего настолько очевидного, как внешний вид. Как шахматы или музыка, крутизна заявляла сама о себе какими-то загадочными признаками узнавания. Некрутизна делала то же самое. В нас присутствовали все признаки некрутизны.
В пять часов мы включали телик и смотрели «Клуб Микки-Мауса». Понятное дело, что всех нас возбуждала ведущая этого шоу Аннетт. Для нас она была предлогом, чтобы смотреть это шоу, а для меня это было так лишь наполовину. У меня имелись определенные идеи о том лучшем мире, к которому принадлежала Аннетт, и я хотел себе место в этом мире. Я желал его со всей горячностью и мучительным голодом первой любви.
По окончании каждой передачи местная станция давала адрес для Мышиной почты. Я начал писать Аннетт. Сначала я описал себя примерно таким же образом, как я уже делал это в письмах к Элис, которая теперь была далеко в прошлом, с той разницей, что вместо ранчо у моего отца, капитана Вулфа, была целая флотилия рыбацких лодок. Я стал старшим помощником и вообще разошелся в восхвалении себя. Я достаточно подробно описал Аннетт стычки со своими резвыми приятелями, с которыми лихо дрался. Я также предложил ей подумать о том, как будет весело, если она приедет в Сиэтл. Сказал, что у нее будет здесь много места. Умолчал лишь о том, что мне было всего одиннадцать.
В ответ я получил несколько бодреньких официальных ответов, предлагающих мне организовать фанклуб Аннетт. Другими словами, собственноручно создать конкуренцию. Да ни в жизнь! Но когда я повысил ставки в своих письмах к ней, они перестали мне присылать что бы то ни было. Студия Дисней, вероятно, имела некую секретную службу, которая следила за этой Мышиной почтой и подобными неуместными чувствами и признаниями. Когда мое имя появилось в списке нежелательных, оно, по всей вероятности, также появилось и в других списках. Но Элис научила меня выдержке. Я продолжал писать Аннетт и уже начал воображать ужасную аварию напротив ее дома, которая почти, но не до конца убила меня, сделав зависимым от ее заботы, симпатии, которая со временем переросла бы в восхищение, любовь…
Я предложил Аннетт подумать о том, как будет весело, если она приедет в Сиэтл. Сказал, что у нее будет здесь много места. Умолчал лишь о том, что мне было всего одиннадцать.
Как только она появлялась в шоу – Привет, я Аннетт! – Тэйлор начинал стонать, а Сильвер лизать экран языком.
– Иди ко мне, детка, – говорил он. – У меня шесть дюймов горячей дымящейся плоти только для тебя.
Мы все говорили подобные вещи – это было формальностью – потом затыкались и смотрели передачу. Наше погружение было полным. Мы смягчались. Мы сдавались. Мы присоединялись к этому клубу. Тэйлор забывался и сосал свой большой палец, а Сильвер и я позволяли ему это. Мы смотрели, как Мышкетеры восхищаются отличными планами и какими-то сомнительными приключениями и говорят о своих чувствах. И не смеялись над ними. Не смеялись, когда они говорили милые слова о своих родителях или когда были вежливы друг с другом. Ловили каждое мгновение шоу. Наши глаза искрились голубым светом. Мы продолжали пялиться в телик даже после того, как те пропевали свой гимн и исчезали в рекламе зубной пасты и сладостей. Затем, придя в себя и проморгавшись, мы встряхивались и говорили грязные вещи об Аннетт.
Иногда, когда «Клуб Микки-Мауса» заканчивался, мы поднимались на крышу. Здание, где располагалась квартира Сильвера, выходило на Калифорния-Авеню. И хотя улица была оживленная, мы выбирали цели аккуратно. В большинстве случаев мы ничего не кидали. Но время от времени появлялся кто-нибудь, у кого не было шанса пройти незамеченным, как тот человек в «Тандерберде».
«Форды Тандерберд» начали выпускать всего год назад, с 1955 года, и так как они были новенькие и их было еще не так много, они считались более крутыми, чем «Корветы». Был ранний вечер. «Тандерберд» тихо подбирался к перекрестку. Горел красный. С нашей жердочки за парапетом мы могли слышать песню по радио «Over the mountains and across the Seas», а за звуками музыки различать звуки мотора. Черное тело «Форда» сверкало, как обсидиан. Голубой дымок пыхтел из двойной выхлопной трубы. Верх был откинут. Мы видели красную кожу обивки и светловолосого мужчину в смокинге, сидящего на водительском месте. Он был молод, красив и свеж. Можно было практически чувствовать запах «Листерина» от его дыхания, «Меннен» на его щеках. Мы стояли прямо над ним. Ладонью левой руки он отчеканивал на руле ритм песни. Его правая рука отдыхала на спинке пустого кресла рядом с ним, которому, вероятно, недолго оставалось быть пустым. Он явно ехал за кем-то.
Мы не сговаривались. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять: он был всем тем, чем не были мы. У нас не было надежды на такую же, как у него, жизнь, достижения, удовольствия в каком бы то ни было обозримом будущем.
Первое яйцо шмякнулось рядом с ним на асфальте. Второе ударило по переднему крылу. Третье упало на багажник и обрызгало его плечи, шею и волосы. Мы смотрели вниз достаточно долго для того, чтобы подсчитать нанесенный ущерб, прежде чем втянули головы назад. Прошел миг. Затем поднялся вой, направленный вверх. Это были не слова – лишь одиночный плач души, полный разочарования и скорби. Мы все еще могли слышать музыку из радио. Сигнал светофора уже, должно быть, сменился, потому что раздались звуки клаксонов других машин, кто-то что-то крикнул, другой голос что-то грубо ответил, и музыка внезапно потерялась в шуме моторов.
Какое-то время мы катались взад и вперед по крыше. И как только решили вернуться назад в квартиру Сильвера, «Тандерберд» заскрипел тормозами за углом нашего здания. Мы слышали, как ругался водитель. Машина двигалась медленно, по направлению к свету. Когда «Форд» проехал, мы снова перегнулись через парапет. Водитель осматривал тротуары, резко и зло подергивая головой. Казалось, он не имел ни малейшего представления, откуда могли упасть яйца. Мы выпустили еще несколько. Одно ударилось по откидному верху с громким шлепком, другое приземлилось на сиденье рядом с ним, последнее взорвалось на приборной панели. Облепленный яйцами и яичной скорлупой, мужчина поднялся со своего кресла и завопил.
Шум сигнала усилился на свету. Он снова вырвался наружу, снова вернулся назад, по-прежнему вопя. В коробке оставалось шесть яиц. Каждый из нас взял по два. Сильвер сел на колени на самый край, бросил несколько быстрых взглядов на улицу, готовясь взмахнуть рукой, как только наступит подходящий момент. Затем он живо поманил, мы подбежали, швырнули яйца и отступили назад, скрывшись из виду еще до того, как они разбились. Водитель смотрел вверх на здание напротив нашего, он ни разу не остановил взгляд на том месте, где были мы. Мы услышали, как яйца плюхнулись на тротуар, разбились рядом с машиной. На этот раз никакого крика не прозвучало. Эта тишина доставляла мне дискомфорт, и в этом дискомфорте я послал усмешку Сильверу, но Сильвер не улыбнулся в ответ. Его лицо было пурпурным и дергалось от гнева, как будто нападали на него. Он был возмущен, вне себя. Громко дыша, сжимая и разжимая челюсти, он прислонился к краю, сложил руки чашей у рта и прокричал слово, которое я слышал лишь раз, годом раньше, когда мой отец выкрикнул его человеку, который подрезал его на дороге.
– Жид! – крикнул Сильвер. И еще раз: – Жид!
Одного взгляда было достаточно, чтобы понять: он был всем тем, чем не были мы. У нас не было надежды на такую же как у него жизнь, в каком бы то ни было обозримом будущем.
* * *
Однажды мы с матерью пошли в Элкей-Пойнт посмотреть инсценировку морской битвы между Одд Феллоус[3] и Лайонс Клаб. Это было во время Морской ярмарки, когда проводились гонки гидропланов. Парк возвышался над портом. Мы могли лишь разглядеть две лодки, а в них – фигурки, бросающие водные шары туда-сюда, пытаясь сбросить команды друг друга. В парке была толпа народу, и каждый раз, когда одна из команд сваливалась в воду, все смеялись.
Моя мать беззаботно улыбалась. Она любила смотреть, как мужчины дурачатся друг с другом; спасатели, солдаты на автобусной станции, братья на мойке.
День был ясный. Торговцы просачивались сквозь толпу, продавая солнечные очки, шляпы и сувениры с ярмарки. Девушки загорали, растянувшись на ковриках. В воздухе пахло кокосовым маслом.
Двое мужчин с бутылками пива в руках стояли неподалеку. Они все время крутились рядом и смотрели на нас. Один из них подался вперед, пара биноклей висела на ремешке в его руке. Он был сильно загорелым, с тонкими усами и прической-ежиком. И на нем были белые кроссовки.
– Эй, приятель, – сказал он мне, – хочешь попробовать?
Пока он надевал мне на шею ремешок и показывал, как фокусировать линзы, другой мужчина подошел и что-то сказал моей матери. Она ответила, но продолжала глазеть на воду, защищаясь руками от солнца. Я навел фокус на Лайонс и Одд Феллоус и смотрел, как они толкают друг друга за борт. Они казались так близко, что я мог разглядеть их бледные тела и выражение усталости на лицах. Несмотря на веселые выкрики, они ползли вверх по веревкам с трудом и падали назад сразу, как встречали сопротивление. Каждый раз они ударялись о воду и бултыхались чуть дольше, чем нужно, устало глядя на лодки, которые им предполагалось захватить.
Мать приняла пиво от мужчины рядом с ней. Тот, который дал мне бинокль, чувствовал мое беспокойство, может быть, даже мою ревность. Он встал на колени около меня и объяснял ход сражения, как будто я был маленьким ребенком. Но я снял бинокль с шеи и протянул ему обратно.
– Я не знаю, – говорила моя мать. – Мы, вероятно, вернемся домой довольно рано.
Мужчина, с которым она разговаривала, повернулся ко мне. Он был старшим из двоих, высокий, угловатый, с волосами имбирного цвета. Двигался он как-то невпопад, будто был постоянно разбалансирован. На нем были бермуды и черные носки. Его вытянутое лицо обгорело, что подчеркивало белизну зубов.
– Давайте спросим большого парня, – сказал он. – Что скажешь, приятель? Хочешь увидеть настоящее веселье из моего жилища?
Он указал на большой кирпичный дом на краю парка.
Я проигнорировал его.
– Мам, – сказал я, – я хочу есть.
– Он еще не обедал, – сказала мать.
– Обед, – среагировал мужчина, – нет проблем. Что ты любишь? Что ты обычно любишь есть на обед?
Я посмотрел на мать. Она была в приподнятом настроении, и от этого я становился еще мрачнее, потому что знал, что ей хорошо не из-за меня.
– Он любит гамбургеры, – сказала она мужчине.
– Все будет, – сказал он.
Он взял мою мать за локоть и повел через парк к дому. Меня оставили шагать сзади со вторым мужиком, который, казалось, проявлял ко мне интерес. Он хотел знать, как меня зовут, куда я хожу в школу, где живу, имя моей матери и все эти где-и-почему о моем отце. Я был молокососом для любого взрослого, который задавал мне вопросы. К тому времени как мы дошли до дома, я забыл, что я замкнутый, и рассказал ему о нас все.
Дом был похож изнутри на пещеру, тихий и прохладный. Средники арочных окон украшали витражные медальоны. Тяжелые двери также имели форму арок. И потолок в гостиной, ребристый из-за перекладин, изгибался в дугу высоко над головой. Я присел на диванчик. Кофейный столик возле меня был завален пустыми пивными бутылками. Мать подошла к открытым окнам, выходящим на порт.
Я посмотрел на мать. Она была в приподнятом настроении, и от этого я становился еще мрачнее, потому что знал, что ей хорошо не из-за меня.
– Бог мой! – воскликнула она, – вот это вид!
Загорелый мужчина сказал:
– Позаботься о нашем друге.
– Пойдем, приятель, – сказал тот, с кем я разговаривал по дороге. – Я раздобуду что-нибудь поесть.
Я пошел за ним на кухню и сел за барную стойку, пока Джад вытаскивал что-то из холодильника. Он слепил сэндвич с колбасой и поставил передо мной. Казалось, он забыл про гамбургер. Я бы мог что-нибудь сказать, но отлично понимал, что, даже если сделаю это, никакого гамбургера здесь не появится.
Когда мы вернулись в гостиную, мать смотрела из окна в бинокль. Загорелый мужчина стоял позади нее, его голова была наклонена близко к ее голове, одна рука покоилась на ее плече, в то время как он указывал пивной бутылкой на нечто интересное. Он повернулся, когда мы вошли, и усмехнулся нам.
– А вот и наш паренек, – проговорил он. – Ну, как дела? Перекусил что-нибудь? Джад, ты раздобыл этому пареньку обед?
– Да, сэр.
– Отлично! То, что нужно! Садись, Розмари. Вон туда. Садись, Джек, вот это малый. Ты любишь арахис? Здорово! Джад, принеси ему арахиса. И ради бога унеси отсюда эти бутылки.
Он сел рядом с матерью на диванчик и без конца улыбался мне, пока Джад засовывал пальцы в бутылки и, позвякивая, уносил их. Джад вернулся с блюдом арахиса и вышел с остатками бутылок.
– Давай, Джек, налетай!
Он наблюдал, как я съел несколько горстей, кивая сам себе, как будто я действовал в соответствии с каким-то предсказанием, которое он сделал.
– Ты ведь спортсмен, – сказал он. – Это читается в тебе. Глаза, строение тела. Во что ты играешь, Джек, в какую игру?
– В бейсбол, – ответил я.
Это было близко к правде. Во Флориде я играл почти каждый день, и у меня неплохо получалось. Но с тех пор я играл совсем немного. Я не был спортсменом и вовсе не выглядел как один из них, но я был рад, что произвожу такое впечатление.
– Бейсбол! – завопил он. – Джад, что я тебе говорил?
Джад занял стул в другом конце комнаты, вдалеке от нас. Он поднял брови и потряс головой от такой проницательности друга.
Моя мать засмеялась и сказала нечто дразнящее. Она звала этого загорелого Гил.
– Минуточку! – сказал он. – Ты думаешь, я несу чушь? Джад, что я сказал о Джеке здесь? Во что он играет?
Джад скрестил свои темные ноги.
– В бейсбол, – сказал он.
– Хорошо, – ответил Гил, – хорошо, я надеюсь это мы прояснили. Джек. Возвращаемся к тебе. Чем еще ты любишь заниматься?
– Мне нравится кататься на велике, – сказал я, – но у меня нет ни одного.
Я увидел, как хорошее настроение сходит с лица матери, как это обычно бывает, когда я говорю что-то не так. Она смотрела на меня холодно, а я, в свою очередь, смотрел холодно на нее. Велосипедный вопрос сделал нас врагами. Наша проблема была в том, что я хотел велик, а у нее не было достаточно денег, чтобы купить его мне. У нее совсем не было денег. Она объясняла мне это много раз. Я прекрасно все понимал, но тот факт, что у меня нет велика, казался слишком веской причиной, чтобы выносить это молча.
Велосипедный вопрос сделал нас врагами. Наша проблема была в том, что я хотел велик, а у нее не было достаточно денег, чтобы купить его мне.
Гил состроил гримасу недоверия. Он смотрел то на меня, то на мою мать, то опять на меня.
– Нет велика? Пацан без велика?
– Мы поговорим об этом позже, – сказала мне мать.
– Я только сказал…
– Я знаю, что ты сказал.
Она нахмурилась и отвернулась от меня.
– Подождите! – вступился Гил. – Да постойте же. Что это за история тут, мамочка? Ты всерьез хочешь сказать, что у этого пацана нет велосипеда?
Мать ответила:
– Он должен будет потерпеть еще немного, только и всего.
– Мальчишки не могут ждать велика, Розмари. Мальчишкам нужен велик сейчас!
Мать пожала плечами и натянуто улыбнулась, как она обычно это делала, когда попадала в неловкое положение.
– У меня нет денег, – сказала она тихо.
После слова деньги воцарилось тяжелое молчание.
Затем Гил сказал:
– Джад, сделаем еще один раунд. Глянь, не осталось ли там имбирного эля для нашего нападающего.
Джад поднялся и покинул комнату.
Гил сказал:
– Какой велосипед ты бы хотел, Джек?
– Думаю, «Швинн».
– Правда? Ты бы предпочел иметь «Швинн», а не английский гоночный? – Он увидел, что я засомневался. – Или все-таки тебе бы хотелось английский гоночный?
Я кивнул.
– Ну, скажи же! Я не могу читать твои мысли.
– Я бы предпочел английский гоночный.
– Так-то лучше. Теперь уточним, о каком именно английском гоночном идет речь?
Джад принес напиток. Мой был горький. Я узнал в нем коктейль «Коллинз».
Мать наклонилась вперед и сказала:
– Гил.
Он поднял руку.
– Так какой именно, Джек?
– «Роли», – ответил я.
Гил улыбнулся, и я улыбнулся в ответ.
– Вкус шампанского, – сказал он, – пойдет на пользу. Какого цвета?
– Красного.
– Красный. Достаточно яркий. Я думаю, мы можем это устроить. Ты все понял, Джад? Один велосипед, английский гоночный, «Роли», красный.
– Понял, – ответил Джад.
Моя мать поблагодарила, но сказала, что не может принять этого. Гил сказал, что это я должен буду принять, а не она. Она начала спорить, не равнодушно, а со всей решимостью. Гил не хотел слушать ни слова. В какой-то момент он даже положил руки поверх ушей.
Наконец она сдалась. Она отклонилась назад и отпила пива. И я увидел, что, несмотря на все, что она говорила, она была поистине счастлива от того, как все шло, не только потому, что это означало конец нашим ссорам, а еще и потому, что все же она очень хотела, чтобы у меня был велосипед.
Я увидел, что, несмотря на все, что она говорила, она была поистине счастлива от того, как все шло, не только потому, что это означало конец нашим ссорам, а еще и потому, что все же она очень хотела, чтобы у меня был велосипед.
– Как тебе арахис, Джек? – спросил Гил.
Я сказал, что мне нравится.
– Здорово, – сказал он, – это просто здорово.
Гил и моя мать выпили еще несколько бутылок пива и разговаривали, пока Джад и я смотрели по телику квалификационные соревнования гидропланов. Вечером Джад отвез нас назад в пансион. Мы с матерью лежали какое-то время на кроватях с выключенным светом, чувствуя ветерок с моря, слушая шум в вершинах деревьев снаружи. Она спросила, не возражаю ли я остаться дома один этой ночью. Она была приглашена на ужин.
– С кем? – спросил я. – С Гилом и Джадом?
– С Гилом, – ответила она.
– Нет, – сказал я. Я был рад. Это бы только упрочило все, о чем мы говорили сегодня.
Комната наполнилась тенями. Мать поднялась и пошла в душ. Затем надела широкую голубую юбку, и мексиканскую блузку с открытыми плечами, и прекрасное украшение из бирюзы, которое купил для нее мой отец, когда они катались по Аризоне до войны. Серьги, ожерелье, тяжелый браслет, ремешок из раковин. Она немного загорела в тот день, и голубизна бирюзы выглядела особенно ярко, подчеркивая голубизну ее глаз. Она мазнула парфюм за ушами, на сгибах под локтями, на запястьях. Она потерла запястья друг о друга и коснулась ими шеи и груди. Она вертелась из стороны в сторону, осматривая себя в зеркале. Потом остановилась и осмотрела себя спереди с серьезным видом. Не отрывая глаз от зеркала, она спросила меня, как она выглядит. Действительно очень мило, ответил я ей.
– Ты всегда так говоришь.
– Ну, это же правда.
– Ладно, – сказала она.
Она последний раз взглянула на себя, и мы пошли вниз.
Мэриан и Кэти вошли, когда мать готовила для меня ужин. Они заставили ее повертеться перед ними, обе улыбались и восклицали, а Мэриан отогнала ее от плиты и сама взялась за мой ужин, чтобы мать не поставила пятен на свою блузку. На их вопросы мать отвечала уклончиво. Они поддразнивали ее на тему загадочного мужчины. И когда за окном прозвучал автомобильный сигнал, пошли провожать ее в коридор, поправляя ее одежду, разглаживая волосы, снабжая последними инструкциями.
– Ему следовало бы подойти к двери, – сказала Мэриан, когда они вернулись на кухню.
Кэти пожала плечами и уткнулась взглядом в стол. Она была уже сильно беременна к тому времени и, вероятно, чувствовала неуверенность, имеет ли она право решать, как и что лучше на свидании.
– Ему следовало бы подойти к двери, – сказала Мэриан снова.
Спал я плохо той ночью. Так было всегда, когда матери не было рядом, что, впрочем, случалось не так уж часто в последнее время. Она вернулась поздно. Я слышал, как она поднималась по лестнице и как приближались ее шаги по коридору. Дверь открылась и закрылась. Войдя, мать на мгновение замерла, затем прошла через комнату и села на свою кровать. Она тихо плакала.
– Мам? – отозвался я.
Мне нравилось делать это, не потому что она была несчастна, а потому что я был нужен ей, и это ощущение нужности давало мне силы. Когда я успокаивал ее, то успокаивался сам.
Когда она не ответила, я встал и подошел к ней.
– Что случилось, мам?
Она посмотрела на меня, попыталась сказать что-то, потрясла головой. Я присел с ней рядом и обнял ее. Она захлебывалась, ей не хватало дыхания, как будто кто-то держал ее под водой.
Я покачивал ее и что-то нашептывал. Я уже привык к этому, и мне нравилось делать это, не потому, что она была несчастна, а потому, что я был нужен ей, и это ощущение нужности давало мне силы. Когда я успокаивал ее, то успокаивался сам.
Она была уставшей, и я помог ей улечься в постель. У нее чуть кружилась голова, она смеялась и подшучивала над собой, но не позволила мне убрать руку, пока не заснула.
Утром мы немного сторонились друг друга от смущения. Мне как-то удалось не задавать ей вопросов. Той ночью я тренировался в самообладании, но эта тренировка казалась показной, я знал, что слишком слаб, чтобы сохранить чувство самоконтроля.
Мать читала.
– Мам?
Она посмотрела на меня.
– А что там насчет «Роли»?
Она вернулась к своей книге, не ответив. Больше я ничего не спрашивал.
* * *
Мэриан, Кэти и моя мать решили снимать жилье вместе. Моя мать предложила найти дом и нашла его. Это был самый неприглядный прыщ на теле Западного Сиэтла. Краска висела лохмотьями с боков, голая древесина выветрилась до серого, мерцающего блеска. Двор был по колено в сорняках. Провисающие карнизы подпирались длинными досками, а передние ступени прогнили. Чтобы попасть внутрь, нужно было обойти дом сзади. За домом притаился частично рухнувший сарай, маленькие дети любили забираться туда, привлекаемые возможностью играть с разбитым стеклом и ржавыми инструментами.
Моя мать взяла этот дом незамедлительно. Цена была подходящей: он почти ничего не стоил. И она видела в нем перспективы – слово, которое часто использовал мужчина, показывавший ей этот дом. Мужчина настоял на встрече ночью и провел нас через дом, как вор, говоря о его преимуществах почему-то шепотом. Мама, прислушиваясь с сощуренными глазами, дабы показать, что она проницательна и ее так просто не возьмешь, в конце концов согласилась, что этому месту не хватает самой малости, чтобы быть настоящим уютным гнездышком. Она подписала контракт на капоте машины, а мужчина держал фонарик над бумагами.
Другие дома на улице были маленькими, тщательно ухоженными Кейп-Кодами и домиками в колониальном стиле с газонами, как на поле для гольфа. Их дымоходы обвивал плющ. Над дверью каждого из колониальных домиков красовался черный орел с расправленными крыльями. Люди, которые жили в этих домах, выходили на улицу, чтобы поглазеть, как мы въезжаем. Они смотрели довольно угрюмо. Позже мы узнали, что наш дом, первый дом в этом районе, недавно был запланирован на снос, а затем в последний час избавлен от этой участи благодаря циничным манипуляциям его владельца.
Кэти и Мэриан онемели, когда поняли это. Со сгорбленными спинами, замершими лицами они несли свои коробки, не глядя по сторонам. В ту ночь они хлопали, грохотали и ворчали в своих комнатах. Но в конце концов моя мать их утихомирила. Она не подавала виду, что видела какую-либо разницу между нашим домом и домами наших соседей, за исключением нескольких деталей, которые мы сами, в свободную минутку, время от времени, могли легко исправить. Она помогла нам представить дом после того, как мы внесем все эти поправки. Ей так здорово удалось показать нам эту картинку, что мы начали чувствовать, будто все необходимое уже сделано, и поселились там, не пошевелив и пальцем, чтобы спасти дом от его окончательного разложения.
Вскоре после того, как мы купили дом, у Кэти родился мальчик, Уилли. Уилли был смешным, как клоун. Даже когда он был один, он кудахтал и пронзительно кричал, как попугай. Сладкий, почти приторный запах молока наполнял дом.
Кэти и моя мама работали в центре города, в то время как Мэриан следила за домом, готовила еду и ухаживала за Уилли. Предполагалось, что она должна была заботиться и обо мне, но я мотался с Тэйлором и Сильвером после школы и не возвращался домой до момента, пока не понимал, что мать вот-вот вернется. Когда Мэриан спрашивала, где я был, я врал ей. Она это знала, но не могла контролировать меня или даже убедить мою мать, что за мной нужен глаз да глаз. Мама верила мне. Она не была сторонницей дисциплины. Ее отец, Папочка, накормил ее этой дисциплиной досыта, и она не видела в ней никакого прока.
Папочка верил в силу наказаний. Когда мама была еще ребенком, он бил ее за то, что она сосала палец. Чтобы исправить привычку своего малыша ходить со слегка повернутыми внутрь пальцами, он заставлял ее ходить, выворачивая пальцы наружу, как утка. Когда она начала учиться, Папочка шлепал ее почти каждый вечер, следуя теории, что она, должно быть, в тот день сделала что-то не так, знал он об этом или нет. Он говорил ей, что собирается ее хорошенько отшлепать заранее, до того, как семья садилась ужинать, чтобы она могла подумать об этом во время еды, слушая, как он говорит о фондовом рынке и дураке в Белом доме. После десерта он шлепал ее. Затем ей приходилось целовать его и говорить: «Спасибо, папа, за то, что ты заработал на такую вкусную еду».
Моя бабушка была благородной женщиной. Она пыталась защищать свою дочь, но у нее было плохо с сердцем, и она не могла защитить даже себя. Всякий раз, когда она была прикована к постели, Папочка читал ей что-нибудь из произведений Мэри Бейкер Эдди[4], чтобы доказать, что ее страдания были иллюзорными или являлись результатом неправильных мыслей. На их воскресных прогулках на машине он нервировал ее, проезжая знаки «Стоп» и устраивая гонки с поездами на железнодорожных переездах. Однажды он загреб человека на капот машины и пронес на скорости через несколько кварталов, крича: «Убирайся с моей машины!»
Она не была сторонницей дисциплины. Ее отец, Папочка, накормил ее этой дисциплиной досыта, и она не видела в ней никакого прока.
Моя мать осталась с Папочкой один на один. Когда она начала учиться в средней школе, он заставил ее носить блумерсы[5] – розовые шелковые, с рюшами на ногах. Он привез несколько пар домой из круиза в Китай, где они были все еще в моде среди жен миссионеров. Он приучил ее к сигаретам, чтобы ей меньше хотелось есть. А в ресторанах заставлял налегать на хлеб. Ей не разрешалось гулять с мальчиками. Но мальчики не сдавались. Однажды ночью несколько из них припарковались напротив ее дома и спели «When it’s Spring time in the rockies». Когда они прокричали «Спокойной ночи, Розмари!», Папочка пришел в ярость. Он выбежал на улицу, размахивая «кольтом». Как только водитель сорвался с места, Папочка выпустил несколько выстрелов в парня на заднем сиденье, который пригнулся прямо перед тем, как две пули ударились в металл над его головой. С бабушкой случился приступ, и ей пришлось давать дигиталис.
Папочка не оставил этого так просто. Следующим утром в полном снаряжении он рыскал по парковке возле школы, выискивая машину со следами от пуль.
Моя мать сбежала несколько месяцев спустя после смерти матери, будучи еще совсем девочкой. Но Папочка оставил в ее душе несколько шрамов. Одним из них была ее странная покорность, почти паралич, перед мужчинами с тиранскими замашками. Другим – несовместимая с этим непереносимость любого насилия. Она никогда не была способна ударить меня. Те несколько раз, когда она пыталась это сделать, я отскакивал со смехом. Она даже не могла убедительно повысить голос. Она не считала правильным так вести себя со мной, и в любом случае она не думала, что это пойдет мне на пользу.
Мэриан думала иначе. Иногда по ночам я слышал, как они обе спорили обо мне. Мэриан была резкой, а моя мать – тихой и непреклонной. Это просто возраст, через который мне надо пройти, так она думала. Я перерасту это. Я хороший мальчик.
На Хеллоуин Тэйлор, Сильвер и я разбили несколько окон в буфете школы. На следующий день двое полицейских пришли в школу, и несколько мальчишек с дурной репутацией были вызваны из классов для разговора. Никто не мог и подумать на нас, даже на Тэйлора, который уже имел подобную историю в своей биографии, которая к тому же была запротоколирована. Причина этого была в том, что в сравнении с реально сложными детьми, которые попадали в драки и огрызались с учителями, мы были незаметными и спокойными.
К концу дня директор школы собрал линейку и по громкой связи объявил, что виновные вычислены. До того, как предпринять какие-либо действия, однако, он хотел бы дать этим индивидуумам шанс выйти вперед и сознаться. Добровольное признание будет засчитано им позднее. Тэйлор, Сильвер и я старались не смотреть друг на друга. Мы знали, что это блеф, потому что мы были в одном классе весь день. В противном случае этот трюк бы сработал. Мы не доверяли друг другу, и любое подозрение, что один из нас проявил слабость, создало бы панический страх, что нас раскроют.
Нам сошло это с рук. Неделю спустя мы вернулись после кино, чтобы разбить еще несколько окон, но струсили, когда какая-то машина повернула на парковку и стояла там с включенным мотором несколько минут, прежде чем уехать.
Интерес полиции к тому, что мы делаем, не заставлял нас быть более осторожными, а, напротив, подначивал. Мы возомнили о себе невесть что, были самоуверенны и безумны в своем высокомерии. Мы разбивали окна, уличные фонари, взламывали двери автомобилей, припаркованных на холме, и снимали их с ручника, так что они скатывались вниз и врезались в машины, стоящие впереди. Мы поджигали мешки с дерьмом и оставляли их на порогах, но люди не вляпывались в них, как это предполагалось. Вместо этого они ждали, с изнуренными лицами, пока эти мешки сгорят, время от времени поглядывая по сторонам за тенями, по которым они угадывали, что мы наблюдаем за ними.
Мы совершали все эти вещи в темноте и средь бела дня, оказываясь всегда там, где был слышен звук битого стекла, орущих котов или скрежета металла.
И еще мы воровали. Сначала воровство было частью нашего хулиганского бытия. Особенно Тэйлора и Сильвера, у которых кражи не стали делом жизни. Но для меня воровство было серьезным делом, настолько, что я маскировал его серьезность, не позволяя Тэйлору и Сильверу видеть, какое влияние оно имеет на меня. Я был вором. По моей собственной оценке – мастерским вором. Когда я слонялся по магазинам дешевых товаров, разглядывал складные ножи и модели авто с совершенно невинным выражением лица, то искренне считал, что продавщица, изредка поглядывающая в мою сторону, видела перед собой честного покупателя, а не мелкого воришку. И когда мне, наконец, удавалось украсть что-либо, я считал, что мне ничего за это не будет, потому что я очень хитрый, а вовсе не потому, что эти женщины на ногах целый день и слишком устали, чтобы связываться с мальчишками вроде меня и проблемами, которые они могут принести. Фальшивое возмущение, затем страх, рыдания, триумфальное пришествие менеджера, полицейского, бумажная волокита и пустота, которую они будут чувствовать, когда все это закончится.
Интерес полиции к тому, что мы делаем, не заставлял нас быть более осторожными, а, напротив, подначивал.
Я прятал вещи, которые украл. Время от времени я вынимал их из укрытия, вертел в руках, тупо рассматривая. Вне магазина они меня не интересовали, за исключением складных ножичков, которые я бросал в деревья до тех пор, пока не ломалось лезвие.
Несколько месяцев спустя после того, как мы переехали в новый дом, Мэриан обручилась с ее морским бойфрендом. Затем Кэти обручилась с мужчиной из ее офиса. Мэриан думала, что моя мать должна тоже обручиться, и все пыталась ее пристроить. Она организовала короткий смотр поклонников. Один за другим они приходили в наш дом, пристально смотрели на разрушенный порог, обходили дом сзади. Затем, войдя в кухню, собирались с духом и надевали веселость как праздничную шляпу. Даже мне была видна безнадежность их попыток имитировать радость. Хотя они и понимали, что эта женщина также вряд ли сочтет их подходящей кандидатурой для брака.
Был один моряк, который показывал мне фокусы с веревочками, завязанными на пальцах, и казалось, вовсе не хотел покидать дом и мою мать. Тип, который пришел пьяный и был спроважен обратно на такси. Один пожилой субъект, который, как сказала мне позже мать, пытался занять у нее денег. И затем появился Дуайт.
Дуайт был невысоким мужчиной с кудрявыми каштановыми волосами и грустными беспокойными карими глазами. От него пахло бензином, ноги были слишком короткими для широкогрудого тела, но недостаток длины компенсировался пружинистостью. У него была удивительная манера отрывисто пружинить при ходьбе. Он одевался как никто из тех, кого я когда-либо видел раньше – туфли в два цвета, разрисованный вручную галстук, украшенный монограммой блейзер и носовой платок с такой же монограммой в нагрудном кармане. Дуайт неоднократно возвращался к нам, что делало его главным претендентом среди поклонников. Мама говорила, что он хороший танцор – только пыль летит из-под ног. И к тому же очень милый и обходительный.
Я не беспокоился на его счет. Он был слишком мелким, работал механиком. Одежда его была несуразной – хоть и не могу сказать, в чем именно. Мы приехали за столько километров вовсе не к нему. Он даже жил не в Сиэтле, а в местечке под названием Чинук – крохотная деревушка в трех часах езды от Сиэтла вверх по Каскад Маунтинс. Кроме того, он уже был женат. У него было трое детей, которые жили вместе с ним, все подростки. Я знал, что моя мать никогда бы не впуталась в подобный бардак.
И даже несмотря на то что Дуайт продолжал ездить с гор, чтобы увидеть мою мать, каждые вторые выходные, а затем и каждый уикенд, казалось, он чувствовал, что его случай безнадежен. Его внимание к матери было таким щенячьим, таким раболепным, будто он знал, что вероятность прибрать ее к рукам трогательно ничтожна. И даже находиться в ее присутствии – большаая удача, которая зависит от его почтения, хвастливой лжи, оптимизма и всякого рода хорошего настроения.
Дуайт уже был женат. У него было трое детей, которые жили вместе с ним, все подростки. Я знал, что моя мать никогда бы не впуталась в подобный бардак.
Он старался изо всех сил. Для того чтобы заметить подобный тип старания, нет глаза острее, чем глаз соперника, который, может, является ребенком. Я взялся за это дело с усердием и отмечал каждый промах Дуайта: его привычку облизывать губы, метать взгляд от одного лица к другому в поисках малейших признаков несогласия или скуки, его неуверенную улыбку, фальшивый тембр смеха, когда он рассказывал шутки, которые на самом деле не понимал.
Никто не мог просто пойти на кухню и сделать себе напиток, Дуайт обязательно должен был вскочить и сделать это сам. Никто не мог открыть дверь или надеть пальто без его помощи. Никто не мог даже курить свои собственные сигареты. Нужно было непременно брать у Дуайта и покоряться продолжительному спектаклю с прикуриванием. Он вынимал из бархатного футлярчика зажигалку «Зиппо» с монограммой; открывал со щелчком крышку о свою брючину; демонстративно делал паузу, глядя на высокое пламя с короной маслянистого дымка, и затем весь ритуал повторял в обратном порядке.
Я был хорошим мимом или, лучше сказать, жестоким, и Дуайт был легкой мишенью. Я принимался за эту комедию сразу, как он покидал наш дом. Моя мать и Кэти старались не смеяться, но у них не получалось, и они все равно хохотали. То же делала Мэриан, хотя в действительности вовсе не потешалась над Дуайтом.
– Дуайт не так уж плох, – обычно замечала она матери, и та кивала в ответ.
– Он очень мил, – добавляла Мэриан, и мать уже не кивала и говорила:
– Джек, довольно.
* * *
День благодарения мы провели в Чинуке с Дуайтом и его детьми. Снег выпал несколько дней назад. Он растаял в долине, но все еще покрывал деревья на склонах, которые были фиолетовыми от теней, когда мы приехали. Хотя был еще день, солнце уже садилось за горы.
Дети Дуайта вышли, чтобы поприветствовать нас, когда мы подъехали к дому. Двое старших, мальчик и девочка, ждали у порога, а девочка примерно моего возраста подбежала к моей матери и обхватила ее руками за талию. Я чувствовал полное отвращение. Девочка была с худым лицом и костлявая, а на затылке у нее виднелась плешь размером с серебряный доллар. Она как-то странно сопела, когда схватила мою мать, которая, вместо того чтобы оттолкнуть это создание, засмеялась и обняла ее в ответ.
– Это Перл, – сказал Дуайт и незаметно высвободил мать из ее объятий. Перл осмотрела меня. Она не улыбалась, так же как и я.
Мы подошли к дому и познакомились с другими двумя. Оба были выше Дуайта. У Скиппера была клинообразная голова, плоская сзади и острая спереди, с близко посаженными глазами и длинными крыльями носа. Он носил короткую стрижку ежик. Скиппер рассматривал меня с вежливым равнодушием и переключил внимание на мою мать, приветствуя ее с серьезной, но безупречной любезностью. Норма просто сказала: «Привет!» – и взъерошила мои волосы. Я поднял на нее взгляд, и пока мы были в Чинуке два дня, я не смотрел на нее только в те моменты, когда спал или когда кто-нибудь проходил между нами.
Норме было семнадцать, она была зрелая и хорошенькая. Губки ее были полными и красными и всегда чуть припухшими, как после сна. Двигалась она тоже как-то сонно, медлительно, часто потягиваясь. Когда она расправляла руки, ее блузка туго натягивалась и слегка раздвигалась между пуговицами, открывая молочные ломтики живота. У нее была белоснежная кожа. Густые рыжие волосы, которые она сонно откидывала назад. Зеленые глаза с коричневыми пятнышками. Она пользовалась лавандовой водой, и слабенькая сладость запаха смешивалась с теплом, которое от нее исходило. Иногда, просто дурачась, не думая ни о чем таком, она могла положить руку мне на плечо и стукнуть меня бедром или притягивала меня к себе.
Я поднял на нее взгляд, и пока мы были в Чинуке два дня, я не смотрел на нее только в те моменты, когда спал или когда кто-нибудь проходил между нами.
Если Норма замечала мой неморгающий взгляд, она считала это само собой разумеющимся. Она никогда не показывала виду, что удивлена или смущена. Когда наши глаза встречались, она улыбалась.
Мы занесли наши сумки внутрь и пошли осматривать дом. Это на самом деле был не совсем дом, а половина барака, где размещались немецкие военнопленные. После войны эти бараки были переделаны в двухквартирные дома. Семья по фамилии Миллер жила в одной половине дома, семья Дуайта – в другой, с тремя спальнями, которые соединялись с кухней, столовой и гостиной через коридор. Комнаты были маленькими и темными. Со скрещенными на груди руками мать всматривалась в эти комнаты, делано восторгаясь. Дуайт чувствовал ее сдержанность. Он размахивал руками, озвучивая планы по поводу переделки дома. Мать не удержалась и дала несколько собственных рекомендаций, которые понравились Дуайту настолько, что он принял их все, незамедлительно.
После ужина мать пошла вместе с Дуайтом на встречу с его друзьями. Я помогал Норме и Перл мыть посуду, затем Скиппер достал «Монополию», и мы сыграли две партии. Перл выиграла обе, потому что относилась к игре серьезнее всех. Она подозрительно смотрела на нас и повторяла правила, а сама тайно торжествовала по поводу своей растущей кучи ценных бумаг и денег. После выигрыша она указала нам на то, что, по ее мнению, мы сделали неправильно.
Мать разбудила меня, когда вернулась. Мы спали на одном раскладном диване в гостиной, и она без конца ворочалась и взбивала подушку. Она никак не могла улечься. Когда я спросил, в чем дело, она ответила:
– Ни в чем. Спи давай.
Затем она поднялась на локоть и прошептала:
– Что ты думаешь?
– Они хорошие. Норма замечательная.
– Они все замечательные, – сказала мама.
Она снова улеглась на спину. Все еще шепотом сказала, что они ей все понравились, но что она чувствует спешку. Она не хотела спешить.
– Это правильно, – сказал я.
Она сказала, что у нее действительно стало получаться на работе. Она чувствовала, что начала чего-то достигать. Она не хотела останавливаться, не сейчас. Понимаю ли я, что она имеет в виду?
Я сказал, что прекрасно понимаю, о чем она говорит.
– Это эгоистично? – спросила она.
Мэриан полагала, что ей необходимо выйти замуж. Мэриан считала, что мне позарез нужен отец. Но моя мать не хотела замуж, в самом деле. Не сейчас. Может быть, позже, когда она почувствует, что готова, но не сейчас.
Я сказал, что мне нормально. Позже – нормально.
Назавтра был День благодарения.
После завтрака Дуайт упаковал всех нас в машину и повез кататься по Чинуку. Чинук был корпоративной деревней, которой обладал «Сиэтл Сити Лайт». Несколько сотен людей жили здесь в выстроенных в аккуратный ряд домах и переделанных бараках, как один, белых с зеленой отделкой. Узкие улочки между домами были засажены рододендроном, и Дуайт сказал, что цветы цветут все лето. Поселение имело милый, прекрасно ухоженный вид старого военного лагеря, и именно так его все и называли – лагерь. Большинство мужчин работали на электростанции или на одной из трех плотин вдоль Скэджита.
Эта река текла через деревню, глубокая мощная река, стиснутая с обеих сторон крутыми горами. В той точке, где расстояние между берегами достигало полумили, и был построен Чинук. Горные склоны были плотно покрыты лесом, деревья укоренялись даже в том месте, где порода выходила наружу, и в каменистых овражках. В вершинах деревьев висел туман.
Дуайт неспешно показывал нам окрестности. После осмотра местности он повез нас вверх по ручью узкой горной дорогой. С одной стороны ее была пропасть, на дне которой струилась река, а с другой нависали валуны. За рулем он рассказывал нам о прелестях жизни в Чинуке. Воздух. Вода. Никакого криминала, никакой детской преступности. Можно выходить из дома и не бояться оставлять двери открытыми.
Мэриан полагала, что ей необходимо выйти замуж. Мэриан считала, что мне позарез нужен отец. Но моя мать не хотела замуж. Не сейчас.
Охота. Рыбалка. На самом деле Скэджит был одним из лучших мест в мире, где водилась форель. Тед Уильямс, который (не многие люди это осознавали) был первоклассным рыбаком, а также великим бейсболистом, не говоря уже о том, что он был героем войны – рыбачил здесь годами.
Перл сидела спереди, между Дуайтом и моей матерью, положив голову ей на плечо. Она почти забралась к матери на колени. Я сидел сзади между Скиппером и Нормой. Они молчали. В какой-то момент мать повернулась и спросила:
– Ну как вы тут, ребята? Вам нравится?
Они посмотрели друг на друга. Скиппер ответил:
– Нормально.
– Нормально, – сказала Норма. – Просто скучно, только и всего.
– Не так уж и скучно, – сказал Дуайт.
– Ну, – сказала Норма, – может и «не так». Хотя вполне себе.
– Есть масса вещей, которыми можно заниматься, если только проявить инициативу, – сказал Дуайт. – Когда я рос, у нас не было всех тех штук, которые есть теперь у вас. Не было магнитофонов, телевизоров, всего этого, но мы никогда не скучали. Никогда. Мы использовали воображение. Читали классику. Играли на музыкальных инструментах. Нет для детей абсолютно никакого повода скучать, в моих книгах не было ничего подобного. Покажите мне скучающего ребенка, и я покажу вам ленивого ребенка.
Мать посмотрела на Дуайта, затем повернулась к Норме и Скипперу.
– Ты заканчиваешь школу в этом году, так? – спросила она Скиппера.
Он кивнул.
– А ты учишься еще год, – сказала она Норме.
– Еще один год, – ответила Норма. – Еще один год, и поминай как звали.
– Какая здесь школа?
– Здесь нет школы. Только начальная. Мы ездим в Конкрит.
– Конкрит?
– Старшая школа Конкрита, – сказала Норма.
– Это название города?
– Мы проехали его на пути сюда, – ответил Дуайт. – Конкрит.
– Конкрит, – повторила моя мать.
– Это несколько миль вниз по реке, – сказал Дуайт.
– Сорок миль, – сказала Норма.
– Брось, – сказал Дуайт, – это не так уж и далеко.
– Тридцать девять миль, – вставил Скиппер. – Точно. Я мерил это расстояние на одометре.
– Да какая разница! – сказал Дуайт. – Вы бы хныкали точно так же, если бы гребаная школа была рядом с домом. Если все, что вы умеете, это жаловаться, я был бы вам весьма благодарен, если бы вы прекратили это. Просто будьте добры прекратить.
Дуайт смотрел назад все то время, пока говорил. Его нижняя губа была выкручена наружу, и видны были нижние зубы. Машина виляла по дороге.
– Я в пятом классе, – сказала Перл.
Никто ей не ответил.
Мы проехали еще немного. Потом мать попросила Дуайта съехать на обочину. Она хотела сделать несколько снимков. Она поставила Дуайта, Норму, Скиппера и Перл вместе на обочине, а позади них вздымались заснеженные вершины. Затем Норма захватила камеру и начала командовать. Последней фоткой, которую она сделала, был снимок меня с Перл.
– Ближе! – кричала она. – Ну же! Так, теперь возьмитесь за руки. За руки! Вы знаете, что такое руки? Ну, такие конечности, сразу после предплечий.
Она подбежала к нам, взяла Перл за левую руку, положила ее в мою правую, обернула мои пальцы вокруг нее, затем отбежала назад к своей удачной позиции и направила камеру на нас.
Рука Перл безжизненно повисла. Моя тоже. Мы оба уставились на Норму.
– Боже, – сказала она, – похоже, здесь никаких шансов.
По дороге обратно в Чинук мать сказала:
– Дуайт, я не знала, что ты играешь на музыкальных инструментах. На чем ты играешь?
Дуайт жевал незажженную сигару. Он достал ее изо рта.
– На маленьком пианино, – ответил он. – Но главным образом на саксе. На альто саксе.
Скиппер и Норма быстро переглянулись, затем снова стали смотреть каждый в свое окно.
* * *
Когда Дуайт приглашал нас в Чинук, он заманил меня сообщением о том, что клуб по стрельбе будет устраивать праздничный турнир пальбы по индейкам. И если я захочу, могу привезти с собой винчестер и поучаствовать в соревновании. Я не стрелял и даже не держал в руках винтовку с тех пор, как мы уехали из Солт-Лейк. Каждую пару недель или около того я перерывал весь дом вверх дном в поисках винтовки, но мать прятала ее где-то, может быть, даже в своем офисе в городе.