Кто-то сказал, что французскую словесность ХХ века можно разделить на два периода: до и после Перека. Невзирая на категоричность, это высказывание довольно точно отражает ситуацию, сложившуюся в 1970-е годы: к этому времени радикально изменились не только приемы литературного письма, но восприятие литературы в целом. В этих изменениях важнейшую роль сыграло творчество Жоржа Перека.
Перек родился в Париже в 1936 году.
Незадолго до этого его родители, польские евреи, эмигрировали во Францию. В 1939 году отец Перека ушел добровольцем на фронт, а через год попал под «шальной» снаряд и умер «медленной и глупой смертью» на следующий день после заключения перемирия. Мать Перека (так же как его тетя и оба деда) попала в облаву; ее смерть в концентрационном лагере Дранси официально датируется февралем 1943 года. Но не исключено, что она умерла позднее, уже в Освенциме. За год до этого она успела отправить сына в эвакуацию с эшелоном Красного Креста; мальчик нашел приют в Виллар-де-Лане, куда уже перебралась часть семьи по отцовской линии. В 1945 году Жорж Перек возвращается в Париж и живет в семье своей тети. В 1949-м, после побега из дома, он проходит краткий курс психотерапии[1]. Заканчивает лицей, коллеж, а в 1954-м начинает изучать историю в Сорбонне. Под влиянием Жана Дювиньё увлекается социологией и зарабатывает на жизнь социологическими опросами; знакомится с литераторами, в частности, с Морисом Надо, который публикует его рецензии в «Леттр Нувель» и «Нувель Ревю Франсэз», а впоследствии становится его первым издателем. Перек два года служит в армии в полку парашютистов; статус «военного сироты» освобождает его от участия в алжирской войне. В 1960 году женится и вскоре уезжает с женой в Тунис. Вернувшись через год, устраивается на работу научным сотрудни-ком в Государственный центр научных исследований (C.N.R.S.), печатает рецензии и заметки в журнале «Партизан». В это время Перек пишет свои первые романы «Покушение в Сараево» и «Кондотьер», которые так и не будут опубликованы[2], а также участвует в проекте литературно-публицистического журнала левой направленности «Ла Линь Женераль», который так и не будет издан. Однако Перек уверен в том, что отныне его будущее связано только с литературой. «Мне кажется, я могу писать, во всяком случае, знаю, что для меня это единственное средство примириться с самим собой и миром, быть счастливым, да и просто жить»[3], – сообщает он Морису Надо.
Известность приходит к автору с первым опубликованным романом «Вещи»[4], отмеченным престижной премией Ренодо (1965). Эта трудно определимая по жанру (социологический очерк? бытовой рассказ? роман?) «история шестидесятых годов» сразу же вызывает бурную полемику; но дело заключается не только в жанровой «расплывчатости». Привычная для романа интрига отсутствует, персонажи буквально растворяются в скрупулезном бытописании, а лукавая ироничность повествования обескураживает не только читателей, но и многих критиков. Книга Перека, осмысляя современное общество потребления, основанное на неутолимой жажде обладания и постоянном стремлении к накоплению, раскрывает механизм «вещизма» и становится одним из ключевых произведений, отразивших идейные искания Франции 1960-х.
В следующем романе, «Человек, который спит»[5] (1967), главный и единственный герой методически осуществляет и детально описывает свой добровольный уход от окружающих людей и вещей в зону «риторических мест безразличия». Хроника отторжения внешнего мира и медленного погружения в полную отрешенность прочитывается не только как автобиографическое осмысление личного утопического проекта, но и как манифест целого поколения.
Это своеобразная развернутая антитеза романа «Вещи», где персонажи низведены до роли потребителей-марионеток. Два этих текста кажутся составными частями одного целого, идеальным выражением единства противоположностей, прекрасной иллюстрацией сочетания двух полярных, но одинаково иллюзорных и тупиковых состояний человеческой природы: желать / иметь все или ничего, быть ничем или всем. В обоих вариантах выбор, сделанный, как представляется героям Перека, сознательно, не приносит им ни радости, ни свободы. Вряд ли справедливо усматривать в этих книгах только социологическую и автобиографическую направленность. Несколько отстраненный, ироничный подход Перека – это не только попытка «обойти себя вдоль и поперек», описать себя и других, всмотреться в окружающий мир; письмо раскрывается как эффективный способ изучения власти языка[6] и прием радикального обновления традиционного жанра романа.
С середины 1960-х годов Перека все больше увлекает игра с формой: в 1966 году писатель публикует сатирический и гротескный рассказ об уклонении призывника от военной службы «Что за маленький велосипед с хромированным рулем в глубине двора?», где проводит настоящую инвентаризацию традиционных риторических приемов. Через год он вступает в группу УЛИПО[7], основанную литератором Рэймоном Кено и математиком Франсуа Ле Лионнэ, которая изучает «новые „структуры“ математического характера, осваивает искусственные и механические приемы, способствующие литературной деятельности <…> и поддерживающие вдохновение»[8]. УЛИПО развивает уже существующие и вырабатывает новые «ограничения», то есть жесткие правила, которые писатель осознанно принимает для построения произведений. Перека и УЛИПО объединяют не только глубокое изучение возможностей литературы, увлекательная игра в язык и игра с языком, но еще и своеобразный подход к литературной деятельности: письмо мыслится не как результат вдохновения, а как интеллектуальный труд и продукт технического мастерства. Перек принимает активное участие в этих экспериментах и использует различные «ограничительные» приемы: липограммы[9], палиндромы[10], моновокализмы[11], анаграмматические комбинации, как, например, посвящения из букв, составляющих имя и фамилию адресата («Epithalames», 1980; «Beaux présents belles absentes», 1994), или гетерограммы («Ulcérations», 1974; «Alphabets», 1976; «La Clôture et autres poèmes», 1980; «Métaux», 1985) и т. п. Впоследствии Перек даже назовет себя «продуктом УЛИПО на 97 %».
И все же самым ярким примером радикальной формализации литературного письма становится знаменитый роман «Исчезание» (1969), в котором автор ни разу не использует самую употребительную гласную французского языка – «е». Прием не является новаторским: так же как анаграмма или палиндром, липограмма известна в литературе испокон веков. Перек, продолжая античную и средневековую традиции, усложняет задачу, поскольку делает липограмматическим не отдельное стихотворение или отрывок, а большое и сложное произведение. Дискриминирующее правило, возведенное в основополагающий принцип, «само» порождает текст; жесткое ограничение стимулирует воображение, развивает фантазию и раскрывает потенциал языка: автор обращается к архаизмам, образует неологизмы, употребляет жаргонную лексику, вводит иностранные слова и выражения. В результате возникает многосложный текст-монстр, яркий, пестрый текст-мутант – настоящий памятник эклектике и абсурду. Ничто не мешает читать этот липограмматический шедевр как увлекательный детектив с лихо закрученным сюжетом и неожиданной развязкой. Можно воспринимать его как гениальную провокацию, как подрыв языковой нормы, как стилизацию под существующие произведения или пародию на литературные жанры. Можно вычитать в нем даже фарс, превращающийся местами в разнузданное ерничанье и откровенное издевательство над читателем. Зачастую эти очевидные прочтения мешают увидеть более глубокое, истинно трагическое содержание: невзирая на многочисленные указания, метафора исчезания знака, имени или персонажей скрывает разрыв в речи, провал в памяти, неизъяснимость скорби, необратимость утраты, превращающие любой автобиографический проект в утопию.
Через четыре года Перек опубликует еще один образец жесткого формального «насилия» над языком – буйную «эротическую фантазию» «Преведенее» («Les Revenеntes», 1972), которая не только полностью восстанавливает в правах ранее дискриминированную букву «е», но даже делает ее единственной гласной.
В 1970-е годы параллельно с экспериментами в прозе и поэзии Перек продолжает работать над серией автобиографических книг, в которых описание и перечисление, строящиеся каждый раз по определенному, заранее заданному принципу, являются своеобразным средством воссоздания утраченного прошлого, восстановлением индивидуальной и коллективной памяти: «Темная лавочка»[12], «Просто пространства»[13], «Попытка исчерпывающего описания одного парижского места», «Я вспоминаю» и очерк «Места побега», по которому сам снимает одноименный короткометражный фильм. В 1975 году выходит роман «W, или Воспоминание детства»[14], в котором сухая и скупая на эффекты автобиографическая история сироты – жертвы геноцида поразительным образом срастается с красочной фиктивной историей о вымышленном острове W, которая может прочитываться как одна из самых страшных антиутопий XX века.
С 1976 года Перек ведет рубрику кроссвордов для еженедельного журнала «Лё Пуан», а после публикации отмеченного престижной премией Медичи романа «Жизнь способ употребления»[15] (1978), работа над которым длилась почти десять лет, оставляет научно-исследовательскую работу и полностью посвящает себя литературе. Ничуть не преувеличивая, можно сказать, что «Жизнь способ употребления» – одно из самых значительных произведений французской литературы второй половины ХХ века. Это книга-головоломка, постоянно играющая с читателем и буквально нашпигованная литературными аллюзиями, цитатами и заимствованиями; это «роман-энциклопедия», который можно читать в обычном порядке, наугад или выборочно – по сюжетам, темам, персонажам; это роман из многих романов, заключающий в себе целый мир и повествующий о судьбах людей и вещей, которые населяют сто помещений одного парижского здания.
В 1979 году выходит «Кунсткамера»[16], где читателю предлагается проследить за головокружительной «историей одной картины», включающей сотни других картин (и их историй), и ознакомиться с запутанным механизмом фальсифицированной фальсификации[17]. В начале восьмидесятых Перек пишет книгу об американском иммиграционном приемнике-распределителе «Рассказы об Эллис-Айленде»[18] (она послужит основой для создания одноименного документального фильма), театральные пьесы «Сектор Пармантье» и «Увеличение»[19], а также сборник философско-социологических статей «Думать / Классифицировать»[20].
* * *
Размышляя об истоках своего творчества, Перек связывает написанные им книги «с четырьмя различными областями, с четырьмя способами постижения, которые, возможно, в конце концов ставят один и тот же вопрос, но задают его по-разному»[21] в зависимости от установки на определенный вид литературной работы. Он сравнивает себя с крестьянином, обрабатывающим одновременно четыре разных поля. Первое из них, «социологическое», является отправной точкой для таких текстов, как «Вещи», «Просто пространства», «Попытка описания некоторых парижских мест». Второе, «автобиографическое», лежит в основе «W, или Воспоминаний детства», «Темной лавочки», «Я помню» и некоторых других. Третье, «игровое», Перек связывает со своей склонностью к литературным ограничениям, рекордам, «гаммам», а также с участием в деятельности УЛИПО: составление палиндромов, липограмм, панграмм, анаграмм, изограмм, акростихов, кроссвордов и т. д. Четвертое, «романтическое», выявляет пристрастие автора к приключениям и перипетиям, желание «писать книги, которые читались бы с упоением, запоем, лежа на животе».
«Это распределение, – пишет Перек, – несколько произвольно, оно могло бы быть менее категоричным: наверное, ни в одной книге мне не удалось избежать некоей автобиографической маркировки (например, в главе, над которой я работаю, скрыт намек на событие, происшедшее в этот же день); ни одна моя книга не обходится и без того, чтобы я не обратился – пусть даже чисто символически – к тем или иным ограничениям и структурам УЛИПО, даже если вышеупомянутые структуры и ограничения меня совершенно ни в чем не ограничивают.
За этими четырьмя полюсами, определяющими четыре горизонта моей работы, – окружающий меня мир, моя собственная история, язык, вымысел, – мои писательские устремления, как мне представляется, могли бы свестись к следующей установке: пройти всю современную литературу, причем без ощущения, что идешь в обратную сторону и шагаешь по своим собственным следам, а еще написать все, что сегодняшний человек способен написать: книги толстые и тонкие, романы и поэмы, драмы, оперные либретто, детективы, романы-приключения, фантастические романы, сериалы, книги для детей…
Мне всегда неловко говорить о своей работе абстрактно, теоретически; даже если то, что я делаю, кажется результатом уже давно продуманной программы, давно задуманного проекта, мне кажется, что я обретаю – и испытываю – свое движение по ходу и на ходу: последовательность моих книг рождает во мне порой успокаивающее, порой неспокойное ощущение (поскольку оно всегда связано с „книгой грядущей“, с незавершенностью, указывающей на невысказываемость, к чему, впрочем, безнадежно сводится всякое желание писать); ощущение того, что они проходят путь, ограничивают пространство, отмечают маршрут на ощупь, описывают пункт за пунктом все стадии поисков, относительно которых я не смог бы ответить „зачем“, но могу лишь пояснить „как“. Я смутно чувствую, что написанные мною книги, обретая свой смысл, вписываются в общее представление о литературе, которое у меня складывается, но я, кажется, никогда не сумею зафиксировать это представление в точности; оно для меня – нечто запредельное письму, нечто вопрошающее „почему я пишу“, на которое я способен ответить лишь тем, что пишу, беспрестанно откладывая тот самый миг, когда – при прерывании письма – картина станет зримой подобно неизбежно разгаданной головоломке»[22].
Неутомимый экспериментатор, смелый реформатор литературы, автор культовых книг, переведенных на многие языки мира, Жорж Перек умер в 1982 году в Париже. Согласно воле покойного, урна с прахом была захоронена на кладбище Пер-Лашез, недалеко от улицы Вилен, где писатель провел свои первые детские годы.
* * *
В 1984 году именем Перека была названа планета № 2817 (1982UJ).
Исчезание
тень черная сбита фламандская птица
стук в землю уткнулся (а прежде кружа ли
песчинки в лазури скрипели визжали)
бить вдрызг алым струям враздрай сердцу биться
так если сверкая ничей шаг не мнится
к ресницам ли к пальцам свинец мы прижали
нагими сверчками вслепую лежали
без цели и звука куда крик стремится
сигнал даже с альфы сумбурный туманный
узнали б (цепляясь – так тихий и странный
миг вдруг закачает движение мрака —
за «нет» чей вердикт навязал ты умелый)
как здесь нарекли (чрез изъятие знака)
извечный дар песни (штрих черный лист белый)
Жак Рубауд
Преамбула
разъясняющая читателю – правда, не сразу, – как наступает царствие Заклятия
Три кардинала, раввин, адмирал («каменщик братства М.»), три жалкие партийные пешки, чьими действиями управлял, как ему вздумается, английский и американский капитал, через эфир и прессу предсказали грядущий дефицит еды и вымирание всей нации. Сначала, ну как тут не рассмеяться, весть приняли за шутку, за журналистскую «утку». Тем не менее слухи складывались в мнения и даже убеждения. Люди взялись за дубины и палки. «Хлеба!» – кричали массы, улюлюкали на власть имущих и капитал предержащих, хаяли правящие классы. Везде зачинались тайные кружки, секретные ячейки, брезжили антиправительственные идеи и бунтарские идейки. С наступлением сумерек публичные стражи уже не решались выбираться на улицу. В Масексе неизвестные лица напали на местную мэрию. В Ракамадуре разграбили склад: грабители вынесли бразильские зерна (в пачках), филе тунца (в банках), кефир (в пакетах), кукурузу (в брикетах), правда, все эти запасы уже стухли. В Нанси путем усечения шеи à la française казнили сразу тридцать трех судей, затем спалили редакцию вечерней газеты; ей вменили в вину заискивание перед властями, так как та печатала декреты. Везде захватывались базы, склады, магазины.
Затем участились нападения на северных африканцев, на черных, на евреев. Начались избиения в Дранси, в Ливри-Гаргане, в Сен-Пауле, в Виллакубле, в Клинянкуре. Невинным призывникам выпускали кишки не иначе как ради забавы. Средь бела дня на улице мальчишки заплевали священника у заставы; клерикал замаливал прегрешения капитану спецназа, умирающему в результате сабельных ран, нанесенных некими весельчаками.
Брата убивали за шмат сала, свата – за хлеба краюшку, кума – за плюшку, чужака – за плесневелую сушку.
Каждый день гремели взрывы, причем не два-три, а не менее десяти; дата 10 апреля стала черным днем календаря: за сутки насчитали тридцать два теракта. Пара ракет, выпущенных с истребителя ВВС, разрушила башню Руасси. Тлел лазарет Сен-Луи, дымилась Академия Наук, пылал театр «Альгамбра». В результате сей акции целый квартал меж парками на Мышьем Валу и эспланадами Нации превратился в руины: не удержался и камень на камне.
В парламенте звучали грубые речи, язвительные насмешки, ругательства; лидеры меньшинства направляли гневные призывы в адрес правительства; унижаемая нападками правящая клика упрямилась и пыталась снять накал, заминая факты и минимизируя риски. Тем временем в здании Министерства внутренних дел расстреляли двадцать трех дневальных, а у казарм Латур-Мабур на краже кильки в маринаде застукали и тут же, на месте преступления, насмерть забили камнями атташе Нидерланд. Тем временем на авеню Ваграм удавили ремнями маркиза в алых штиблетах: сей франт счел, видите ли, вульгарным стремление ничем не питающейся черни клянчить медяки, дабы насытиться. Тем временем на бульваре Распай некий битюг, эдакий викинг с белесыми патлами, сидя на кляче и упираясь дланью в исхлестанный круп, из лука стрелял в граждан, чей вид ему не нравился.
Некий лишенный пайка капрал утратил разум, выкрал базуку и завалил весь расчет батареи сразу, начиная с лейтенанта и заканчивая низшими чинами. Тут же массы наградили смельчака званием «Великий Адмирал», а уже в следующий миг выдвиженец налетел на сверкающее лезвие ятагана завистника унтера.
В Париже некий шутник, в плену галлюцинаций, применил напалм и спалил изрядную часть предместья Сен-Мартен. В Лугдунуме жителей истребляли десятками тысяч; значительную часть населения изнуряли вспышки цинги и терзала эпидемия тифа.
Некий муниципальный служащий – редкий кретин – приказал, никак не аргументируя сие решение, закрыть все кабаки, трактиры, кафе, бары и пивные. Началась жажда, а май месяц выдался жарким: среди бела дня, как факел, вспыхнул трамвай, в раскаленных лучах люди падали без чувств.
Некий титулярный гребец забрался на пьедестал и принялся распалять зевак; атлета тут же избрали царем и предписали выбрать звучащее имя; атлету приглянулся «Аттила III», ему навязали «БэтменаVII». Атлет с презрением скривился. Атлета удавили вручную. Титул «Бэтмена XVI» принял следующий претендент; придурку нацепили цилиндр и всучили скипетр из анакарда с латунными шишечками. Сей иерарх выехал в паланкине к Пале-Руаялю, да так никуда и не приехал: некий удалец с криками «Смерть тирану! Вперед, Равайяк!» вскрыл правителя бритвенным лезвием. Жертву зарыли на кладбище, и уже через неделю над эпитафией надругались, сами не зная зачем, шалые десантники.
Сменялись властители, изменялись титулы: франкский кесарь (1), славянский царь (1), магараджа (1), Ремы (3), Аларихи (6), Ататюрки (6), Мата-Хари (7), Гай Гракх (1), Фабий Максим Рулиан (1), Бабеф (1), Сен-Жюст (1), Шабан-Дельмас (1), Кеннеди (Д. Ф.) (1), Гитлеры (целая вереница)… На смену Дуче (3) пришли Карлы Великие (5), Рузвельт (1) скинул Веспасиана (1), чье правление сразу же принял в штыки габсбургский принц (1), а в финале власть захватил Тамерлан, причем хан упразднял сам и вручную, без привлечения третьих лиц: так были устранены Ибаррури (19), Цзедуны (19), Марксы (26: Герберт 1, Карлы 3, Джулиусы 6, Артуры 16)…
Ради спасения нации некий Марат запретил все публичные душевые и бани, а некая мадемуазель де Карде умертвила запретителя в ванне.
Так разваливалась власть: через три дня танк, выехав на набережную Анжу, расстрелял арсенал Сюлли-Марлан, представлявший финальный рубеж федеральных сил. Некий муниципальный клерк забрался на крышу и замахал белым тряпьем, затем стал кричать через динамик, предлагая капитуляцию правительства без всяких предварительных мер, а также рекламируя себя как гаранта будущей реставрации мира. Акция была безрезультатна, так как, не внимая этим стенаниям, танк без предупреждения стал крушить стены арсенала и сравнял с землей все здания. Всю власть над правительственными силами захватил несусветный дурень; принятые им так называемые «вынужденные крайние меры» лишь усугубили ситуацию.
И тут начался неизъяснимый ужас. Люди умирали, не успев ни ахнуть, ни шепнуть, ни пальцем шевельнуть. Люди убивали людей без цели и без причины, из-за пустяка, за здравия желаю, из-за каприза дурачины. Присваивали себе машины, фуры, трейлеры, дрезины, дилижансы, кареты, брички. Врывались в лазареты; прижигали к телу спички, сигареты, ставили увечным меты, секли жгутами, хлестали кнутами умирающих на каталках, умерших на катафалках. Губили знахаря в анестезине, лекаря – в антипирине, аптекаря – в эфедрине. Распяли как минимум трех лже-Мессий.
Детей крали и варили в чанах, крестьян сжигали живьем в капканах, муниципальных служащих хватали в сети и кидали к диким зверям в клети, фран-цисканцев резали на куски при свечах, секретарей травили газами в печах, казначеев душили в вакуумных камерах, нападали на циркачей и врачей, на старух и шлюх, на пьяниц и нищих, на писарей и псарей, на медсестер и на швей, на буржуа, на мещан, на князей, на бунтарей…
Насильничали, калечили, истязали. Даже хуже: уничижали, растлевали и предавали. Теперь люди уже не верили ни себе, ни в себя, ни друг другу: всякий и каждый жил в ненависти к ближнему.
Часть I
Антей Глас
Глава 1
лишь на первый взгляд имитирующая ранее написанный текст, рассказывающий, как некий индивидуум спал себе в усладу
Антей Глас извелся, а заснуть так и не сумел. Бедняга включил свет. Взглянул на часы: двенадцать двадцать. Страдальчески перевел дух, сел на кушетку, притулился к валику. Взял книгу, раскрыл наугад, принялся читать; правда, в смысл текста не вникал, так как каждую минуту наталкивался на термин с неясным значением.
Швырнул книгу на кушетку. Зашел в ванную, увлажнил салфетку, вытер ею скулы, щеки, шею.
Пульс был учащенный. Жара в мансарде нестерпимая. Антей распахнул фрамугу и стал всматриваться в темень. Ветер принес свежесть и далекий смутный гул. Невдалеке, на башне, куранты выбили три удара, тяжелее, чем чугунный набат, глубже, чем медная рында, глуше, чем латунный бубенец. С канала Сен-Мартен раздался печальный плеск вслед уплывающей барже.
На раму фрамуги, цепляясь за стебелек, вскарабкалась весьма причудливая букашка с сиреневым тельцем, желтым жальцем; ни таракан и ни жук, эдакий древесный червяк с крыльями. Антей придвинулся, намереваясь резким движением пришлепнуть букашку; учуяв приближающуюся смерть, двукрылая тварь взмыла и исчезла в сумерках.
Антей выстучал на выступе фрамуги батальный марш. Раскрыл леденящий шкаф, взял пакет кефира, налил целый стакан и выпил. Перестал нервничать. Сел на кушетку, развернул газету и начал перелистывать ее вялыми пальцами. Закурил сигару и выкурил ее всю, невзирая на неприятный вкус. Закашлялся.
Включил приемник: зазвучали кубинская румба, затем самба, мазурка, хабанера, чардаш, вальс, сиртаки, кадриль и весьма измененный твист. Саша Дистель спел песню Ланзманна, Барбара – мадригал Брассенса, Стич-Рэндэл – арию из «Аиды».
Антей на минуту задремал и тут же встрепенулся, услышав, как ведущий начал передавать свежие вести. Факты были незначительны: трагический инцидент при сдаче в эксплуатацию виадука в Чили (тридцать две жертвы); нежелание принца Сианука лететь из Швейцарии в Америку; представленный и не принятый синдикатами президентский текст, призывающий нацию к примирению. Межплеменные стычки в Биафре, путч в Гвинее. Тайфун накрыл Нагасаки, ураган с красивым именем «Аманда» приближается к Тристан-да-Кунья, чье население эвакуируется силами авиации.
В заключение выпуска, результаты встречи на Кубке Дэвиса, где Сантана переиграл Айялу при счете: 6:3, 2:6, 3:6, 9:7, 7:5.
Антей выключил приемник. Свернулся в калачик на кушетке, замер, прислушиваясь к дыханию и высчитывая амплитуду раздувания легких; утратил к ним всякий интерес, умаялся лежать и сел. Направил мутный взгляд на интригующие рисунки, выявляющиеся и исчезающие на паркете, едва изменялся ракурс.
А там, временами, вычерчивался круг (чей периметр перечеркивали два диаметра): наведенный на мишень гигантский целик мушки, заклеенная крест-накрест дыра;
или из тумана выкатывался белый шар, выплывал гладкий пузырь, эдакий безглавый, безрукий, беспалый, дебелый царь;
или, на краткий миг, неуверенные, нечеткие штрихи сливались в две дуги (рисующие линию рта на театральных масках); те смыкались в кривую улыбку, ухмылку, гримасу, а затем растягивались, и из них – тщетным стремлением фантазии – вылезала разинутая в немеющем крике беззубая пасть;
или вдруг вылетал жирный шмель, на чьем чернеющем брюшке выделялся белый пушистый венчик.
Глава 2
анализирующая фантазии и заканчивающаяся на ахинее, галиматье и чуши
Фантазия блуждала. Чем глубже Антей всматривался в эти фигурные инкрустации, тем чаще наблюдал их изменения, тем пуще терялся в расчетах вариаций: девять, десять, двадцать три, тридцать три…; наш наблюдатель без счета перебирал эти эфемерные и вместе с тем чарующие спиралевидные насечки, призрачные наметки, смутные пунктиры, выслеживая в древесных меандрах высший, явный и неминуемый знак, чей смысл ему раскрылся бы сразу, знак, чья суть принесла бы ему избавление, а тем временем пред ним расстилались запутанные трассы лабиринта, клубки пересекающихся линий, причем каждая вела к сплетению, к связыванию изначальных деталей рисунка, чей вид, чья имитация, чья фальсификация таили и вместе с тем навеивали странные видения:
саван, сплетенный гусеницей на стадии превращения; сундук для мертвеца; сам наблюдатель;
прирученный зверь, скребущий на душе; мелкий паразит, кусающий эпидерму; дикий пес, скулящий на луну;
птица вещая, каркающая к смерти; птица, питающаяся падалью; хищная рыба без чешуи, с усами;
финикийский кумир, властвующий над светилами и планетами, над пламенем и истребляющими друг друга людьми;
или лукавый глаз гиганта-кита, дразнящий Бен-Амафиина, разящий Каина, чарующий Ахава:
превращения важнейшей частицы, чье разглашение есть табу; невнятные намеки, без устали вращающиеся вблизи неких сведений и знаний; запутанные аллюзии на эмблемы, заменяющие некий знак и некую силу, упраздненные и навсегда исчезнувшие и тем не менее призываемые безудержными и бессмысленными чаяниями.
Антей злился. Вид паркета вызывал в нем смутные и неприятные чувства. За вереницей ежеминутных видений, навязываемых фантазией, ему чудился центральный узел, тайный сердцевинный нерв, найденный и тут же удаляющийся, едва к нему приближался и чуть ли не прикасался трепетный палец.
Антей не терял надежды. Не сдавался. Пытался удержать видение. В глубине паркета ему представлялась нить, ведущая к таинству буквы Альфа, к зеркалу, высвечивающему Величайшее Всё, Безграничный Универсум; там мерцала стезя, ведущая к наиважнейшему пункту, к месту, где ему вмиг раскрылась бы интегральная перспектива, не измеримая никакими лучами пучина, неизведанная бездна, чьи изрезанные края и причудливые грани были вычерчены и изучены им самим, Антеем; зубчатые каменные гребни, нависающие куртины, тюремная стена, чей пеший периметр был выверен тысячу раз им самим, Антеем, и чей предел был ему всегда и навсегда заказан…
* * *
Антей мучился целую неделю, валялся, съежившись, на паркете – бесчувственный, бездумный – и пережидал, выставив в засаду интуицию: тщился увидеть, а затем назвать видение, связывая, сплетая, наращивая ткань рассказа. Жалкий дневальный, следующий в бреду за иллюзией туда, в райский миг, где ему в дар все распустится и все расцветет…
Антей выбивался из сил. Блуждал без вех, на бесчисленных развилках и перепутьях, плыл без маяка и без руля, чувствуя тем не менее, как приближается и чуть ли не приступает к решению задачи; временами цель была так близка, так желанна, так трепетна: Антей уже предвкушал, как узнает (зная и так, причем зная издавна и всегда, – ведь все предметы имели банальный, заурядный и привычный вид), и тут ясная картина распадалась, видения исчезали. На их месте расплывалась бессмысленная ахинея, бездумная галиматья, безумная чушь. Тусклая муть. Вязкая каша.
Глава 3
сведенная к перечислению тщетных усилий и утраченных надежд
Антей утратил всякую надежду заснуть.
Укладывался спать на закате, перед этим пил экстракты трав, эссенции мака и лауданума, барбитураты; кутался в легкий плед, считал числа и при наступлении трехзначных цифр начинал все сначала.
Через миг забывался, впадал в дрему. Затем вдруг вздрагивал, дергался. Начинал трястись. И тут наступал черед видения, в череп внедрялся, втемяшивался навязчивый мираж; на краткий миг, увы, лишь на кратчайший миг несчастный замечал, улавливал, видел.
Антей вскакивал, кидался на паркет и… запаздывал, как всегда, запаздывал и упускал: картина исчезала, ликующий миг сменялся часами тщетных стремлений и несбывшихся грез, вызывавшими лишь фрустрацию и раздражение.
В такие минуты наш бдительный наблюдатель – так же как и некий вымышленный индивидуум, стремившийся свести всю жизнь к непрерывным снам, – слезал с кушетки, вышагивал меж четырех стен, пил, взирал на темень, читал, слушал приемник. А еще в сумерки выбегал на улицу, шел без цели, шатался без дела, маялся часами в барах или клубах, садился в машину (а ведь вел машину так себе), ехал наугад, куда глаза глядят: в Шантийи или в Ле-Блан-Мениль, в Лимур или в Ранси, в Дурдан, в Вильнёв-ле-Руа. Раз заехал аж в Сен-Бриёк: мыкался там три дня, а уснуть так и не сумел.
* * *
Антей перебрал все средства и все же не засыпал. Менял пижамы, халаты, рубашки, майки, трусы и даже надевал казенную тунику, выданную кузену-спаги в армии. Пытался заснуть нагим. Устраивал лежанку и так и сяк, заправлял и перестилал ее раз двадцать; раз за сумасшедшие деньги даже взял в аренду целую палату в лечебнице; испытывал нары и спальные гарнитуры с балдахинами, перебирал диваны, канапе, раскладушки, перины, матрацы, пуфы, спальные мешки, тюфяки, гамаки.
Трясся без белья, задыхался в шкурах, сравнивал пух с перьями. Заставлял себя кемарить лежа, сидя, нагнувшись, свернувшись в калачик; ездил к факиру – факир расхвалил деревянный настил с железными шипами; был у гуру – гуру предписал индийскую дыхательную гимнастику: пятка удерживается в руке, правая ступня заведена к затылку, за шею.
Все меры были тщетны. Антей не засыпал. Дрема дразнила и не давалась, грезы таяли, рассеивались, в ушах не прекращались шум и гул. Бедняга страдал, задыхался.
Глава 4
раскрывающая цинизм врача и страдания пациента
Живший вблизи приятель привез Антея на прием в клинику Бруссэ. Антей назвал имя, фамилию, адрес и индивидуальный нумер регистрации в Министерстве труда. Антея направили на аускультацию, пальпацию и рентген. Антей решил вынести все. У пациента спрашивали: страдает ли? Ну, как сказать… А чем? Не спит? Эссенции пил? Укрепляющие препараты принимал? Да, никак не действуют. А рези в глазах были? Нет, не замечал. А в нёбе першит? Бывает. А в висках стучит? Да. А в ушах звенит? Нет, правда, гул гудит с вечера и утихает лишь к утру. У пациента стали выпытывать: гудение или иллюзия гудения? Антей развел руками.
Затем Антея привели к двери с ужасающей надписью (ата-рина-ларин… тьфу!) и ввели в кабинет, где пациента уже ждал специалист: веселый, лысый тип с длинными рыжими бакенбардами, в пенсне, при синем галстуке в белую клетку, пахнущий табачищем и винищем. «Ата-рина-ларин» считал пульс, мерил давление, слушал дыхание, царапал зеркальцем в нёбе, тянул за уши, стучал в барабанную плевру, скреб зев, пазухи и трахеи, давил на стенку синуса. Специалист трудился на славу, правда, присвистывал, чем в результате вывел Антея из себя.
– Тсс, – шепнул мучитель. – Сейчас сделаем рентген.
Врач приказал Антею лечь на белый студеный верстак, крутанул три блестящие ручки, задвинул щитки, выключил свет, в наступившей тьме запустил сканирующий луч и включил свет. Глас уже намеревался спрыгнуть с верстака.
– Куда?! – крикнул эскулап. – Еще не всё. Сейчас выясним, есть ли внутреннее заражение.
Врач врубил напряжение, приставил к затылку пациента стержень иридия в виде карандаша, затем вывел на круглый экран с магнитами, регулируемыми вибрацией винта, шкалу, анализирующую сангвинический прилив.
– Результаты указывают на учащенную циркуляцию, – сказал «адариналарин», не переставая щелкать клавишами и жевать фильтр сигареты. – У нас с вами, уважаемый, типичный случай сужения передней стенки синуса: придется вскрывать.
– Вскрывать?! – вскричал Глас.
– Разумеется, вскрывать, – изрек специалист, – иначе будет лже-круп.
Вердикт был изречен с беспечным выражением лица, чуть ли не шутя. Глас даже не знал, верить или нет; врачебный цинизм ужасал… Антей закашлялся и, утирая салфетками красную слюну, в сердцах выдал:
– Мерзкий шарлатан! Лучше бы я записался к глазнику!
– Ну, ну, – залебезил «адриналарин», – мы сделаем лишь пять-шесть маленьких трансфузий, дабы лучше выявить недуг, а сначала все как следует разведаем.
«Адриналрин» нажал на клавишу. Прибежал ассистент в синем халате.
– Растиньяк, – приказал врач, – слетай куда-нибудь, в Валь-де-Грас, в Сен-Луи или в Сен-Жак, нам к двенадцати нужна антиглютинативная вакцина.
Затем, диктуя медсестре эпикриз, принялся вещать:
– Имя, фамилия: Антей Глас. Прием: 3 апреля: заурядные синусные выделения, фарингит, ларингит, инфекция в пазухах и вытекающий риск снижения иммунитета всей системы, сужение справа передней стенки синуса и, как результат, инфильтрат слизи, заливающей предъязычные складки; как следствие инфлюэнцы ларинкса не исключен лже-круп. Итак, мы настаиваем на ампутации синуса, иначе – если не принять надлежащих мер – пациент рискует утратить дар речи.
Затем «адреналрин» принялся утешать Гласа: удаление синуса – акция, разумеется, длительная, скрупулезная, и все же элементарная. Ее умели делать еще при Луи XVII. Гласу не следует-де нервничать: в таких случаях из клиники выписывают на десятый день.
* * *
Итак, Гласа упекли в клинику и распределили в палату с тридцатью тремя лежанками, где тридцать две были уже заняты пациентами на различных стадиях умирания. Ему ввели сильнейшее транквилизирующее (ларгактил, вадикарманикс, атаракс). На следующий день, с утра, прибыл с инспекцией Главный Врач: за ним шла свита, семенили аспиранты, с наслаждением внимающие любым высказываниям и смеющиеся навзрыд при малейшей улыбке. Временами мэтр приближался к лежанке, где в предсмертных хрипах дергался верный кандидат «туда», дружески теребил ему предплечье, вызывая у нежильца жалкую гримасу. Причем всем без исключения Главный выдавал приветливый или утешительный жест: малышу, хныкающему из-за «вавы», дарил леденец, мамашам – улыбку. В девяти-десяти серьезных случаях Главный высказывал практикантам аргументируемые заключения: paralysis agitans, area circumflexa, pustula maligna cum radiculinum et neuritia infectiae, absentia mentalia cum exitus quasi letalis, syphilis, epilepsia, eclampsia infantium, caput spasticum.
Через три дня Антея закинули на каталку и увезли в кабинет хирургический вмешательств. Сначала усыпили. Затем уже известный ему врач-«адреналин» вставил пациенту трехгранную иглу: разрез нюхательных шхер привел к расширению тракта; засим – дабы не упустить нужный эффект – в щель внедрился, скребя стенку, стригиль. Затем пришел черед абразии резцами, затем – заращения штырями с пазами, придуманными неким британцем три месяца назад. Затем наступил следующий этап: пункция синуса, чей скверный желвак (fungus malinus) был не без изящества высечен скальпелем; затем настал финальный миг: каутеризация мышечных тканей.
– Всё, – заключил хирург (выжатый, как цитрус, ассистент перевел дух), – вычистили как следует. Инфильтрата уже нет.
Хирургическая баталия перешла к следующей стадии: вата для смывания, кетгут – для зашивания, пластырь – для заклеивания. Весь вечер караулили психический сдвиг или аффективный травматизм: ухудшения не заметили. Швы стали затягиваться уже на следующий день.
Через неделю пациенту разрешили выйти из лазарета, и пациент вышел. Кстати: если страдания и уменьшились, спал Антей не лучше, чем прежде.
Часть II
Еще Глас (Измаил)
Глава 5
или пять абсурдных галлюцинаций
Антей страдал уже не так и все же слабел. Лежа плашмя на диване, кушетке или канапе, без устали чиркал на бумажках невразумительные каракули, навеянные паркетными рисунками; временами грезил в бреду, бредил в плену престранных галлюцинаций.
* * *
Например, Антей бредет между двух убегающих вверх стен, а перед ним тянется длинный кулуар. Настенный стеллаж из акажу хранит тридцать три книги. Или, правильнее сказать, хранил бы тридцать три книги, так как там не хватает книги, имеющей (или, правильнее сказать, имевшей бы) нумерацию «ШЕСТНАДЦАТЬ». Причем все кажется правильным: нет ни пустых ячеек, ни щелей, ни указаний на исчезнувшую книгу (как, например, в Нэйшнл Лайбрэри, где существуют специальные секции для так называемых «книг-привидений»). А еще странным и даже смущающим кажется следующее: распределение никак не выдает (и, даже хуже, скрывает, утаивает) сам факт утери; требуется перебрать всю серию, дабы при высчитывании (тридцать два переплета с нумерацией «1–33», т. е. 33–1 = 32) убедиться в утрате единицы; требуется тщательная сверка, дабы вычислить выпавший нумер: «ШЕСТНАДЦАТЬ».
Антей пытается взять ближайшую к нему книгу, раскрыть ее (надеясь, читая, найти наугад, навскидку верный знак, указание на исключенный элемент?) и… увы! Ему не удается ухватить книгу, рука минует цель; ему не удается и уже не удастся выяснить характер и тематику издания: гигантский алфавитный Реестр, Сура, Талмуд или Каббала, внушительный Трактат, хранящий устрашающие секретные сведения, запретные знания…
Существует упущение. Существует утрата, лакуна, дыра, и все вместе, вкупе, не придали значения, не задумались, не увидели, не сумели, не изъявили желания увидеть. Изъятие индивидуума? Предмета? Исчезнувшее – где? Исчезнувший – куда?
* * *
Или, например, Антей читает вечернюю газету и наталкивается, как ему кажется, на целый ряд фантастически несуразных надписей:
Или же, временами, Антея преследует навязчивая картина: безумец, сумасшедший, дефективный тип с уехавшей крышей, пристает к местным жителям с невразумительными речами. Явление Дурачка вызывает смех, ему вслед кидают камни. Некий мальчуган цепляет ему сзади, за хлястик плаща, цыпленка, так как безумец все время выкрикивает: «Умерли птички! Тысячи птичек! Миллиард птичек!»
* * *
«Какая дурь!» – шепчет Антей в такие минуты. И уже через миг ему представляется следующая, не менее абсурдная сцена в баре:
Клиент, садясь на табурет (вид грубый, чуть ли не агрессивный):
– Афица-а-ант!
Бармен (выучив наизусть все привычки завсегдатаев):
– Здравьжелаю, гспдин Капитан!
Капитан (радуясь узнаванию себя даже без мундира):
– Ну, здравствуй, братец, здравствуй!
Бармен (выучив английский на вечерних курсах):
– Can I help my Captain?
Капитан (увлажняя губы):
– Сваргань-ка мне, братец, ядреный «шнапс-флип».
Бармен (теряясь):
– «Шнапс-флип»?!
Капитан (настаивая):
– Ну да! «Шнапс-флип»!
Бармен (запинаясь):
– Мы… у нас… нет… в наличии… не делается…
Капитан (раздражаясь):
– Как так «не делается»?! Я же здесь у тебя пил «шнапс-флип», причем неделю назад!
Бармен (нервничая):
– А сейчас нет… сейчас уже никак нет…
Капитан (гневаясь):
– У тебя ведь есть… как их там… всякие миксеры да шейкеры?
Бармен (паникуя):
– Да, есть… так ведь…
Капитан (свирепея и распаляясь):
– Ну?! И у тебя наверняка есть шнапс! Затем берешь…
Бармен (эпилепсируя):
– Тсс! Тсс! Нет! Нет! А-а!
Бармен умирает.
Капитан (свидетельствуя): Cadaver rigidus.
Капитан выметается, не преминув выдать в адрес трупа целую серию нецензурных ругательств.
* * *
Такие слегка шутливые сценки (если в вышеуказанных текстах читатель усматривает шутку) представлялись Гласу не всегда. Временами на Антея нападал панический страх. Временами Антей вздрагивал, чувствуя, как учащается пульс. Трепет жертвы перед тем, как на нее набрасывается ужасный сфинкс?
День за днем, месяц за месяцем галлюцинация, прикармливая и не насыщая, впрыскивала ему яд, все сильнее сжимала в мучительных тисках дурмана.
Глава 6
затягивающая в кафкианский лабиринт
Раз, на закате, вид букашки (или таракашки), без успеха пытающейся забраться на перекладину фрамуги, вызвал у Антея – без всяких причин – весьма неприятную реакцию. В чернеющей твари Антей увидел знак выпавшей ему судьбы.
В безлунных сумерках Антей предавался чистейшим кафкианским фантазиям: видел себя – в виде жука или клеща-паразита – лежащим на кушетке, зажатым в медный панцирь и бессильным найти какую-нибудь зацепку. Пленника кидает в жар. На крик не прибегают. Из зудящей эпидермы выделяется слизь. Трехпалая лапа хватается за вакуум. А в квартире ни шума, ни звука, лишь ржавая жижа капает из крана в умывальнике. Знают ли люди, как безнадежна ситуация пленника? В силах ли выпутать несчастную жертву из западни? Ждать спасения придется часы, дни? Нет ли заклинания, чье изречение смягчит сию страшную участь? Ему не хватает дыхания. Не спеша наступает удушье. Чувствуется жжение в легких. Начинается сильная резь в трахее. Жертва пытается взывать к спасению. Вырывается не крик, а жалкий хрипящий всхлип. Гримаса искажает лик, смещает эпидерму на висках, скулах, щеках. Раздается рев. Жертва хрюкает и визжит, как забиваемая свинья. Тяжкий груз давит на грудь. Жертва ахает, кряхтит. Весь ее вид выражает смертельный (предсмертный?) страх; глаза стекленеют. Из гниющих ушей вытекает черная лимфа. Слабеющая жертва мечется, дергается в спазмах, сипит. На предплечье справа расцветает и раскрывается крупный карбункул, временами выплескивающий катаральную гниль.
Антей тает как свеча. Худеет, теряя минимум фунт в день. Руки превращаются в сучья. Багрянистая, бугристая, губастая, скуластая харя трясется на исхудавшей шее. И все те же тиски, сжимающие клетку ребер, все те же сдавливающие цепи, истязающие узы – удушающий жгут удава, петля гадюки – сминают ему грудь. Изредка раздается скрежет скелета, хруст сустава. Жертва не в силах издать даже малейший звук.
Затем Антей начинает усматривать в этих явлениях признаки приближающейся смерти. Люди к нему не придут. Люди не будут вникать в несчастье, свалившееся на ренегата. Да и близкие вряд ли примут участие в развязке, кюре не станет замаливать Грех.
Антей видит, как в лазурных небесах парит стервятник. Вблизи кушетки, вкруг, несут караул целые вереницы тварей: жирные черные крысы, наземные и летучие мыши, ехидны, ящерицы, жабы, тараканы. Выжидают и предвкушают близкую падаль, легкую снедь. Еще минута – и с вершинных круч ринется ястреб, а из глубинных пустынь прибежит шакал.
Изредка фантазия, пугая, даже забавляла: завершить жизнь в виде наживки для стервятника, в качестве завтрака для шакала или ужина для выдры (Антей наверняка читал бестселлер М. Лаури «Путешествие к вулкану») стремился из самых гуманных чувств еще мифический внук Персея.
А чаще недуг вызывал удивление. Умирающий желал увидеть в признаках наступающих страданий надежный знак, магистральную веху, а еще лучше путеуказующую нить.
Узреть не смерть (даже если каждую секунду утверждается смерть), не заклятие (даже если каждую секунду учреждается заклятие), а выпадение имени, вырывание меты, стирание памяти: нет, несть, невесть.
Все кажется правильным, все кажется естественным, все кажется значимым, и вдруг, глядь – за хрупким убежищем термина (глупый талисман, несуразный амулет) выявляется ужасающий сумбур; все кажется правильным, все будет казаться правильным, и вдруг через день, через неделю, через месяц, через двенадцать месяцев все распадется: дыра, увеличиваясь, разверзнется в безмерную амнезию, в бездну забвения, в инвазию пустыннейшей белизны. В череде таких же, как мы, мы сами затихнем навеки.
Глава 7
трансплантирующая психическую ткань в чужую книгу
Не зная наверняка, на чем зиждется сравнение, Антей представлял себя вживающимся в книгу, читанную ранее, например, в вышедший лет десять назад в Аргентине текст Исидры Имитади или Гунурия Бустуса Думека, рассказывающий, как каверзный удар судьбы – случай удивительный, едва ли не фантастический – выпал изгнаннику, парии и беглецу.
* * *
Вжившись в вымышленную ситуацию, наш фантазер принял даже имя изгнанника – Измаил. Прилагая такие же немыслимые усилия, сумел прибиться к куску суши, считавшемуся ненаселенным, и сначала чуть не сгинул. В течение недели укрывался в яме, пребывая на грани жизни и смерти. Втуне искал слабеющий пульс. Страдал малярией. Температурил, клацал зубами, терял силы.
Тем не менее через неделю, укрепившись физически, путешественник пересилил недуг. Встал на четвереньки и выкарабкался из ямы, где чуть не умер. Унял жажду. Нашел желудь, начал жевать и тут же выплюнул. Не сразу научился выбирать безвредные грибы и фрукты (некий вид, внешне близкий к персику, вызвал на всем теле красную сыпь), не сразу нашел дыни, ананасы, арахис, хурму.
Каждый вечер, с наступлением сумерек, граненым камнем Измаил вырезал на палке черту. За двадцать три дня слепил себе халупу: притертый на дне грунт, три стены, дверь, крыша из дерна. За неимением трута, ел все сырым. Раз десять пугался шума снаружи; думал, в лачугу вламывается зверь. К счастью, сию заключенную в акватических бурунах сушу не населяли (надеялся бедняга) ни рыси, ни пумы, ни ягуары, ни зубры. Лишь раз, в сумерках, ему привиделся – вдалеке – случайный примат. На хибару так ни разу и не напали. Из ветки анакарда мужчина смастерил дубину, дабы защитить себя в случае агрессии.
Через месяц, набравшись сил, Измаил решился на инспекцию владений. Как и всякий путешественник, выкинутый где-нибудь на Тристан-да-Кунья, Измаил взял в руку палку и пустился в путь. Шел целый день. К вечеру забрался на самую вершину гряды, вздымающейся над сушей. Сделал там привал, не видя ни зги в наступившем мраке. На заре принялся разглядывать ландшафт. На севере заметил извилистый ручей, терявшийся в трясине, а вблизи берега с удивлением различил девять-десять низеньких башней (или, правильнее, башен) с крыльями. Пугливыми шагами спустился к этим «мельницам» и уже в низине набрел на странный аппарат, снабженный шлангами и трубами. Не выяснив назначение аппарата, угадал – причем не раздумывая – принцип действия: утилизация приливных течений и ливней.
Затем вышел к зданию, уткнулся в бассейн и некую инсталляцию, принимающую и транслирующую звуки.
Все предметы хирели в запустении. Измаил нашел иссушенный кладезь, населенный тремя жирными муравьедами. Стенки бассейна устилал кишащий червями гумус.
Здание смастерили лет двадцать назад, в духе тех времен: эдакая фазенда, привычная для жарких стран; гибрид клуба для азартных игр в стиле ампир и бардака класса люкс.
Ажурная, как и веранда, дверь из трех ставен упиралась в длинный – в двадцать три шага – вытянутый кулуар, а кулуар вел в круглый вместительный будуар: в центре был расстелен пушистый турецкий келим, везде – диваны, канапе, банкетки, кушетки, зеркала. Витая лестница вела на мезанин. Сверху, с панелей из твердых и светлых деревьев (бакаут или сандал) свисал увитый железными нитями шнур, удерживающий на блестящем крюке из меди – результат длительных усилий мастера высшей квалификации – китайскую лампу, рассеивающую слабый мутный свет. За тремя стеклянными дверьми с витражами в филигранных металлических кружевах выдавался наружу эркер с перилами, предлагающий величественный вид.
С пугливым вздрагиванием, сбивающимся на испуганный трепет, Измаил предпринял тщательную инспекцию жилища. Исследуя стены, верхние балки, лепнину, выведал все углы и закутки. Выдвинул все ящики. В нижней части здания (еще ниже, чем первый этаж) с усердием изучил все части и детали агрегата с неясным назначением: измерительный механизм, экран для наблюдения за меняющимися электрическими величинами, зеркала для направления лучей света, раструб, принимающий, записывающий и передающий аппарат Hi-Fi, привинченный к раме усилитель, 16-канальный пульт, циклический рычаг, – а принцип действия так и не уразумел.
Спать в жилище Измаил не решился. Забрал инструменты, чан, тесак, сеть, спички, канистру спирта и вернулся к себе в убежище, в привычные джунгли. Принялся, как умел, укреплять жилище и мастерить утварь. Стал выслеживать зверей; убил зайца, захватил в силки тушканчика: наделал запасы буженины, сала, ветчины, требухи.
Так истек месяц. Пришли студеные ветры. Небесная лазурь затягивалась туманами; над акватическими массами все чаще зависала перьевая и кучевая вата, а затем приплыли и серые тучи. Из глубин пришли сильные течения. Тихие разливы сменились резкими приливами. Начались ливни.
Через три дня, в утренней дымке, Измаил увидел, как к берегу причалила яхта. Высадившиеся люди (девять-десять, не меньше) направились к зданию. Через считаные минуты Измаил услышал, как джаз-банд заиграл твист, музыкальную тему, известную лет двадцать назад и вряд ли претендующую на успех теперь.
В эту секунду рухнул целый мир, и жизнь Измаила перевернулась.
* * *
Первая мысль Измаила была бежать и укрыться в привычных джунглях. Тем не менее интригующий характер явления пересилил страх. Приникая к земле, Измаил приблизился и в удивлении замер: вблизи заведения танцевали, а в бассейне (пусть даже смердящем) купались люди: три парня и три девицы. Лакей, не без изящества лавирующий между развлекающимися, нес круглые блюда с тарталетками, напитками и гаванскими сигарами. Среди высадившихся выделялись два типа: улыбающийся атлет-верзила лет тридцати двух гарцевал в шикарнейшем сюртуке из мастерских Кардена в стиле «гимнастерка à la Цзэдун» без петлиц, на крючках (так любили наряжаться в давние времена); мужчина чуть старше, в изящнейшем фраке, с бакенбардами и начальственными манерами, цедил виски. Мужчина взял фужер, кинул туда два-три кубика льда и направился к женщине, дремавшей в гамаке.
– Ваш аперитив, Фаустина, – сказал кавалер, изгибаясь и целуя даму в шею.
– Thanks, – жеманничая, изрекла Фаустина.
– Ах, Фаустина, как я желал бы слиться с вами в страсти!
– Перестаньте, ведь я уже трижды не принимала ваше приглашение; будем же и впредь лишь друзьями, – сказала Фаустина, дружески сжимая ему запястье.
Фаустина пленила Измаила. Тайный наблюдатель следил за ней, пусть даже рискуя раскрыть себя (ему ли, преступнику, бежавшему из мест заключения, не знать цену риска?). А вдруг среди приезжих был шпик или стукач? Ведь Измаила разыскивали, за арест Измаила была назначена награда. Судимый без суда и принужденный к изгнанию Измаил, – страшась тирана, чьи ужасные преступления не сравнимы ни с какими зверствами Калигулы или Каракаллы, – переживал не без причины: а вдруг эта на первый взгляд заурядная яхта пришла сюда с заданием найти и вернуть беглеца? И все же Измаил гнал эти мысли и пересиливал страх: Измаил любил Фаустину и желал ее всем сердцем.
Временами Фаустина, дабы уединиться, шла гулять за дюны или в лес. Раз Измаил приблизился к Фаустине, читавшей «Арланду» Вирджинии Вулф, и решился завести с ней беседу.
– Мисс, – сказал Измаил, – извините меня, извините, я так мечтал с вами встретиться… Пусть меня найдут, пусть меня арестуют…
Как несчастный ни упрашивал, Фаустина не внимала.
* * *
Вся жизнь превратилась в немыслимую галлюцинацию. Неужели такую реакцию дали черные грибы? А если на психику влиял выпитый из канистры спирт? Или же сказалась другая напасть: в результате исхудания изменилась структура эпидермы, Измаил уже не преграждал путь лучам света и стал как бы стеклянным, невидимым? А вдруг сдвигалась фаза, терялся разум, предваряя безумие: вдруг Измаил даже не вылезал из гниющей трясины, а все предметы и люди – фазенда, яхта, тип с бакенбардами, Фаустина – ему лишь казались, мерещились?
А спустя сутки Измаил уже наблюдал расщепление или, правильнее сказать, удваивание дуба.
А спустя неделю слышал и видел – с теми же звуками, в тех же красках – сцены, наблюдаемые им неделю назад: танцы у бассейна, шимми Бенни Гудмана…
А еще случались вещи куда страшнее (и здесь галлюцинацию питала уже сама фантазия Измаила; здесь устанавливалась эфемерная, хрупкая и труднейшая для анализа связь, запутанная и вместе с тем тугая нить, сшивающая идеи фантазера с книжными приключениями): Измаил шел плитами кулуара, раскрывалась дверь, из нее выскакивал и несся, не видя Измаила, лакей с чашей; Измаил, стараясь избежать увечья, вжимался в стену. Лакей исчезал, а взгляду Измаила представали, скажем, сундук и лежащая на нем книга. Измаил бежал к сундуку, тянулся руками и уже чуть ли не касался пальцами переплета: пальцы утыкались в твердую гладкую стену; вырвать из нее книгу не сумели бы ни Титан, ни Атлант.
Как если бы некий насмешливый барабашка, каверзный эльф, распылив дурманный газ, скрепил все близ фазенды, разлил фиксаж, схватывающий все, затекающий везде, снаружи и даже внутри, в глубине, слипающийся с самыми мелкими частицами и ядрами, склеивающий любые тела и предметы.
Весь мир казался естественным, правильным; предметы были зримы, звуки звучали, запахи пахли. Измаил видел, как Фаустина лежит, растянувшись в неге на пышных перинах. Затем Фаустина выбегала из спальни, а на перине сверкал тяжелый перстень – бриллиант в злате. Измаил кидался к перстню, усматривая в нем знак: Фаустина испытывает к нему те же чувства, Фаустина любит и не смеет раскрыть себя из страха перед мужем, хахалем или приятелем (так как все без исключения были вынуждены блюсти Декрет, превративший Измаила в парию, в табу: к нему не прикасались, изгнанник гулял, где ему вздумается, изгнанника не замечали и так: все, везде, всегда).
И каждый раз, приближаясь к перине, Измаил верил, а уже через миг сдавался – растерянный, удрученный и сраженный: пальцы прикасались не к перине, а к каменным валунам, к твердейшей, как алмаз, скале; весь мир казался застывшим в загустевшей магме, завершенным и замершим в кадре, затянутым в неделимую пелену, чередующую прекрасный глянец и пастельную зернистую рябь. Внутри кадра все лица и предметы казались живыми, реальными, деятельными: так, Фаустина распахивала дверь, растягивалась на банкетке, а ее кавалер нес ей виски; так, раздавались звуки шимми, приплывала яхта, сверкал злаченый перстень, выскакивал лакей. А вне кадра – пусть даже Измаил имел веские причины считать себя в нем – расстилалась бескрайняя даль без складки, безграничная ширь без стыка и шва, вязче, чем пластилин, гуще, чем мастика, гипс или цемент; единая гладь без щелей, затвердевшая жижа, застывшая хлябь, цельная масса равнины: всё и вся слипались вместе, без склейки, сварки и спайки.
Вес тела не сминал никакие перины – скала была бы мягче в тысячу раз; шаг не заставлял скрипеть никакую паркетину; движения руки были бессильны перед выключателями и дверными ручками: Измаил был не властен ни над чем.
* * *
Спустя время – и уже без всяких иллюзий – Измаилу явилась разгадка: вся эта тягучая жизнь, переживаемая им взаправду, была снята на пленке. М. – тип с бакенбардами, влюбленный в Фаустину, – лет двадцать назад приплыл сюда на неделю и, применив скрытую камеру, запечатлел в фильме себя и приглашенных приятелей.
Тем временем как фатальный недуг сражал дубы, гумус, кишащий мерзкими тварями, устилал бассейны, а забытые здания разрушались и превращались в прах и пыль, едва вдали над акватическими пределами успевал задуть пассат, как тут же наступали приливы; струи заливались в раструбы на берегу, а в нижней части фазенды запускались динамические машины агрегата (чье назначение Измаил уразумел не сразу); затем вырабатываемая энергия включала аппаратуру, и та тут же выдавала, причем в мельчайших деталях, – те же краски, те же звуки, – целую череду снятых и записанных на пленку секунд – упраздненных и на века бессмертных: так, идентичным путем некий Марсьяль Кантерель вывел специальную эссенцию «Виталиум», дабы мертвецы в леденящей камере через равные интервалы времени «включались» и переживали решающий миг их жизни.
Люди, растения, предметы казались реальными и все же были чистейшей фикцией. Мир представлялся истинным и все же являлся лживым. Мир казался привычным и все же извергал призрачную мру и безумие.
Глава 8
или как в три абзаца ищущий умудряется утратить нить, мысль, себя…
Антей стремился выяснить, как связана с ним книжная жизнь Измаила: без устали напрягая фантазию, всматривался в паркетные видения, предчувствуя табу, незримую напасть, неясный вакуум, немую весть; видение, видимый вид беспамятства, где правит забвение, где упраздняется здравый смысл: весь мир казался привычным и все же…
Все же…?
Антей терял нить, мысль, себя.
Затем, желая все-таки найти разгадку, Антей решил вести дневник.
Часть III
Еще Глас (Алимпий)
Глава 9
или записки из дневника
Взял тетрадь. В верхней части страницы написал:
ИСЧЕЗАНИЕ
затем, ниже:
Исчезание. Чье? Индивидуума? Предмета?
У меня в паркете скрыта (скрывалась ли ранее? или скрылась лишь сейчас? будет ли скрываться всегда?), сиречь засекречена причина, и даже важнее, чем причина: знание, сила.
В паркет запаркетчена целая картина.
Как если бы лик Арчимбальди на картине Арчимбальди или удивительная фреска с лишенным пигментации растлителем Д. Греем из текста Уайльда складывались, являя рельеф – глаза, губы, уши, – не из акватических тварей и скрученных растений, увивающих пышные фрукты, а из груды вкрадчивых бацилл, чье сращивание – пример искусства высшей степени – представляет зрителю единую, цельную картину и ни на секунду не дает расчленить ее на идентифицируемые фрагменты. Думается, мастер стремился сделать изделие, чествующее сам прием делания и не выдающее секрет приема; вещь скрывающую и раскрывающую, причем два этих действия сменяемы или даже параллельны.
Сначала изменения практически не видны. Как тебе кажется, существуют лишь внутренние переживания, и из-за них мир является двусмысленным, странным и даже пугающим. Затем вдруг узнаешь, или, как тебе кажется, узнаешь: здесь, вблизи, существует штука (сразу и не скажешь какая), чье присутствие тебя стесняет, смущает, страшит. И тут все начинает распадаться, разлагаться, загнивать. Первым – ты сам. Ты расклеиваешься, раскисаешь. Тебя начинает терзать внезапный и цепкий недуг. На тебя накатывают галлюцинации; разум заклинивает, и ты дуреешь у себя на глазах.
Из тебя наружу рвется крик; ты стремишься найти термин, лексему: здесь – зиждутся все затруднения, здесь – спрятаны решения. Ты стремишься вырваться, выпрыгнуть из сивиллиных сетей загадки, из смущающей тарабарщины, из булькающей буквальщины. У тебя нет альтернативы: ты вынужден спускаться на самую глубину видения.
Ты стремишься вернуться в некий изначальный пункт, а все кажется таким мутным и далеким…
* * *
Антей вел дневник месяцев девять-десять. Каждый вечер с изрядным тщанием записывал туда все явления, включая самые незначительные: «…Извел все запасы виски, купил для кузена Жюля пластинку – сюрприз к завершению училища в следующем месяце, перешил плащ, раскланялся с близживущим владельцем песика Тузика, невзирая на случившийся ранее инцидент (Тузик нагадил у меня перед дверью)…» В дневнике затрагивались и другие темы: читаемая книга, встреченный приятель, удивительная фраза или курьезный факт (защитник при слушании дела в суде забыл защитную речь, хулиган стрелял в граждан пустыми гильзами, безумный печатник перебил все станки и инструменты…).
Временами Антей, теребя карандаш, придумывал; излагал, представляя других, а также – извлекая из памяти и анализируя – себя. Временами расписывал галлюцинации или перипетии Измаила.
Антей даже выдумал целый приключенческий сюжет.
Глава 10
излагающая мифические перипетии принца (бастарда и грешника) и в финале раскрывающая великую тайну и страшнейшее извращение
В дальней стране жил-был мальчик, нареченный именем Алимпий. И жил не где-нибудь, а в древнем замке, где царили запустение и разруха. В день шестнадцатилетия старая няня ему сказала:
– В раннем детстве ты делил эти палаты с тридцатью двумя кузенами и все вы жили в мире и счастье. Затем все кузены невесть как и куда исчезли. И теперь наступил фатальный миг: придется уйти и тебе, иначе все мы умрем.
И пустился Алимпий в дальний путь. Следуя древней традиции Bildungserzahlung, в качестве введения дается краткая дидактическая притча: на перепутье Алимпия уже караулил сфинкс.
– Ух ты! – вскричал мифический зверь. – Приближается ужин! Не каждый день в наших краях встречаются такие упитанные путники.
– Загадку? – удивился Сфинкс. – А зачем? К чему вся эта канитель? Ведь смертные не в силах разгадать.
Затем вдруг на миг задумался и прибавил:
– Ты ведь не исключение?
– Как знать, – усмехнулся лукавый Алимпий.
– Ну ты, парень, и врать! Мне такие хвастуны ух как нравятся, – намекнул Сфинкс. – Ну-с, да будет так, как ты требуешь, и пусть чрезмерные амбиции скрасят тебе предсмертную минуту. Итак, слушай загадку:
Сфинкс взял лютню, затем, наладив струны и мысли, запел:
Есть ли на свете такая тварь,
Чью фигуру без всяких спрямлений
Рисует замкнутый круг?
– Есть такая! Я! – тут же вскричал Алимпий.
Гибридный зверь насупился.
– Ты уверен?
– Да, – заявил Алимпий.
– Значит, так и есть, – буркнул зверь. – Ты наверняка прав.
Наступила длинная пауза. В тишине был слышен лишь северный ветер, раздувавший небесные паруса.
– Ведь знал я предсказанье: меня сразить придет юнец, – заныл зверь, едва сдерживая всхлип.
– Давай, закругляйся, – сказал Алимпий (в глубине души парень испытывал к зверю симпатию, и все же…). – И все же, – вслух заключил Алимпий, – не разреши я загадку, сидеть бы мне сейчас у тебя в чреве и перевариваться. Я тебя разгадал, я тебя развенчал. А раз так, значит, тебе, как гласят Скрижали, следует немедля умереть.
Алимпий ткнул в Сфинкса указательным пальцем.
– Ну-ка сгинь, нечисть!
– Ах, – шепнул зверь. – Ты желаешь мне смерти!
– That’s right! – вдруг гаркнул Алимпий, сам не зная зачем перейдя на английский.
Затем схватил палку и ударил чудище. Сфинкс затрясся, задергался, и, взметнув гигантский вихрь пыли, в нем исчез. Леденящий душу рев, где сливались рык льва, скулеж шакала, крик ястреба и плач ребенка, раздавался в эфире целых шестнадцать дней…
* * *
Вслед за такими недвусмысленными притчами выдумка и вымысел напрашиваются evidenter et natu-raliter: Алимпий мерил шагами страну, спускался в низины, взбирался на кручи, вечерами искал приют где придется; был приветлив с людьми, встреченными на пути: ремесленниками, крестьянами, священниками… Ему давали там шмат сала, тут краюху хлеба. Временами Алимпий сидел без еды и питья. Алимпий жил.
Вырастая, Алимпий набирался знаний, закреплял умения и навыки, учился видеть, углублял Anschauung. Встречал странных и удивительных людей. Каждый из них чуть изменял Алимпия, деля с ним пристанище, прививая ему интерес к ремеслу, предлагая ему личный взгляд на мир. Барышник учил, как хитрее скупать, перекупать и надувать. Каменщики разъясняли, как класть кирпичи; печатники – как набирать шрифты и печатать.
Затем судьба припасла ему тяжелейшее испытание (случившиеся с ним приключения сравнимы – знак в знак, черта в черту, за исключением финала – с запутанными перипетиями древней саги; кстати, сия дидактически-сентиментальная легенда навеяла трубадуру Гартману идею «Песни» и дала две-три сюжетные канвы Т. Манну).
Сначала Алимпий узнал следующее: жизнь ему дал великий принц Вилигис (именуемый Вили). Сибилла любила Вили и питала к нему чрезмерную сестринскую приязнь, превратившуюся в влечение (умерщвленный, здесь же, в спальне, пес инцесту ничуть не мешал). Девять месяцев спустя на свет явился Алимпий.
Запятнавший себя сим гнусным деянием Вилигис (именуемый Вили) уехал сражаться с сарацинами за тридевять земель, где без труда нашел заслуженную смерть.
А царский наследник, малыш Алимпий, в силу вышеуказанных причин (преступный генетический замес), был усажен в шлюпку и сплавлен на север страны в глухую и гнилую дыру, населенную гнусными людишками – если бы лишь ублюдками да душегубами, так ведь еще и придурками (в тех землях каждый среднестатистический индивид за двенадцать месяцев выпивал не менее девяти мюи; причем напитки были спиртные и ядреные), а также невиданным и наверняка свирепым зверьем: например, змеем, «вздрючившим целую армадищу», как выражались на изысканнейшем диалекте в таверне, куда каждый уважающий себя местный житель, завершив труды дневные, заскакивал «дернуть чекушку-другую». А если прибавить еще и климатическую специфику: редкий тусклый свет, частые ливни и беспрестанную мелкую сырь… Читатель без труда представит: если бы не чрезвычайный, чуть ли не сверхъестественный инцидент (здесь иные сразу же узрят указующий перст Всевидца и наверняка не извратят истинную причину, тем не менее жанр рассказа предписывает избегать фатализма и не лишать людей иллюзии их участия в их же судьбе: а иначе, к чему рассказывать?), итак, если бы не сверхъестественный инцидент, принц Алимпий, при таких радужных перспективах, вряд ли сумел бы пережить эти шестнадцать лет. Не будем все же забегать вперед…
Глава 11
излагающая дальнейшие мифические перипетии принца (бастарда и грешника) и в финале упраздняющая предназначенную ему карьеру (рыцарскую и папскую)
В течение этих шестнадцати лет Сибилла, все еще хранившая в памяти чарующий лик брата, избегала всяческих связей и даже ухаживаний. Так, приехав в ее брабантский или фламандский палас, некий влиятельный бургундский князь сразу же влюбился и изъявил желание разделить с ней перину. Сибилла сказала «нет». «Ах так?!» – вскричал князь и рассердился. Распалился и в пылу спалил Суаньи, Шарлеруа, Бенш, Фрамри, а затем двинулся на Камбре.
А тем временем в Камбре – цук-цук-цук – прискакал чистейшей масти английский бурый жеребец, приученный к кличке Ветряк, а на нем, держась за светлую гриву, сидел всадник. Всадник был введен в залу и представлен как странствующий паладин. Юный красавец приглянулся Сибилле, и та ему приказала наказать князя-грубияна. «Вам решать – нам свершать», – изрек вассал, целуя ее руку.
На заре паладин снарядил Ветряка (желтая упряжь на синем вальтрапе и злаченая сбруя с инкрустациями перламутра) и себя (шлем, латы, набедренник, наручи, нагрудник) и выехал на вместительный турнирный луг. На вымпеле паладина реяла рыба. Звучные приветственные крики брабантских зрителей заглушили бургундскую ругань и тарабарщину.
Дуэлянты ринулись друг на друга и сшиблись щитами. Началась беспримерная стычка. Битва не на жизнь, а на смерть. Бились булавами и мечами, пиками и цепями. Бились целый день. В финале, применив хитрый прием, бравый брабантец сразил и пленил неприятеля: так незадачливый грубиян и задира был разбит в пух и прах.
Заключили мир. В тавернах пели и танцевали, играли на дудках и скрипках, били в бубны. Криками славили триумф. Паладина наградили званием рыцаря. Присудили титул сенешаля. Пригласили в Палас на царскую аудиенцию. Сибилла ему нравилась. Вид паладина Сибиллу смущал.
Ах, уважаемый читатель, здесь нам следует, не мудрствуя сверх меры, немедля раскрыть карты, если ты сам еще не угадал, кем был всадник, седлавший Ветряка. Да, да, ты прав: юным рыцарем был Алимпий.
Алимпий, как и Эдип, не признал в Сибилле мать. Сибилла не признала в Алимпии сына. Сибиллу захлестнула безумная страсть к Алимпию. Алимпия захлестнула безумная страсть к Сибилле. Сибилла предалась Алимпию. Алимпий предался Сибилле.
Фатальный случай раскрыл влюбленным единящие их семейные узы.
Сибилла кинулась замаливать прегрешение в церкви, учредила лазарет, где лечили неимущих, привечали нищих, ухаживали, не требуя мзды.
Алимпий же сменил платье на тряпье, на рубище, грубую шкуру для истязания тела, даже не взял ни суму переметную, ни флягу и раз, на закате, навсегда ушел из замка, где ранее вел жизнь приятную и безмятежную. Алимпий пустился в дальний путь. Гнал себя все дальше и дальше, дабы себя наказать. Умерщвлял желания, стремясь вызвать и выстрадать кару Вседержителя. Спал в лесу. Страдал без еды и питья. Через три дня испытаний и лишений набрел на лачугу у берега реки. Кликнул крестьянина.
– Селянин, нет ли здесь места, где Всевышний навсегда наказал бы меня за неслыханный грех?
– Найдется, как не найтись, – сказал мужлан. – Прям на середке реки есть пятак суши; на ём скала крутая. Там уж настрадаисся в усладу и даже дермищем зарастешь, искупая грехи.
– Перевези меня туда, – стал упрашивать Алимпий.
– Ишь ты, дурень! – удивился крестьянин. – Ведь ты тама сгниешь на хрен!
– Пусть будет так, как предрешил Всевышний, – изрек Алимпий.
– Нехай будет так, – уступил крестьянин.
* * *
Итак, перевез крестьянин Алимпия на утес Величайшей Индульгенции. Привязал за веревку и уплыл на материк. В уединении пустынник предался раскаянию. Гумус, кишащий червями в расщелине скалы, заменял ему хлеб насущный. Страдалец переживал ураганы и бури, тайфуны и вихри. Терпел шквальные пассаты, сырые мистрали, ледяные блиццарды, жгучие хамсины, пыльные самумы. Затем тряпки сгнили, также как и веревка. Алимпия терзала стужа, терзала жара. Алимпий замерзал, засыхал.
Затем, невзирая на гумус, даденный ему Всевышним из вселюбия, Алимпий начал худеть. Все худел и худел. Исхудал критически и стал худющим сверх меры. И тем не менее худеть не переставал. Начал усыхать и ужиматься. И уменьшаться. А затем даже усекаться в длину. Сначала стал меньше карлика, а затем, в финале, превратился чуть ли не в ершистую зверушку, власяную нелюдь, замшелую, грибную слизь…
* * *
А спустя еще шестнадцать лет вдруг взял да умер папа римский. Весь Ватикан был в смятении: где искать претендента, как найти кандидата? Учредили не менее девяти плебисцитных сессий: в результате тут выбрали маразматика, там – маньяка, здесь – шута, а еще где – дебила. В папских кулуарах чины давали за взятки: высший сан архиерейства предлагался за кругленькую сумму с шестью нулями. Ситуация складывалась хуже некуда. Вера слабела. Храмы пустели. Паства уже не чтила святых.
И тут разгневался Всевышний и скрыл небеса тучами. Затем в свете зарниц Сам предстал пред неким архиереем. Явился ему в ауре златых лампад в виде Агнца с зияющими ранами.
– Кардинал, слушай меня! – зазвучал трубный глас. – У тебя уже есть Папа. Я сам избрал наместника. Имя ему Алимпий. Шестнадцать лет сей муж пребывает на утесе в уничижении.
– Всевышний Агнец, Царь наш Небесный, – залепетал кардинал, – да будет так, как Ты велишь!
И кинулись искать утес, где плесневел уничиженный муж. В результате не без труда вычислили берег реки и ту самую лачугу. Забарабанили в дверь. Вышел крестьянин, шестнадцать лет назад переправивший Алимпия на утес, и вначале заупрямился:
– Алимпий? Не знаем мы таких. Утес? Ни разу не слыхали. Нету здеся никаких утесин.
И тем не менее, прельстив крестьянина субсидией, искатели все узнали. Приплыли на скалистый утес, еле забрались на вершину. И там, на вершине, – невзирая на утверждение Агнца, в пику кардиналу, чья вера в результате экспедиции дала явную слабину, – как Алимпия ни искали, так и не нашли. Раскаявшийся исчез без следа, а значит, не впитал в надлежащей мере Всевышнее участие…
Глава 12
имеющая вид рецензии на литературный текст и не скупящаяся на цитаты
«Сия клаузула напрашивалась сама, даже если изначальная версия Т. Манна заканчивалась иначе», – признавал Антей Глас, завершая рассказ; скажем лучше, пересказ или даже эскиз, так как пишущий, выказав буйную фантазию при сплетении сюжета, не сумел изречь наиважнейшее: разумеется, имелись развернутые мысли (в девяти-десяти местах) и небезынтересные ремарки (мы насчитали не менее тридцати): рассказчик не без изящества представил Алимпия; крупными и весьма убедительными мазками передал характер князя из Бургундии («бритая харя с длинными рыжими бакенбардами»: в «харе» сразу же угадывается врач, залечивший антеевский недуг), передал, – правда чересчур урезав, – яркий диалект хитреца-крестьянина, на чьем баркасе Алимпий был переправлен на утес («Ну, таперича – всё: гикнулся жеребец на хер! Не присуседится уж, милай, травушку щипать! Ядрена тля!»); мастерски написал сцену турнира: включить ее себе в текст без малейших изменений и представить на суд читателя не устыдились бы даже маститые Бурже, Франс или Стендаль. Правда, выше сей планки Антей прыгнуть так и не сумел, а в дневнике извинял себя, изыскивая самые нелепые баралиптанизмы: если бы – заявлял, например, Антей, заранее сметая любые аргументы, – имелся шанс выразить главную идею рассказа, мы были бы вынуждены ее выразить; и если бы эта идея была выражена и принята всерьез, – развивал мысль Антей, – не раскрылись бы нам всем, читавшим, чистая и слепящая правда, а за ней великая и страшная тайна, и, раскрывшись, не вызвали бы тем самым нашу неминуемую и немедленную гибель? Ведь правила рассказа как жанра беллетристики, – углублял мысль Антей, – требуют, дабы испытание в виде загадки Сфинкса выдержал лишь единственный и исключительный. А если даже сей единственный и исключительный, т. е. Алимпий, сгинул, вырвать нас из лап Сфинкса впредь уже не сумеют никакие высшие Знания, никакая триумфальная Мысль, никакая лексическая единица. Итак, – заключал Антей, – речь не властна над капризами языка и – как ни кидай кубик – не упразднит случая. И тем не менее, – писал Антей ниже, – нам не дается выбирать: следует знать: в любую секунду первый же встречный Сфинкс встанет на нашем пути; следует лишь знать – ах, сия извечная и все ж неизвестная истина: в любую секунду хватит лишь лексемы, лишь звука, лишь «да» или «нет», дабы тут же сразить тварь. Ведь – так вещал еще Заратустра – вне селений людских Сфинкс не живет…
Часть IV
Избывание (Ибн Аббу)
Глава 13
или «Хищение из сераля» (невзирая на название, в ней ни разу не фигурирует Амадеус)
Антей Глас исчез в праздник Всех Святых.
За три дня перед этим исчезнувший вычитал в вечерней газете весьма курьезную статью.
Некий индивидуум, чья фамилия из страха вызвать гнев тайных сил держалась в секрете, в сумерки забрался в здание префектуры и выкрал весьма важную бумагу, так как в ней излагались нелицеприятные факты из жизни трех высших деятелей, ведающих Главным Управлением Внутренних Дел. Дабы избежать разглашения и спасти репутацию, сии чины стремились вернуть себе деликатный манускрипт перед тем, как прыткий авантюрист найдет ему применение. И пусть квартиру афериста перетряхнули раз десять, спрятанную там – как считали все – бумагу так и не нашли.
Решив идти ва-банк, префект Ариэль Эльзевир и верный заместитель префекта Курьер, явились к мэтру дедукции Дюпену.
– В принципе, – сказал Ариэль Эльзевир, – из-за, скажем, незначительных писем, мы бы так не выкладывались; кража банальных писулек из разряда «ь» или «ъ» вызвала бы у нас минимальные усилия. А здесь, так сказать, другие масштабы: сущий сераль…
– «Сираль»? – перебил Дюпен, не знавший значения термина.
– Извините за сленг, – улыбнулся Эльзевир. – Сия утрата, считаем мы, имеет для нас наиважнейшее значение, так как разрушает все наши связи и структуры и весьма затрудняет наши действия: наша власть слабеет как минимум десятую часть!
– Квартиру клиента вы перетряхнули раз десять, – перебил Дюпен, – не так ли?
– Да, – признал Эльзевир, – и каждый раз, перещупав все, уезжали ни с чем.
– Мне кажется явным следующее, – заявил Дюпен. – Ты все вывернул и выкрутил, ты выстучал все стены и перекрытия, и все без результата, так как у тебя есть глаза, а ты не видишь. Неужели ты, растяпа, ни разу не задумался: хитрец наверняка выбрал тайник, самый надежный из всех существующих; не упрятал выкраденную вещицу, а удержал на виду; замызгав, затрепав и смяв, как сие делается с заурядными записками, сунул, скажем, в бювар или за пресс-папье, ты наверняка перекладывал ее раз десять, не признавая, не желая и не думая признать в невзрачнейшей бумажке ценнейшую депешу!
– Да нет там никаких пресс-папье! – в сердцах рявкнул Эльзевир.
– Наблюдательный ты наш, – съязвил Дюпен.
Затем надел плащ, напялил шляпу и вышел, заявив присутствующим:
– Я сам туда съезжу. Через час привезу ваш несчастный папирус.
Даже если расчет Дюпена был верен, практические действия к успеху не привели.
– С кем не бывает, – выжал из себя мэтр.
Затем развязался с незадачливыми шпиками и, утешения ради, приступил к выслеживанию шимпанзе, в чьем активе насчитывались уже три убийства.
Глава 14
цитирующая текст письма (без купюр)
Если, интуицией угадав все, начиная с «а» и заканчивая «я», тайну все же не сумел раскрыть сам Дюпен, мне не спастись, – предрекал в дневнике Антей Глас.
А в письме к друзьям Антей писал следующее: «Я так мечтал уснуть и не думать. Я так желал уснуть и забыться. А как уснуть, если меня все время преследует исчезание. Чье исчезание? Индивидуума? Предмета? Как узнать? Исчезла некая субстанция или некая вещь, некая суть или некий смысл… А теперь придется исчезнуть и мне: теперь мне надлежит идти на гибель, к величайшему выбыванию, небытию. It is a must. Не судите. Я так желал узнать. Ах как ужасна изнурившая меня скверна. Дабы выразить страдания, издаю я не крик, а жалкий лепет. Так приди же, смерть, наступи как расплата за безумный пыл, меня распиравший! Антей Глас».
В письме имелась приписка, изумляющая и раскрывающая всю степень безумия Антея Гласа: «Чуя зверинецъ, где эль ежей – миф, пыхай еще, шибкий юрист!»
И, in fine, внизу страницы, трясущаяся рука замыкала черную линию – заключающую вакуум – в несуразный небрежный венец.
Убил себя сам? Приставил дырку дула к виску и нажал на гашетку? Лег в ванну и вскрыл себе вены? Съел целую пачку люминала? Направил машину в щель бездны бурлящей, пучины, кипящей круглые сутки, на вечер сменяя Великий День и сменяя на день Вечер Великий? Вывернул кран и надышался газа? Сделал себе харакири? Вылил на себя канистру бензина и запалил? Прыгнул с виадука в черную глубину реки?
Так и не сумели узнать, выбрал ли сам Антей вид смерти (если та все-таки к нему пришла).
Странным кажется следующее: некий приятель Антея, перепугавшийся из-за письма, через три дня заехал к нему на всякий случай. Вилла была пуста. Машина пылилась в гараже. Все личные вещи (например, платье и белье в шкафах) были на месте. На месте лежали сумки и баулы. Никакие следы насилия или убийства не были выявлены.
И все же Антей Глас исчез.
Глава 15
перебирающая мнимые спасения Антея Гласа
самурай без меча,
курящий удав, играющий в керлинг,
сверкающий мрак, слепящая тьма,
крик резкий навзрыд в псалмах кафедральных,
ласка тарантула,
десять купчих, плюющих на груду златую,
триумф неудачи,
самум, пыль несущий чрез финский туннель,
глубины платка
сумели бы наверняка указать спасительный путь для Антея Гласа…
дилижанс инкассации, грабанувший шайку из трех английских грабителей,
круглый квадрат,
мужеский пуп, предназначенный для извержения магмы,
чужбина, где ты из чрева на свет явился,
безрукий безумец, в сумерки дланью схвативший перила,
распятие без Христа,
капли вина из листьев агавы для шута без накидки
сумели бы без труда смягчить наказание для Антея Гласа…
чушь без бессмыслицы,
мат на зеркале из-за шалуньи-рыбешки без игл,
зелень, цветущая в декабре,
чарка граппы при смерти для симулянта,
сила любви убийцы,
нырянье прибрежных скал при качке,
принципиальный винчестер,
белая гарь, вечный мир, беспредметный предмет,
лжезабытье
сумели бы устранить смерть Антея Гласа…
так как же все эти пункты свести, причем в наичернейшей тьме, там,
в глубине, где мрак зачинает Заклятье?
Глава 17
с выдержками из различных дисциплин и наук
Друга Антея звали Эймери Шум.
Эймери имел десятерых детей.
Старший, Алимпий (не иначе как случайный тезка с тем, другим, из сказки), исчез лет тридцать назад в Кембридже, на Семинаре: среди приглашенных выступал великий английский ученый Сэр Гэдсби В. Райт, а меценатами являлись магнаты из «Марсьяль Кантерель Фаундейшн». Следующий сын, Адам, умер в лазарете, где утратил аппетит и перестал принимать пищу. Затем смерть зачастила: в Занзибаре Евлалия съела гигантская акула; в Милане у Ёгучи, ассистента на съемках картины Джузеппе Де Сантиса, в трахее застрял бараний крестец, и в результате наступила асфиксия; на Гавайях длиннющая аскарида выпила весь сангвинический запас Иринея, ему сделали шестнадцать переливаний, и тем не менее наступила анемия.
Четырех следующих детей Эймери ни разу в жизни не видел. Урбен, Ырчи, Эммануил и Юзеф как нелегальные иммигранты, нежелательные элементы и неприемлемые лица других (чуждых, а значит, враждебных) наций и этнических групп (т. е. лингвистические варвары, а значит, непременные паразиты, жулики и хулиганы, а значит, кандидаты на императивную экстрадицию и немедленную репатриацию) были задержаны, лишены всех (каких?) прав и высланы из Франции. Урбена задавил прицеп, везущий цемент, гипс и железную арматуру на закладку памятника писателю Андре Блавье в Вервье; беженец Ырчи, вернувшись к себе в далекий дагестанский аул, был спьяну зарезан земляками-кумыками; апатрид Эммануил, изнуренный испрашиванием виз, насмерть замерз на границе Чухны и Тувы; Юзефа (кличка Юстус) за безбилетный вуаяж из Кёльна в Кесселинг сняли с электрички («Raus! Schnell!») и при неуплате штрафа (Haftling) насмерть забили дубинками (Gummi) баварские жандармы.
* * *
Так Эймери лишился всех детей за исключением Януса, да и Янус, живя вдали, не видел папу месяцами.
* * *
Эймери в деталях изучил жилье Антея Гласа. Встретился с жившим вблизи приятелем Антея и узнал все перипетии удаления синуса. Принялся искать любые сведения, выспрашивать, выяснять.
Антей Глас не стремился к парадным эффектам и шику, жил без пышных ухищрений, без излишеств: белые штукатуреные стены, грязный палас из шерсти, свалявшейся и сбившейся в пыльные катышки. Невзрачный, запущенный living, где плесневелый диван с вырвавшимися наружу пружинами и вылезающими кусками ватина, упирался в ветхий сундук, пахнувший гнилым сельдереем. К шатающейся дверце шкафа пластырем были прикреплены три скверненькие гравюрки. Через мутные стекла цедился слабый серый свет. В качестве лежанки Антею служили чуть ли не тюремные нары, приютский тюфяк с неприглядным мятым бельем. В закутке с туалетными функциями имелись кувшин, чан для справления нужд, стакан, бритва, рушник, превратившийся в жеваную тряпку.
На трех хилых этажерках хранились книги с истрепанными переплетами и стертым тиснением. Эймери раскрывал каждую из них и видел на страницах неясные ему бесчисленные примечания. Внимание Эймери привлекли книги, представлявшие, кажется, для Антея Гласа исключительный интерес: «Искусства и Иллюзия» Э. Гёмбриха, «Спейс» В. Гамбрёвича, «Лесбийские тела» М. Виттиг, «Фаустус» Т. Манна, «Бланш, или Забвение» П. Элюара, а также Н. Чёмский и Б. Эйхенбаум.
Затем Эймери наткнулся на пухлую папку и развязал тесемки. В папке лежала целая кипа записей, раскрывающих стремление Антея к знаниям, так как среди них хранились с тщанием сбереженные выписки из дисциплин, изученных им еще в давние времена. Так Эймери, вчитываясь, фраза к фразе, сумел представить себе впечатляющий учебный curriculum vitae Антея.
* * *
Сначала шел французский язык:
Там, где мы жили раньше, не ездили ни машины, ни такси, ни трамваи; зачастую мы, я и кузен, шли навещать Линду, жившую в ближайшей деревне. Причем, не имея машины, мы были вынуждены всю дистанцию идти быстрыми шагами, чуть ли не бежать, так как пугались, и не без причины, упустить шанс и не застать Линду.
И все же настал день, и Линда ушла навсегда. Нам бы вычеркнуть ее из нашей жизни, так ведь мы ее все еще любили! Мы так любили ее духи, ее лучезарный вид, ее пиджак, ее чересчур длинные темные брюки; в ней мы любили все.
В жизни все и всегда заканчивается: тридцать шесть месяцев спустя Линда умерла. Весть пришла к нам случайней не придумаешь, в вечерний час, в самый разгар ужина.
Затем эпистемика:
Кант, анализируя изначальную интуицию, на миг разуверился в картезианстве и рассудке, так как интеллект запутывает ситуацию, предписываемую распухшему «я» Всевышним в фантазме Единства. «А сей нидерландский пантеист, – удивляется Кант, – свершил превращение, заглушив имя неясными звуками? Иудействующий Барух! Ты пристегнул сюда „Натуру“, залатал ей дыры и невесть чем напичкал, – эдакий Шива, устремленный в Бескрайнее!» И Кант, ударившись в античный идеализм, зиждущийся на идее идеи, – правда, сам запутавшись, – на веки вечные приписал Бенедикта к убийственным наследникам Сверх-Я. А ведь еще в античную эру мудрец, написавший «Пир», «Федр» и «Теэтет», низвергая предшествующую архаику, заявил: да не переведется никакая часть, так как выведена из Всеединства.
Так нашла себе триангуляцию первичная дуга лука, устремив черту стрелы в цель-синус и вперив ее меж глаз умнику, на миг уверившему в картезианские Суждения вне Всеединства.
Математика:
К группам
(Пер. публикации Маршалла Халла мл. L.I.T. 23, стр. 5–19)
Кем эта идея была впервые нащупана, выявлена, развита? Гаусс был первым или Галуа? Выяснить сие ученые так и не сумели. В наше время эта тема известна даже неспециалистам. И тем не менее существует следующая легенда: перед смертью, чуть ли не в бреду, Галуа начертил в тетради (Маршалл Халл мл., idem, стр. 9) сию длинную выкладку:
aa-1= bb-1= cc-1= dd-1= ee-1=
ff-1= gg-1= hh-1= ii-1= jj-1=
kk-1= ll-1= mm-1= nn-1= pp-1=
qq-1= rr-1= ss-1= tt-1= uu-1=
vv-1= ww-1= xx-1= yy-1= zz-1=
Мы так и не знаем, как Галуа намеревался завершить эту серию равенств.
И Гёдель, и Дуади, и Бурбаки прибегали к самым разным ухищрениям (тут и адели с иделями, и вялые пучки, и барицентрические симплексы, и нестандартный анализ Хана-Банаха, и К-функции Атьи, и даже сама ξ-функция Римана – причем сюръекции, инъекции и биекции применяли также Шварц, Эрдёш и Картан) в надежде ухватить нить истины и залатать фатальный разрыв. Все усилия были тщетны.
Нэш решал эту задачу двадцать лет и в результате лишился рассудка.
И вдруг, девять месяцев назад, Кан, исследуя спряженные функции, наткнулся на нечеткие примеры (Д. Кан «Спряженные функции», V, 3, 17) и, кажется, ведя индукцию, сумел (как признался Делиню, затрагивая – путем вынуждения – предельные кардинальные числа) выявить следующий факт: Пусть G, H и K (где H ⊂ G, G ⊃ K) – три магмы (термины взяты у Мальцева), причем a(bc) = (ab)c и для всех a стрелки x → xa, x → ax сюръективны и инъективны. G ≅ HxK в следующих случаях: если G = H ∪ K, если H и K – инварианты и в пересечении H и K лежит лишь… Увы, Кан умер, не успев завершить сей труд. И в результате решения у нас, как и раньше, все еще нет[23].
Английский:
It is a tale set in a village. It ain’t a prattling narrative; it ain’t a dry, dull, sleepy yarn with the usual «fill-ins» such as «sweet starlight casting a dim mantle» and «winding rural ways». Never will it describe tinkling lulling distant bells, the nightingale singing at twilight and never will there be any «warm twinkling lamplight» in a cabin. Never…
Как заметил Эймери Шум, Антея Гласа увлекали туземные традиции и нравы:
Раз в Йеби-Бу (Чад) некий муж из племени нгама надел бубу как реглан, имитируя манеры французских хлыщей, участвующих в сафари, и пришел в Йеби-Сума. Еще ранее сын мужа, в силу специфики супружеских уз, был вынужден принять неслыханный, невиданный и даже немыслимый ультиматум: переехать в племя жены и жить в ее хижине. Как же папаша решился выдать сына «зажену», да еще чужакам из племени нгамбэ, живущим за хребтами, – вырвать важнейший элемент семьи и тем самым нарушить правильный, естественный уклад, разрушить безупречную систему, четкую структуру?
Ах, Сюн и Марджина, Юти и Каакиль, Лынге и Зери, всесильные заступники, чье участие дарует надежду на живительную небесную влагу, не гневайтесь на нас. Невзирая на принесенные нам беды, мы нижайше заклинаем вас предать забвению сей неумышленный грех. Иначе, дабы спасти все племя, неужели нам придется принести в жертву сына-растяпу?
В финале – решение, устраивающее всех (максимин или минимакс!): папаша идет на аудиенцию к предсказателю, и предсказатель изрекает ему «gara»; муж заглаживает вину, принеся Сюну в жертву сначала белую свинью, а затем черную курицу, дабы иметь семена на будущую весну.
Фауна:
Мускусный бык – гибрид барана и быка – живет в тундре. Размягченные битки зверя, если бить как следует, имеют сильный привкус аниса. Дабы схватить зверя, вам следует заручиться терпением, улучить нужную ситуацию и лечь, распластавшись, на землю; едва несущийся на вас зверь в прыжке занесет над вами страшную, гигантскую лапу, не медля прыгайте ему навстречу. Увидев вас и чувствуя, как ваши руки сдавливают ему шею, зверь зарычит, затем растянется на земле, дабы, прижавшись к вам, тут же заснуть. Теплый зверь – в чьем запахе угадываются алтей, амариллис, ель, ежевика, имбирь, утёсник, эспарцет, юкка, ягель – весьма приятен, если щупать живьем.
Тур (или зубр) живет в наших ареалах, а в зверинцах не встречается. Наивные люди рассчитывают в сумерки увидеть сутулую фигуру зубра. Ан нет: спина зубра не выпуклая. А вместе с тем, и выемки в ней нет. Спина у зубра самая заурядная. Так зачем, спрашивается, рассуждать на тему зубра?
Люди и идеи:
Инцидент, случившийся 3 мая. «Мятежный Латинский квартал», – писали вечерние газеты. Некий бездарный старший начальник приказал младшему начальнику (не меньшей бездари) направить наряд для рассеивания манифестирующей у университета группы (анархисты, ленинцы и марксисты), требующей выпустить девятерых невинных приятелей, задержанных жандармами и сидящих в участке. Реакция? Первый выдранный тут же булыжник был запущен в габаритный черный трейлер, где сидел, заряжаясь ненавистью, угрюмый спецназ. На бульваре Сен-Мишель и близлежащих улицах бунтующие начали ставить баррикады: решетки, скамейки, сваленные деревья, перевернутые машины. Предвидя ухудшение ситуации, префект приказал приступить к «зачистке»: жандармы ринулись вперед, размахивая дубинками, закидывая гранатами, вызывающими удушье и слезы, избивая павших и раненых.
Страсти закипели и забурлили. Треть населения Парижа забегала, размахивая – красными или черными – флагами и транспарантами, выкрикивая антиправительственные кличи: «Десять лет терпели: хватит!», «Президент, верни наши деньги!», «Власть массам!».
Некий синдикат сумел взбаламутить трудящихся на фабриках и прервать выпуск изделий. Мятежники кинулись захватывать все: средства передвижения, университеты, театры, магазины, пекарни, стапели. На заправках стала наблюдаться нехватка бензина…
Немецкий:
Man sagt dir, besuche uns mal im Landhaus. Man sagt dir, Stadtleute mussen mal aufs Land, mussen zuruck zur Natur. Man sagt dir, besuche uns bald, wenn’s geht am Samstag. Du brummst ab, nicht zu fruh am Tag, das will man nicht. Am Nachmittag fahrst du durch die Siedlung, in Richtung Fußballplatz. Hinter dem Fußballplatz fahrst du ab. Kurz darauf bist du da. Du haltst am Eingang zum Garten, durch den du nicht hindurchkannst, parkst dein Fahrzeug und blickst dich um. Du glaubst, nun taucht gleich das Haus auf, aber du irrst dich, da ist das Dach. Ringsum Wald, dickichtartig, Wildnis fast. Ringsherum Wald. Baum und Strauch sind stark im Wuchs. Am Pfad wachst Minzkraut, auch Gras, frisch, saftig und grun. Nur das Dach des Hauses ist zu sehen. Du traumst, dass das Haus, dessen Dach du sahst, laubumrankt, geraumig und machtig ist. Mit allem Drum und Dran naturlich, Bade-zimmer und Sauna und Bild im Flur. Dazu Mann und Frau selbstbewusst am Kamin. Das traumst du, aber der Eingang ist zu und ins Haus, dessen Dach du siehst, kannst du nicht. Nachts, auch das traumst du dann, macht man das Licht aus, und dann gluhen warm und idyllisch die Scheite im Kamin. Du traumst am hellichten Tag, aber man macht den Eingang nicht auf, wenngleich Samstag ist. Da sagt man dir, besuche uns mal im Landhaus, und dann fahrst du wirklich zum Landhaus und bist am Eingang zum Landhaus und kannst nicht herein ins Landhaus und warst vergeblich am Landhaus und fahrst aus dem Landhaus zuruck nach Haus…
На бюваре из дерматина с едва различимым стертым тиснением лежала тетрадь – дневник Антея. Эймери Шум раскрыл тетрадь. Читал весь день и весь вечер. Уже в сумерки выбежал на улицу. Увидел такси и замахал руками. Прыгнул в машину и, плюхнувшись на заднее сиденье, крикнул: «В Управление внутренних дел! И жми на газ!»
Глава 18
где заурядный зверинец уживается с незаурядными спецслужбами, а некие силы, кажется, всерьез принимаются «зачищать» алжирскую юриспруденцию
В Управлении внутренних дел Эймери даже растерялся: экий бардак! Сначала был вынужден ждать в присутствии часа два, затем был принят дежурным чинушей, имевшим весьма пришибленный вид и не вызывавшим ни уважения, ни приязни. Лейтенант уминал с ужасным чавканьем и шамканьем гигантский ветчинный сэндвич, запивая белым винищем, причем пил не из фужера и не из стакана, а из бутылки. В перерывах жевания беспристрастным пальцем выскребывал из уха серу, а из нюха – кузявки. Нюхательный резервуар был вместительный и вздернутый.
– Минутку, – буркнул лейтенант, прервав рассказ Эймери, – если ваш друг написал, дескать, желает сам себя лишить жизни, значит, так и сделал. Иначе б не написал, ведь так?
– Да я сам читал дневник, мсье начальник! – не сдавался Эймери. – Я видел квартиру! И Антей нигде не высказывал желания убить себя, а страшился неизвестных убийц. Антей исчез! Антея выкрали!
Эймери Шум связался с приятелем, служившем в МИДе; приятель шепнул генералу; генерал вызвал и распек капитана, капитан вызвал и взгрел лейтенанта, а затем направил к Эймери агента, итальянца Аттави Аттавиани.
* * *
Эймери явился к Аттавиани. Шпик снимал квартиру у станции Виадук-де-Нейи, в квартале Нейи, близ парка с белками и ежиками. На первый взгляд Аттави Аттавиани выглядел как классический сутенер. Сидел, развалясь в кресле-качалке ампир, вмяв зад в думку из ратина, стянутую замшей в шнурах и украшенную кистями и шишечками, ел рулет из селедки, макая снедь в банку с перцами и каперсами в маринаде.
– Итак, – сказал Аттави, сразу же перейдя на «ты», – меня прислали к тебе на выручку. Рассказывай вкратце и с начала.
– Итак, – сказал Эймери. – Антей Глас исчез. За три дня перед тем, как исчезнуть, Антей написал мне в письме следующее: ему пришел черед уйти. А мне кажется, Антея выкрали.
– Зачем выкрали? – прервал цепкий Аттави.
– Антей Глас знал, – интригующе выдал Эймери.
– Знал?
– Ни я, ни другие не имеют представления, каким знанием владел Антей…
– Ну-у-у…
– В дневнике Антей раз девять-десять намекал, и нам следует эти намеки разгадать. Дескать, знал, пусть даже не представляя, или же представлял, так и не узнав…
– Да уж, яснее некуда…
– В письме, – не сдавался Эймери Шум, – была еще удивительная приписка: «Чуя зверинецъ, где эль ежей – миф, пыхай еще, шибкий юрист!» Наверняка Антей пытался тем самым навести нас на след. Мне думается, нам следует сначала изучить эту версию. Затем, перечитав дневник, мы сумели бы выжать какие-нибудь сведения…
– Для начала, – не замечая скептицизма шпика, сказал Эймери, – не съездить ли нам в зверинец?
– В зверинец?! – выпалил изумленный Аттавиани, – зачем тащиться в зверинец, если здесь, в трех шагах, – парк, где ежей пруд пруди? Ведь парк даже назвали «Ежёвым»! Чем не зверинец?
– Да вчитайтесь же внимательнее, Аттавиани: «Чуя зверинецъ, где эль ежей – миф…»!
– Убедил, – смутился Аттавиани. – Значит так: ты езжай в зверинец, а я справлюсь в клиниках, гляну, не лежит ли у них там Глас.
– Так и сделаем, – сказал Эймери. – А встречу назначим на вечер. Скажем, в двенадцать, в «Бальзаре», идет?
– Уж лучше в «Липпе».
– Пусть будет «Липп».
* * *
Итак, Эймери приехал в зверинец. Стал взирать на зверей в клетках. Лев из Сахары. Уистити, кидавшая в зрителей шкурками банана (Эймери дал ей карамельку). Пума. Кугуар. Маралы, серны, лани. Рысь. Сайгак. И вдруг:
– Вы? Здесь? Какая приятная встреча! Вы и вдруг здесь, в зверинце!
Невестку атташе Канады в Берлине звали Хыльга. Всем была известна ее приязнь к Антею.
– И тебе Антей написал в письме, дескать, ему придется уйти навсегда?
– Да. А у тебя в письме была приписка юристу, пыхающему в зверинце?
– Да, приписка была. Правда, юриста здесь нет.
– Как знать, – шепнул Эймери.
И тут среди резерваций, имитирующих ландшафт Камчатки, у пруда, где плескалась акватическая фауна: пингвины, бакланы, тюлени, белухи, финвалы, лахтаки, сивучи, дельфины, сейвалы, нарвалы, ламантины, Эймери увидел, как некий весьма приятный внешне мужчина фланирует, куря сигарету. Эймери к нему приблизился.
– Здравствуйте, – сказал мужчина.
– Извините, – приступил напрямик Эймери, – вы, случаем, не знаете, есть ли здесь юрист?
– Знаю, – ничуть не смутившись, сказал мужчина. – Здесь есть юрист. Я.
– Хассан ибн Аббу. Я – судебный юрист. Живу на Ке Бранли. Запишите на всякий случай тел.: Альма 16–23.
– Антей и вам прислал странную записку, перед тем как исчезнуть?
– Да.
– А в чем смысл приписки, вы знаете?
– Нет. Сначала «юридический пых» казался мне аллюзией на меня, скажем, приглашением или инструкцией к действию. Чем и вызваны эти вынужденные дежурства в зверинце. А насчет «эля ежей», я бы и дальше здесь усматривал лишь неудачную шутку, если бы вчера не наткнулся в газете на весьма интересную заметку: через три дня на скачках в Венсене разыгрывается значительный приз.
– И какая же тут связь? – прервал Эймери.
– Как какая?! Там заявлены три главных претендента на выигрыш: Писака Третий, Эль Ежей и Капернаум.
– Ты думаешь, намек? – вмешалась Хыльга, ранее не принимавшая участия в беседе.
– Еще не знаю, – сказал Эймери. – Нам следует предвидеть все. В среду едем в Венсен.
– Кстати, – заявил Хассан ибн Аббу, – месяц назад Антей Глас вручил мне тридцать три папки с материалами, представляющими результаты предпринятых им напряженных и длительных изысканий. У Антея нет ни семьи, ни детей, ни легитимных супруг, ни гражданских жен, нам неизвестны признанные наследники или душеприказчики. А засим, мне кажется, будет правильным передать эти бумаги вам, тем паче в них наверняка найдутся указания, чья разгадка направит наши усилия в правильных направлениях.
– Сейчас же едем разбирать архив Антея! – не выдержал Эймери.
– Не раньше чем через три дня, так как сейчас я уезжаю в Элизьён-дысю-ля-Вуаель. Думаю, разделаюсь в среду с утра и вернусь днем. А с вами увижусь к вечеру. Вдруг мы к сему времени уже будем знать скрытый смысл «эля ежей».
– Ставлю на клячу десять экю, – усмехнулся Эймери.
– И я, – сказала Хыльга.
– Извините, – засуетился Хассан ибн Аббу, взглянув на часы, – я спешу. Электричка без десяти. Времени нет. Все. Увидимся в среду.
– Удачи вам, – крикнула ему вслед Хыльга.
– Всех благ, – прибавил Эймери.
Хассан убежал. Эймери и Хыльга задержались в зверинце, разглядывая экземпляры фауны. Эймери искал зацепку, след, и все – впустую. В результате пригласил Хыльгу на ланч, вызвавший у дамы самые приятные впечатления.
* * *
Эймери нагулялся в зверинце, а Аттавиани тем временем успел съездить в Сен-Жак, Валь-де-Грас, Сен-Луи и Питье-Сальпетриер. Затем навел справки в девяти участках жандармерии. Антея Гласа там не знали.
К двенадцати часам Аттавиани быстрыми шагами направился в «Липп». На углу улицы Вавен и бульвара Распай ему навстречу выбежал Эймери.
– В «Липп» не идем! – шепнул Эймери. – Кафе кишит шпиками.
– Эти шпики на спецзадании: здесь наверняка уже успел исчезнуть некий субъект, – сказал Аттавиани, грешивший, как всякий штатный сыщик, – изредка и как бы невзначай – разглашением секретных сведений, не предназначенных для заурядных смертных.
– Исчезнуть?! – вскрикнул Эймери, чуя зацепку.
– Хм, – хмыкнул Аттавиани, кляня себя за нарушение инструкции.
– Ну же, Аттавиани! Не тяните резину! Ведь и Антей исчез!
– Эти два дела никак не связаны, – пресек Аттавиани.
– Как знать, – задумался Эймери и прибавил жестче: – Ну? Имя субъекта?
– Не шуми! – цыкнул Аттавиани. – Ну да, алжирец. Алжирский юрист…
– Хассан ибн Аббу!!! – взвыл Эймери.
* * *
– Нет, – выдал беспристрастный Аттавиани. – Ибн Барка.
– Уф, – расслабился Эймери, так как вдруг, без видимых причин, уже начал переживать за Хассана ибн Аббу, а затем – на миг – испугался и за себя: а если преступники, выкравшие Антея Гласа, вздумают выслеживать и друзей Антея: Хыльгу, Хассана и..?
* * *
Эймери и Аттавиани пришли в «Harri’s Bar». Сели в глубине зала. К ним выбежал бармен: Эймери заказал себе чистый «Чивас». Аттавиани решил выпить пива, и тут перед ним встала дилемма: «Лефф» или «Гиннесс». На секунду Аттавиани задумался и буркнул насвистывающему бармену: «Пусть будет „Гиннесс“».
Затем Аттавиани начал вкратце излагать запутанную ситуацию, связанную с хищением Ибн Барка. Кажется, в действиях властей выявились нарушения прав граждан и явные перегибы в принятых мерах. Некая вечерняя газета напечатала слухи, вызвавшие шумиху в прессе. Граждане разгневались. В МИДе заварилась кутерьма. Префект Парижа Папун (сей деятель, кстати, в 1942 г. направил тысячу парижских евреев в нацистские лагеря, а в 1961 г. приказал при расправе с мирными манифестантами забить чуть ли не триста алжирцев и выкинуть их тела в Сену) все замалчивал. Жандармы, задержавшие алжирца-активиста, все признавали. Публикация т. н. дневника, где некий зэк винил высшие судебные инстанции, кинула тень на премьер-министра. Инцидент не без труда замяли, убедив всех в фальсификации материала. Уфкир нашел себе фальшивые алиби. Зэка заставили убиться. Тем временем следственные инициативы завязли; партия меньшинства приняла не менее тридцати деклараций, клеймя правящую партию, чьи эдилы не пресекли гнусные преступления. Страшный скандал разразился в результате статьи (газету тут же закрыли), устанавливающей тесную связь между исчезнувшим Ибн Барка и Аргудием, выкраденным шесть месяцев назад в Цюрихе: как утверждал журналист, шпики секретных служб заключили пакт с наемниками, убийцами и бандитами, судимыми за тяжкие преступления и выпущенными из тюрьмы за участие в девяти-десяти грязных и шумных делах, например в заказных убийствах: так в Кёльне этими бригадами был устранен диссидент режима Бургибы, в Шульсе – африканский активист, в Лувене – Яcид, в Мадриде – атташе Гвинеи. Так, дабы укрепить власть тирана, чей рейтинг удерживался лишь денежными вливаниями крупнейших представителей бизнеса, генеральный секретарь, ведавший африканскими и мадагаскарскими делами при Кабинете президента, Факкар решил усилить спецбригады; в них принимались жулики, перекупщики, дилеры, всякая шваль. Все трудились вместе и на славу! Из этих деталей складывалась прескверная картина. Слушания дел велись за закрытыми дверями. Засудили пару мелких рыбешек: здесь наказан растяпа, не успевший известить, там – пентюх, не вдумавшийся в приказ; на крупных же акул (партийные тузы, правительственные шишки, депутаты) пугались навести даже тень…
– Да уж, – завершил Аттавиани, выпивая «Гиннесс», – весьма скверная ситуация.
Эймери хмыкнул. Все эти перипетии никак не касались Антея Гласа! Тем не менее Эймери рассказал Аттавиани, как в зверинце ему встретилась Хыльга, а затем неизвестный ранее Хассан ибн Аббу.
– Гм?! – удивился Аттавиани. – Значит, у Гласа был неизвестный тебе приятель?
– Да, – сказал Эймери.
Удивление агента еще придет ему на ум и представится весьма странным.
– Итак, – принялся рассуждать Эймери, – в зверинце мы встретили Хассана ибн Аббу. А как писал Антей? «Чуя зверинецъ… пыхай еще, шибкий юрист!» Мы едем в зверинец. И видим юриста. Юрист курит. Так. А если юрист пришел в зверинец, следуя указанию в письме и надеясь, так же как и мы, найти друзей или приятелей Антея?
– Значит, – заключил Аттавиани, – эта встреча лишь чистый случай?
– Случай или часть плана, как знать? В среду в Венсене мы, надеюсь, узнаем, имелся ли смысл в «эле ежей». А сейчас следует выяснить еще некий менее значительный и все же значимый пункт. Ты Карамазьева знаешь?
– А-а, знаменитые братья?
– Нет. Я имею в виду их кузена, Рене Карамазьева, таксиста из Клинянкура. Раньше Рене слегка халтурил на Гласа и на меня. Следует узнать, известен ли ему факт исчезания Антея. Займись этим перед скачками в Венсене.
– Слушаюсь, начальник, – встрепенулся Аттавиани, начинавший впадать в дрему.
* * *
Была страшная стужа. Прятались люди и птицы, трещали деревья и камни. Аттави Аттавиани шел быстрыми шагами и, кажется, без труда выдерживал свирепую климатическую напасть. У станции Альма сел на трамвай. Вышел у Министерства Внутренних Дел. Перевел дух; взглянул на часы: без двадцати двенадцать. Перед скачками еще уйма времени.
– Итак, – сказал Аттави сам себе, – назвался груздем, расхлебывай кашу. Ведь придется все же выяснять, зачем Карамазьев прифигачил к «фиату» Гласа антивзламывательную сигнализацию.
Вблизи МИДа, перед зданием миссии Ирана, была кафешка, куда Аттавиани забегал перехватить ветчинный или сырный сэндвич. Туда замерзший Аттавиани и зашел. Внутри, у бара, уже теснились клиенты.
– Привет, – сказал Аттавиани.
– Здравствуйте, – крикнул всегда суетливый и улыбчивый бармен Рафаэль. – Ну и дубак, да?
– Да уж, – застучал зубами Аттавиани. – Бр-р-р-р…
– А ведь температура не такая уж и низкая: минус два – минус три. Мы видали куда круче.
– Дует свирепый северный ветер, – выдал Аттавиани, цитируя – сам не зная как – неизвестные ему стихи Сен-Марка Жирардена.
– Нет, сваргань-ка мне лучше глинтвейн, – сказал Аттавиани. – Я замерз.
– Глинтвейн! – гаркнул Рафаэль кухарке, суетящейся над дежурным кулинарным изделием: требуха и спаржа в базилике на гарнир.
– Уже кипит! – гаркнули ему из кухни.
Через минуту фужер с питьем принесли.
– Правильный душистый глинтвейн, – заявил Рафаэль, – и каюк всем бациллам и вирусам!
Аттавиани хлебнул, крякнул и заявил:
– Супер!
– Выжать туда капельку цитруса?
– Нет, мне нравится и так.
– С вас три двадцать.
– Держите.
– Thanks, – сказал вежливый Рафаэль.
Тут Аттави увидел в глубине кафе Алаизиуса Сайна; шеф как раз заканчивал десерт – расправлялся с фруктами. Аттави прихватил фужер, не без труда вырулил между едящими и пьющими и плюхнулся на стул близ Алаизиуса.
– Я вас приветствую, шеф.
– Привет, Аттави, – сказал Сайн. – Как дела?
– Так себе. Ну и замерз же я.
– Как насчет десерта?
– Нет, я сыт.
– Давай приступай!
– К десерту?
– Да нет же! К делу Эймери Шума.
– Эймери уверен: парня выкрали.
– И наверняка прав, – буркнул Сайн.
– Вы думаете: киднап? А в чем смысл?
Не издав ни звука, Сайн вытащил из атташе-кейса бумагу и дал ее агенту.
– Ну и дела! – удивился Аттавиани. – Министерский гриф!
Затем принялся читать:
* * *
«Служебная записка представителя Алена Гюрена
в Magestic G – P.R.C.
(Канал связи SACLANT – «space»
Северный Атлантический Альянс – SAG – G/PRC – 3.23.32)
Месяц назад памятка Секретаря Генштаба Альянса из Уаз, прилагаемая к циркуляру HCI Андийи (извлечена из «straggling unit» с Санта-Инес для утверждения / стажер 3/6.26), представила нам ситуацию и перспективы ее развития в деле Антея Гласа. В результате задания «САА-space» 5/27-Z.5 при изучении самых свежих данных был выверен месячный «K.Verify». Антей Глас в нем не фигурирует. В результате Задания «vacances» 4/14-Z.5 вариант L16, а также инструкции «space 1 bis», план антикиднап был передан всем GCR, всем SR, всем SM, всем HCI, всем BNI, всем CIC, всем «G3», всем BND, всем SID, всем «Prima Bis», включая внештатные бригады Мi-5, исключая саму Мi-5.
Ничуть не умаляя значение присланных данных (рейтинг на шкале А.3 и Б.1), мы вынуждены тем не менее признать следующее: шестнадцать дней назад наши силы были направлены в пункт «3» впустую. В чем причина неудавшейся миссии? HCI Виргинии заявляет: инфильтрация наших «staff» в юрисдикции CCA службами CIA и SIS. Кстати, представляется фактически выверенным следующее: агент, приписанный к албанским разведывательным службам, устранил влияние «Patlaty iz Ankary» и прибрал к рукам всю агентурную сеть.
Итак, в представляющейся ситуации перед нами встает следующая дилемма: закрытие дела Антея Гласа (мы умываем руки) или casus, как минимум damni, если не belli: сей чрезвычайный случай следует, как нам кажется, решать в самых высших инстанциях. В связи с вышеуказанным вышеперечисленные данные, направленные вне канала С.Р., запрещается разглашать и надлежит рассматривать как внутренний сверхсекретный материал, а сами приведенные факты аналитически изучить и применить в инструкции к действию».
* * *
– Эка накрутили, – сказал Сайн. – А как у нас дела с Ибн Аббу?
– Все еще никак. Мы едем к нему в двенадцать; как знать, вдруг там чем-нибудь и разживемся. А насчет Хыльги, так с ней следует вести себя аккуратней; эта баба та еще штучка.
– Думаешь?
– Уверен. Кстати, я встречался с Карамазьевым.
– Ну и?
– За предыдущий месяц Карамазьев видел Гласа трижды: раз ездили в Эней-су-Буа, на пустующую дачу; через три дня играли в вист в клубе «Августен Липпманн»: Карамазьев сделал Гласа как минимум на двадцать три балла. И самый важный факт: три недели назад Карамазьев сделал на «фиате» Антея Гласа антивзламывательную сигнализацию.
– На «фиате» Гласа – антивзламывательную сигнализацию?
– Да.
– Ну и дела! А зачем?
Аттавиани не знал. Агент надеялся на квалификацию Алаизиуса Сайна, чей, как утверждали, псиный нюх сразу же наведет на след. Увы, Алаизиус Сайн был не в ударе. Идеи на ум не шли.
– И на хрена Глас заказал Карамазьеву антивзламывательную сигнализацию? – задумался вслух шеф.
Насупился, а затем прибавил:
– Какие-никакие, а зацепки у нас имеются; правда, ни хрена ими не зацепишь… Ну и дельце! Тем паче мы так и не знаем, кем был захвачен и где сейчас удерживается Антей Глас.
Рафаэль вытащил карандаш и принялся чиркать, бубня:
– Тунец, требуха, камамбер, фрукты, четвертинка вина… итак, за все двадцать два франка.
– Двадцать три франка?! – ахнул Алаизиус Сайн. – Ну и цены!
Рафаэль развел руками, дескать, сами знаете, НДС; Алаизиус назвал трактирщика грабителем. Перебранка наверняка привела бы к драке, если бы Аттавиани весьма кстати не усмирил Алаизиуса; взбешенный шеф, не изменив мнения, в результате все же уступил и заплатил.
Алаизиус уже намеревался выйти, как вдруг, уязвленный стужей, выдал раскатистый чих.
– Будьте здравы! – крикнул ликующий Рафаэль. – Вы сами себя наказали: ваш приятель вас заразил!
* * *
Алаизиус Сайн вернулся в управление, а Аттави Аттавиани направился в Венсен, где, невзирая на нестабильную ситуацию в стране, в рамках финальных предканикулярных скачек разыгрывался Гран-при «Туринг Клуба». Забег предвиделся жестким, так как некий магнат выделил на главный приз фантастическую сумму (если верить слухам, выигравший срывал куш с шестью нулями). На лужке разместился весь светский Париж.