книжный портал
  к н и ж н ы й   п о р т а л
ЖАНРЫ
КНИГИ ПО ГОДАМ
КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЯМ
правообладателям

Авраам Иегошуа

Поздний развод

Воскресенье

Бенци узнал это, когда умерла бабушка. И он заплакал. Смерть пахла. И он снова почувствовал этот запах. И узнал его. Этот смрад… Уильям Фолкнер

Дедушка в самом деле приехал, за окном шел дождь, мне это не снилось, я помнил, как они разбудили меня и показали меня ему, как они и обещали, что разбудят меня и покажут ему, как только самолет прилетит, разбудят, даже если я буду крепко спать, и только тогда я лег в постель. Поначалу я слышал, как они спорили в темноте, потому что папа не хотел зажигать свет, но мама сказала: я ему обещала, а папа сказал – у него будет еще куча времени, чтобы увидеть его, но мама настаивала, он уже три дня ждет и все спрашивает, иди, папа, взгляни на него, хотя дело обстояло не совсем так и свет включили, но я не мог открыть глаза, потому что мне было больно, но голос, новый и хриплый голос моего дедушки, который произнес: не могу поверить, что это вправду Гадди, я-то все время думал о нем как о младенце, а вы тут вырастили богатыря, великана. И он повторил это слово – «великан», на что мой папа рассмеялся и сказал: да, время не стоит на месте, он весь в нашу породу, здоровяк хоть куда, подумаешь, что он толстый, но когда увидишь получше, он не толстый, жира на нем нет. Сейчас я подниму одеяло и сам убедишься, ребята в классе зовут его кабаном, такой славный паренек, и от этих слов сладкая боль сжала мне сердце – как? почему? что это он?

Ш-ш-ш, Кедми, прошептала мама, ты разбудил уже ребенка, и она погладила меня по голове, чтобы я снова уснул, но было уже поздно, она опоздала, дедушка все услышал, что сказал ему папа, он ведь знает все. Вот если бы мама хоть сейчас рассказала бы дедушке про мои гланды, объяснила бы все… Но она только попробовала усадить меня в кровати, придерживая за спину, чтобы я не упал во сне, говоря при этом: нет, не спи, Гадди, сладкий мой, проснись, открой глаза, посмотри, кто приехал, посмотри на дедушку, и я открыл глаза и увидел дядю Цви, только сейчас он был весь в морщинах и на голове у него была шляпа, он показался мне ужасно высоким и морщинистым, и он плакал, и мама, подняв меня, протянула ему, а он подхватил меня и, пошатнувшись, чуть не уронил, но удержал, и его слезы падали мне на лицо, а он все повторял – он не помнит, он не помнит меня, ты помнишь меня, Гадди? А мама, тоже вся в слезах, говорила мне: ну вот видишь, он и приехал, мы же говорили тебе, а ты все не верил. Ты же сам хотел, чтобы мы тебя разбудили, и тогда я прижался к его колючей щеке и поцеловал его. Ну, хватит, сказал папа, забрал меня у дедушки и вернул в кровать, а сами они уже были у кроватки, где спала малышка, чтобы дедушка мог посмотреть и на нее тоже, но будить ее они не стали, потому что после этого ее уже было бы не уложить, а дедушка все поворачивался в мою сторону, пока папа не сказал ему: да хватит тебе, успеешь еще на него наглядеться, будешь смотреть, пока не надоест, всё… И погасил свет, и я уже почти уснул снова, когда он вдруг вернулся, откинул с меня одеяло – раз уж ты не спишь еще, услышал я, может, хочешь пописать… Давай, чтобы потом не опозориться. Я совсем не хотел, но он сказал – давай попробуй, всегда немножко есть, и он, подняв меня, помог мне всунуть ноги в тапки, отвел меня в туалет и спустил с меня штаны, а я увидел, что повсюду в доме горит свет, увидел разбросанные по полу сумки и чемоданы, и спину дедушки, который, не снимая шляпы, сидел и пил чай. Но выдавить из себя мне ничего не удалось, я с трудом удерживал голову, глядя на маленькое озерко чистой воды, пока папа, посвистывая, стоял у двери, и я соврал, сказал, что уже пописал, и спустил воду. Всё, сказал я, а папа сказал: всё? я ничего не слышал, но я снова сказал, что всё и подтянул штаны пижамы и отправился обратно в постель, чего он хочет от меня, проверяет все время, как полицейский, и я еще не успел улечься, как он уже укрывал меня одеялом, говоря – поцелуй меня, и я поцеловал его, и он меня тоже крепко поцеловал и удалился, и я почувствовал, что если бы не поторопился и подождал чуть подольше, то, пожалуй, сейчас и смог бы, потому что я не смог из-за того, что он свистел, и тут я провалился в сон…

И вот теперь это и произошло, подо мною было мокро и тепло, и я ощущал сладковатый запах позора, и слышал шум дождя, который непрерывно выбивает дробь. А ведь вот-вот через несколько дней будет настоящий пасхальный седер[1], а сегодня – седер в классе. И в доме тихо, ни звука, даже радио молчало до тех пор, пока папа не возник в проеме двери и не сказал: уже семь часов, не хочешь подняться? И, подойдя ближе, хотел откинуть одеяло, но я изо всех сил вцепился в него. Встаю, сказал я, лишь бы он не почуял запаха. Я встаю, встаю. И он ушел, а я встал, прикрыл дверь, быстро снял мокрые штаны, засунул их в ранец и прикрыл книжками, а через минуту схватил старое шерстяное одеяло и прикрыл им мокрое пятно, чтоб оно впиталось, и в это мгновение малышка проснулась и открыла глаза. А я отправился в ванную, чтобы умыться, сполоснуть лицо. Дедушкины чемоданы уже исчезли, осталась только его шляпа на кухонном столе. Из кухни разносился запах кофе. Папа сидел и читал газету.

– А где мама?

– Она спит. Они не спали почти всю ночь, улеглись под утро. Ну, давай шевелись. Дождь еще не кончился, в школу я тебя отвезу. Хочешь яйцо?

– Хочу. – И я сел за стол, на котором было полно еды, в то время как он поднялся, чтобы поджарить мне яйцо.

– Дедушка будет жить у нас?

Папа засмеялся:

– С чего ты взял? Конечно нет.

– Он будет жить у бабушки?

Папа рассмеялся еще раз:

– У бабушки? А где это?

– Там, где она живет.

Но я сам никогда там не был, ни в самой деревне, ни даже поблизости.

– Он будет жить или в Тель-Авиве у Цви, или у Аси в Иерусалиме. Он приехал по делам всего на несколько дней.

– А потом?

– А потом он вернется в Америку.

– Надолго?

– Навсегда.

И он дал мне яйцо и налил какао, и еще крекеры из воздушного риса и два куска хлеба. Он всегда так закармливал меня, требуя, чтобы я съедал всё до крошки.

– А почему дедушка плакал? – спросил я.

– Он плакал? Когда?

– Этой ночью.

– Правда? Я ничего не заметил… может, тебе это примерещилось… Ну, давай заканчивай и не приставай ко мне с вопросами. Поторопись, мы и так уж засиделись. Работай…

Я снова принялся за еду, прислушиваясь к тишине в доме и глядя на дождь, хлеставший в окно. Потом я сказал:

– Только однажды кто-то назвал меня кабаном… Больше такого не было. Один раз.

Он отложил свою газету, посмотрел на меня и засмеялся:

– Ладно, ладно. Все в порядке. Я знаю. Я сказал просто так. Ничего не имел в виду. Да если они и вправду называют тебя кабаном – что тут такого? Если тебя это волнует – пошли их к черту. Ты просто здоровяк. Вроде меня. Посмотри на меня. Разве я толстый? Человек может казаться толстым, но в этом ничего удивительного нет, особенно если он высокий. Ничего страшного в этом нет. Смотри…

Он поднялся, выпятил живот и ударил по нему кулаком.

– Не волнуйся. Вырастешь – будешь таким же большим и сильным, как я…

Я подумал, что не хочу быть таким, как он, но не сказал ничего. Была уже половина восьмого. Я закончил есть и отправился в свою комнату, чтобы собрать свой ранец, а заодно посмотреть, высохло ли пятно, но оно не высохло, и я просто прибрал постель под взглядом малышки, глядевшей на меня не отрываясь. Благо она еще не говорила, а значит, и рассказать ничего не могла. Я сунул ей в рот пустышку и пошел мимо закрытой двери, за которой спал дедушка. В то же время поглядывая по сторонам в надежде, что он привез что-то для меня. Но ничего похожего на подарок не увидел и прошел в родительскую спальню, где спала мама. И едва я дотронулся до ее плеча, как она открыла глаза и улыбнулась, но не успела ничего сказать, потому что в то же мгновение папин голос за моей спиной произнес:

– Не трогай ее, Гадди, дай ей поспать. Что тебе нужно?

– Мне нужна маца, салатные листья и вино, – сказал я. – Этим утром мы договорились устраивать в классе пасхальный седер.

– Почему ты не сказал об этом вчера?

– Я говорил, маме.

– Может, обойдешься как-нибудь без мацы и салата? Или возьмешь у кого-нибудь из приятелей взаймы?..

– Я сейчас встану, – сказала мама.

– Этого не требуется. Я позабочусь обо всем. Пошли, только поторапливайся.

И мы отправились на кухню, где он взял две облатки мацы, завернул их в газету, после чего нырнул в чулан и вынырнул оттуда с запыленной бутылкой вина, попробовал глоток, скорчил рожу и сказал, посмотрев на меня: «Н-да-а…» И тут же добавил: «Ладно, не имеет значения, ты не обязан это пить, и никто не обязан, это всего лишь символ»… И перелил часть этой жидкости в другую бутылку, в которой когда-то были оливки. «И забудь про салат. Возьмешь у кого-нибудь листок хасы[2]», но я повернулся и снова пошел к маме, а за спиной у меня повис в воздухе его голос: «Не будь упрямым ослом, уже много времени…» Но я ответил, что я еще вчера сказал маме и мне нужна хаса, и он, порыскав в ящике для овощей, вытащил несколько листьев салата, протянул мне и сердито добавил: «Когда это ты успел стать таким религиозным?» Я молча засунул все это в ранец, обнаружив внезапно, что на моих часах уже без десяти восемь.

– Чего тебе нужно еще?

– Что-нибудь, чтобы перекусить в школе.

– А маца для этого не подойдет?

– Маца… Она же для седера…

– Ну хорошо… не хочу, чтобы ты умер с голоду…

И он отрезал два огромных ломтя булки, намазал их шоколадной пастой; а затем он стал звенеть своими ключами. Но сказать он ничего не успел, потому что в этот момент появилась мама и сказала, чтобы я, не мешкая, надел сапоги и уже отправлялся, но не успел я тронуться с места, как она принялась меня причесывать, после чего папа уже вышел из себя и закричал, что считает до трех, и к счету «три» я был готов, а папа продолжал кричать, и к нему присоединилась малышка, так что я влез в сапоги, схватил ранец и покатился по лестнице вниз. Но на полдороге вспомнил… и рванул обратно; мама открыла мне дверь, малышка была уже у нее на руках.

– Что случилось?

– Ничего.

Я добежал до ванной, открыл свой ранец и вытащил из него мокрые пижамные штаны, которые засунул поглубже в корзину с грязным бельем. На пути обратно – опять дедушкина дверь, тут я остановился и бесшумно приоткрыл ее, у него темно, а большой чемодан открыт, и в нем полным-полно всякой одежды, но для меня, похоже, там ничего не было. Кто-то дотронулся до меня. Мама.

– Ты увидишься с ним позднее, после школы.

Я снова помчался вниз через ступеньки. Папина машина уже фырчала, «дворники» вовсю работали, а из выхлопной трубы шел белый дым.

– Что за муха тебя укусила? Что ты забыл на этот раз?

– Ничего.

– От тебя можно свихнуться.

Перед нами тащилось несколько машин, и ни одна из них не подумала взять влево, чтобы отец смог выехать на главную дорогу. Они непрерывно гудели и каждую минуту притормаживали, отец ругался, но сумел все-таки выбраться на шоссе и вскоре высадил меня возле школы.

Дождь припустил еще сильнее, ребята вокруг неслись как угорелые. Кто-то, обгоняя меня, закричал: «Смотрите, смотрите, кабан в сапогах!» И он умчался раньше, чем я успел его схватить, но я был уверен, что это был тот тип из третьего «а», который и в прошлый раз назвал меня так. В коридоре не было никакого построения, так что мы вбежали прямо в класс секунда в секунду со звонком и началом урока. Наша учительница Галлия заговорила прежде всего о дожде и сказала, что, может быть, это последний дождь в этом году, а потом взяла мел и написала на доске это слово – «последний», а потом мы открыли Тору и она что-то сказала, но не успела договорить, как несколько ребят тут же подняли руки – каждый знает таких ребят, в любом классе их достаточно. Мы стали читать о праотце Иакове, как он думал, что его любимца Иосифа растерзали хищные звери, он так думал потому, что остальные братья врали ему, и я стал думать о дедушке и гадать, проснулся ли он уже, а учительница, Галлия, тут же сказала, чтобы я продолжал читать вслух, на что я заметил, что предыдущая глава закончилась, на что она сказала – эта закончилась, а ты начни следующую, и я стал читать: «И наступил голод в земле египетской, и людям пришлось питаться мякиной…» Тут учительница остановила меня и спросила, знаю ли я, что означает слово «мякина», конечно, я не знал и отвечал, что это такая еда, но что за еда – не знал… и тут наша всезнайка Сигаль тотчас потянула вверх руку и сказала, что это – пшеница, на что учительница заметила, что нет, не пшеница, мякина – это нечто совсем другое, совсем другое. И тут разговор перешел на пшеницу, из которой делают муку, а из муки выпекают хлеб, а я под эти разговоры открыл свой ранец, чтобы убедиться, на месте ли мой хлеб, и увидел, что он на месте. В это время прозвенел звонок, и я достал хлеб, потому что почувствовал, что очень проголодался, но учительница сказала: положи обратно, потому что нам запрещалось перекусывать на первой перемене. Только после второй…

На этой перемене мы все столпились в коридорах, потому что на школьном дворе было грязно и дежурный сторож не выпускал нас, а принялся размахивать шваброй, разгребая опилки прямо под ноги всем нам, и ребята просто взбесились – они бегали, перепрыгивая через кучи грязных опилок, носились как сумасшедшие и орали изо всех сил. А я стоял у стенки и вертел головой, стараясь разглядеть того, кто называл меня кабаном, – мне очень хотелось посмотреть, как он сделает это еще раз. В конце концов я увидел его, он гонялся за каким-то тощим малышом. Я двинулся к нему, твердо зная, что если он просто раскроет рот, я всыплю ему по первое число и мало не будет, но он увидел меня, оставил малыша в покое, остановился и улыбнулся, глядя на меня огромными черными глазами, и не произнес ни слова. Тут прозвенел звонок, и он отправился к себе в класс. Я не ошибся – он и на самом деле был из третьего «а».

Следующим уроком было рисование, и я сразу же нарисовал солнце, изгородь и дом, похожий на тот, в котором жила бабушка; возле изгороди стоял мужчина, держа за руку мальчика, но мальчик получился слишком большим, просто огромным, он был даже больше, чем державший его мужчина, поэтому я пририсовал ему бороду, а мужчине пришлось превратиться в женщину с длинными косами, и произвел на свет маленького ребенка. Ребенок сидел прямо на земле, а вокруг него были цветы, цветы и цветы, и, закончив все это, я показал свой рисунок учительнице, и ей он понравился, только почему солнце так низко, заметила она, прямо опустилось на спину людям, так что мне пришлось вернуться к столу пририсовать еще огромную черную тучу, из которой хлестал дождь, а раз так, пришлось и мужчине и женщине подарить по зонтику, но малышу ничего не оставалось, как сидеть и мокнуть, потому что зонтик ему было не удержать. Можно было бы нарисовать еще что-нибудь, но мне вдруг все надоело, и я написал внизу название: «Последний дождь. Рисовал Гадди», после чего достал из ранца свою еду и принялся за работу, не боясь замечания, потому что учительнице рисования было наплевать, ешь ты во время урока или нет, а я тем временем дожевал хлеб и дождался перемены и стащил с себя куртку, оставшись в спортивном костюме, потому что после этой перемены у нас была физкультура. Дождя уже не было, и я вышел в наш школьный двор, где мы всегда играли в «гули» – твердые каменные шары, и снова я увидел этого, из третьего «а», – он никогда не играл с мальчишками своего возраста, предпочитая малышню, но с ними он играл классно, бросая шары сильно и метко. При виде меня он притворился, будто ничего не говорил мне.

Игра выглядела очень странно, потому что шары катились по грязи, становясь все больше и больше, в конце концов превращаясь в тяжелые, медленные и коричневые мячи. Нельзя было не рассмеяться, глядя, как они ползут через грязные лужи… Впрочем, и сами мы были по уши в грязи, и это было просто здорово, как мы веселились. Но когда прозвенел звонок и мы стали разбирать свои шары, распихивая их по карманам, Идо из моего класса вдруг решил, что один из моих шаров на самом деле был его и я его присвоил, и начал жаловаться всем вокруг, что кабан так поступил, и повторял это снова и снова, пользуясь тем, что мимо проходила учительница и она защитила бы его в случае чего. Я сделал вид, что речь не обо мне и меня не касается, но на самом деле это задело меня, даже что-то сжалось внутри, и я решил найти палку и отходить ею этого Идо, потому что иначе это войдет в привычку и все кому не лень начнут повторять это.

Следующим был урок физкультуры, который я ненавижу больше всего, потому что учитель непрерывно занимается именно мной: я не могу, согнувшись, коснуться пола, равно как и поднять руки вверх, не говоря уже о прыжках через коня… Я честно пытался это сделать, разбегался не хуже других, но в последнее мгновение вместо прыжка пробегал мимо, не делая даже попытки вскочить на него, ограничиваясь тем, что касался ладонью его кожаного бока. По-настоящему я не прыгнул ни разу, шел незаметно в конец очереди, уступая свою попытку любому, кто хотел прыгнуть еще раз. Наш физкультурник, отозвав меня в сторонку, сказал – попробуй, Гадди, и еще сказал – я тебе помогу, не бойся, но я сказал ему, что не могу. Если ты немного похудеешь, сказал он, тогда сможешь, надо только поменьше есть, но это не из-за еды, попробовал я объяснить ему, это все мои гланды, что-то не так у меня с ними, но он только отмахнулся от моих слов – что ты несешь, при чем тут это, и мне пришлось объяснять ему, что я такой толстый из-за гланд и еще каких-то желез, но я видел, что физкультурник мне не верит, и сказал ему, что это не я придумал, это доктор сказал мне, и он, если нужно, обещал дать мне справку в начале года, что я освобожден от прыжков. Учитель физкультуры ничего больше не говорил, только посмотрел на меня таким безнадежным взглядом, что я сам удивился, почему я не заплакал, это уже случалось со мною в прошлом, когда он начинал на меня кричать, но сегодня он, похоже, уже накричался, похоже, он просто устал от таких, как я, а может быть, потому, что вот-вот должны были начаться весенние каникулы. Все, что он сказал, это: «Вот попадешь в армию, там получишь свое по полной форме». И дунул в свой свисток. «А теперь иди и собери себе команду, за которую будешь гонять мяч». Я стоял ближе всех к двери, а потому выскочил во двор первым, и стал искать какую-нибудь палку, нашел короткий железный прут, и спрятал его возле ограды. Больше всего мне хотелось, чтобы снова начался дождь и прекратил бы весь этот футбол как можно быстрее.

Наконец прозвенел звонок и мы вернулись обратно к своим партам и стали готовиться к седеру, привели все в порядок, столы накрыли бумажными скатертями и стали доставать из ранцев мацу, вино и салатные листья хасы; в это время в классе появилась наша учительница пения с аккордеоном и заиграла на нем, чтобы мы начали петь пасхальные песни, и мы запели, а потом она перешла в другой класс, чтобы и там могли попеть, а мы стали говорить то, что всегда говорим за праздничным столом, когда нам полагается отвечать на всегдашние четыре «чем отличается»… А потом возносить благодарение за то, что было нам ниспослано, и читать молитвы, «кидуш», после чего следовало взять мацу, завернуть в хасу и воздеть руки вверх, после чего можно было наконец поесть, вино было в конце. Все пили то, что принесли, и я пил тоже сладкое пасхальное вино, которое мне дал с собой мой папа, который, когда попробовал его, наливая, скорчил рожу, так что и я скорчил ее поначалу, чуть ли не через силу, пока в какой-то момент не понял, что мне это нравится, и я выпил все до капли и внезапно понял и другое, что я опьянел, но и другое еще – что я ужасно хочу есть, а так как Идо никак не мог докончить своей порции салата и мацы, я в минуту доел все. Осталось только убрать за собой. И после этого начались наши пасхальные каникулы, но табели нам должны были выдать только на следующий день. Я был настолько пьян, что едва не свалился с лестницы, и я пошел к своему тайнику, куда я спрятал железный прут, и решил, что унесу его домой, и медленно отправился туда через тот детский сад, в который ходил когда-то, остановился у окна и стал смотреть сквозь оконное стекло на так хорошо знакомую мне комнату и на игрушки, которыми я когда-то играл, и на няню, мою няню, которая, бывало, садилась на низенький стул и, собрав вокруг себя всех малышей, читала всем нам какие-нибудь истории, простенькие и глупые, как я понимаю сейчас, но я вместе со всеми, раскрыв рот, слушал и запомнил многое, особенно один рассказ, только вот чем закончилась вся та история, я вспомнить не мог, зато отлично помнил, как вокруг толпились родители, держа в руках детские плащи, и давили друг на друга и на меня, который сидел к няне ближе всех, а им тоже хотелось послушать этот рассказ, так что я не выдержал и ушел. А потом я прошел сквозь площадку детского сада и вышел на улицу и присел у ограды, ожидая того момента, когда тот парень из третьего «а» пройдет по дорожке, ведущей от школы мимо меня. И дождался: он шел, на ходу здороваясь со старшими мальчишками, приближаясь ко мне с каждым шагом, пока не увидел меня, сидящего у забора. Тут он остановился на минутку, задумался, а затем резво перебежал на противоположный тротуар и снова пошел к своему дому, поглядывая на меня с ухмылкой, а я сидел и ждал терпеливо, пока он поравняется со мной, и тогда вытащил из-под куртки железный прут и одним прыжком оказался с ним рядом, замахнулся прутом, чтобы врезать ему, но из этого ничего не вышло – малый во всю прыть кинулся наутек, и мне бы его не догнать, если бы он, споткнувшись, не упал. Вскочив, он тут же завопил во всю глотку: «Ты, жирный засранец кабан!» Но меня уже было не остановить. Я налетел на него с разгона, схватил за ремень от ранца, и оба мы покатились на землю, причем он оказался сверху, но я уже по его весу понял, что он слабее меня, и через мгновение он валялся снизу, и я всем своим весом придавил его, не обращая внимания на то, что он махал руками и дрыгался, пытаясь меня сбросить. Я так рассвирепел, что готов был в эту минуту просто прикончить его, и прут мой был уже наготове, но какой-то проходивший мимо взрослый перехватил мою руку с прутом, будет, будет, сказал он, достаточно, отпусти малыша, потом самому будет стыдно, что напал на младшего. А у меня от злости потекли слезы, и я стал вырываться, крича, что маленький не он, а я, отпустите мою руку, он старше меня и он гад, а тот, пользуясь моментом, выбрался из-под меня и, размазывая по лицу кровь, облаял меня последними словами, ты, кричал он, ты, вонючий кабан, вот погоди, и он нагнулся и поднял с земли здоровенный камень, а взрослый, который держал меня, выпустил мою руку и сказал: ну это уж слишком, после чего он выдернул из моей руки прут и отшвырнул его прочь, а тому, из третьего «а», дал пинка под зад. Ты, большой герой, отправляйся к маме, да и ты тоже, сказал он мне и отпустил. Тот, из третьего «а», потащился по улице плача и что-то выкрикивая, похоже, что у него все сильнее текла из носа кровь. Я опустился на землю, вытер лицо и стал дожидаться, пока из детского сада малыши в сопровождении родителей не начнут расходиться по домам, и так дождался нашей соседки, забиравшей из садика дочку, и до самого дома шел рядом с ней.

Дверь мне открыла мама. Ш-ш-ш, сказала она, дедушка все еще спит, где тебя так долго носило? Ты нужен мне, сказала она, ты, похоже, совсем забыл про дедушку. При этом, кажется, она не замечала, что я весь в крови и грязи, по которым текли мои слезы. Она очень нервничала и была сама на себя не похожа, малышка лежала в своем манеже, выдвинутом на середину салона, и плакала, но при виде меня плакать перестала и забормотала «ди-ди-ди», потому что так она меня называла, и я подошел к ней и дал ей пустышку и хотел погладить ее, но мама закричала – нет, не трогай ее, посмотри на себя, какой ты грязный, марш в ванную и быстро за стол, поешь, а потом я скажу тебе, зачем ты мне сегодня нужен, и я отправился в ванную, чтобы умыться, а потом в зеркале увидел, что у меня красные глаза, и все думал о мальчишке из третьего «а», как он плакал и извивался подо мной в грязи, после чего я вытер лицо и руки и отправился за стол, чтобы поесть.

– Ты что, плакал сегодня? – спросила мама.

– С чего ты взяла? – спросил я.

– Что-нибудь случилось?

– Нет, ничего.

В этот момент я решил про себя ничего ей не рассказывать, потому что она тут же передала бы все отцу.

– Не ешь так быстро.

В доме была тишина. Только малышка что-то рассказывала своей кукле.

– А дедушка, – спросил я, – он что, так и спал все это время?

– Да. Он очень устал из-за перелета, а тут еще разница во времени. Что сегодня было в школе?

– Ничего.

– Не торопись. Не ешь так быстро. Как прошел ваш классный седер?

– Нормально.

– Чем вы там занимались?

– Ничем.

– Что ты имеешь в виду, когда говоришь – ничем? Вы пели? Вы читали молитвы?

– Да.

– Тогда почему же ты говоришь, что вы ничем не занимались? И куда ты сейчас собрался пойти?

– Мне надо покормить червей.

– Оставь их, никуда они не денутся. Сначала поешь…

– Я только на минуту…

И я отправился взглянуть на своих шелковичных червей, ночью еще одна гусеница превратилась в куколку, я сдвинул ее в сторону. А остальным подложил свежих листьев шелковицы. После того как я перешел во второй класс, мамина власть надо мною заметно ослабла, в принципе я мог делать все что хотел и она никогда не давила на меня так, как это делал отец. Я вернулся к столу, за окном разыгралась настоящая буря, зазвонил телефон, это мог быть только папа, который всегда в это время проверял, дома ли я. Малышка начала плакать, и мама сказала – ты что, не слышишь, подойди к ней. Иду, сказал я, но она все заходилась в плаче, и вот что я сделал: надул щеки, наклонился над ней и зафурчал – ее это всегда смешило. Она тотчас замолкла, а потом рассмеялась и уставилась на меня своими синими глазами, которые еще были полны слез, но в следующее же мгновение передумала, снова заплакала, а я снова надул щеки и зафурчал.

Мама тем временем спорила с папой по телефону, вообще в последнее время они ругались непрерывно, и сейчас она прервала разговор, просто бросив трубку. Подняла из манежа малышку и понесла ее в ванную, чтобы сменить подгузники. Я потащился туда за ней. На подгузнике было небольшое пятно желтого цвета.

– И это все, что ты можешь нам предъявить? – спросила явно разочарованная мама.

Но малышка не удостоила ее ответом. Мама подняла в воздух две маленькие полные ножки.

Я сказал:

– Бэби тоже будет толстушкой.

– Она вовсе не толстая. Все малыши такие. И пожалуйста, называй ее по имени. У нее ведь есть имя…

– Папа тоже называет ее «бэби».

– Ты это одно, твой папа – другое. И то, что он делает, не обязательно верно. Перестань называть ее «бэби». У нее ведь такое славное имя.

Здесь я ничего не ответил.

– Почему ты все время прижимаешь руку к груди?

– В сердце что-то болит.

– В сердце? Покажи мне, где именно у тебя болит.

Я расстегнул рубашку и показал.

– Вот здесь.

– Но твое сердце вовсе не здесь.

– Тогда где же?

Она показала мне. Я передвинул свою руку туда.

– Да, верно, вот здесь и болит.

– Глупости говоришь.

– Нет, правда…

– С каких пор это у тебя?

– Давно. По-моему, всегда болело.

– Ничего страшного. Физкультура у вас сегодня была?

– Это не от физкультуры. Точно.

– Хочешь, чтобы я пригласила врача?

– Давай…

– Что ты собираешься сегодня делать?

– Ничего особенного.

– Мне надо кое-куда сходить.

– Куда это?

– Неважно. Купить кое-что. А ты присмотришь за Ракефет.

– Но у меня тоже есть кое-какие дела.

– Дела? Какие дела? Что ты имеешь в виду?

– Мне надо набрать листьев шелковицы.

– Соберешь их позднее. Смотри, дождь хлещет вовсю. Малышка скоро заснет, я специально подняла ее сегодня пораньше… смотри, она уже зевает. Так что не беспокойся.

– А если она начнет плакать?

– С чего бы ей плакать? А даже если заплачет, дашь ей соску, и она тут же замолчит. Или скорчи для нее одну из своих смешных рож, которые ей так нравятся. Будь хорошим мальчиком, Гадди. Я ведь знаю, ты можешь.

Я вышел из ванной.

Она перепеленала малышку необыкновенно быстро, как всегда делала, уложила в кроватку, стремительно переоделась и поставила чашку с чистыми сосками на обеденный стол, несколько салфеток, бутылочку с водой и связку старых ключей, с которыми Ракефет любила играть, и три чистые пеленки, напомнив под конец, чтобы я не вздумал поднимать девочку. В крайнем случае я должен был разбудить дедушку.

– А он знает, как обращаться с такими малышками?

– Не волнуйся. Скоро у него будет такая же.

– Где?

– Это не твое дело.

(Видно было, что она проговорилась.)

– И все-таки – где?

– В Америке.

– Как это случилось?

– Вот так и случилось. Как всегда.

– И все-таки… с чего вдруг?

– Да успокойся ты. Какая тебе разница? – И она обняла меня. – Ну все, Гадди, я пошла. Он скоро проснется, но ты к нему не приставай. Ракефет будет спать. Если она заплачет, дашь ей соску, и она уснет снова. Только не хватай ее грязными руками.

Она жутко нервничала.

– Купишь мне что-нибудь?

– А чего бы ты хотел?

– Самолет.

– Договорились.

– Только не спутай: самолет. А не вертолет. Потому что вертолет у меня уже есть. Ты разницу между ними знаешь?

– А то…

– Почему он ночью плакал?

– Дедушка? Потому что он не виделся с нами много лет. Не видел тебя.

– Но почему он плакал?

– От волнения. От избытка чувств. От радости. Ты сам ведь тоже можешь расплакаться от радости.

Как обычно, выглядела она грустно, может быть, в этот раз больше, чем всегда. Она выключила обогреватель. «Здесь достаточно тепло», – сказала она, поцеловала меня и ушла, сказав под конец, что вернется через два, самое большее три часа. Я отправился на кухню и открыл холодильник, чтобы посмотреть, что там, – не потому, что проголодался, а так, на всякий случай. И увидел там упаковку орехов в шоколаде, которые отец любил грызть, сидя перед телевизором, после того как поужинает. Я положил эту упаковку на обеденный стол и закрыл холодильник. В доме стояла полная тишина, и я включил телевизор, но на экране не было ничего, кроме полосок, и я выключил его. Из кладовки я достал все свои машины и выстроил их в ряд, но внезапно остановился и пошел посмотреть на дедушку, приоткрыл чуть-чуть дверь в его комнату и сквозь узенькую щель ничего не увидел. Сделал щель чуть шире и прислушался, но не услышал ничего. И не увидел. Разве что сквозь полумрак можно было разглядеть все тот же чемодан, который я уже видел поутру; сам дедушка лежал в постели скрючившись так, что казалось, будто его голова лежит отдельно от тела. На тумбочке была, я знал это, открытка, на которой были цветы и надпись: «Добро пожаловать» – я сам ее сделал. И я прикрыл дверь и пошел к себе в комнату, где спала малышка, лежала тихо, а потом вдруг повернулась на бок и вздохнула, и не просто, а как это сделала бы старая женщина, прожившая долгую и тяжелую жизнь. Я взял коробку с шелковичными червями и вышел.

Достал одного шелкопряда, посадил в пожарную машину, положил туда же листик шелковицы и стал возить туда и обратно, стараясь понять, что он чувствует. Неожиданно зазвонил телефон, звонил дядя Аси из Иерусалима, ему нужен был дедушка, и он не мог поверить, что дедушка еще спит, – он что, уснул снова? Он и не просыпался, сказал я и добавил, что мамы нет дома. Хочешь, чтобы я его разбудил? Он задумался на минутку, нет, сказал он, не надо, пусть спит, я позвоню позднее, ближе к вечеру. Я написал имя Аси на блокноте возле телефона и вернулся к своей гусенице, которая к тому времени сама выбралась из пожарной машины, и я сунул ее обратно в коробку, взял другую, посадил ее в вертолет, снабдил половинкой листа и отправил в полет до кухни.

На кухне я выпил немного сока и заел его папиными орехами; за окном лил дождь и было пасмурно, точь-в-точь настоящий зимний день, каким он и должен быть накануне седера. Хорошо, если не будет хуже, подумал я, но тут заметил, что червяк пытается выбраться из вертолета, и я подумал, что его следует покормить еще чем-то, и предложил ему кусочек ореха, но не угадал, орех он есть отказался, а раз так, я засунул его обратно в кабину и мы полетели в родительскую спальню, где я опустил жалюзи, достал одеяло и улегся на кровать вместе с вертолетом. На вертолете, как и полагается, была маленькая белая лестница, и когда я откинул ее, этот жирный белый червяк, которого я назвал Сигаль, и в самом деле соскользнул по лестнице вниз прямо на шерстяное одеяло и пополз среди складок, будто оказался на Луне. Снова раздался звонок телефона, папа поставил их везде, где только мог, и на этот раз звонил именно он, и он, как и дядя Аси, не мог поверить, что дедушка все еще спит. Должно быть, он накурился травки, сказал папа, а я предположил, что он заболел. Внезапно он спросил, где я нахожусь и с какого телефона разговариваю, хотя я знал, что он всегда это чувствует, где я и что со мной, где бы он сам ни находился. Поэтому я честно сказал, что разговариваю по телефону из их с мамой спальни, что ты там делаешь, спросил он тут же, ничего не делаю, ты только не переверни там все вверх дном, сказал он, может, тебе лучше все же прилечь и поспать, и я сказал, что может быть. И я на самом деле попытался задремать – в доме была полная тишина, за окном стояла мгла, и под шум дождя действительно закрывались глаза и накатывал сон, но, может быть, причиной было то странное вино, которое я попробовал. Или всё вместе. Я не разобрался в этом до конца, потому что малышка начала плакать. Сначала чуть-чуть, это папин звонок разбудил ее, без всякого сомнения, звонок и его раздраженный голос из трубки, и я решил подождать, пока она замолчит, может быть, ей просто приснился плохой сон: например, что кто-то украл ее бутылку с водой или что-то в этом роде. И в самом деле, плач стал стихать, но потом возобновился с еще большей силой, и я понял, что пришло время мне что-то с этим делать, так что я слез с родительской кровати и вышел из комнаты, чтобы засунуть малышке ее соску в рот.

Но она не хотела ее, она хотела плакать, а потому она ее выплюнула, а я взял и засунул ей соску в рот снова. А она снова сделала попытку избавиться от нее, и мне показалось, что при этом она покачала головой; мне ничего не оставалось, как бережно попридержать ее голову одной рукой, а другой возвратить соску на место и твердо держать, пока она не уразумела, что соска – это теперь надолго и лучше смириться, как если бы вместо меня была мама, на мгновение она застыла, словно решая, что делать дальше, причем все это время вопросительно глядя на меня. А потом начала сосать, сначала понемногу, потом все сильнее и сильнее, как бы признавая, что другого выхода у нее нет, и я уже с облегчением убрал с ее головы руку, но в ту же минуту все началось сначала, соска была выплюнута, а плач возобновился, и все мои попытки вернуться к прежней ситуации кончились ничем – она отчаянно боролась со мной, наливаясь краской от злости. Ну, ну, говорил я, я здесь, перестань реветь, но она заходилась в плаче все сильнее и сильнее. А потому я вышел из комнаты и плотно прикрыл за собой дверь, чтобы она могла накричаться вволю, не забыв при этом посмотреть на часы, чтобы не получилось, что она плачет слишком долго, потому что папа как-то объяснил маме – если тебе кажется, что ребенок плачет немыслимо долго, на самом деле он плачет всего пять минут, и если вы найдете в себе силы эти пять минут выдержать, то через пять минут плач прекратится сам собой. Чтобы ничего не слышать, я отправился на кухню, по дороге включил радио, а кухонную дверь закрыл как можно плотнее я едва успел все это проделать, как зазвонил телефон, звонил дядя Цви из Тель-Авива, он был не таким серьезным, как иерусалимский дядя Аси, он никогда не упускает случая поболтать со мной. Вот и сейчас он спросил меня, как дела, спросил, как я себя чувствую, как идут дела в школе и есть ли у меня какие-нибудь планы на время каникул, и я подробно отвечал на все его вопросы, потому что знал – ему действительно интересно все, что со мной происходит, и он долго помнит обо всем, я думал обо всем этом, но вдруг понял, что слышу отчаянный детский крик, и он, дядя Цви, услышал его и тут же спросил, что это, кто это у вас там кричит, и я вынужден был сказать, что это малышка Ракефет. А мама где… наверное, она рядом? Нет, мама не рядом, никого, кроме меня и дедушки, в доме нет. На какое-то время он замолчал, как если бы задумался, а сейчас я хотел бы поговорить с пожилым джентльменом… как?.. он спит?.. хорошо, хорошо, не буди его, иди и займись с Ракефет, ее плач разбивает мне сердце, когда я у себя в Тель-Авиве должен слышать ее плач из Хайфы, ты классный парень, сказал он и добавил, что постарается позвонить снова ближе к вечеру.

И я вернулся к малышке, она была красная от напряжения, она просто билась в своей кроватке, словно это была клетка, она сбросила одеяло и, воздев руки вверх, кричала так, словно ее резали, на мои попытки разговорить ее она не обращала никакого внимания, бутылочку с водой, которую я принес ей, она выбила у меня из рук с такой силой, что она оказалась на полу, тогда я подвинул к кроватке стул и, перегнувшись, перевернул ее на живот. И она замолкла. Молчание длилось несколько секунд, а потом она застонала и попыталась уползти, как если бы она знала, куда хочет попасть. Я подумал, что все эти ее усилия рано или поздно утомят ее, но тут она запуталась в простыне и стала задыхаться, так что мне ничего не оставалось, как снова перевернуть ее на спину, и она лежала так, непрерывно всхлипывая, а я скрипел зубами от злости, что мама оставила меня с ней, запретив брать ее на руки.

Так что я снова вышел из нашей с Ракефет комнаты и очень медленно потянул на себя дверь, за которой все еще спал дедушка, может быть, подумал я, от шума в доме он проснется и захочет мне помочь.

Он лежал не шевелясь и, видимо, не слышал ни звука, он был похож на кучу тряпья, лежа вплотную к стене под белым шерстяным одеялом, из-под которого торчали только голые и тощие ступни. Дедушка, прошептал я, обращаясь к этим ступням, принадлежавшим человеку, которого я совсем не знал, дедушка, позвал я его едва не плача и почти уже в полный голос, но все было напрасно, он спал, погрузившись в свой необъяснимый и устрашающий сон.

Малышка продолжала кричать, – кажется, она вовсе не собиралась умолкать. Я принес ей кусок печенья, но она отвергла его, я разломал кусок на маленькие кусочки, почти что крошки, и запихал их в ее широко раскрытый рот, но она, похоже, даже не почувствовала, что у нее во рту что-то есть, при этом она ни разу даже не взглянула на меня – только заливалась плачем и тянула руки к потолку. Я попытался опустить боковые решетки на ее кроватке, которая когда-то была моей, но мне это не удавалось, потому что раньше мне ни разу не приходилось их опускать, а потому я сам доел печенье, снял башмаки, взобрался на стул и перегнулся через ограждающую решетку внутри кроватки. Что с тобой, Ракефет? Я здесь, здесь, вот он я, хватит уже реветь, перестань, но она, похоже, кричала так сильно, что не слышала меня, а потому я приподнял ее, но очень бережно, чтобы не задеть то место у нее на темечке, о котором много раз при мне говорили папа и мама, они называли его «родничок», и, как я понял, этот самый родничок находился на самой макушке у малышей и после появления их на свет еще какое-то время не зарастал, чтобы мозгам было куда деваться, когда их станет больше. Плач начал понемногу стихать, а затем и вовсе прекратился. Я уселся в кроватке, ощущая под собою клеенку, малышка приткнулась к моим коленям, я немного приподнял ей голову и наугад положил ей в рот ее соску. Она зачмокала, а потом посмотрела на меня взглядом полным сочувствия и тревоги, словно именно я был тем, о ком надо было позаботиться. Слезы в ее глазах полностью исчезли, и я вспомнил мамины слова о том, что у таких детишек плач является формой разговора, это их язык, а потому, когда она закрыла глаза и стала кряхтеть и наливаться краской, я подумал только о том, что же она хочет этим сказать, и поначалу ничего не мог придумать, и только потом, почувствовав запах, понял, что именно. А она продолжала кряхтеть все сильнее и сильнее, причем лицо у нее сморщилось, как у старушки. А потому я бережно убрал колени из-под ее головы и аккуратно уложил ее спинкой на ее кровати. Сразу было видно, как ей полегчало, потому что она без звука засунула в рот свой кулачок и стала его обсасывать. Я перелез через боковые решетки обратно и вышел из комнаты. В течение ближайших пяти минут дом снова погрузился в тишину, она даже что-то тихонько ворковала, а затем я услышал, что она начала всхлипывать и звать меня, но я закрыл дверь к ней, надеясь, что она займется собой и снова задремлет, ведь мама сказала, что она проснулась и не смыкала больше глаз с раннего утра. И я отправился в родительскую спальню взглянуть на своих шелковичных червей и застал их расползшимися в полной темноте по всей кровати. Пришлось всех их собрать и посадить в вертолет, на котором им предстояло вернуться на землю. Еще один телефонный звонок. Это была бабушка Рахиль, которая почти никогда не звонила, потому что была больна.

Гадди, дорогой, сказала она, знаешь ли ты, кто с тобой говорит? Знаю, сказал я. Это с тобой говорит по телефону бабушка, сказала она, а я ответил – да. А потом она сказала: я уже много лет не видела тебя, Гадди, почему ты ни разу не навестил меня, разве ты не знаешь, что я не могу прийти к вам, потому что я старая, а у вас такая крутая лестница. И я снова сказал «да», а она спросила: почему же ты не попросил папу и маму привести тебя ко мне на время каникул, разве тебе не хотелось бы побыть со мной все это время, и я опять сказал ей: «да». Тогда, сказала она, ты знаешь, что этой ночью твой дедушка прилетел из Америки, и скажи мне, ведь ты на самом деле рад, что дедушка здесь, скажи мне; и я сказал: «да». И что за подарок он привез тебе, ты ведь скажешь бабушке, верно? И я сказал: «да». Это, должно быть, что-то особенное, какая-нибудь необыкновенная новая игрушка или какая-то красивая одежда, ты ведь мне ее покажешь, верно? И я сказал: «да». А теперь, дорогой, расскажи, как там поживает Ракефет? С ней все в порядке, сказал я. Ты ведь любишь ее, правда, а помогаешь ли ты маме заботиться о ней? И я сказал: «да». Я ничуть не сомневаюсь, что ты ее любишь… А теперь позови к телефону маму. Тогда я сказал, что мамы нет дома. Ну тогда позови к телефону дедушку, я хочу с ним поздороваться, и я честно ответил, что дедушка еще не проснулся. Он спит? Он спит. В такое время?! Да, сказал я, в такое время, потому что для него сейчас полночь. Какая полночь, Гадди, что ты несешь? Тогда я вынужден был пуститься в объяснения и рассказать ей то, что я знал о Земле и о Солнце и что такое разница во времени и откуда она берется. Я был совсем не уверен, что она поняла. Она мне просто не поверила. Все, что она сказала, это что я полностью похож на своего папу, ты такой же всезнайка, Гадди, как твой папа, у которого, что ни спроси, на все есть ответ. Шелковичный червь под эти разговоры снова выбрался из вертолета и на полной скорости мчался через комнату. Одну минутку, прошептал я в телефонную трубку… одну секунду, бабушка… червяк нырнул под шкафчик, и я понял, что мне его оттуда не достать, и я плотнее закрыл дверь, потому что малышка снова принялась за свое, да так пронзительно, что я бросился к телефону, чтобы хоть как-то пригасить этот вопль. Я даже подумал, что должен сейчас рассказать бабушке о сбежавшем червяке. Алло… алло… Куда ты исчез, кричала в свою очередь бабушка очень сердитым голосом, и я понял, что мои огорчения по поводу червяка она сейчас не поймет, и я сказал ей: мне показалось, что Ракефет плачет, но на самом деле она не плакала. Нет. Это, конечно, было вранье, но я всегда врал ей. В разговоре с ней это выходило всегда легко, словно само собой, как если бы она сама только этого и хотела.

– Значит, Ракефет дома? Твоя мама не взяла ее собой? Объясни, почему?

– Ракефет спала.

– И ты совсем один остался с ней? Родители оставили тебя с ней одного?

– Ну и что тут такого? И дедушка ведь тут.

– Но ты сказал, что он спит.

– Если я его разбужу, он проснется.

– Гадди, дорогой! Будь очень осторожен. Где она сейчас?

– В своей кроватке.

– Что бы ни случилось, не вздумай поднимать ее.

– Я и не собираюсь.

– Когда твои родители вернутся, не забудь сказать им, что я звонила, просто хотела пожелать им хорошего дня, а еще скажи, что они не должны оставлять тебя одного с ребенком.

– Я им скажу.

– И я хочу быть уверена, что ты меня понял. И ни за что не попытаешься поднимать Ракефет. Ты можешь повредить… сломать… раздавить ей что-нибудь, после чего наступит паралич… Ты ведь не хочешь, чтобы из-за тебя твою сестренку парализовало до конца ее жизни?

– Нет.

– Тогда будь осторожен, дорогой. Это не она сейчас так плачет?

Я положил руку на слуховую трубку, надеясь, что перекрою истошный крик.

– Нет.

После этого я подождал, не скажет ли она чего-нибудь еще, но она молчала, и тогда я медленно положил трубку.

На самом деле малышка продолжала плакать, это был уже не обычный плач, а один сплошной нарастающий вопль. Я не знал, что делать, вернулся к ней с соской, бутылочкой и набором ключей. Но она попросту отшвырнула их прочь, и что мне оставалось делать – я вышел из комнаты и включил телевизор, чтобы не слышать ее; по телевизору шел урок английского, и диктор говорил очень громко, но Ракефет была громче, а кончилось тем, что я услышал, как она зовет меня, непрерывно повторяя вперемежку с плачем мое имя «ди-ди-ди»… и я понял, что ей плохо, и я вернулся обратно, не в силах все это слышать. Я застал ее всю в слезах, она была багровая, и пахло от нее так, что я чуть не задохнулся. Мне было ее ужасно жалко, честное слово, тут я не вру. А потому я стал соображать, что я могу сделать. Раскрыл одежный шкаф и откопал в нем старый дождевик, мой собственный, который я давно уже не носил, и натянул его на себя, так же как и войлочную шляпу, надел папины кожаные перчатки, а маминой косынкой замотал рот. Затем отправился в кухню, взял щипцы для колки сахара и снова придвинул стул вплотную к детской кроватке, но на этот раз обувь снимать не стал, а перелез внутрь прямо в ботинках, развернул ее пеленку, не дотрагиваясь до нее руками, и стащил ее прочь при помощи щипцов, стараясь не дышать и не смотреть, но не мог не заметить, что она оказалась полуголой. Мокрую вонючую пеленку все теми же щипцами я отбросил в угол кроватки. На малышку, всю в том, что из нее вышло, я по-прежнему старался не глядеть, но когда в который раз протянул ей бутылочку с водой, она с жадностью схватила ее и не могла оторваться, пока не выпила все до последней капли. После чего стала радостно болтать в воздухе ногами. Похоже было, что ей настолько полегчало, что она не только перестала плакать, но даже загукала что-то похожее на пение. Тут я понял, что все самое плохое позади, и швырнул щипцы в угол комнаты, а малышке сказал: вот видишь, я же говорил тебе, что все будет хорошо, а она не только слушала то, что я говорил ей, а даже испустила какой-то звук, который можно было считать одобрением. Более того – она заулыбалась и, продолжая улыбаться, повернула голову в ту сторону, где лежала ее обмаранная и мокрая пеленка. Я взял одеяльце и прикрыл ее, чтобы она не простудилась, а сам только что не бегом бросился из комнаты, а ужасный запах гнался за мной до самой двери. Было уже пять часов, и все еще шел дождь. Я взглянул на себя в зеркало, выглядел я ужасно забавно в этой шляпе и кожаных перчатках, не говоря уже о дождевике, хотя все это, вместе взятое, не испугало Ракефет, а я подумал, что единственное, чего мне еще не хватает к этому наряду, это ружье, а потому я достал свою винтовку и залег в засаде за большим креслом, выпуская пулю за пулей, – это была моя любимая игра. Дом был тих. Малышка не издавала ни звука. Внезапно мне пришло в голову, что она могла откинуть одеяльце и тогда была бы почти что голой. А вдруг она простудится… и я поспешил к ней и увидел то, чего и боялся увидеть: одеяльце и в самом деле свалилось, а малышка переползла в ту часть кроватки, где валялась пеленка со всем ее содержимым, какашки были разбросаны по всей кроватке, и Ракефет зажала одну в кулаке, что-то ей рассказывая, и тут я испугался уже не на шутку, потому что следующим шагом могло быть то, что она захочет этого добра отведать.

А потому я бросился в дедушкину комнату, чтобы разбудить его, и дотронулся до него и сказал: дедушка, вставай быстрее, с малышкой что-то случилось. Мне самому непривычно было говорить с ним так – словно я знал его, в то время как я никогда в жизни вообще не разговаривал с ним. Он повернулся ко мне, открыл глаза, и ясно было, что он не может понять, где это он, и кто это я, и откуда я взялся, он смотрел на меня с удивлением, потом приложил ладонь ко лбу и думал, похоже, что все это ему еще снится. Я Гадди, подсказал я, и он как-то неуверенно улыбнулся. Гадди? Протянув руку, он подтащил меня к своей теплой постели и спросил, представляю ли я, который сейчас час. Ровно пять вечера, сказал я. Пять вечера? Но какого дня, вот в чем вопрос, это воскресенье или оно уже кончилось? Еще нет. Он посмотрел на свои часы и сказал: а на моих ровно десять, да… Десять… Значит, если здесь пять, то все правильно и всю эту чертову уйму времени я проспал… Ты что-то сказал про малышку?..

– Она обмаралась. С головы до ног. Надо ее вымыть… А мамы нет дома, а тут такая беда… Ты должен мне помочь, мама велела тебя разбудить, если что, потому что мне не разрешается поднимать ее.

Он быстро встал и прямо в красной своей пижаме последовал за мной, чтобы посмотреть, как обстоят дела. То, что он увидел, вызвало на его лице улыбку. Ты посмотри только, как она ухитрилась стащить с себя все, сказал он, боюсь, как бы она не простыла. Впрочем, не беда, сейчас мы ее быстро выкупаем, и будет она белее снега. Как ты собираешься купать ее, сказал я, тебе не справиться, это надо делать в ванночке, а это едва удается одному только папе, ты оботри ее лосьоном, и я показал ему на белую бутыль. Нет проблем, сказал он, не беспокойся, ты только покажи мне, где эта ее ванночка и где мыло… Ты мне немного поможешь, дашь чистое полотенце – и можешь быть свободен. Иди и отдыхай. Куда идти? – спросил я. Туда, куда ты, судя по своей одежде, собирался. На улицу, разве нет? Это все для одной игры, сказал я и снял с головы шляпу, стащил перчатки и высвободился из дождевика. Он посмотрел на меня, улыбнулся и взъерошил мне волосы.

И я удивился, как быстро все вдруг изменилось. Вот несколько минут назад он неподвижно лежал в своей постели. А теперь носится по всему дому в своей красной пижаме, высокий и поджарый, с буйной копной седых волос на большой голове, зорко замечая все вокруг своими яркими глазами, и ничего старческого в нем нет и в помине. Более того, даже малышка, которая на удивление быстро притихла, быть может, потому, что отведала все-таки своих какашек, с изумлением поглядывала на своего нового дедушку, перестав совершенно рыдать и блаженно пуская пузыри. Дедушка завернул ее в простыню, поднял из кровати, а она вопросительно смотрела на меня, словно хотела понять, все ли идет так, как надо.

«Всё в порядке, – сказал я малышке. – Это твой новый дедушка из Америки». На что дедушка сказал, что сейчас в самый раз было бы выпить чашку горячего кофе, чтобы он мог окончательно проснуться, иначе он за себя не ручается и тут уж быть беде, я надеюсь, ты знаешь, где что в вашей кухне? Его манера быстро произносить слова очень напомнила мне дядю Цви. Я достал сахарницу и чашки, прибавил к этому молоко и растворимый кофе и даже поставил чайник на плиту и попросил его приглядывать за ним, хотя действовать он мог только одной рукой, я же тем временем достал из хлебницы пирог, и дедушка улыбнулся мне – вижу, ты отлично знаешь, что здесь к чему, на что я ничего не ответил, хотя и понял, на что он намекает, а он тем временем ловко отрезал два толстых куска пирога для нас обоих и протянул один мне с таким видом, словно не он к нам приехал, а, наоборот, это я был у него в гостях. Тем временем вода закипела, и он, держа малышку одной рукой, другой снял чайник и уселся за стол. Дождь за окном шумел чуть-чуть потише, но струи воды все еще стекали по окну, ну вот и все с этим дождем, сказал он, а я подхватил, добавив про последний дождь, я так и сказал, да, конечно, ведь это последний дождь. На что он откликнулся – ну, что до меня, мне он не кажется последним, мне кажется, что это обычный дождь, каких будет еще много, и мне показалось, что этот дождь чем-то его раздражает, а потому я спросил, прошел ли последний дождь в Америке и когда он обычно бывает, а он ответил, что «последний дождь» – это выдумка Израиля, и снова мне показалось, что он обижен, но теперь уже на весь Израиль. Малышка лежала у него на коленях, провожая взглядом каждый кусок пирога, который он отправлял в рот, и каждый глоток кофе. У нее слипались глаза от недосыпа, но челюсти ее двигались так, словно она ела пирог и пила кофе вместе с ним, и вдруг, захныкав, села рывком, на что дедушка, отложив кусочек пирога, проткнул его вилкой и сунул ей в раскрытый рот. В первое мгновение появление вилки озадачило малышку, но тут же она обратила внимание на пирог и начала его облизывать и сосать, поскольку зубов у нее еще не было, при виде этого он дал ей еще кусочек и еще, которые так же быстро последовали за первым. Что до меня, я не был так уж уверен, что мама одобрила бы это, но в эту минуту всем распоряжался дедушка – он отвечал за нас с того первого мгновения, как поднялся с постели.

Она все жевала и жевала, а он, улыбаясь, все кормил ее и, не переставая кормить, заметил, что она провоняла и надо не откладывая отмыть ее. И с этими словами он отодвинул от себя тарелку.

– Этот пирог – чьих рук дело? Мама пекла? Твоя бабушка в свое время пекла отличные пироги.

– Моя бабушка, которая в больнице?

– Да.

Мы посидели немного молча. Он не сводил с меня глаз. Потом спросил:

– И никто ни разу не взял тебя к ней?

– Нет. Они боятся, чтобы я не подхватил у нее этого.

– Подхватил?! – Это он уже выкрикнул. – Подхватил что?

– Ну… того, что у нее.

– Невероятно. И кто это сказал?

– Мой папа.

– Что он, твой папа, понимает в подобных вещах?

Я промолчал. Он все глядел на меня.

– Я скажу твоей матери, чтобы в следующий раз, когда она отправится повидаться с бабушкой, взяла тебя с собой. Она так любила тебя, когда ты был малышом.

Мне опять было нечего сказать.

А Ракефет совершенно неожиданно уснула, открытый рот ее был весь вымазан шоколадом.

– Она уже крепко спит, – сказал я, – может, ты не станешь ее купать?

– А что, она это не любит?

– Когда как. Ей нравится, если мама при этом напевает ей что-нибудь.

Было ужасно странно говорить подобным образом с моим новым дедушкой, такого я даже представить себе не мог. Малышка все еще спала у дедушки на коленях, похоже было, что знакомство с пирогом и шоколадом на самом деле утомило ее. Дедушка сидел в задумчивости. Я был уверен, что он тоже боится связываться с купанием малышки, но когда он в очередной раз принюхался к ней, его сомнения кончились.

– Мы должны это сделать, – сказал он, – а ты поможешь мне.

– Ладно, – сказал я, – ты только учти, что она проснется и снова начнет орать.

– Как-нибудь переживем. Когда тебе было столько же, твой отец и твоя мама однажды оставили нам тебя в Тель-Авиве и ты кричал всю ночь напролет, твоя бабушка ни на минуту не сомкнула тогда глаз.

– Она беспокоилась обо мне?

– Можешь не сомневаться.

– Тогда она тоже была больна?

– Конечно нет.

– А почему папа и мама привезли меня к вам в Тель-Авив?

– Просто хотели чуть-чуть от тебя отдохнуть.

Он снова нагнулся и принюхался к спящей малышке. Выглядело это так, словно запах должен был подсказать ему, что следует делать дальше. А мне вдруг пришло в голову, что я и в самом деле подхватил от бабушки какую-то заразу, ведь она болела уже тогда. И тут же что-то защемило у меня в груди возле сердца… Нет, даже не возле, а в самом сердце. Почему папа с мамой решили вдруг оставить меня у них? Здесь дедушка поднялся и положил Ракефет в ее кроватку, а я стал показывать ему, где что лежит и как мама наполняет ванночку, после чего он раскрыл все дверцы шкафа и начал доставать оттуда детскую одежду и соски, мыло и полотенца, и странно было видеть, как умело и быстро он разбирается во всем, не задавая лишних вопросов; доставая каждый раз какую-нибудь вещь, он ее обязательно нюхал, расстегивал и снова застегивал пуговицы и проверял, как ходят молнии. И когда я протянул ему кусок мыла, он, конечно, тоже обнюхал его, а потом я помогал ему наполнять ванночку, а он тем временем, отыскав электронагреватель, включил его на полную мощность. В конце концов мы разыскали термометр и опустили его в воду, но как определить нужную температуру, не знали, похоже, ни он ни я. Тогда он отправился за очками, нацепил их на нос и уставился на термометр, но мне показалось, что дальнейшие наши действия он представляет слабо. Так или иначе, он велел опустить мне в ванночку с водой руку и сказать ему, что я чувствую, а сам понемногу подливал кипяток, посматривая на меня. Хватит, сказал я ему, уже вполне горячо, и он вслед за мной сунул в ванночку руку. Вполне горячо? Да вода просто ледяная, с ума ты сошел, что ли? И он велел принести мне из кухни чайную ложечку и ею в дальнейшем все время пробовал воду в ванночке на вкус. В конце концов он получил то, что хотел, и отправился за малышкой, которая крепко спала, завернувшись в свою пеленку, звонил телефон, я уже собрался снять трубку, не надо, не бросай меня сейчас, сказал он, ты мне очень нужен. И он велел мне прикрыть дверь, ведущую в ванную.

Он развернул пеленку, что была на малышке, которая и вправду обмаралась с головы до ног, и начал обтирать ее куском гигиенической ваты, которую он облил маминым лосьоном, а я держал перед ним пластиковое ведро для мусора, куда он мог бросать грязные куски ваты. Малышка спала, свесив голову набок, и снова зазвонил телефон. Он все звонил и звонил. Он снял с нее верхнюю рубашечку и попытался сделать то же с распашонкой, но не мог развязать узлы на лямках, и тут он занервничал, кто затягивал эти чертовы узлы, а ну принеси мне ножницы, да побыстрей, пока она не проснулась. И я побежал за ножницами, но никак не мог их найти, и снова зазвонил телефон, словно он охотился за мной, должно быть, это звонила мама или папа, но кто бы это ни был, он должен был прийти в ярость из-за того, что никто не подходит к трубке, так что я снял ее и просто положил возле рычага, пусть в конце концов тот, кто звонит, лучше думает, что линия занята. И я вернулся к дедушке, который сбросил свою красную куртку от пижамы, чтобы ее не забрызгать, голая грудь его вся заросла густыми седыми волосами, а я все не мог сообразить, куда же делись эти ножницы, я не могу их найти, крикнул я, тогда сбегай и принеси ножик, да поострей, давай, Гадди, поторапливайся. И я понесся на кухню, с ножами не было проблем, я схватил самый острый и принес ему, он снова нацепил свои очки на нос и попытался разрезать узел, кончилось тем, что он просто разрезал распашонку сверху донизу, в то время как девочка продолжала спать. И теперь ему надо было освободить ее от распашонки, но малышка лежала у него на одной руке, а в другой был нож, и он просто заорал на меня, ну что же ты, Гадди, что ты застыл, давай ко мне, пока не случилось несчастье, и, разумеется, в эту самую минуту Ракефет проснулась и принялась кричать, и дедушка тоже кричал, чтобы я зажег свет, что я и сделал, и увидел, что он, подняв малышку в воздух, сам перегнулся и лизнул воду в ванночке, чтобы убедиться, не слишком ли она горяча, а потом ловко стащил с Ракефет остатки ее распашонки и отшвырнул подальше, и тут же начал опускать малышку в воду. Но он не знал ее как следует. Она вовсе не собиралась купаться и вступила с ним в схватку с ошеломляющей яростью и силой. Наверное, ее напугала эта неожиданная перемена – переход от сна к погружению в воду. Я ее понимал. Она билась, она вертелась, она пыталась вырваться, она вела себя как настоящий боец. Дедушке понадобилась вся его сила, чтобы не выпустить ее, и еще ему была нужна моя помощь, ну, Гадди, не стой как столб, начинай петь ей то, что ей поет, когда купает, твоя мама, и я запел эту песню. В ней говорилось о том, какая синяя вода в теплом море, и как ласково плещут волны, и что не надо бояться… Я не помнил ни мелодии, ни точных маминых слов, держи ее за ноги, скомандовал дедушка, опуская в воду мыло, это просто было сказать – «держи ее за ноги», она била ими по воде как сумасшедшая, она сражалась с нами обоими, как настоящий лев, а потом она, все-таки вырвав одну ногу, закричала, и я увидел, как на поверхности стала растекаться кровь, и я закричал: дедушка, смотри, из нее течет кровь, он побледнел как полотно и быстро схватил полотенце, сейчас я тебе ее передам, но мне нельзя ее брать на руки, напомнил ему я, давай я положу полотенце на сундук, а ты положишь на него малышку, и так мы и сделали и только после этого увидели, что кровь эта никакого отношения к Ракефет не имела, кровь текла из глубокого пореза у него на руке, он порезал себе палец и даже не заметил, как и когда это случилось. Ракефет тем временем перестала плакать и только терла глаза, а дедушка сосал свой порезанный палец, приговаривая время от времени «слава богу», и, кажется, молился, потому что закрывал при этом глаза, а когда открыл, начал бережно вытирать ее насухо, после чего начал одевать, надо сначала присыпать ее тальком, сказал я, мама всегда так делает. Надо так надо, сказал он, давай подсказывай мне, что еще нужно сделать, что бы я без тебя делал. Я протянул ему коробку с тальковой присыпкой, и он стал присыпать все ее нежные места, легкими движениями втирая порошок в ее жировые складочки. Как ты думаешь, она навсегда останется такой толстушкой, спросил я, а он только рассмеялся – и это ты называешь толстушкой? Да все малыши такие. И твой, там, в Америке, – тоже, вертелось у меня на языке, но не вырвалось наружу, малышка же во все глаза разглядывала дедушку, молча перенося все его попытки одеть ее, искоса поглядывая на него, словно изумляясь тому, что старый джентльмен по неведомой причине вздумал выкупать ее в самой середине дня. А дедушка пришел в хорошее настроение: время от времени он делал попытки даже спеть что-то, более того, он перестал сосать свой кровоточащий палец, смеялся, рассказывая малышке что-то забавное, и время от времени склонялся над ней, чтобы поцеловать в живот.

– Она похожа на бабушку.

Я не спрашивал, я просто сказал это. Более того, я был уверен, что он это знает. Но он перестал целовать ее и резко выпрямился:

– Что?!

– Как-то раз, когда Цви был у нас, он сказал маме, что она ужасно похожа на бабушку. Наверное, он имел в виду их маму…

Я произнес это скороговоркой. Так чтобы он понял, что я просто передаю слова, сказанные Цви. И больше ничего.

Он улыбнулся какой-то смутной улыбкой и бросил на малышку оценивающий взгляд.

– Значит, так сказал Цви?

– Да.

– А что сказала на это твоя мама?

– Мама не сказала ничего, но папа сказал, что это просто ерунда.

Теперь он снова стоял выпрямившись, время от времени посасывая свой порез, и улыбка на его лице делала его похожим на глупого мальчишку, который услышал вдруг от кого-то, ну от меня, что-то чудное. Я протянул ему распашонку, и он взял ее дрожащими руками, натянул на малышку шиворот-навыворот, снял и снова надел, на этот раз уже правильно, и спросил, а сколько девочке лет, на что я ответил, что ей уже шесть месяцев. Вслед за распашонкой он натянул на нее легкий свитер, после чего стал копаться в ящике со всякими лекарствами и перерыл все, пока не нашел широкий бинт – для себя самого, подумал я было, но он обернул этим бинтом живот у малышки, хотя на животе у нее не было даже царапины. Я никогда не видел, чтобы мама делала нечто подобное, но он проделал все так ловко, что оставалось только думать – это ему делать не впервой.

– Зачем ты обмотал ее? – спросил я. – Мама так не делает.

– Это для того, чтобы укрепить ей живот, – ответил он.

– Для того, чтобы живот не был жирным?

– Ничего подобного. И вообще, с чего это ты вдруг вообразил, что она жирная? Она нормальная. Так же, как и ты.

– У меня это из-за гланд, – прошептал я, но он меня не слушал.

Похоже было, что малышке нравился бандаж на ее животе, она радостно бормотала что-то, изредка вскрикивая в полный голос. Дедушке все это страшно нравилось.

– Ты делаешь все это и своему малышу в Америке?

Он выронил из рук пеленку.

– Существует ли что-нибудь, чего бы ты не знал? Или они рассказывают тебе обо всем?

– Нет… не обо всем.

– А кто тебе рассказал об этом? Твой отец? Твой замечательный папочка? Он, похоже, не может держать язык за зубами.

Он был просто вне себя из-за того, что я упомянул о его ребенке. Может быть, он этого стыдился?

– Нет, – прошептал я. – Это сказала мне мама.

Мне не хотелось больше говорить на эту тему. Он тем временем закончил возиться с Ракефет, завершив одевание тем, что натянул на нее маленькую курточку, завернул в одеяло и положил в кроватку, в которой царил полный беспорядок, а потому он велел взять малышку на руки и сидеть так, пока он все не приберет и не перестелет. И тут все началось сначала, после пробуждения и ванны у Ракефет резко изменилось настроение, снова она закричала, обливаясь слезами, может быть, ей показалось, что самое время проявить характер, то есть плакать не переставая, а я знал только одно средство заставить ее замолчать, и я начал смешить ее, корчить рожи и кривляться, щелкать пальцами и все такое подобное, так что дедушка в конце концов обернулся и уставился на меня с интересом. Когда она была еще меньше, объяснил я ему, это помогало.

Он рассмеялся. Будь я на ее месте, сказал он, я бы нервничал еще больше.

А малышка взяла и уснула – как-то внезапно, враз, безо всякого перехода – посредине одной из моих самых смешных выходок. Просто закрыла глаза и уснула, дыша спокойно и ровно; дедушка не мешкая переложил ее из моих рук в кроватку и прикрыл тонким одеялом. А я сказал тихонько – ну, слава богу, и мы на цыпочкахубрались из комнаты, плотно закрыв за собою дверь. Он прошел в свою комнату и сел на кровать отдохнуть, в то время как я отправился бродить вокруг дома, после чего вернулся и, миновав ванную, прошел в кухню, где на столе, выстроившись в линию, меня ждали мои машинки. Я перенес все в гостиную, вытащил наружу шелкопрядов и распихал их снова по их коробкам, заметив при этом, что одного не хватает – того, который сбежал. Я заново проверил все машины и перебрал все игрушки, но он как сквозь землю провалился, так что я его не нашел. Но зато я нашел маленькую старую лодочку, о которой уже давно забыл, так что я пустил ее поплавать в детскую ванночку и посмотреть, потонет она или нет. Она не утонула. Дедушка все еще был в своей комнате, оттуда не доносилось ни звука, и я заглянул тихонько в щель – чем он там занимается, но он ничем не занимался, лежал на спине, глядя в потолок, думая о чем-то своем и время от времени облизывая свой палец.

– Хочешь что-нибудь спросить, Гадди?

– Нет.

– Девочка уснула?

– Да.

– Смотри не разбуди ее.

– Хорошо.

– Я скоро поднимусь, надо еще немного отдохнуть. Такое ощущение, словно внутри сгорели предохранители, – понимаешь, о чем я?

– Все будет хорошо.

Я чувствовал, что он еще сердится на меня за то, что я заговорил о его ребенке. А потому отправился на кухню, где доел остатки пирога, а затем включил телевизор, почти совсем убрав звук, немного пощелкал, переключая программы, а потом пошел обратно посмотреть, что там с дедушкой, – тот спал, свернувшись, как и прежде, в клубок, было темно, и снова я поплелся в ванную, чтобы узнать судьбу лодочки – плавает она еще или уже утонула. Она утонула. Я хотел уже выудить ее наверх, но на поверхности воды увидел дедушкину кровь. И тогда я покинул ванную и пошел попить в кухню, после чего продолжал бродить по дому, стараясь не шуметь, и так продолжалось, пока я не обратил внимания на то, что телефонная трубка так и не вернулась на свое место, на рычаг. Вот почему в доме стояла тишина, которая тут же была нарушена, как только я положил трубку на место, словно кто-то все время только этого и дожидался. Это был папа. Что у вас случилось? Он начал прямо с крика.

– Вы что там, с ума посходили? Кто это болтал так долго? Дедушка? Я не мог дозвониться до вас в течение целого часа.

– Никто не занимал телефона, – начал я было объяснять, но он оборвал меня:

– Что за ерунду ты несешь, наверняка плохо положил трубку, не отключайся и быстро позови маму.

– Мама еще не вернулась.

– Не вернулась? А где дедушка?

– Он спит.

– До сих пор еще не проснулся?

– Проснулся, но уснул снова.

Мне не хотелось рассказывать папе о купании и всем прочем, потому что это вывело бы его из себя. Пусть лучше, подумал я, узнает обо всем от мамы.

– Он что, окончательно спятил?

Я не стал отвечать.

– А что сам ты сейчас делаешь?

– Ничего.

– Тогда зачем ты отключил телефон?

– Я только на минутку снял трубку, малышка стала хныкать, а я не хотел, чтобы она проснулась совсем.

– Но почему, черт побери, она должна была проснуться? Не советую тебе снова проделывать подобные штуки. Хочешь, чтобы и я спятил? Ты слышал, что я сказал?

– Да.

– Смотри же у меня…

И он бросил трубку. Но не успел я сделать то же самое, как снова раздался гудок, как если бы некто на другом конце провода давно уже терпеливо дожидался своей очереди; на этот раз звонила мама, и голос ее звучал так, словно она говорила из-под земли, далеко-далеко от меня, таким слабым и едва слышным он был, и она сказала, что совсем меня не слышит и что она уже на пути к дому, после чего она тоже бросила трубку.

В доме было совсем уже темно, но я даже не попробовал хоть где-нибудь включить свет, так приятно было бродить в потемках, проходя мимо комнаты, где спала Ракефет, я заглянул туда и увидел, что малышка спит беспробудным сном, таким глубоким и мирным, что разбудить ее, я думаю, не смог бы даже взрыв бомбы. Следующей дверью была дедушкина, и, проходя мимо, я увидел, что он лежит на кровати, на спине, руки за голову, думая о чем-то, попыхивая сигаретой.

– Гадди! – окликнул он меня. – Я слышал, как звонил телефон. Кто это был?

– Сначала папа, потом мама.

– Чего хотела мама?

– Сообщить, что она скоро будет дома.

– Куда она отправилась?

– Она не сказала мне.

Я остановился в дверном проеме, может, ему захочется, подумал я, спросить меня еще о чем-нибудь.

– Подойди ко мне.

Я переступил порог и подошел к его кровати. Я подумал, что он, может быть, хочет сейчас вручить мне мой подарок. Он цепко ухватил меня за руку и посмотрел так, словно видел впервые в жизни.

– Почему ты все время такой невеселый? Тебя что, кто-то обидел?

– Я всегда такой.

– Всегда такой угрюмый?

Я догадывался, о чем он, но не знал, что бы я мог на это ответить. Однажды мама тоже называла меня так, но не смогла объяснить мне, что именно она имела в виду.

– Тебя что-то беспокоит? Огорчает?

Нет, не знал я, что ему сказать. Может быть, о том парне, который называл меня кабаном и с которым я сцепился, может, он ждет завтрашнего дня, чтобы разобраться со мной, потому что сразу после вручения табелей начинались каникулы, – нет, я не хотел ему рассказывать. А то он еще подумает, что меня все в школе дразнят. Я вовсе не переживаю из-за того, что я толстый, может, это и так, но я не виноват в том, это все мои гланды, и я надеялся, что мне их когда-нибудь удалят. Поэтому я сказал:

– Это из-за мамы, что она оставила меня с малышкой. Она говорила, что Ракефет, после того как поест, будет спать, а она не уснула. А это нечестно, потому что мне не позволено поднимать ее, и что я должен делать, если она раскроется? Как я смогу ее успокоить? Никто бы не смог.

Он слушал меня и вовсе не выглядел старым, на нем была все та же пижама, одним движением он поднялся, нагнулся над своим чемоданом, запустил в него руки, явно что-то желая найти, наконец-то, подумал я, наконец-то он хочет достать мой подарок, а что же еще это может быть – ведь даже подумать нельзя, чтобы он приехал без подарка, сказал папа, разумеется, он привез его, но то, что он вытащил из чемодана, оказалось пачкой сигарет, с которой он сорвал обертку и вытащил одну, закурил и снова лег на кровать, руки за головой, с сигаретой во рту. Он все еще смотрел на меня, но думал о чем-то другом.

А затем он начал меня расспрашивать – о маме и папе, что они делают и как живут, чем занимаются и часто ли ссорятся друг с другом. Я сказал ему, что иногда это случается, начинает всегда папа, но это потому, что мама виновата, потому что часто забывает о вещах, о которых он ее просит, я все говорил и говорил, рассказывая обо всем, что нужно и не нужно, говорил и не мог остановиться, он словно вытягивал из меня все эти слова, уже не лежал, а сидел в кровати, наклоняясь ко мне и время от времени переспрашивая то, что было ему непонятно, так что я должен был повторить то, что я сказал, или объяснить поточнее, и все это время он держал мою руку, не выпуская, и несколько раз попросил не торопиться и говорить помедленнее и произносить слова более четко, ему, мне казалось, то, что я рассказывал, было почему-то очень важно, например, что мама толстеет, а папу это выводит из себя, притом что он сам толстый, за что мама его никогда не упрекает, а ему это все равно. Мне казалось, что я все уже рассказал дедушке, но он так не думал, и он снова и снова уточнял то и это, задавая все новые и новые вопросы, и возвращался к тому, о чем он спрашивал раньше, только немного иначе, – выглядело это так, словно он хотел вернуться в то время, когда его не было с нами, и вот теперь он хотел его с нами заново прожить, день за днем и вместе со мной, так что мне пришлось вспомнить о том, что произошло год назад, – например, об автомобильной аварии или о той ночи, когда мама плакала, и о событиях, о которых мне, может, лучше было бы помолчать, тем более что я не любил о них вспоминать, я имею в виду случай, когда мама потеряла свою сумочку, в которой было более двух тысяч лир[3], после чего папа с неделю даже не разговаривал с ней и перестал сердиться только после рождения малышки. Дедушка сидел и слушал все это, он был похож на сжатую пружину, он не пропускал ни единой мелочи и продолжал вытягивать их, не давая ни мне ни себе передышки, уже было совсем темно за окном, да и в квартире тоже ничего не было видно, кроме огонька его сигареты, он стряхивал пепел в ладонь, как если бы это была пепельница, разве тебе не больно, спросил я, нет, сказал он, старики в моем возрасте уже не чувствуют жара, потому что внутри у них уже все вымерзло. Но ты-то, сказал я, ты-то не старик, потому что у тебя родился малыш, и тут он рассмеялся и сказал: ты так думаешь… что ж, значит, я буду стариком, у которого есть малыш… А раз так, то принеси мне пепельницу на всякий случай, и я принес ему, и он раздавил в ней окурок, после чего включил свет, поднялся и снова стал рыться в своем чемодане, может быть, сейчас, подумал я, но он вытащил из чемодана трусы и стал раздеваться, сначала сняв куртку, а потом штаны, и оказался совершенно голым передо мной раньше, чем я успел отвернуться, так что я увидел всего его, его худое тело, поросшее седым волосом, и сморщенный член посредине, – все это я видел, сам того не желая, и одного не мог понять, как ему-то было не стыдно выставить себя всего передо мной, как если бы я был ничего не понимающим младенцем, и от всего этого мне стало так тошно, что я повернулся и вышел из комнаты. Включил повсюду свет, включил даже телевизор, хотя и не собирался ничего смотреть, не знаю, чего я ожидал от моего дедушки, я не обиделся бы на него, если бы он привез мне в подарок что-нибудь дешевое, телевизор я включил, чтобы забыть про седые волосы внизу живота, а вскоре и сам он появился в гостиной, умытый, одетый и чисто выбритый, в клетчатой рубашке и зеленых брюках, и от него пахло одеколоном, и он уселся в кресло и стал смотреть передачу с Микки-Маусом, а я сидел рядом и молчал. Потом я встал на колени и начал собирать свои машины, а он спросил, почему я не смотрю эту интересную передачу по телевизору, а я сказал ему, что эта передача для малышей, на что он рассмеялся и сказал, что это, значит, правда, когда говорят, что новое поколение не интересуется такими вещами, как телевидение, и что я и есть это новое поколение, и я, сказал он, рад, что ты из таких. А я внезапно понял, что он и в самом деле ничего мне не привез и что все это время он просто болтал, ничего не имея в виду, потому что был уверен, что наше поколение не нуждается в подарках. Он сидел, не спуская глаз с телевизора, словно маленький ребенок. С экрана доносились крики, там кто-то что-то разбивал, и мне стало любопытно, что там происходит, но вспомнил, как я говорил, что это передача для малышей. В конце концов все стихло и началась передача на арабском языке, и я спросил его, знает ли он арабский. После чего выключил телевизор. И замер, ожидая, что он захочет расспросить меня о чем-нибудь еще.

Тут дверь отворилась и вошла мама, держа в руках груду пакетов с покупками, похоже было, что от дождя она промокла насквозь. Она взглянула на нас обоих и улыбнулась.

– Я вижу, папа, вы уже проснулись, – сказала она.

Я подошел к ней и по форме пакетов понял, что она не купила мне самолета, пакеты были совсем плоскими, в таких могли быть только какие-нибудь тряпки. Дедушка подошел к ней и поцеловал, а она сняла пальто и наклонилась, чтобы поцеловать меня.

– Ну, как Ракефет?

– Она не заснула. Ты мне сказала неправду. У нас тут с нею были проблемы – и у меня, и у дедушки, и это ты во всем виновата. Куда ты подевалась? Нам пришлось ее выкупать, а дедушка порезал себе руку.

Дедушка рассмеялся.

– Все это ерунда, – сказал он. – Все в порядке.

Мама была потрясена.

– Вы ее выкупали?

И тут уже рассмеялась она. Я махнул на них рукой, отправился на кухню, взял нож, набросил пальто и открыл наружную дверь.

– Куда ты собрался?

– Мне надо нарвать шелковичных листьев, – сказал я. – Ты ведь не хочешь, чтобы все мои червяки умерли?

– Ты собрался на улицу в такое время? Да еще в дождь?

Она попыталась задержать меня, но я прошмыгнул мимо, рванул по ступенькам вниз и оказался на улице. Дождя уже не было. Я перебежал на другую сторону и двинулся к автобусной остановке, возле которой росла шелковица, на которую я обычно мог взобраться, но теперь, после дождя, ее ствол был совсем скользким.

На автобусной остановке переминался с ноги на ногу человек в шляпе, он несколько раз взглянул на меня, как я хожу, задрав голову, вокруг шелковицы, а потом подошел и, зацепив нижнюю ветку, согнул ее и так держал, старик, от него шел какой-то странный запах, по-моему, он давно не мылся, но ветку он мне согнул, и я, достав свой нож, быстро срезал множество свежих и мокрых листьев. Их как раз хватило, чтобы плотно набить оба кармана.

– Ты будешь кормить этим шелковичных червей?

– Ага.

Он подошел ко мне поближе – несчастный, запущенный, грязный старик. Я поплелся домой, а он захромал рядом, пахло от него одинокой бездомностью, и внезапно я ощутил исходящую от него непонятную и опасную тревогу.

– У тебя уже есть коконы?

– Да. Пять штук.

– Скоро они превратятся в бабочек.

– Думаю, что да.

Я не мог понять, чего ему от меня надо.

– Ты знаешь, как это происходит?

– Знаю.

– Ну и как же?

Но я не знал. Тогда он сам начал объяснять мне, что происходит внутри совершенно закрытого белого кокона. Он тащился рядом со мной, не отставая. Он даже протянул мне конфету. В эту минуту свет фар папиного автомобиля осветил нас – папа, как всегда, несся как сумасшедший, и автомобиль его остановился вплотную к нам. Дверь машины открылась, и папа, прижимая к себе портфель, выскочил наружу.

– Гадди, что ты тут делаешь?

Старик, шагавший бок о бок со мной, вдруг оказался в стороне. Отец обратился сразу к нему:

– Я могу вам помочь?

Старик начал мямлить что-то невнятное.

– Гадди, чего он от тебя хотел?

– Ничего.

– Где ты живешь?

Отец произнес это очень жестко. Старик, не отвечая, повернулся и потащился обратно.

– Давай, давай, – кричал ему вслед папа. – И не появляйся здесь больше, тут тебе не место… Так чего же все-таки он хотел от тебя? И как ты мог позволить ему…

– Я ничего ему не позволял. Он и не просил о помощи. Он помог мне набрать листьев для моих червей…

– Что ты несешь, Гадди? Какие черви? И при чем здесь черви? Ты что, не понимаешь, о чем я тебе толкую? Тебе следовало бы быть уже более разборчивым. Понимать, с кем имеешь дело. Что между вами происходило?

– Он помог мне нарезать листьев шелковицы, я ж говорил тебе. Он дотянулся до ветки и согнул ее.

– И все?

– Да.

– Ну, хорошо. А теперь пошли домой. Как там дедушка? Он встал наконец?

– Да.

– Самое время…

Вслед за ним я поднимался по ступеням, а сам думал о том, сколько всего я нарассказывал дедушке о них с мамой. В открывшейся двери я увидел ее лицо, она смотрела на меня как-то странно. Я подумал, что дедушка пересказал ей все о наших беседах. И я постарался побыстрее оказаться в своей комнате.

В комнате было темно, малышка спала, но так тихо, что трудно было бы догадаться, что она вообще здесь, я вытащил из коробки старые листья и положил туда новых и тут вспомнил ни с того ни с сего о том червяке, которого я так и не смог разыскать, и снова попробовал найти его, папа разговаривал с дедушкой возле двери дедушкиной комнаты, какие-то бумаги он передавал ему из рук в руки, радио работало на полную мощь, в кухне мама накрывала стол для ужина. Я попробовал отыскать своего червяка в кухне.

– Что происходит, Гадди? – Мамин голос был совсем мягким, даже нежным. – Дедушка говорит, что из тебя получился прекрасный помощник.

Я не мог ничего ответить, потому что червяк, думал я, мог ведь уже превратиться в кокон. В конце концов я сказал:

– Ты уверяла меня, что малышка будет спать. А она ревела все это время и даже обмарала всю кроватку.

– Я надеялась, что она уснет – и будет спать. Она ведь проснулась рано утром. Откуда мне было знать?..

– Но ты обещала…

– Что ты имеешь в виду, говоря, что я обещала? Не будь идиотом. Как я могла обещать тебе то, что она будет делать?

– Да. Не могла. Но обещала. Верно?

Она выглядела усталой. Почему я рассказал дедушке о ней то, что рассказал? Я подошел к корзине, где были малышкины игрушки, и перевернул ее вверх дном, но червяка там не было. Я проверил все мои машинки и вернулся в кухню, выдвинул мусорный бак и стал бросать туда одну машину за другой, пока не выбросил все.

– Может быть, ты мне все-таки скажешь, что происходит?

– Я выбрасываю старые свои игрушки. Мне они больше не нужны.

– Обязательно делать это прямо сейчас?

– Да.

Появился папа, готовый, как всегда, проверить, вмешаться и навести порядок.

– Что это ты выбрасываешь? Свои любимые машины? Ты что, спятил?

– Мне они не нужны.

– Не нужны? А что тебе нужно?

– Ничего. Мне больше не нужно ничего.

Он вгляделся в гору мусора, наполнившего бак.

– Забирай все это, спустись и выброси.

Я спустился вниз, неся с собой огромный пластиковый мешок. Вдоль улицы на мокром асфальте вытянулась вереница машин, но дождя уже не было, и небо было чистым. Я откинул крышку мусоросборника, и оттуда выпрыгнула кошка. Она молча наблюдала за тем, как я освобождаю свой мешок, а когда я закончил, мяукнув, нырнула обратно. Я захлопнул за нею крышку и стоял, не двигаясь с места. Внезапно я понял, что вовсе не хочу идти домой. Что дернуло меня за язык, когда я начал рассказывать дедушке про нашу семью, а он не привез мне ничего, совсем-совсем ничего, даже какой-нибудь мелочи. Какой-то старик заметил, что я стою, вышел из своей калитки, ограждавшей соседний участок и дом, подошел к выброшенной мною горе мусора и стал рыться в ней. Поднимаясь по ступенькам нашего дома, я вдруг пожалел свои старые игрушки, по крайней мере некоторые.

Папа сидел за столом и ел, дедушка сидел рядом, тарелка перед ним была уже пустой. Я было тоже сел, чтобы поужинать, но они послали меня вымыть руки, а когда я вернулся, папа отпустил несколько шуток о правительстве, рассмешив этим дедушку, который в свою очередь начал рассказывать об Америке. Я не прислушивался к их разговору, а набросился на свой ужин и прикончил его почти мгновенно.

Затем меня отправили под душ. Когда я вернулся уже в пижаме, они перебрались в гостиную. Папа что-то суровым голосом выговаривал дедушке, они говорили о бабушке, дедушка, съежившись, сидел в кресле и глядел в пол, мне очень хотелось услышать, о чем идет речь, но мама сказала железным голосом:

– Отправляйся в кровать. Быстро.

– А можно мне посмотреть телевизор?

– Во всяком случае, не сегодня.

И я пошел в постель. Ракефет спала мертвецким сном, не шевелясь и не издавая ни звука, она спала таким же беспробудным сном, каким спал дедушка, так, словно и она тоже прилетела из Америки. Мама сняла с кровати покрывало, достала из комода подушку и натянула простыню. Я мгновенно улегся на нее, надеясь, что она все-таки не обратила внимания на следы утреннего происшествия. Она укрыла меня и внезапно наклонилась, коснувшись моего лба губами.

– Кажется, у тебя жар? Мне показалось, что когда ты вернулся с улицы…

– Мне не жарко. Завтра, – напомнил я ей, – выдают табели.

Но она меня не слышала, она выглядела огорченной, как будто что-то давило на нее. Передал ли ей дедушка то, что я ему рассказал?

– Дедушка превозносил тебя до неба. Он сказал, что ты знаешь так много, так много. И способен все понять…

Я не сказал ничего. Она выключила свет и вышла. А я остался лежать в темноте. Потом поднялся и босиком пошлепал в туалет пописать. В коридоре был свет, папа стоял напротив дедушки и по очереди передавал ему какие-то бумаги, которые дедушка подолгу рассматривал. Мама стояла в стороне, но неподалеку. И снова я понял с первого взгляда, что разговор идет о бабушке. И еще понял, что находится она вовсе не в больнице, а в тюрьме, и еще я понял, что знал это все время. Дедушка прилетел, таким образом, чтобы забрать ее оттуда. Внезапно папа догадался, что я стою, прикрываясь темнотой.

– Это еще что! – крикнул он. – А ну-ка в постель! И живо!

Я рванул в свою комнату. Мне было очень жаль дедушку. Я посмотрел на червяков, они вовсю грызли свежие листья. Одна гусеница непрерывно вертелась – еще немного, и она превратится в кокон, а потом станет бабочкой – если, конечно, папа, случайно или нарочно, всех их не передавит.

Я натянул на себя одеяло. Малышка вздохнула. А потом ее дыхание стало немного хриплым. Похоже, что она собиралась проснуться и снова пуститься в плач. И я подумал, что если я постараюсь, то сумею заснуть раньше, чем это произойдет…

Понедельник

Все рухнуло. Опору потеряв, мир впал в анархию, болотом смрадным став. Уильям Батлер Йейтс

Что меня тревожит? Мы должны теперь по утрам разговаривать шепотом, не включать радио и малышку все время держать на руках, чтобы она не заплакала; когда вчера днем я позвонил и она сказала, что он еще спит, я предупредил ее, что лучше будет, если она разбудит его, не то, проснувшись поздно вечером, он уже больше не уснет, это не просто сдвиг по фазе из-за перелета, это депрессия, но она сказала: не трогай его, пусть себе спит, что тебя тревожит? Ничего меня не тревожит, но в голове у меня то, что всю прошлую ночь он бродил по дому, как это уже было накануне, и снова не давал нам уснуть. И теперь день перепутал с ночью, и так будет продолжаться, пока его биологические часы внутри него не совпадут с астрономическими, что случится как раз тогда, когда ему придет пора возвращаться в Америку, а потом настанет время разбираться с тем же самым всем нам. Мне тоже, но не в первую очередь, а в первую очередь это коснется Яэли, потому что я еще не спятил, чтобы поддаться этому идиотизму и стать лунатиком, – ничто в мире не в силах лишить меня сна, если я хочу спать, и во время армейской службы однажды я ухитрился захрапеть даже под огнем. Кто-то должен всегда оставаться в своем уме в этом балагане, у меня адвокатский бизнес, своя юридическая контора, и мы готовимся к суду по делу об убийстве – вот что ожидает меня и что тревожит, и не позволяет, подобно ей, стать собственной тенью, в которую она превратилась, проспав за эти последних три дня самое большее часов пять. И где уж тут думать о сексе. Но этому всему приходит конец. Завтра мы отправляем старика в Иерусалим – дадим возможность молодому доктору философии и его глубоко религиозной жене проявить заботу об отце, пока я буду разбираться со своими биологическими часами и прочими удовольствиями, которые остались в этой проклятой жизни после его визита, забыть о котором, я боюсь, не смогу еще долго. А скорее всего, до конца своих дней. Удовольствия хороши, пока мы еще живы, – вот почему надо их не упускать, то что мы упустили сегодня, того уже не будет завтра, и тогда ты – лузер. Каким оказался Гадди, ведь он битую неделю только одно и слышал от нас – «дедушка, дедушка, дедушка» и ожидал появления доброго ангела, который спустится с небес, я ведь говорил ей сколько раз: зачем ты забиваешь ему голову тем, сколько всего ее папаша везет ему в подарок, и сколько великолепная ваша семейка пришлет нам, а ведь за все эти последние семь лет дня не было, когда бы мы могли его им оставить, чтобы во время отпуска хоть на несколько дней съездить отдохнуть за границу. В некоторых семьях рады помочь своим детям, бабушки, вышедшие на пенсию, готовы бесплатно сидеть и воспитывать своих внуков, даже если их родители отправляются в кругосветное путешествие. Но что, к примеру, сделала для нас твоя мать хоть когда-нибудь, кроме того, что обосновалась в тридцати километрах отсюда, так что нам нужно спалить десять литров бензина для того только, чтобы дважды в месяц навестить ее. А уж до того, чтобы привезти мальчишке какой-нибудь подарок… куда там, нечего и надеяться. Он говорит: «Виноват. Я забыл». Ты слышишь? Он забыл. Он забыл потому, что он хотел забыть. О самом себе и о том, что нужно ему, он никогда не забывает, не говоря уже о том, что он просидел в самолете двенадцать часов, в течение которых каждую минуту все стараются продавать тебе виски или сигареты, и у него было достаточно времени, чтобы вспомнить обо мне – обо мне, который тратит свое время и силы, чтобы он мог обрести свою свободу, что поможет ему организовать свою новую жизнь, – разве все эти усилия не стоили того, чтобы привезти мне небольшую бутылочку настоящего французского коньяка, раз уж он живет в стране доллара, и живет гораздо приятнее, чем мы здесь. Но это я так… На самом деле я хочу только одного – чтобы он оставил нас в покое, забыл навсегда, и я плевать хотел и на него, и на этот ликер. Мне хотелось задать ему только один вопрос: дедушка, а сколько у тебя внуков? Давай посчитаем. Малышку ты можешь забыть. Она никогда в жизни не узнает, что ты был здесь и видел ее. Что остается? Один мальчик, Гадди. И он сейчас в полной растерянности. Он так ждал твоего приезда. Так какого же черта ты забыл о нем? А он-то всю неделю и так и этак вертел глобус, чтобы получше разглядеть, откуда ты летишь. И, высунув от усердия язык, трудился над поздравлением, чтобы доставить тебе удовольствие, – надеюсь, ты заметил, что на рисунке тебя встречали с цветами, размером выше деревьев. Он был в таком возбуждении… а ты забыл привезти ему хоть какую-нибудь мелочь, хоть что-то просто символическое, не потому, что он в чем-то нуждается, нет, – загляни в его комнату и своими глазами увидишь, что у него есть все, что нужно, но ты, живя в стране, полной игрушек, неужели не мог найти что-нибудь такое, что доставило бы радость и ему, и всем нам, – автомобиль, к примеру, с дистанционным управлением или игрушечный танк, стреляющий снарядами? Ведь все, что у тебя есть, это двое внуков здесь, в Хайфе, а большего у тебя уже не будет, можешь мне поверить, Кедми никогда не врет, и моя интуиция подсказывает мне, что для рождения внука от парочки в Иерусалиме понадобится как минимум вмешательство Святого Духа или новой трактовки «происхождения видов» для тех, кто в Тель-Авиве. Может, именно поэтому, в одиннадцать вечера после того, как мальчик оберегал твой покой в течение всего дня, ты вдруг вспомнил, что ничего ему не привез, и пустился в объяснения, извиняя себя тем, что путешествие твое не было запланировано, возникло стихийно настолько, что у тебя не было времени заглянуть в магазин, так не могу ли я быть столь любезным, чтобы купить ему подарок от твоего имени, не думая о том, что это для меня уже последнее дело – покупать моему сыну подарки, о которых ты забыл, как ты забыл заплатить мне за эту покупку, просто дать мне десять долларов, как обещал минутой раньше, когда потянулся, чтобы достать свой бумажник, но стоило мне из простого уважения сказать – да ладно, не надо, как ты забыл про бумажник и с утомленным стоном снова рухнул в кресло, словно этот жест отнял у тебя последние силы.

Ладно, ладно, пусть будет так, мы купим ему что-нибудь, чтобы было ему что вспоминать, когда тебя не станет. Я надеюсь, что вспомнит. У бедного парня ведь ты единственный дедушка, я – хочу этого или нет – просто обязан держать высоко твой светлый образ, твой авторитет, и можешь мне поверить, подарки очень важная часть жизни ребенка, любого. Они вспоминают прожитые ими годы, соотнося их с теми подарками, которые получали. Я знаю, что происходит у него в голове, знаю, потому что мы с ним похожи, мы составляем одно целое, а потому знаю о нем все до последней черточки как самого себя. Парень понимает чертовски много для своих лет – и это потому, что у него хорошая голова на плечах. Все он подмечает, все помнит, четко соображает, что к чему. Я сам такой. Ты уже, наверное, слышал про то, как арифметичка, объясняя классу задачу, ошиблась. Никто этого не заметил, кроме него, и он не побоялся встать и сказать – учитель, здесь у вас ошибка. Она сама мне в этом призналась. Вот так. Вот такой это парень. Моей породы, не вашей. Моя кровь. Вот почему я схожу с ума, когда дело касается его. И я боюсь только одного – только бы он, становясь старше, не воспринимал слишком серьезно весь идиотизм этого мира.

– Ну так что это за парень, который прозвал тебя кабаном?

– Он из третьего «а».

– Как его зовут? Кто его родители?

– Я не знаю.

– Тогда скажи, как он выглядит?

– Такой тощий. И маленький.

– Тогда чего же ты испугался? Если это тебя задевает, вздуй его как следует.

– Я уже…

– Когда?

– Вчера. Я повалил его и… У него потом потекла кровь.

– Ну, ну, Гадди… Ты полегче. Полегче. Никогда не надо оставлять за собою следов. Не забудь, что ты уже не в детском саду.

Но у меня чуть отлегло от сердца. Он в порядке, может сам за себя постоять. Именно в эту минуту я заметил расплывающуюся темно-синюю отметину у него на лбу. Спокойные темно-коричневые глаза его доверчиво глядят на меня, в то время как рот решительно и энергично пережевывает пищу. Может быть, немного быстрее, чем нужно. Он любит этот процесс. Эта энергия, с которой он очищает тарелку, вовсе не значит, что он голоден. Это знак того, что он возбужден. И нервничает. Если это и голод, я бы назвал его энергетическим. Этот же самый феномен я ощутил в себе, когда рос, и именно ему я обязан своим метром восемьюдесятью одним роста. И даже если у меня когда-нибудь появится десять детей, этот славный толстяк, сидящий напротив, всегда будет занимать в моем сердце особое место.

– Хорошо, Гадди, достаточно. Мне надо идти. Меня ждет сегодня сумасшедший день.

Сумасшедший день среди совершенных психов. Одни помешанные.

Но я обещал все эти заботы взять на себя, и я это сделаю, и заниматься этим намерен до самого конца, если только мне дадут такую возможность. Пусть только эта семейка держится от всего подальше, и я вручу им бумагу о разводе стариков со всеми печатями, штампами, подписями, все как положено. Та еще работенка, высший класс. Только не лезьте в это дело, стойте в сторонке и радуйтесь, что кто-то другой разгребает за вас эту кучу дерьма. Предоставьте мне завершить как можно менее болезненно эту патологическую историю, стаж которой уже четыре десятка лет. Вы просто не понимаете еще, как повезло вам в тот момент, когда некий адвокат, женившись, стал членом вашей семьи. Но уж если так вышло, то доверяйте хотя бы ему, тем более что это не стоит вам ни пенса, и расслабьтесь – я и в мыслях не рассчитываю на это хоть когда-нибудь.

– Стоп, Гадди. С тебя достаточно. Опоздаешь в школу. Оставь в желудке хоть немного места для завтрака на первой перемене в десять.

Парнишка и в самом деле взял в привычку съедать больше, чем нужно, особенно когда никто на него не смотрит. Яэль возникает в кухне, полусонная, серая от недосыпания этих последних нескольких дней, для нее это подобно смерти, я встаю с места, обнимаю и целую ее – не потому, что именно этого мне хочется в данную минуту, а чтобы показать – глава семьи на месте.

– Ты на самом деле не хочешь, чтобы я пошла с тобой?

– Абсолютно. Ты только все усложнишь. Как только она тебя увидит, она придумает для себя какую-нибудь новую форму безумия. Со мною она объясняется внятной прозой, с тобой в ней проснется вдохновенный поэт. Ради всего святого, дай мне довершить это дело так, как я это вижу. Почему бы тебе не провести это время со своим отцом? Вы не виделись с ним больше трех лет. Для чего же тогда ты отпросилась с работы? И не забывай, что впереди нас ждет еще пасхальный седер, – так есть ли тебе смысл тратить целый день, таскаясь за мной?

Ну, ладно, я пошел. Если секретарша позвонит, скажи ей, что я уже еду, а она чтобы не отрывала задницы от стула. Да… сначала я встречусь с врачом. Потому что проблема эта не только медицинская, но и правовая тоже. А это что? Что это? В сумке. Витаминная добавка для собаки? Клянусь Господом!.. Хорошо, хорошо, эта псина получит свою добавку. Если бы нашелся такой гений, об этой собаке мог бы быть написан эпос. Если ты в состоянии этого гения отыскать. А ты могла бы пока что найти собачке интересный роман для чтения в свободное время.

…Хорошо, хорошо, хорошо. В течение дня я буду тебе звонить. Будем на проводе. Не беспокойся, все будет хорошо… и, кстати, раз уж мы об этом заговорили, пожалуйста, не забудь сказать секретарше, чтобы она меня дождалась. Гадди, я уже ушел!

Вчера лил дождь не переставая, сейчас солнце прожигает все насквозь, какой стабильности можно ожидать в стране, где такая погода? Машины устремляются с холма вниз, никому в голову не приходит притормозить, пропуская тебя, они жмут на газ с такой яростью, словно жизнь их зависит от того, как быстро они пробьют компостером свою рабочую карточку, после чего можно расслабиться, сидя на стуле, и мечтать о чем угодно хоть до самого восхода луны. А пока мне приходится изо всех сил нажимать на гудок, чтобы напомнить водителю давно не мытой «субару», что прямо у меня под носом портит воздух, что я ничуть не меньше его плачу все свои налоги за право пользования этой дорогой. Ибо она – и моя тоже.

Подумать только, что я сам когда-то вот так же ходил в эту школу. Случись это снова, я, скорее всего, покончил бы с собой. Такого ужаса нагнали на меня эти гнусные учителя… А он, смотри, непритворно рад, что мы прибыли на место, прытко выбирается из машины и бежит, не глядя по сторонам, через дорогу, чтобы побыстрее оказаться в школьном бурлящем потоке. Но пока что он в потоке машин, черт побери, где здесь установлены дорожные камеры наблюдения, обещанные муниципалитетом? Не пытайтесь убедить меня, что эти малыши способны организовать забастовку. Я стою и жду, пока он пересечет улицу. Я не в восторге оттого, что ему приходится проделывать это еще раз по дороге из школы домой – возвращаться одному, среди стада этих чокнутых водителей, несущихся неведомо куда. Предупреди сигналом, по крайней мере, ты, безмозглый идиот на своей вонючей «вольво», притормози, подожди, пока мой сын пересекает улицу, а если тебе, сукин ты сын, так не терпится задавить насмерть какого-нибудь малыша этим утром, найди кого-нибудь другого, но моего сына – не тронь.

Вот такие дела. Я уже не в состоянии разглядеть его в толпе ребят. Пока они еще маленькие, вы как-то спокойно относитесь к их существованию, но по мере того, как они становятся все взрослее, вы начинаете по ним просто сходить с ума. В них, в конце концов, заключается весь смысл твоей жизни безотносительно к тому, сколько им лет на самом деле. Они – это вся твоя жизнь. Ты уже отдал им все, что имел. Еще больше? Подари им, если можешь, свою улыбку.

Утро. Моя секретарша пытается слиться с электрической батареей – маленькая, смуглая, озлобленная, – если она не найдет в себе сил измениться, боюсь, ей не останется ничего, кроме как провести остаток дней с этой батареей.

– Ты, случайно, не простудилась, Левана? Мне показалось… но, может быть, я ошибся… что на улице мелькнуло что-то вроде солнечного света. Нет?

Она дарит мне взгляд, который уже лишил нас не одного клиента.

– За те сорок тысяч, что я плачу тебе каждый месяц, не говоря уже о премиях и подарках, не кажется ли тебе, что я заслужил хотя бы одну улыбку в начале рабочего дня? Или это должно оплачиваться дополнительно?

Проходит некоторое время, пока моя шутка доходит до нее, и как результат на ее лице появляется вымученная кривая улыбка, вызывающая у меня чувство стыда. Сегодня мне повезло – ведь обычно до нее доходит вообще лишь одна из десяти моих шуток. Когда я открыл свою контору, за два года наевшись досыта возможностью оплачивать счета разъезжавшего на «кадиллаке» (новом) господина адвоката Гордона, не раз и не два я выслушивал советы знающих людей, что я должен на должность секретарши пригласить какую-нибудь старую деву, некогда окончившую в университете два курса, что будет стоить мне много дешевле, говорили они, добавляя, что она будет работать прилежно, будет предана своей работе и не станет каждую неделю отпрашиваться с работы для визита к врачу, которому надо показать занемогшего малыша… но они забыли добавить, что при таком выборе ты обречен созерцать мрачное лицо твоего преданного соратника, вросшего в кресло в полутора метрах от тебя, равно как и разглядывать внушительные счета за электричество, о происхождении которых тебе лучше не думать.

– Была какая-нибудь почта?

– Нет.

Этот ледяной голос вечной обиды. Невозможно, и в самом деле, простить нам то, что мы насильно извлекли их из пещер в горах Атласа и вынудили жить в цивилизованном мире.

– А как насчет звонка из областного суда… они ничего не сообщили, на какой день назначено слушание по делу нашего убийцы?

– Нет.

– Может быть, звонил господин Горен обрадовать нас тем, что он отправил наконец нам чек, который он и не думал посылать?

– Нет.

– А кто-нибудь вообще звонил этим утром в офис, если предположить, что здесь кто-то был?

– Нет.

И я плачу ей чертову уйму денег за то, чтобы весь день слушать от нее эти нескончаемые «нет». Получается примерно по две сотни за каждое «нет».

– Ну хорошо. Прямо сейчас позвони мистеру Горену и сообщи, что я до сих пор не получал от него никакого чека, и что если чек не будет у меня в руках до полудня, я не появлюсь завтра в раввинатском суде и он сможет наслаждаться своим браком еще несколько лет.

Фантастическое решение о разводе, которого я добился для него два месяца тому назад. А в конце люди раздражаются и не понимают, за каким чертом они обращаются к адвокату, в то время как того же результата они могли бы добиться без чьей-либо помощи, умей они владеть своими нервами. Признаю, это могло бы быть и так, обладай они достаточным развитием и образованностью, чтобы понять, что для этого им придется биться о стену головой, а поняв, предпочитают передоверить эту миссию профессиональному адвокату, который объяснит им, что им самим это было бы не под силу. Почему она смотрит на меня так? Готов биться об заклад, что сейчас она спросит у меня, какой у мистера Горена телефон.

– Я не знаю телефона мистера Горена.

– Действительно. Почему ты обязана его помнить? Я называл тебе этот номер не больше тридцати раз. Ужасно жаль. Ты что, не в силах оторваться от обогревателя, потому что тогда ты рискуешь обморозить ноги на пути к телефонной книге? Когда у тебя день рождения?

– Зачем…

– Я хочу знать. Это что, секрет? Или ты предпочитаешь, чтобы я узнавал это у полиции?

– Десятого июня.

– Ты не могла бы передвинуть его немного поближе, чтобы я мог сделать тебе давно намеченный мною подарок: электропростыню, в которую ты могла бы заворачиваться и не так зависеть от этой батареи?!

Взгляд этих черных марокканских глаз выдает ее желание понять, серьезно это или опять одна из тех шуток, которые не однажды уже заставляли ее плакать. Случись это снова, мне придется приплюсовать стоимость носовых платков к счетам за электричество.

– Это всего лишь шутка. Не принимай все всерьез. Мне кажется, что сегодня утром ты чувствуешь себя не очень. Что-нибудь не так дома?

– Нет.

Боюсь, что отец поколачивает ее. Такие примитивные натуры доходят до безумия перед каждым еврейским праздником, или кто-то из ее близких снова попал за решетку; однажды мне уже довелось спасать от правосудия ее буйного братца, после того как он учинил побоище на рынке, что и послужило началом моего знакомства с этой семейкой зеленщиков. Мои усилия они оценили в огромную корзину баклажанов, которой нам хватило на целый месяц, так что теперь при виде баклажана я перехожу на другую сторону улицы. Это они хорошо придумали – посадить свою дочь в контору адвоката, ибо если ты намерен регулярно вступать в стычки с законом, ты должен запастись надежным и легальным прикрытием.

Она поднимается и шествует к пирамиде телефонных справочников, которые громоздятся на столе, берет один и начинает переворачивать страницы с той же бережной осторожностью, с какой верующий перелистывает Священное Писание. Интересно, как долго это продлится.

– Я не хочу все утро проторчать в этом офисе. Я ведь говорил тебе вчера, что мне сегодня будет необходимо уйти?

– Да.

«Да?» Она действительно произнесла «да»? Тогда еще не все потеряно, тогда еще впереди может забрезжить надежда.

– Может быть, ты успела к тому же напечатать соглашение, которое я вручил тебе позавчера?

– Да. Оно лежит на вашем столе.

Невероятно. Опять это «да». Если она возведет это «да» в привычку, ее шансы найти себе мужа сильно возрастут. А кроме того, соглашение, о котором я говорил, на самом деле лежит у меня на столе, и было бы нечестно не отметить, что все копии, выполненные ею, – безукоризненно чисты и без малейших опечаток или помарок, ибо таков стиль ее работы – она делает все медленно, но надежно.

– Догадываешься ли ты, о ком идет речь в договоре?

– Нет.

– Это хорошо.

В ее огромных глазах – удивленное восхищение, но и недоверие, как у свидетеля, который не в состоянии решить, к кому относится шутка прокурора и может ли он пошутить в ответ.

– Если ты собираешься найти телефон Горена в телефонном справочнике Хайфы в то время, как он живет в Тель-Авиве, боюсь, мне придется задержаться здесь до полудня…

Она вздрагивает и роняет телефонный справочник на пол, но я молча рассматриваю носки своих ботинок. Ведь телефонные справочники, в конце концов, изготовлены не из стекла, и стоимость их, конечно же, учтена телефонной компанией в бюджете.

Я быстро читаю соглашение о разводе, составленное мною. Крепко сшито, ладно скроено, все честь по чести. В ближайшие годы я смогу, пожалуй, выпустить в свет наставления для собирающихся разводиться и получить по этой дисциплине кафедру в хорошем университете. Любой человек в этой стране, приходящийся кому-нибудь дядей, жаждет написать какую-нибудь книгу с тем, чтобы его племянник смог прославить этот труд в газете, – так почему бы не быть облагодетельствованным моим высочайшего класса трудом, который я сейчас завершаю? Но главное, чего я жду от сегодняшнего дня, это то, что старая леди без звука подпишет этот документ, не создавая новых проблем. Когда я остался наедине с ним в гостиной прошлым вечером, я попросил его быть предельно вежливым, не раздражаться попусту и не открывать военных действий из-за каждой агоры и даже лиры – не забудь, что ты сам живешь в стране долларов, сказал я ему, и сам Машиах[4], вздумай он явиться, не в силах был бы приравнять по стоимости лиру к доллару, и то еще учти, сколько людей на свете, переваливших за шестьдесят, отдали бы все на свете, чтобы получить развод на таких вот условиях и поменять старую развалюху на новенький «ягуар». Он сидел, ошеломленный, в тени выключенного торшера и смотрел на меня с яростью, бешено сверкая очками, затем вскочил, дрожа от гнева, кровь бросилась ему в лицо, и я был готов к тому, что он пустит в ход руки. Что ж, может быть, с его точки зрения, я и на самом деле сукин сын, у которого огромная пасть и грязный язык, мой бедный, увы, давно покойный отец был прав, упрекая меня за то, что слова вылетают у меня изо рта раньше, чем голова успевает понять, что это означает, но при этом сам-то он понимал, что таков мой стиль и что я первый готов рассмеяться над удачной шуткой, направленной против меня. Я всего лишь усвоил собственные его уроки, а он был верен им до последнего дня своей жизни, когда, лежа в больнице, за два часа до того, как его сердце остановилось, из последних сил расхохотался моей остроте, – чувство юмора он не терял никогда.

Не то что другие. Однажды был случай в суде, когда, сострив особенно удачно, я замер, ожидая в виде реакции дружелюбного и одобрительного смеха. Но наступила мертвая тишина, единственным звуком в которой был скрип пера одного из судей, восседавших на помосте. И тут я понял, что меня вполне могут вышвырнуть из этих стен. Тогда я отделался выговором, и это мне еще неслыханно повезло. И я сказал себе: научись держать язык за зубами. Ничего не поделаешь. Таков мир, в котором мы живем. Быть осторожней. Беда моя в том, что иногда я говорю совсем не то, что я думаю на самом деле. Потом сам об этом жалею. Этот раз был именно таким, я заставил себя уважать ее, более того, она мне даже чем-то нравилась, хотя в самые первые годы она не совсем отвечала моим представлениям о человеческом существе, даже просто о человеке, если использовать при этом определение, которое дается энциклопедией.

Что я мог сказать ему? Что мне очень жаль? Чего доброго, он мог бы подумать, что я действительно хотел сказать что-нибудь обидное. Он мог бы в свою очередь оскорбить меня, и я был готов к этому, поскольку любой, кто любит посмеяться над другими, должен быть готов к тому же в отношении себя, и я был готов услышать от него, например, что я всего лишь толстый и неуклюжий адвокатишка, с трудом способный набросать на бумаге пару строк. Скажи он мне в лицо это – или что-нибудь еще более обидное, но остроумное, колкое и оскорбительное, – клянусь, я первый зааплодировал бы ему. Но он не произнес ни слова. Не издав ни звука, словно онемев, он кружил и кружил по комнате, и в эту минуту я ненавидел и его, и всех ему подобных людей с повышенной чувствительностью и тонкой кожей.

– Не хочешь ли попробовать глоток отличного французского коньяка? «Hennessy» extra special, very old. E. S. V. O.?

Яростным жестом он отверг мое предложение, словно отогнал надоевшую муху, и вышел из комнаты. Бог с ним, пусть ему будет хорошо. Позднее, когда я переодевался в спальне, Яэль начала расспрашивать меня, что именно я сказал ее отцу. Что ты сказал ему, как заведенная повторяла и повторяла она. Как это прозвучало? Что это было? Я только сказал ему, чтобы он был немного более великодушным. И это все? Да, и это все. Для подобных ему чувствительных душ этого явно больше чем достаточно. И давай-ка в постель. Ты не задумывалась, сколько уже ночей подряд ты не исполняешь законы Торы, уклоняясь от супружеских обязанностей? Обратись я по этому поводу в раввинатский суд, мгновенно получил бы официальное разрешение взять себе любовницу… Я мог бы и дальше развивать эту тему, но она, бросив на меня хмурый взгляд, вышла из комнаты на середине фразы. Ее семья разваливалась, и на ее глазах готов был пасть последний бастион.

Пора было двигаться или следовало дождаться каких-либо сообщений?

Левана, вернувшись, сообщила мне: Горен настаивает, что отправил на мое имя чек четыре дня тому назад. От мысли, что чек на сотню тысяч, посланный на мое имя, будет теперь неизвестно сколько переходить из рук в руки почтовых идиотов, я чувствовал, что вот-вот просто рехнусь. Только позавчера я спросил его, послал ли он чек заказным письмом, с распиской. И оказалось, что подобная мысль даже не пришла ему в голову. Когда он десять лет тому назад стоял под хупой со своей избранницей, ему, похоже, тогда не приходило в голову, что настанет час, когда ему захочется дать ей коленом под зад, и как можно быстрее. Ну так что – мне пора в путь или все-таки дождаться почты?

Какая вокруг тишина! Что происходит? Я что, сегодня никому не нужен? Никто никого не прикончил этой ночью? Никто не был обворован, ничего не взломано, никто не запустил лапу в казну? Мошенники – исчезли? Никто не хочет продать квартиру или арендовать что-нибудь? Есть немало читателей газет, уверенных, что половина Израиля занимается лишь тем, что обеспечивает нам, адвокатам, средства для безбедного существования.

Им стоило бы прийти сюда и посмотреть, какая тишина стоит сейчас в адвокатских конторах. Да, многие из нас похожи на волков, но сейчас, в отсутствие добычи, мы все сидим и щелкаем зубами. В том числе и я… А раз так, то я отправляюсь проведать своего подопечного убийцу. А оттуда – в психушку. Очаровательный маршрут, правда?

Все хорошо, Левана, я уже ушел. Если чек все-таки появится, положи его на депозит в банк прежде, чем он будет аннулирован. И когда ты согреешься, намочи тряпку и сотри грязь с нашей вывески – там, внизу; неряшливый вид не делает нам чести. Во всем мире люди склонны считать адвокатов живодерами.

Внезапный звонок телефона. Готов поклясться, что это дело семейное, а потому я даю знак Леване, чтобы именно она взяла трубку. Кроме всего прочего, она должна побольше двигаться, чтобы мышцы у нее совсем не атрофировались. Часть ее зарплаты идет именно на это. Что ж до меня, то я тоже тренирую свою волю, желая отучить себя от былой привычки самому отвечать на каждый звонок, – согласитесь, что люди с большим уважением относятся к тому, в чьем распоряжении есть секретарша.

Я не ошибся. Звонил Цви из Тель-Авива. Возбужденный. Несколько минут тому назад он разговаривал с Яэлью, которая сказала ему, что я отправился по делам совсем один, и он полагает (и действительно, почему бы ему не полагать тоже), что, вне всякого сомнения, кто-то из родных должен сегодня меня сопровождать, а поскольку я отказался от помощи Яэли, то эту миссию он возлагает на себя и вот-вот явится к конторе, отложив абсолютно все (интересно, что он мог бы при необходимости отложить?) – да, он откладывает все и спешит мне на помощь, поскольку дело предстоит деликатное и завершить его нужно тонко, ибо речь не идет о формальном акте, тем более что специально приглашен доктор, который поможет в случае эмоционального всплеска, способного возникнуть в момент, когда она услышит, что он находится в Израиле, – и нет сомнения, что это болезненно ранит ее…

Я слушал его, не прерывая. Он звонил из Тель-Авива, и счет за разговор придется оплачивать ему самому; неплохо было бы понять, из-за чего весь этот переполох. Он говорил и говорил. Он мог говорить все что угодно. Я слушал. Говорить он имел право. В этой семье царило убеждение, что в детстве у него были проблемы с развитием и что он был очень привязан к матери, – утверждение, которому за много лет нашего знакомства я не нашел доказательств. Но как теория… На практике же с тех пор, как несколько лет тому назад она оказалась в сумасшедшем доме, они с братом исполняли пятую заповедь исключительно по телефону, а его брат тоже всегда мог присоединиться, если хотел. Голос крови… Во мне он молчал. Я был чужой, и я благодарил Всевышнего, что в моих жилах не было ни одной капли ее крови, – может быть, именно поэтому я навещал ее чаще, чем оба ее сына. Вместе взятые. И вот теперь они полны решимости вмешаться в мои дела.

– Ты слышал, что я сказал, Кедми?

– Не дергайся. Либо я сам пойду и увижусь с ней, или я выхожу из игры. Можете найти себе другого адвоката. Это обойдется вам тысяч в пятьдесят только за то, что вы обратились к нему. Плюс налоги. Вы до сих пор, я вижу, не поняли, как неслыханно вам повезло, что я со своим бизнесом оказался членом вашей семьи. Если бы меня не существовало, вам пришлось бы выдумать меня. Вы очень заблуждаетесь, полагая, что я всего-навсего большой придурок с хорошо подвешенным языком. У вас нет исключительных прав ни на боль, ни на хорошее воспитание.

Я бросаю взгляд на свою секретаршу, она сидит, замерев, голова опущена, играет карандашом, но не пропускает ни единого слова, а я кричу в трубку, у меня тоже есть мать, ей тоже много лет, и я знаю, что это такое. И в вашем случае я знаю, что надо делать. Я разговаривал с нею много раз. Проделал чертову уйму работы. Я подготовил ее. Она намного сильнее, чем вы думаете, и с головой у нее все в порядке. У нас нормальные, дружеские отношения без всяких там сантиментов. И даже ее пес лизнул меня на прощание… Откуда ты говоришь, из дома? Тогда послушай… сейчас самое время объяснить тебе мой план…

В конце концов мне удалось от него отвязаться. На часах уже ровно десять, я иду или нет? Может быть, чек вот-вот прибудет и я буду чувствовать себя много лучше, если собственноручно внесу его на депозит.

Я звоню Яэли.

Да, Цви звонил мне. Нет, он со мной не пойдет. Да, я упрямый. Упертый? Да. Если кому-нибудь суждено быть упрямцем, пусть, черт возьми, это буду я. Твой отец все еще спит? Похоже, долгий путь до Израиля стоил того, чтобы постичь тонкое искусство беспробудного сна. Что я ему сказал? Я уже говорил тебе, ничего существенного. Теперь ты скажи мне, что он сказал, что я ему сказал? Да, я хочу это услышать. Если не знаешь – помолчи и не дергай меня, с меня уже достаточно. Потому что я намерен встретиться с ней. Чтобы получить ее подпись… Ты увидишь, все будет хорошо. Хорошо… Хорошо… Хорошо… Хорошо… Я скажу только то, что совершенно необходимо. Десять процентов от моей средней работы.

Я знаю – сейчас она улыбается в трубку улыбкой нежной и мудрой, из-за которой я и женился на ней, но предназначена она мне, и вовсе не Леване, которая вся – внимание, слушает наш разговор, не пропуская ни единого слова, и только ухмыляется неизвестно чему, опустив к столу свою африканскую кудрявую голову. Готов снять перед ней шляпу – никогда бы не подумал, что она так хорошо выучила иврит. А теперь прихожу к выводу, что если я хочу поддержать в ней боевой дух, то должен каждый час, а точнее, час за часом выдавать по шутке.

«Одну минутку, Яэль», – говорю я и прикрываю трубку рукой. «Раз уж пока еще я в конторе… тебе хочется чем-то заняться… та мокрая ветошь, о которой мы с тобой говорили… Помнишь? Неплохо бы протереть нашу вывеску – там, внизу… Пока я не ушел…»

Усилием воли она заставляет себя встать. И выходит, взяв мокрую тряпку. А я, пользуясь случаем, возвращаюсь к Яэли и успеваю сказать ей, что я ее люблю и чтобы она не забыла между прочим забронировать своему отцу место в автобусе, который завтра отвезет его в Иерусалим.

Ну а теперь я должен решить – уйти мне наконец или подождать еще немного. Мне хочется подождать… Но чего? Что-то не верится, что сегодня я могу дождаться почты. Я сажусь и открываю запертый на ключ ящик стола, откуда извлекаю папку с делом убийцы, и начинаю проглядывать бумаги. Я знаю в этом деле все до мельчайшей детали и все-таки вновь завожусь. И начинаю волноваться. Что не удивительно – здесь заключен мой шанс, здесь моя надежда, это мой счастливый билет на выигрыш. Все остальное – чепуха, мусор. Три месяца тому назад, когда умер Штейнер, оставшиеся после него дела поделили остальные адвокаты. На мою долю выпал процесс телевизионного техника, обвинявшегося в убийстве, которое, как мне показалось, он и на самом деле совершил, хотя сам он решительно все отрицает, и с этих пор я ни о чем другом думать не могу. Я думал о нем ночью, просыпаясь и засыпая вновь, я думал о нем все время, десятки и десятки часов, мысли о нем сидели во мне, как заноза. У его семьи не было денег, но, к счастью, нашелся богатый дядя, проживавший в Бельгии, и они воззвали к нему, умоляя помочь, потому что если он в чем-то нуждался больше всего, то это была помощь. Он ухитрился оставить отпечатки своих пальцев абсолютно на каждой вещи в квартире, за исключением телевизора, до которого он не догадался дотронуться. Но убил ли он этого старика, или он только наткнулся на его труп? Тут есть от чего свихнуться, собирая все воедино, и я заставлю судей тоже напрячь свои мозги. Именно так.

Я звоню в тюрьму и прошу их подготовить его ко встрече со мной, поскольку намерен ненадолго к нему заскочить.

Ну а теперь пора и в самом деле двигаться. Только где же Левана? Я вышел в темноту коридора, пропахшего погребальной плесенью, несколько отвратительных субъектов оккупировали стулья у двери, ведущей в офис адвоката Мизрахи. В последние годы людям не дает покоя вопрос, в который все время подливает масла в огонь пресса, – существует ли в этой стране организованная преступность. Будь возможность посмотреть на тех, кто получил официальную лицензию представлять закон на практике в наши дни, вопрошающим стало бы ясно – представителями криминалитета является наше правительство.

Ну так куда же она провалилась? Можно подумать, что я ее куда-то прогнал. Все, чего я сейчас хочу, это наконец заняться делом. И я возвращаюсь в контору. Взгляд на телефон, после чего я принимаюсь собирать свои бумаги. Попутно вытираю пальцем слой пыли с томов обвинительных заключений Верховного суда, а заодно уже и со старой карты Израиля на стене, после чего начинаю рыться в ее сумочке, свисающей со спинки стула. Что за сокровища… фотографии кинозвезд, вырезанные из газет, смятые бумажные носовые платки, распространяющие аромат дешевых духов… как все это соответствует убожеству этой комнаты с ее высоким, облупившимся еще со времен британского мандата потолком… я устал от всего, что здесь находится, от всей безнадежности упадка, и об этом я сказал однажды Яэли, дай мне, сказал я, какую-нибудь свежую идею, придумай новое направление, придумай, чем можно оживить эту серость… Но я первый похоронил эту мысль, когда понял, во что это обойдется.

Чтобы стравить немного пара, я решил позвонить своей матери.

– Это ты? Ну, наконец-то. Я уже решила, что ты забыл обо мне. (С того дня, когда прибыл отец Яэли, она не знала ни минуты покоя.) Что у вас случилось (это не было вопросом, это было простой констатацией факта). Я звонила вчера после полудня, тебе что, об этом не сказали? И что это за дела такие, оставить Гадди одного наедине с ребенком… ему самому едва только шесть. (Хотя на самом деле ему семь.) Он говорил так печально. (Для нее это всегда звучало так.) А пожилой джентльмен в это время изволил почивать. (Так она его называла, несмотря на то что он был на год младше ее.) Что с ним стряслось? Он по-настоящему болен или у него что-то на уме? Он даже не догадался привезти для Гадди подарка. Это ж каким надо быть эгоистом. А тебе он что-нибудь привез?

– Нет. Но уж это-то совсем не важно.

– Я знала, что нет. А ты в это время не жалея сил занимаешься его разводом. Эта бедная спятившая старуха и в самом деле готова на это? (Она всегда чуть поднимала градус сумасшествия, говоря о моей теще.) Подумать только… ведь он готов буквально вышвырнуть ее на улицу! (Я держал телефонную трубку на почтительном расстоянии от уха, поглядывая при этом в окно.) Почему ты дал втянуть себя во все это? (Тут мне, по правде говоря, нечем крыть.) И он вовсе не собирается тебе за это платить. Может быть, я не права?

– Ты права. Но с чего это он должен платить?

– Так я и знала. Тогда чего же влезать во все это? Если в итоге случится какое-нибудь несчастье, во всем будешь виноват ты. Нет ли у тебя в конторе чего-нибудь такого, чем ты мог бы заняться с большей пользой? А если что-то пойдет не так, кого он первого возненавидит? Тебя. Они во всех грехах обвинят тебя, потому что ты не из их своры. Ты для них всегда будешь чужим. Так что же ты с таким рвением лезешь на стену и бегаешь, чтобы увидеть ее. Ты ведь говорил, что у тебя на руках важное дело в суде. От которого полностью зависит твоя карьера. И что тебе надо как можно лучше приготовиться к этому суду, добиться, чтобы он освободил этого насильника… Убийцу.

Тем более, это принесет тебе славу, а став знаменитым, ты сможешь открыть большую контору. Вместо того чтобы заниматься мелочами, вроде этих визитов в сумасшедший дом. А чем все это закончится? Вчера я уже собиралась приехать к вам и сказать ему – добро пожаловать, но этот его беспробудный сон… сказать по правде, он меня напугал. А что Яэль? Готова поспорить, что все улыбается этой своей улыбкой. Ты ведь признался однажды, что именно из-за нее и влюбился. Ведь так же это было, Израэль?

– Так.

– Ладно. Ты свободный человек, сам можешь решать, чего ты хочешь. Твой бедный отец сказал однажды об этой ее улыбке… Боюсь, ты не захочешь узнать, что именно. Сказать тебе?

– Если можно, мама, не сейчас.

– Ну хорошо. Значит, я увижу его в пасхальный вечер. Что хочешь, но, по-моему, это довольно странно – добиваться свидетельства о разводе в таком возрасте, тебе не кажется? Зачем ему это нужно? Ведь, как ни посмотри, он живет от нее отдельно. Разве что – а я думаю, так оно и есть – он задумал снова жениться в этой своей Америке. Многие не в состоянии даже представить, на что секс толкает стариков. Твой собственный отец, когда он уже лежал на больничной койке… рассказывать тебе?

– Не сейчас, мама. Я ужасно спешу. Как-нибудь в другой раз…

Бесшумно вошедшая Левана бросила грязную тряпку в раковину и принялась отмывать руки.

– Ты не заглянешь ко мне сегодня? Я испекла пирожки с мясом… как раз такие, какие ты любишь.

– Боюсь, что не смогу. Сегодня не день, а черт знает что…

– А кроме того, я приготовила такой пирог… это что-то…

– Пирог… ты сказала – пирог? Что за пирог?

– Не угадаешь. Яблочный.

– Штрудель? Ну… я посмотрю. Постараюсь. Спасибо… береги себя…

А эта… все моет руки.

– Ты уже освободилась? – спрашиваю я как настоящий джентльмен. – Похоже, что я плохо тебе объяснил, чего я хочу. Всего лишь того, чтобы ты протерла табличку на двери, а не мыла всю улицу.

Она покраснела и метнула на меня взгляд рассвирепевшей пантеры.

– Может быть, ты хочешь что-нибудь мне сказать?

Но она молчит.

– Что?

И снова я не удостоен ответа, голова опущена, руки мнут бумаги, она вся дрожит. Еще минута, и она убьет меня, но этой минуты у нее нет, я уже снаружи. Я тоже дрожу – нервы уже не те… Все словно сговорились – сначала Яэль, потом мама, а теперь еще вот эта. Маленькая чернушка. Если они все задались целью вывести человека из себя – они преуспели. Да, а теперь представьте себе еще, что все эти темные раскроют свой рот и начнут поучать нас на свой манер… мало того, что они на девяносто процентов обеспечивают работой судебную систему… они не прочь научить нас этикету. Настроение у меня сейчас хуже некуда. Я вдруг понимаю, что все во мне дрожит. Мой отец ушел из этого мира и оставил мне в наследство злобную женщину, всюду сующую свой нос, и теперь я прикован к ней навсегда. Ибо я – единственный сын. Так сказать, баловень семьи. Любимая мишень для всех и каждого. Потому что они, видите ли, считали, что ночь создана исключительно для сна, и у них не хватило времени и воображения, чтобы организовать мне брата. А этой чернушке я еще покажу. Когда подвернется подходящий случай, я переверну вверх ногами этот нагреватель и спалю ее. Настроение просто ни к черту. Небо снова затянули тучи, на улице каждый идиот, сидящий за рулем, считает своим долгом нажать на гудок, очевидно, что машины опять застряли в пробке, похоже, что мир окончательно спятил, и единственное место, где я могу перевести дыхание и оказаться в тишине, это тюрьма. Обитель спокойствия, порядка и мира.

Следует поблагодарить Всевышнего: в конце концов, Хайфа – небольшой и приятный городок и никто не ухитрился включить его в план масштабных преобразований, иначе говоря разрушить его. Сосновые рощи играют роль фильтра, очищая воздух от промышленных выбросов. Я не спеша поднимаюсь по склону горы Кармель, чтобы с высоты увидеть разом и лес и море далеко внизу, в то время как воздух, пропитавшийся ароматом хвои и моря, зеленым своим ароматом промывает мне взор. Зелень води и синева моря – это именно то, что мне сейчас нужно.

Почти успокоившись, я подъезжаю к тюремным воротам. Здесь меня уже все знают – настолько, что даже не спрашивают пропуск. За несколько последних месяцев я пробыл здесь едва ли не больше, чем любой заключенный, отбывающий срок, и если до этого когда-либо дойдет на самом деле, у меня будут все основания просить судью вычесть эти дни из приговора.

Внутри – полный бардак. Каждая вторая дверь открыта, тюремщики для проформы строго позвякивают ключами и очень удивляются тому, что заключенные сбегают, хотя сказать, что они «сбегают», значит не сказать ничего: для того, чтобы очутиться на свободе, достаточно просто открыть дверь камеры и выйти вон.

Старый тюремщик-друз проводит меня до маленькой полутемной комнатки для свиданий. Для тюрьмы существование друзов и черкесов – большая удача, ибо только они в состоянии поддерживать здесь хоть какое-то подобие порядка. Мой подзащитный, обвиняемый в убийстве, ожидает меня, сидя за голым деревянным столом, – невысокий, мрачный молодой человек, худой и жилистый – на его мышцы я обратил внимание еще при первом знакомстве, заметив, с какой легкостью он разомкнул свои наручники. Я пожал ему руку. Бог свидетель, что я пытался вести себя с ним совершенно дружелюбно, но взаимного доверия от него не дождался, ибо он принадлежал к породе недоброжелательных и недоверчивых людей, пребывающих в мире собственных фантастических иллюзий, а кроме того, при аресте у него нашли в тайнике запас марихуаны.

– Ну, как дела?

Он ответил мне подозрительным взглядом своих крысиных глаз.

– Все в порядке?

Он кивнул. Или мне это показалось?

Я ставлю мой атташе-кейс на стол, сажусь напротив и начинаю в который раз просматривать содержимое папки, каждую букву в которой я знаю, кажется, наизусть. Сорок тысяч лир, которые я за все это время получил от его семьи, едва покрывали прошлые расходы на бумагу и чернила.

– Слышно ли что-нибудь новенькое от этого… от твоего дяди, который торгует бриллиантами в Бельгии?

– Он вот-вот должен появиться.

– Он должен был «вот-вот» появиться еще три месяца тому назад. Очевидно, он решил прогуляться до Хайфы из Бельгии пешком…

Он снова бросил на меня мрачный взгляд, но теперь в нем была еще угроза, и я вдруг осознал, что должен быть со своими шутками поосторожней. Здесь.

И я начал задавать ему вопросы по делу, особенно по части свидетельских показаний, относящихся к самому важному дню в его жизни, дне, в котором я сам прожил каждую минуту и знал лучше, чем любой из прожитых мною собственных дней. Это была та тайная стратегия по его защите, призванная спасти его и заключавшаяся в том, что часы, минуты и секунды того дня я рассмотрел под микроскопом; уверен, что для обвинения в подобном методе будет кое-что новое, и не уверен, что приятное. Расщепив и исследовав минуту за минутой и секунду за секундой, я нашел доказательства, что он не мог сделать то, в чем его обвиняли. Этот процесс, я уверен, в будущем войдет во все учебники по криминологии и много лет еще будет вызывать восхищение и благоговейный трепет. «Этого парня… ну того, который додумался до „принципа миллисекунд“ звали Кедми»…

Я спрашивал его снова и снова, и он отвечал мне коротко и по делу. Он был здесь одиноким волком, и я сомневаюсь, что за весь день он перебросился словом хоть с кем-то. Но глуп он не был. Я уже наперед знал все его ответы, но спрашивал снова и снова, желая отполировать их именно здесь и сейчас. Я хотел представить себе наихудшую ситуацию, которая может возникнуть во время суда, ведь на него будут смотреть там с подозрением. Пусть же он осознает это и не будет заикаться, отвечая. Точность и ясность снова и снова. Но какова же истина? Мне казалось, что я что-то нащупал. Но время от времени мрак отчаяния накрывал меня. Истина была спрятана у него в черепе, она была подобна скользкому серому червю, и оставалось только надеяться, что прокурору ее тоже не разглядеть.

Старый тюремщик вошел в комнату с запиской в руке.

– Адвокат Израэль Дегми? Ваша секретарша хочет, чтобы вы позвонили своей жене.

– Спасибо. А кроме того, меня зовут Кедми.

– Вы лучше заканчивайте с ним поскорее, не то он останется без обеда.

Похоже, здесь все любят командовать.

– Я слышал. А теперь, если вы не против, я хотел бы еще побыть с ним наедине.

Мой убийца смотрел на меня с подозрением. А я продолжил расспросы. Он начал терять выдержку, и я понял причину – он боялся, что ему ничего не останется, запах еды уже плыл по воздуху, наполняя коридор позвякиванием мисок, но я был безжалостен – ведь если во время процесса он захочет есть и надерзит прокурору, он будет обеспечен тюремной баландой до конца своих дней.

В итоге я заканчиваю. Я тоже голоден. Мы стоим друг против друга, лицом к лицу. Сделал он это или нет? Бог весть. Но если я собираюсь вытащить его отсюда, мне нужно быть жестким.

– Тебе что-нибудь нужно? Какие-нибудь желания у тебя есть?

Он ненадолго задумывается, а потом говорит, что хотел бы получить разрешение провести пасхальный ужин дома, с родителями, потому что так было всегда, а без него им будет так одиноко…

Это он хватил. За всей его жестокостью я без труда определяю, насколько он невинен, рассчитывая на удачу своей выдумки. Вообще-то подобные вещи бывают, но не в его случае. Он всего-то в тюрьме каких-то три месяца и вот уже хлопочет об отпуске.

– Забудь об этом, говорю. Может, мне удастся устроить так, чтобы твоим родителям разрешили провести пасхальный вечер с тобой здесь. В тюрьме для них будет незабываемо услышать, как хор насильников будет распевать псалмы.

И я сам вполголоса стал напевать себе под нос.

Я увидел, как сжались его кулаки. Так сделал он это или нет? В любом случае моя обязанность организовать его защиту самым лучшим образом.

– Вы мне не верите, – безнадежно шепчет он, и глаза его полны слез.

А ведь он артист. И все это – спектакль.

– Не говори ерунды. Конечно, я тебе верю. Вот увидишь, все будет хорошо. А теперь отправляйся и поешь…

Я торопливо прохожу мимо шеренги заключенных. Все в одинаковых серых робах, убийцы, воры и террористы, у каждого в руках миска и ложка. Время от времени мне доводилось пробовать то, чем их кормят, и я знаю, что это такое.

В пустой комнате я нахожу телефон. Контора мне отвечает. Моя мать в данном случае права, мне надо держаться от них подальше. Звоню Яэли. Ее отец уже встал. Он против того, чтобы я шел к ней один. Он считает, что это безнравственно – посылать меня одного, когда он здесь. Он должен сам говорить с ней или, в крайнем случае, в моем присутствии.

Ну вот так. Отлично. Это финал. Я никуда не иду. Сворачиваю ко всем чертям это дело. Делайте все, что хотите. Теперь все будет нравственно. Кстати, а вообще-то вы знаете, что такое нравственность? Знаете? Это как гвоздь в чьем-то башмаке. В моем, кстати. Надо порвать все их бумаги и возвращаться в контору, там у меня достаточно своих дел. Я взбешен и хочу есть. Будь у меня под рукой собачьи консервы, я съел бы и их и начал лаять.

Я знал, каким образом я мог добиться от нее всего, чего хотел. Требовалось только закатить истерику. И я начал орать. Это тот язык, который они понимают. Истерика и вопль. Когда Аси был малышом, он бросался на пол и истошно кричал, молотил руками и ногами. До тех пор, пока все семейство на коленях не умоляло его о пощаде.

Я их знал. «Все хорошо, все хорошо. Не горячись… ты прав»… Она готова поговорить со своим отцом. Не исключено, что завтра она отправится туда сама. Это даже лучше. Если ты появишься там один… мы же знаем, какой ты заботливый…

Они знают.

На выходе из тюрьмы дежурный потребовал, чтобы я предъявил ему разрешение на выход. Покинуть это заведение труднее, чем попасть в него. Я потратил пятнадцать минут на то, чтобы разыскать клерка, владевшего необходимым штемпелем. Но тут же был перехвачен начальником тюрьмы, старым пронырливым педерастом, усвоившим иронический тон при разговорах с адвокатами. «Эй, парень! Что происходит? Почему мы не получаем здесь от вас никакой помощи? Вам, похоже, неинтересны наши проблемы. Кажется, что вы проглотили свои золотые языки, а, парень? Давай-ка пошли со мной. Я покажу тебе художества одного грабителя, который, надеюсь, обосновался здесь надолго. Я говорю тебе – это гений. Этот засранец изумителен, сам увидишь».

Отвертеться от него было нелегко.

А потом нужно было спуститься по склону горы к морю, миновав лес и вырулив на побережье неподалеку от нефтеперегонного завода. Моя машина – моя единственная помощница, моя любовь, моя надежная подруга и настоящее произведение искусства – пронесла меня в считанные минуты над землей, словно у нее были волшебные крылья. Мне нипочем были крутые повороты, серпантинами изрезавшие полгоры, наплевать мне было на вагонетки с гравием у меня над головой, что неслись по эстакаде до самого Акко, откуда рукой подать было до меловых утесов на границе с Ливаном, – прекрасная панорама, разворачивавшаяся передо мною. Это была Галилея, и она летела мне навстречу, наполняя легкие свежим весенним воздухом до того самого момента, когда колеса автомобиля пронесли меня мимо зубчатых стен бывшей рыцарской цитадели, где в случае остановки я мог бы получить бесплатный обед у моей матери, если бы хоть на минуту мог забыть о другой женщине.

Не Яэли…

Скажу положа руку на сердце – я не только никогда не изменял Яэли, но даже не помышлял об этом, но… в разных местах знал нескольких женщин, готовых разделить, скажем так, мои проблемы. Они работали в ресторанах, в кафе, они трудились в офисах, юридических конторах и судебных учреждениях, среди них были и мои коллеги… Время от времени встречаясь с ними, мы обмениваемся парой слов… ничего не значащими намеками, в которых при желании можно расслышать обещание… все это туманно, и почему-то всегда волнует женщин не меньше, чем просто притязание… я думаю, что эта атмосфера готовности любовной интриги дает пищу воображению и делает нас соучастниками какой-то игры… мечты о любви… самой любви. Ресторан с прозрачными толстого стекла стенами расположен на оживленной магистрали рядом с заправочной станцией, за ним, через дорогу, – завод керамики, а дальше море. Некогда здесь было место, где я дожидался Яэли в те первые годы, когда она приезжала повидаться со своей матерью, предпочитая, чтобы я при этом не присутствовал. Именно тогда я заприметил ладненькую официанточку и запомнил ее странно меня взволновавшую походку – медленную и вызывающую. Здесь ли она сейчас? У хозяина ресторана я делаю заказ, а пока что начинаю звонить в контору.

– Ваша жена дозвонилась до вас?

– Я говорил с ней, да. Есть ли какие-нибудь новости? Ты все еще, наверное, сидишь возле обогревателя? Что? Пришел чек? Повтори, я не верю собственным ушам. Сколько? Сто тысяч? Отлично. Отнеси его в банк. Что? Сначала я должен расписаться на обратной стороне? Тут ты права. Тогда спрячь его в ящик стола и запри на ключ. Скоро я вернусь и заберу его… Что? Когда это будет? А с чего это вдруг ты спрашиваешь?

Это выяснилось тут же. Явно стесняясь, она спросила, не позволю ли я ей уйти сегодня пораньше… Пасха совсем скоро, и ей хотелось бы помочь по дому.

Я великодушно разрешил. Думая при этом, сколько я сэкономлю на электричестве. А потом еще раз детально объяснил, куда именно положить чек и как закрыть ящик. После чего все внимание обращаю на тонкие лодыжки, приближающиеся ко мне. Да еще на красоту широко открытых глаз, взгляд их устремлен на меня, я чувствую, что она вспомнила обо мне, и хотя это мне льстит, я все-таки предпочел бы не видеть, как поднос с моим ужином выпадет из ее рук.

Наконец-то я смогу хоть что-то поесть. С утра рот был заполнен лишь болтовней. В ресторане я – единственный посетитель, а потому без зазрения совести начинаю ее гонять – за солью, за перцем, за чистой вилкой, и все для того, чтобы лишний раз насладиться ее животной грациозностью и тем, как она заливается краской смущения, возвращаясь. Неужели она испытывает возбуждение – я не говорю уже о желании, – разглядывая мою морду, или она принимает меня за крупную шишку? Эта мысль меня забавляет. Каждый день ты страдаешь от собственных вожделений, никогда не думая о тех, кого они заставляют страдать. В конце концов она садится рядом, целомудренно скрестив ноги. Мы одни – если не считать музыки, доносящейся из приемника, я режу мясо, но не свожу глаз с ее белых рук, я пожираю их взглядом, я съел бы ее всю, выпил бы и высосал до последней капли, в ту минуту, когда я жую хлеб и запиваю его водой, я ощущаю всю ее и понимаю, что она уже сдалась и я могу сделать с ней все, что хочу. Я хочу кофе, и она идет за кофе. Потом я хочу газету, и она приносит мне газеты, а потом она застенчиво теребит свой передник и спрашивает, можно ли прибрать за столом. Прибирая, она наклоняется так, что мне полностью видны ее груди, на которые, увы, у меня нет сейчас времени.

Киссинджер обедает тоже, он обедает перед очередной деликатной миссией. В его визите на Ближний Восток его окружает стая остающихся невидимыми репортеров. В ресторане было бы совсем тихо, когда бы шум проносящихся по скоростному шоссе машин не заставлял вибрировать стеклянные стены. Что человеку нужно для счастья… море, весна и эта вот чашка ароматного кофе… На какое-то краткое мгновение я вырубился. Сто тысяч ожидали меня в ящике стола, мой маленький убийца будет твердо держаться в суде, следуя моим указаниям, опирающимся на гениальную стратегию, даже на расстоянии убедившую его бельгийского дядю. Мое настроение резко пошло вверх. Я потребовал сигару и еще кофе. Почему бы и нет? Я заслужил их. Мои глаза увлажнились. Поднявшись, я потрепал ее по плечу. Я почувствовал нарастающий прилив щедрости. Все было хорошо. Пригласив владельца ресторана, я потребовал счет. Я оплатил его, добавив сверхщедрые чаевые, и уловил ее молчаливую благодарность.

На часах – десять минут четвертого. Легкий ласкающий бриз. Обычно в это время я звоню домой, чтобы убедиться, что Гадди уже вернулся из школы цел и невредим, но сегодня с меня хватило всех этих назидательных штучек – я обречен на них, но не сейчас, когда ветерок с моря ласково обвевает меня. Медленно я бреду к своей машине. Торговец клубникой установил свой лоток неподалеку, и я купил у него для старой женщины целый пакет, чтобы доставить ей хоть какую-нибудь радость – боюсь, единственную, которую ей придется сегодня от меня принять. Проверил, не спустили ли шины, не торопясь, плавно подкачал их, сел за руль, думая о детях, оставшихся дома, и чувствуя, как всего меня переполняет любовь к этой маленькой и нелепой стране. И трогаюсь с места.

Неспешное движение вдоль побережья выводит меня на дорогу, ведущую к больнице. Она петляет мимо коттеджей, окруженных просторными газонами. Тонкая линия, разделяющая группы строений в стиле бунгало и территорию сумасшедшего дома, чисто условная и заканчивается у ворот, где, как точка в конце строки, маячит нелепая фигура сторожа – бывшего обитателя здешних мест, скорее всего из реабилитированных чудаков. На нем шапка с козырьком, к груди приколота жестяная бляха, в кобуре – пистолет без патронов, что не удивительно: в этой стране каждый третий – либо полисмен, либо охранник, либо секретный агент – и все при оружии. Я торможу, нажимаю на гудок и чуть наклоняю голову, пряча лицо, – может быть, он примет меня за врача и откроет ворота, избавив меня от необходимости прошагать пешком не менее километра, но страж ворот стоит на своем посту бдительно и непоколебимо, не желая поступиться для меня хоть толикой своего величия. «Открой ворота, ты, идиот», – шепчу я. Но все тщетно – не трогаясь с места, он жестом показывает, где расположена стоянка, и у меня мелькает мысль, что если патроны у него все-таки есть, он, при случае, без раздумья один из них потратит на меня.

Не так уж много психушек довелось мне посетить, но если, Яэль, у меня когда-нибудь поедет крыша – найди мне местечко вроде этого, ладно? Абсолютная тишина, едва уловимый шепот прибоя и белые коттеджи в окружении зеленеющих газонов. Здесь тюрьмы возводят среди лесных массивов, а оградой домов для умалишенных служит белая полоса прибоя, набегающая на прибрежный песок. Сумасшедшие заслужили у родины привилегию доживать свои дни в красивейших ландшафтах Израиля – и это, кажется, единственный пункт, с которым согласны все.

Медсестра в белом быстрой походкой движется по тропинке и исчезает вдалеке. Я тоже иду по тропинке, может быть даже той же самой, и внезапно натыкаюсь на великана, одиноко стоящего в зарослях. Я не обижен ростом, но рядом с ним кажусь карликом. В руках у великана – метла из соломы, которую он при моем появлении вскидывает на плечо. Похоже, что он ошеломлен. Я улыбаюсь ему великодушной улыбкой и прибавляю хода, оставляя его стоять с разинутым ртом, из которого бежит на грудь струйка слюны, и мне кажется, что удивление его не было бы большим, окажись перед ним вместо меня автомобиль стоимостью в миллион долларов. Маленькая группка пациентов расположилась на веранде ее домика, я словно в трансе, не перестаю улыбаться. Старик в белом комбинезоне вскакивает со своего стула. Он узнает меня. Несколько месяцев тому назад мы дружески поболтали с ним о сходстве и различии между Бегином и Саддамом.

– Мистер Кедми, мистер Кедми, она в саду на опушке. Она ожидает вас.

Мы дружески пожали друг другу руки.

Но сначала я, как и обещал, должен был повидаться с доктором. Огромная чистая комната была залита светом. Несколько мужчин и женщин порознь сидели и смотрели телевизор, расположившийся посреди комнаты, телевизор тоже сходил с ума – так, по крайней мере, мне показалось. Тут же у меня появился собственный гид – он хватает меня за руку и тащит за собой в маленькую боковую комнату.

Запах медикаментов.

– Спасибо, дальше я справлюсь сам.

Все залито ярким светом, синие отсветы моря заполняют окна. Молодой врач лежит на кушетке, закрыв руками глаза. Он лежит не шевелясь, спит, окруженный сумасшедшими, что не мешает моему добровольному гиду, одному из его пациентов, встать прямо над ним и разбудить его.

– Пришел Кедми, мистер Кедми, доктор, это мистер Кедми… он пришел навестить свою мать.

– Свою тещу, – шепчу я. На то, что доктор спит, мне совершенно наплевать.

Молодой врач убирает руки с лица и улыбается мне. Глядя ему прямо в глаза, я напоминаю ему, кто я.

– Я к миссис Каминке, доктор. Ее зять. И прежде всего хотел бы узнать, как она?

Не переставая улыбаться, доктор спрашивает:

– Ее муж тоже здесь? Он пришел вместе с вами?

– Нет, он придет послезавтра. Но он уже в Израиле, это верно. Впрочем, я вижу, вы уже в курсе…

– Мы знаем все, – тут же объявляет мой гид. – Она рассказывала нянечке… они будут разводиться… – Глаза его сверкают.

– Все верно, Ихзекиель, все так. А теперь оставь нас ненадолго одних.

Но нет такой силы, которая способна была бы сдвинуть его с места. Сейчас он уже хочет узнать содержимое пакета, который я держу в руках.

– Что вы там принесли? Конфеты?

– Позднее, Ихзекиель, позднее…

Но он хочет знать, что в пакете.

– Что там? Что там?

– Там кое-что для собаки.

Лишь после этого яростный блеск его глаз понемногу стихает. Он начинает жевать собственный язык, голос у него меняется, и он начинает шататься, словно какая-то машина работает у него внутри. Туда-сюда, туда-сюда…

– Это для собаки, – бормочет он, – это для собаки…

– Ну, а теперь хватит. Ихзекиель, довольно.

Не вставая с кушетки, доктор пробует успокоить его:

– Почему ты больше не посылаешь писем премьер-министру, Ихзекиель? Почти год, как ты больше не пишешь ему. Иди сюда. Сядь за стол, я дам тебе сколько хочешь отличной почтовой бумаги со штемпелем нашей больницы…

– Ничего, если я поговорю с ней? Она… она… она?..

– В какой она форме? Определенно в неплохой. На прошлой неделе она слегка простыла, но сейчас ей уже лучше. Она ждет вас, ваша жена звонила два часа тому назад. Она сейчас там, за коттеджем. Ихзекиель, подойди ко мне…

Доктор поднялся со своего места и по-медвежьи обнял старика.

Я вышел из комнаты и пошел вниз по тропе, ведущей к опушке. Снова увидел я одинокого великана с его соломенной метлой точно на том же месте, где я оставил его, мне показалось, что он поджидал меня. А потом я увидел и ее среди высоких деревьев – она что-то поливала из шланга. На голове у нее была широкополая шляпа из соломы. Едва я направился к ней, я услышал рычание, доносившееся, как мне показалось, прямо из-под земли. Она повернула голову в мою сторону, и я увидел, как сверкнули ее глаза – словно капельки дождя на ветру. Я продолжал неуверенным шагом приближаться к ней, не зная, привязана ли ее собака, – при моем последнем посещении пес набросился на меня, и я, джентльмены, спрашиваю вас: кто из адвокатов согласился бы работать в подобных условиях?

Я никогда не понимал, что с ней такое, да, по правде сказать, и не пытался. Не уверен, что это знала даже Яэль: в этой семейке умели прятать свои секреты. И по судебным разбирательствам я знал, какую невероятную чушь могли нести все эти знаменитые психиатры, и знания эти никак не повышали моего доверия ни к ним, ни к их экспертизам. В последние годы я с удовольствием отказывался от визитов к ней, как правило, мы с Гадди ожидали где-нибудь неподалеку, пока Яэль отправлялась навестить ее. И похоже, ей и на самом деле стало лучше, если теперь они предпочитали лечить ее водной терапией вместо электрошока. Ясно было, что и самой ей нравилось ходить со шлангом возле больших деревьев, которые турки не успели спилить во время Первой мировой войны, щедро поливая все, на что падал ее взгляд. Она уже вылила на землю больше воды, чем во времена Всемирного потопа, и если бы ее шланг был чуть подлиннее, она стала бы не задумываясь поливать Средиземное море.

Я пробирался к ней сквозь кустарники, держа в одной руке документы о разводе, а в другой – два бумажных пакета, которые почти превратились в один. Если собака набросится на меня, я брошу ей тот, что с клубникой. Требовалось специальное разрешение Министерства здравоохранения, чтобы ему разрешили находиться в больнице. Я обратил на этого пса внимание с первой минуты, когда Яэль привела меня, чтобы познакомить со своими родными. Он был еще щенком, но я сразу заявил, что ему нужен либо персональный психоаналитик, либо пуля в голову, причем первое он может получить только в Америке. Самое смешное, что мое заявление они сочли одной из моих шуток. Узнать, шутка это была или нет, мне предстояло в ближайшие минуты. Лохматый ублюдок, помесь немецкой овчарки с бульдогом и еще черт знает с чем, медленно встает на ноги, грохоча своей цепью, которая, как мне хотелось бы верить, другим своим концом закреплена на чем-то более солидном, чем трава.

– Алло!.. Это я, – с фальшивой бодростью объявляю, останавливаясь и помахивая папкой с документами, после чего продолжаю осторожно продвигаться вперед и вновь замираю, не доходя нескольких футов до пса. Который на меня не глядит, но всем своим видом показывает – он знает, что я тут.

После того как я женился на Яэли, я некоторое время пытался называть свою тещу мамой, но это желание прошло у меня довольно быстро. Вместо этого я иногда ее целовал, от случая к случаю. Мне кажется, что после свадьбы я один был обескуражен.

Она отключает шланг при помощи заглушки и, согнувшись, продирается сквозь заросли, чтобы закрыть кран, после чего направляется ко мне. На ней просторная хлопчатобумажная блуза, которую Яэль купила ей в прошлом году, на ее сильных ногах – крепкие фермерские башмаки, неприбранные светлые волосы окружены странным светом, оттеняющим ее загорелое, в веснушках лицо, придавая ему даже некоторую игривость. В минуту, когда все они в один голос заверили меня, что малышка вылитая копия бабушки, они похитили ее у меня.

Я пожал ее руку:

– Как поживаете?

Она смущенно улыбается, изящно наклонив голову, но не произносит ни слова.

– Яэль прислала этот вот порошок для собаки. Что-то вроде витаминов. Не скажу точно, какие именно. Полагаю, это надо смешивать с едой. А это – немного клубники для вас… купил по дороге… отличные ягоды…

Она кивком благодарит меня, глаза ее блестят, она осторожно берет пакеты, не переставая улыбаться. Будь у меня время, я написал бы книгу о взаимосвязи между улыбкой и сумасшествием. Некоторое время мы стоим так, чувствуя себя неловко, затем, поддерживая друг друга, подходим к стульям, расположенным среди деревьев, и садимся. Она продолжает неопределенно улыбаться, как-то автоматически покачивая головой.

– Итак, он прибыл позавчера, – начинаю я самым благожелательным тоном в манере почти что эпической.

Она слушает безмолвствуя.

– Выглядит он хорошо, конечно, он постарел, но кто не…

Ее глаза сияют.

– Он все еще жалуется на судороги в шее?

Наконец-то она заговорила. Интересно, с какой частотой это будет происходить.

Судороги в шее? Я этого не заметил… О чем это она говорит?

– Судороги?

Но она не отвечает. Она вглядывается вдаль.

– Он все еще не привык к разнице во времени. Ночью он бодрствует, а весь день спит.

Она испытующе смотрит на меня.

– Ему не следует доставлять вам неудобства… там дети…

– Никаких неудобств. С чего бы? Гадди так счастлив его увидеть.

Имя Гадди успокаивает ее. Она закрывает глаза. Собака выбирается из кустов и виляет хвостом. Цепь она тянет за собой. Она обнюхивает землю, потом обнюхивает меня, обнюхивает пакеты, облизывает их, скулит, вертится и, наконец, пролезает между ножками стула.

– Яэль, должно быть, ужасно устает…

– Да нет… разве что немного… все хорошо, так что…

– Давайте ей отдохнуть. Не давите на нее.

– В каком смысле?

Но она не ответила. Что она в действительности думала обо мне? Сначала, когда с ней все было в порядке, я ощущал с ее стороны едва ли не презрительную надменность, а теперь, в последние годы, – мягкую любовь умалишенной. Аси и даже Цви… она исчезла из их жизни, и только Яэль заботилась о ней, а я заботился о Яэли.

Тишина. Кристально чистый весенний воздух. Струйка воды, вытекающая из шланга.

– Здесь так замечательно. Этот ветерок, это море… все, действительно все. А вчера у вас шел дождь?

Она сидит, склонив голову на сторону, положив руки на колени своей чистой рабочей одежды из хлопка, следы золотых прядей в ее волосах, она сидит очень прямо.

– Каждый раз, когда я думаю о вас, я говорю себе самому, как повезло всем нам, что мы нашли такое тихое место. Если когда-нибудь будет нужно… если случится… это как раз такое место, в котором я хотел бы оказаться… я имею в виду…

Опять этот мой длинный язык. Из-за этих последних совершенно ненужных слов мне тут же приходится изворачиваться, давая задний ход. Она внимательно слушает меня, и ее пальцы теребят подол платья, нервно накручивая на палец отпоровшуюся тесьму. Вдали, посередине дорожки, стоит великан с метлой, приговоренный пожизненно занимать этот пост. Его пустое лицо обращено в нашу сторону. Здесь, по крайней мере, никто не перебивает меня, когда я говорю.

Я вручаю ей документы.

– Это… здесь… соглашение. – Внезапно я понимаю, что волнуюсь. – Я составил все это. Соглашение о разводе.

Она внимательно слушает меня, но не делает никаких попыток посмотреть, что я принес. Я заботливо кладу папку ей на колени. Собака начинает скулить, она выбирается из-под скамейки и трется об меня, оставляя клочья рыжей шерсти, из собачьей пасти на меня летит поток слюны, затем пес кладет голову на колени хозяйки, и теперь слюна льется прямо на документы.

Она глядит на меня.

– Пес тоже хочет прочитать их.

Я улыбаюсь не без горечи. Это она так шутит или снова спятила? Скорее всего, и то и это. Сумасшедший имеет право на любые шутки, будь я на ее месте, скорее всего, я шутил бы точно так же, ведь так соблазнительно обладать законным правом говорить что угодно, не неся никакой ответственности за свои слова.

Она раскрывает пакет с клубникой, вытаскивает из него большую спелую ягоду и дает ее псу, который мгновенно проглатывает ее.

– Ты столько здесь написал… я что, должна прочитать все это?

– Боюсь, что все… прежде чем подписать. Таков у нас порядок.

– У нас?

– Я имел в виду адвокатов.

Она держит документ близко у глаз, пытаясь понять, что в нем, но быстро устает и протягивает руку ко мне.

– Может, ты сам прочитаешь его мне? Я не могу ничего разобрать. Я разбила свои очки… я говорила Яэли… Я не смогла прочесть даже книгу, которую она мне принесла…

Я взял документ, аккуратно вытер все следы собачьей слюны и начал медленно читать. Пес, проглотив последнюю ягоду, начал жевать бумажный пакет. Киссинджер сидит в дворцовом саду на берегу Нила, объясняя свой план соглашения о размежевании, в то время как фоторепортеры, сидя в зарослях, нацеливают на участников переговоров свои длиннофокусные объективы. Время от времени я прерываю чтение, чтобы внести необходимые пояснения, объяснить некоторые термины, формулировки и то, как я обошел некоторые сомнительные места и преодолел возможные препятствия. Осталось выяснить, что из этого всего она поняла. За все это время она не произнесла ни слова, крепко сжимая ошейник на собачьей шее. Так или иначе, я закончил.

– А что малышка? – спросила она. – Она больше не будит вас по ночам?

– Малышка? Время от времени.

– Не могу вспомнить ее имя.

– Ракефет.

– Правильно, Ракефет. Запиши мне его, пожалуйста, на чем-нибудь.

Я пишу его на клочке бумаги и даю ей.

Тишина. Неопределенность ситуации убивает меня.

– А почему Яэль не пришла? С ней что-то случилось?

– Ничего с ней не случилось. Она приедет завтра. Или послезавтра. Я сам ее привезу.

Внезапно собака, поднявшись в полный рост, перестала жевать пакет и теперь принялась глотать аромат, исходивший от него. И снова – абсолютная, всеобъемлющая тишина. Самое время для нее, чтобы подписать документы, – подобная тишина, я знаю, самое подходящее время.

– Все, что от тебя требуется, это поставить свою подпись. Вот здесь, в уголке. Или внизу. Если у тебя нет каких-нибудь замечаний.

Внезапно она поднимается, бумаги летят на землю, я вижу, что она в панике.

– Почему Яэль не пришла вместе с тобой? С ней что-то случилось…

Ну вот тебе и на. С добрым утром, демоны пробудились ото сна.

Я быстро собираю бумаги.

– Клянусь тебе, ничего не случилось, прошлой ночью она почти не спала. Она очень устала. А сейчас если ты подпишешь здесь… у нас совсем нет времени… мы ждем раввина в конце недели. Он вернулся из Америки специально… в письме ты согласилась… ты обещала…

У меня уже заплетается язык. Псина чувствует мое возбуждение, настораживает уши и начинает громко рычать. Голем на дорожке движется по направлению к нам, его метла нацелена в небо.

Как я могу уехать без ее подписи? Моя мать была совершенно права – зачем я позволил им затащить меня в их дела? Никто никогда не учил меня на юридическом факультете, как вести официальные переговоры с сумасшедшими… когда-нибудь и кто-нибудь должен написать об этом книгу. Одного кандидата я уже знаю. Это я сам.

И я говорю ей:

– Самое лучшее – это подписать бумаги прямо сейчас. Для этого здесь есть все, что нужно. И еще потому, что это хорошее соглашение – оно гарантирует обеспечение всех твоих потребностей. И даже если когда-либо ты захочешь снова выйти замуж, он обязуется до конца твоих дней выплачивать твое содержание.

И я обнял ее за плечи.

Но она в испуге отпрянула назад, сильно дернув за ошейник собаку, которая, захлебываясь рыком, попыталась броситься на меня. Старая грязная тварь… в свое время я до нее доберусь.

– Может быть, тебе хочется еще немного подумать…

Она кивает и похожа сейчас на маленькую послушную девочку.

– Я оставлю все это здесь тебе, а завтра… или послезавтра Яэль заберет их. Может быть даже, они придут вместе.

– И Яэль придет?

– Конечно.

Ее улыбка ослепительна.

Я предусмотрительно не дотрагиваюсь до нее теперь, боюсь, что пес может снова понять меня превратно. Внезапно что-то царапает мне шею. Это Голем. Он здесь, стоит за моей спиной, подойдя совершенно бесшумно. Я снисходительно улыбаюсь и отвожу в сторону метлу, которая колет мне голову. Пес завывает опять, он не собирается атаковать великана, для этого у него есть я, и, похоже, родственные чувства ему совсем неведомы.

– Ну, все, теперь я ухожу. Перед тем как я исчезну, есть ли что-нибудь, что тебе хотелось бы спросить или передать?

Она жеманно улыбается мне.

Здесь наступает истинное освобождение. Я мог бы написать об этом интересную книгу. Тридцать лет тому назад их связала сумасшедшая страсть, сегодня они точно так же сходят с ума, готовясь связаться с любым, кто попадется на их пути. Все чокнутые. Я сматываю удочки. И не потому, что у меня в подобных делах нет опыта. Конечно, его хватает. Но с официальной точки зрения мои достижения не столь уж велики. Я торопливо иду к выходу, ибо уже половина пятого. Сегодня время пронеслось мгновенно, впору самому рехнуться. Идей у меня предостаточно. А вот времени не хватает. Будь оно у меня в достатке, я написал бы три книги, не меньше, – вопрос только, что пришлось бы есть при этом Гадди и Ракефет. Боюсь, им пришлось бы питаться книгами. Это просто замечательно, что чек на сто тысяч дожидается меня, – в противном случае этот день был бы попросту проведен без какого-либо намека на оргазм.

Уже совсем стемнело, когда я добрался до своей конторы. В коридорах было темно. Большинство сомнительных личностей все еще сидело на стульях возле конторы Мизрахи. Что влекло их именно к нему, спросил я сам себя. Уж явно не его мозги – у него их отродясь не было. Готов поспорить – их привели к адвокату Мизрахи его необъяснимо низкие цены. Я открыл свою контору и включил свет. Она уже ушла. Первым делом я открыл ящик стола, но уже в ту же секунду почувствовал – чека в нем нет. Что здесь произошло? Всемогущий боже, где он? Куда эта сучка его подевала? Я прошерстил все папки и бумаги. Мне не хватало только этого. Это закончится инфарктом. Я убью ее, я ее просто прикончу, и посмотрим, какой суд не оправдает меня. Я ведь совершенно ясно сказал ей, чтобы она положила чек в ящик стола, а она сунула его куда-нибудь в такое место, из которого любой, кому не лень, мог стащить его. Боже, яви Свою милость! Я рванулся к телефону, чтобы известить полицию… Но зачем? Знаю я их – они тут же пришлют ко мне какого-нибудь полуграмотного Али-Бабу. Если бы у меня хватило слез, я мог бы разбогатеть, продавая билеты тем, кто хотел бы увидеть плачущего адвоката Кедми. И я снова перерыл вверх дном всю контору. И понял – она сама стащила этот чек. А что? Разве не о таком случае мечтала она все последние месяцы, сидя у обогревателя? Все ясно.

– Гадди, быстрее, дай мне маму. Одна нога здесь, другая там. И больше ни слова… Яэль, я потом все тебе расскажу, а сейчас один лишь вопрос, известно ли тебе хоть что-то… Я имею в виду, говорила ли тебе моя секретарша хоть что-нибудь насчет чека?.. Нет? Тогда все в порядке, прощай. Объясню все потом. Если не вернусь домой к полуночи, ищи меня через скорую помощь. Нет, нет, никаких причин для беспокойства… просто какая-то сотня тысяч лир уплыла в канализацию… Потом… Что?.. Все позже!

Трубку телефона – снова на рычаг, безумие неотвратимо охватывает меня. Я вытаскиваю все ящики, шарю внутри стола, срываю со стены карту Израиля… чек… он должен быть где-то здесь. Может быть, в стене? Я проношусь по офису подобно шторму, я хочу добраться до нее, но как? Ее семейство, подобно пещерным жителям, не имеет телефона. В конце концов я нахожу ее адрес на страничке, вырванной из блокнота, – это я сам когда-то записал… но где это? Я сделал эту пометку в то время, когда нанимал ее на работу и вовсе не думал… Слава богу, что есть хоть что-то, но где… какой-то район сомнительных новостроек… два номера домов на всю улицу, не имеющую названия. Приходится звонить в полицию, чтобы узнать направление, после чего остается только выключить свет и уйти из офиса, оставляя после себя руины и разгром.

Уже вечер, я спускаюсь в Нижний город через Вади-Салив и через Вади-Нисназ. И через Ратмийю, и сам черт не знает, где я сейчас. У них не нашлось даже названий для всех этих оврагов, которые можно было бы произнести на иврите. Грязные то ли улицы, то ли проезды, все одинаково заканчивающиеся тупиком. С какой-то минуты я начинаю по ступеням то карабкаться вверх, то скатываться вниз. Я никогда здесь не бывал прежде. Расселить вновь прибывших в пустующих арабских жилищах – замечательный правительственный проект. Повсюду вьются виноградные лозы, грязная вода, отдающая канализацией, течет по песчаным обочинам, сквозь проломы в стенах высунул ветви кустарник. Сломанные ступени каменных лестниц. Земля, бывшая некогда пашней, превратилась в болото. Там и здесь – заколоченные окна лавчонок. Внезапные огоньки керосиновых ламп. Какая-то забегаловка, основной товар которой – гашиш, смешанный с творогом. Все выглядит так, словно я снимаюсь в приключенческом фильме, – какая глушь. Какие тихие спокойные люди, как медленно, неторопливо бредут они, это только на телевизионных экранах они орут в полный голос, а сейчас каждый несет свою упаковку мацы для Пасхи, и когда я хватаю одного из них за рукав и начинаю вытряхивать нужный мне адрес, они смотрят на меня покорно и готовы сделать все, что мне нужно. А мне нужен адрес, где проживает семья Пинто. Пинто? Но какие из многочисленных, нет, из бесчисленных Пинто? Какие именно Пинто? Вот это вопрос! Я чувствую, что сейчас начну орать: «Пинто, которые торгуют баклажанами». На ближайшем рынке. Мне нужны все на свете баклажанные Пинто, и я найду их! Ночь только началась, у меня в запасе несколько часов, и у меня хватит запала прошагать столько миль, сколько нужно, чтобы познакомиться со всеми Пинто, сколько бы их тут ни было.

И я продолжаю карабкаться по массивным каменным ступеням, ведущим к кое-как слепленным домам, вхожу в кухни, ванные, столовые, в итоге добравшись до некой двери, за которой оказался столетний Пинто в ночной пижаме, за которым последовало посещение трехлетней дамы по фамилии Пинто, дружелюбно глядевшей на меня с горшка, – десятки и сотни Пинто, к сожалению никакого отношения не имеющих к моему чеку на сто тысяч. В их число входила, похоже, тащившаяся за мной длинным хвостом банда из малолетних любопытствующих Пинто, включая одного совсем взрослого Пинто, возглавлявшего этот добровольный и все возраставший эскорт, – что ни говори, не часто доводится им видеть, как большой бледнолицый еврей-ашкеназ как сумасшедший мечется, не ведая зачем, по их кварталу, пугая соседей.

В конце концов меня заносит в маленький, вымощенный камнями дворик, отгороженный от окружающего мира синими стенами, заполненный рассыпающейся мебелью и корзинами для овощей; снова я карабкаюсь по ступенькам, ведущим в маленькое помещение, дверь в которое открыта, и поначалу я не узнал, кому принадлежат изящные лодыжки, как не узнал и владелицу пары шорт, переходящих выше в морскую тельняшку, – какой хрупкой и маленькой показалась мне она, державшая в руках небольшой резиновый шланг, из которого она поливала самые верхние ступени, – в изумлении она уставилась на меня, который должен был показаться огромным, бледным и задыхающимся привидением, не догадываясь, что привидение это каждую секунду готово упасть в обморок, потеряв сознание от боли в сердце, которое молотом билось в моей груди, причиняя все возраставшую боль.

– Он у меня! – закричала она. – Не волнуйтесь, мистер Кедми… Все хорошо… я не могла открыть ящика… вы унесли с собой единственный ключ в конторе… я не хотела оставлять чек в конторе… я боялась… а вдруг с ним что-нибудь произойдет…

Не говоря ни слова, я закрыл глаза и пришел в сознание. Она вытерла руки и побежала во внутреннюю комнату, полную живописных фотографий ее предков, одетых как шейхи. Тут она вынесла конверт, который я выхватил у нее из рук, надорвал его и вытащил чек, быстро просмотрел его и сунул в карман своей рубашки. Разорванный конверт я швырнул на мокрый пол…

– Я надеюсь, вы не испугались.

Мне удалось выжать из себя ироничную усмешку. Теперь я оказался окруженным полудюжиной приземистых смуглых гангстеров, приглашавших меня присесть с ними. Разумеется, я не мог вымолвить ни слова, я чувствовал, что вот-вот потеряю сознание от усталости и волнения, все, на что я способен, это поднять одну руку в некоем подобии салюта и прошептать: «Спасибо». Всем своим видом я говорю – я тороплюсь. Не хватало еще в субботний вечер сидеть с ними и есть баклажаны. И я поворачиваюсь, делаю попытку исчезнуть, замечаю маленькую дверь неподалеку, бросаюсь туда, слева и справа от меня эскорт из членов семьи, за маленькой дверью – свобода, и я рывком открываю ее.

И оказываюсь в маленькой клетушке лицом к лицу со старой ведьмой, восседающей на горшке нагишом в красноватом адском пламени от раскаленной печки. «Покойник», – хрипит она в ужасе; я стою остолбенев, пока заботливые руки слева и справа бережно не выносят меня наружу, доставляя к выходу. Свобода – внизу. Она работает у меня уже год, а я только сейчас разглядел, какие у нее изящные ноги – грациозные и прямые, впрочем, это и не удивительно, поскольку она всегда прятала их под столом.

Сейчас мы стоим на темной улице. Стоим и молчим.

– Я вижу, что вы и на самом деле испугались… – У нее хватило такта сдержать смешок. – Признайтесь, что я права.

Я стою в темноте и чувствую себя одиноким и несчастным.

– Мне очень жаль… ведь тебе могло прийти в голову, что я умею читать… А раз так, ты могла бы оставить мне записку.

– Да? Вы совершенно правы. Мне… я совсем не подумала об этом…

Я потрепал ее по волосам. Осторожно, чтобы ее не обидеть.

IQ. Вот в чем все дело. Их IQ испарился под исламским солнцем. И это – нечто такое, что невозможно возвратить им при помощи Министерства социальной поддержки. И опять я блуждаю глухими переулками в поисках моей машины. За это время я нашел название для пятой своей ненаписанной книги: «Тайная жизнь непривилегированного класса». Кончится все это тем, что я выпущу книгу, состоящую из названий ненаписанных книг.

А пока что я заблудился среди песков этих полуобрушившихся води, но зато наткнулся на свой автомобиль, включил свет и, вытащив чек, удостоверился, что с количеством нулей на нем все в порядке.

Включил двигатель и рванул прочь от этой долины слез.

Гадди открыл мне дверь, и тут я только вспомнил, что должен был купить ему подарок. Во всех комнатах горел свет, малышка сидела в гостиной в своем высоком креслице в окружении игрушек, она смотрела телевизор, установленный прямо посредине комнаты, на экране Бегин давал интервью арабскому новостному каналу, обеденный стол был полон грязной посуды, обрывков бумаги и тюбиков краски. Дедушка сидит и пьет кофе, Гадди бросается ко мне, чтобы показать большой рисунок, из кухни появляется Яэль, на ней передник.

– Что случилось? Мы так беспокоились. Я ничего не поняла. И что это за сто тысяч, которые оказались в канализации?

– Не оказались. Вернулись обратно.

– Ты видел мою маму?

– Конечно.

– Что-нибудь было не так?

– Нет. Все в порядке.

Я отправляюсь в туалет, она идет за мной. За ней тащится Гадди.

– Мы не знали, когда ты вернешься, а потому поели без тебя.

– Замечательно. Надеюсь, что-нибудь осталось и для меня.

– Можешь не сомневаться. Что-то получилось не так?

– Если мне дадут помочиться, у вас будет шанс угостить меня ужином.

Я захлопнул дверь перед носом у Гадди, который попытался протиснуться за мной со своим рисунком. Облегчив мочевой пузырь, вымыл руки, а затем прошелся по дому, повсеместно выключая никому не нужный свет, и в конце концов ушел за стулом. Дедушка придвинул свой стул вплотную ко мне, лицо его было серьезным и бледным.

– Ну а теперь скажи нам…

– Одну минуту. Дайте хоть что-нибудь положить в рот… тогда кровь прильет к желудку… иначе у меня в черепе взорвутся мозги. И если у Кедми случится инсульт, Каминки заплатят за это оч-чень дорого…

Я уселся на своем стуле поудобней, достал из кармана мой чек, разложил его на столе и стал читать его, как я читаю по утрам газету в поисках хороших новостей. На этот раз новости были более чем оптимистичны. Похоже, что он поражен: вскакивает со стула и начинает кружить по комнате. Яэль отсылает Гадди в ванную, малышка умолкает, ее примеру в телевизоре следует Бегин. Музыкальная пауза. Осунувшееся лицо Яэли вызывает у меня сострадание, я вижу, как она устала.

– Ты что-нибудь поел сегодня за целый день? Твоя мать звонила несколько раз, все это время она ждала тебя, чтобы вместе поужинать. Куда ты исчез? Все-таки что-то случилось? Почему ты ничего не говоришь? Она ужасно за тебя волновалась.

– Можешь позвонить ей и сказать, что я сижу за столом с набитым ртом. Мне доставишь удовольствие, а ее избавишь от волнений.

Внезапно он перестает бродить по квартире и выпаливает:

– Что случилось? Так ты видел ее?

– Конечно видел. Можно мне еще немного яичницы? Пожалуйста.

– Ну и как она?

– В полном порядке. Поливает деревья.

– Но что она сказала? И как приняла тебя?

– Очень дружелюбно. Кстати, ее пес передавал тебе приветы, Яэль. Тебе отдельная благодарность за порошок для собаки.

Бросив последний взгляд на чек, я сложил его и спрятал в карман.

– Она подписала?

– Почти. Она захотела еще немного подумать.

– Подумать?

– Такое случается.

Зачем, ну зачем я связался с ними. Или виною тому мой паршивый характер?

Но тут, почти не плача, взрывается Яэль:

– Ты можешь говорить как человек? Ты сам ведь настоял, чтобы отправиться к ней самому, а теперь из тебя приходится клещами вытягивать каждое слово.

– Ну хорошо, хорошо. Я только хотел спокойно поесть. Простите меня… я просто не представлял себе, как вам приспичило. (Киссинджер представляет свой план правительству Израиля.) Я прибыл туда в три тридцать. Я разговаривал с молодым врачом, которого мне пришлось разбудить. Он сказал, что она в хорошей форме. Некоторые ее друзья знали, что я должен появиться… и зачем. Я нашел, что она посвежела и загар ей к лицу. Она поливала деревья. Я не знаю, является ли это новым видом терапии, но мне совершенно ясно, что это пошло ей на пользу. Просто никакого сравнения с тем, в каком состоянии она была несколько лет тому назад. Ты помнишь это время, Яэль? Мы тогда были с тобой вместе.

Ее отец стоял, склонившись ко мне. Вид у него был угрожающим. Яэль тоже выглядела враждебно.

– Я сказал ей, что ты прибыл и что выглядишь хорошо. Она спросила, по-прежнему ли ты мучаешься от спазмов в горле, и я сказал, что ничего похожего не заметил, никаких спазмов. Затем она спросила, не беспокоит ли твое присутствие детей, а я сказал, что, наоборот, дети очень тебе рады. Еще я сказал, что ты тяжело привыкаешь к разнице во времени из-за часовых поясов между Америкой и Израилем. Я вручил ей проект соглашения и советовал ей подписать его. Она спросила, должна ли она его прочитать. Я сказал, что да, поскольку такова наша профессиональная установка – не давать нашим клиентам на подпись каких-либо соглашений, контрактов или других документов, пока они не будут клиентом прочитаны. Они могут ничего из прочитанного не понять. Но для них же лучше, если они прочтут, ничего не поняв, чем ничего не поймут, не читая. (Ха-ха. Но никто меня не поддержал.) Она попробовала это прочитать, но не могла, потому что у нее сломались очки. А может быть, их съела собака. Ты и в самом деле должна об этом позаботиться, Яэль. Она слушала внимательно, пока я объяснял ей все тонкости договора и то, насколько ее интересы будут защищены и гарантированы. Я объяснял все это очень бережно и осторожно, но она, по-моему, твердо решила не спешить с ответом, и все время спрашивала о тебе, Яэль.

– Почему я не пришла?

– Ну, почти. Я объяснил ей как мог. Пообещал, что ты придешь завтра или, в крайнем случае, послезавтра, и тогда мы решили, что она еще немного подумает и, дождавшись тебя, подпишет соглашение. Конечно, время нас поджимает… именно это и пытался я донести до нее со всей доступной мне вежливостью… Можно мне получить еще одну чашку чаю? Я абсолютно пересох. Из-за этого чека я пробегал весь вечер.

– Она не согласится, – прохрипел старый джентльмен безо всякой надежды.

И он покинул комнату. В глубине души я знал, что он прав.

– Почему бы ей не подписать? – возразил я. – У меня сложилось другое впечатление. Так я могу получить еще чашку чаю, или я должен попросить об этом в письменной форме?

Яэль принесла мне чай, руки у нее дрожали, она вынула малышку из ее креслица и перенесла в кроватку. Гадди наконец показал мне свой рисунок, на котором странная женщина очень высокого роста стояла под дождем.

– Просто потрясающий рисунок.

Я поцеловал его и отослал в кровать. Отец Яэли был явно разочарован. Яэль глядела на меня безо всякой любви.

– Что на тебя сегодня нашло?

– Не знаю. Но я выжат как лимон.

– Оно и заметно.

– Всего было многовато…

Я и в самом деле едва держался на ногах. Что-то случилось со мной. Неужели меня так потрясли поиски этого проклятого чека? В глазах у меня снова встали полуразрушенные дороги… голая старуха на горшке… желтая вода… адские отсветы печки… ощущение от соломенной метлы у меня на шее и волосах…

Я поднялся, чтобы просмотреть почту, включил телевизор, я совершенно без сил, глаза слипаются, я не могу выдавить из себя ни слова, Яэль убирает со стола, малышка уже уснула. Я выключаю свет и влезаю в пижаму, прячу в карман пижамы мой чек и ищу свою газету, я едва шевелюсь, я забираюсь в постель, укрываясь с головой большим шерстяным одеялом.

Десять часов. Телефон звонит и звонит. Это моя мамочка. Да, говорит Яэль, как если бы речь шла о трехлетнем карапузе, да, он покушал, а теперь лежит в постели. Ее отец возвращается со своей прогулки. В руках его – пачка сигарет, что-то он шепчет ей. Мои веки смыкаются, газета соскальзывает на пол. Старый джентльмен входит в спальню. Его интересует, купил ли я подарок его внуку.

– Виноват, – говорю я. – Совсем забыл.

Он достает из своего кармана тридцать долларов и кладет банкноты на ночной столик возле кровати.

– Нет никакой необходимости, – шепчу я.

Но он ставит на банкноту пепельницу и стоит рядом с угрюмым видом. Яэль на кухне моет посуду.

– Что мне купить ему?

Он не отвечает.

– Если тебе все равно, я поищу для него небольшой электрический поезд. Он никогда не ездил в поезде…

Он молча стоит возле моей постели – высокий и красивый мужчина с копной седеющих волос, падающих ему на плечи, – так стригутся художественные натуры, богема… В хорошо сидящем на нем американском костюме. Его пальцы желты от никотина. Чего он хочет от меня? Разумеется, спросить о ней. Но он страшится этого разговора.

– Завтра ты уезжаешь в Иерусалим. К Аси.

Он бросает на меня взгляд… В глубине его души он очень хочет что-то спросить, но что-то удерживает его, и он жадно затягивается своей сигаретой. Внезапно он садится ко мне на кровать. Что-то притягивает его ко мне. То, разумеется, что я был у нее. Но что кроме этого я могу ему рассказать? Тишина. Я понемногу отключаюсь. Закутываюсь в одеяло. И закрываю глаза, открываю и закрываю снова. Подействует ли это на него? Должно. Но он продолжает сидеть курить, опершись на руку головой. Озабоченный человек. С проблемой. Ему нужен развод, у него есть женщина, ожидающая его, и если моя интуиция меня не обманывает, он заделал маленького дядю для Гадди. Ни звука – за исключением грохота тарелок из кухни. Мое тело наливается свинцовой тяжестью.

– Если ты не против того, чтобы посидеть в темноте, выключи, пожалуйста, свет. Мы вполне сможем поговорить без освещения… За те же деньги. – Я вяло улыбаюсь в надежде, что на сегодня это моя последняя шутка.

Он вздрагивает. «Что?»

Он понял намек. Встав, он смотрит на меня сверху вниз, выключает свет и исчезает из комнаты. Я погружаюсь все глубже в сон под своим одеялом.

Некогда в такие минуты я испытывал желание… но позднее понял, что ее лучше не трогать. Малышка начала плакать, но я не пошевелился. Мой рабочий день окончился. Название моей следующей книги будет звучать так: «Как заставить вашего партнера по браку позаботиться о плачущем младенце». Я еще глубже зарываюсь в постель. В сумасшедшем доме, полагаю я, в это самое время происходит обсуждение документов о разводе – если только их не сожрала собака. Почему, почти совсем уснув, я продолжаю думать о ней и о ярком свете возле моря, она заразила тебя, Кедми, ты тоже сошел с ума, Кедми, дорогой, бедный, бедный Кедми, Израэль Кедми, ты непоседливый взрослый ребенок, которому так нужно поскорее уснуть…

Вторник

Воображенье защищает взгляд

И этим совершается искусство

Что защищает человека жизнь

Ажемчуг мудрости спасает наш язык

Кольцом на пальце

И так я думаю, что защищает нас

Меня и всех, и против нас самих

От нас самих, и мудрых и безумных

Иона Валлах

И здесь он живет? Сознательно выбрав это убогое окружение? Или такова плата за литературную карьеру? Тогда вопрос: он что, и правда написал все свои книги, видя перед собой эти грязные облупленные стены? Ему принадлежат три разных почтовых ящика – два разломанных и огромный третий с такой прорезью для почты, словно это рот великана, готового проглотить весь мир. Некий человек, перепрыгивая через ступеньки, несется вниз и вдруг останавливается, совершив элегантный пируэт, и делает вид, что его внимание привлекли ящики для почты. Но глядит он при этом на меня так, что воздух потрескивает от электричества; время от времени он бросает взгляд на почтовые ящики и снова глядит на меня, но в конце концов (еще один взгляд) – исчезает. «Боль красоты твоей», – написал мне один из старшеклассников, взявший в привычку писать мне… но кто из них не пытался. Анонимные излияния души неведомым образом оказывались в моем портфеле, замысловатые любовные признания в стихах и прозе, состряпанные из библейских строк и комментариев известных наших мудрецов, разбавленных то здесь, то там обычными непристойностями, вырывающимися из самой глубины души подростка, выдавая самые тайные мысли, не дающие покоя голове под вязаной кипой. Виной тому мои татарские скулы и озорной огонек в газах, синее мерцание которых разбивает им сердца. Так что можете высказать мне, как же им в меня не влюбляться. Я могу сказать. Никто не может полюбить меня, потому что совсем ничего обо мне не знает. Совсем ничего. Но это можно сделать в то короткое время, пока я проверяю чью-то тетрадь с домашним заданием. В твоих ответах я не поняла ни слова.

Без десяти десять. Жди. Неприлично ни приходить ранее назначенного времени, ни даже минута в минуту, в этом есть что-то от комплекса неполноценности, ведь он может подумать, как это важно для меня, если она так точна. Я уверена, что я не первая и не последняя среди тех, кто докучает ему таким же образом. Он слишком велик для новичка вроде меня, но Аси утверждал, что у него прекрасные связи. Это и проверим, – может быть, и ты через него получишь такие же связи. Это слово-код. Мы все находимся в связи друг с другом. Пока сами не становимся такой же связью. Моя (даже если это дано мне в наказание) любовь. Моя истинная любовь. Он – и никто больше. Что мы будем делать? Если тебя пугает моя боль, как могу я не бояться ее? Так что я еще немного поброжу по улице. Даю ему лишних десять минут. Пасмурное утро, холоден ветер Иерусалима. Перистые облака. Тем не менее множество молоденьких матерей выбрались наружу со своими малышами, все испытавшие мгновенную боль, одинаково сладкую во всем мире. И это – не проникновение, которое ведомо и мне, и дело даже не в боли, а в крови. Двух лет достаточно для любого терпения. Дай мне уснуть, а потом ты можешь…

И моя собственная мать:

– Я не хочу вмешиваться, но когда-нибудь любая мать имеет право, а я из-за этого не сплю ночами. Вы женаты уже более двух лет. Я понимаю, ты хочешь быть свободной, но, может быть, кто-то должен подумать о том, что нас ждет впереди.

И папа:

– Дело не только в том, что это грех, но и в этом тоже, но Аси ни во что не верит, и он пытается перетянуть тебя на свою сторону, и ты поддаешься ему, отказавшись от веры, в которой мы взрастили тебя, без особого сопротивления, и это тоже…

И мама:

– Не начинай все сначала, сейчас я говорю об этом только с точки зрения медицины, только твое здоровье заботит меня. Однажды ты была больна, надеюсь, ты не забыла, и я прочитала в газете, не смейся, что иногда женщины думают, что в запасе у них вечность, но когда у них возникает желание, обнаруживается, что уже поздно, и выходит, что чем раньше, тем лучше, и само по себе случается только в книжках, но даже там…

Папа:

– Почему, ну почему ты все так усложняешь? Да, мы хотим внуков. Что тут такого? Это что, кому-то запрещено? Мы заслужили у Господа, чтобы Он дал нам хоть одного ребенка. Спроси у матери… Она скажет тебе, как мы хотели еще… мы пытались, чтобы их было больше, но твоя мама не смогла…

Мама:

– Ради всего святого, не начинай все сначала. Дай мне спокойно сказать то, что я хочу, не ради нас, а для вас. Мы в состоянии вам помочь, не то что его семья, которую и семьей-то не назовешь. Мы действительно думали о том, чтобы переехать к вам поближе, но лучше бы вам перебраться к нам поближе… и мы нашли даже квартиру неподалеку от нас.

Папа:

– Вы можете располагать нами не только вечером, но и днем. Бизнес, слава богу, так плох, что я могу управиться в магазине один и отпустить мать. Она может помогать вам хоть целыми днями.

Мама:

– И с точки зрения карьеры Аси… мы думаем об этом тоже, так что и с этой стороны есть резон.

Отец:

– С такой матерью, как твоя, тебе не придется беспокоиться ни о чем. Ведь это ей ты обязана тем, что выросла такой красавицей. Когда ты появилась на свет, мы были поражены, откуда в нашем роду взялась такая обезьянка, но потихоньку-помаленьку…

Мама:

– Хватит тебе раздражать ее, ты способен только все разрушить, ты думаешь, что это я, но видишь теперь, что все это он… он не может остановиться. У меня нет ни минуты покоя. Вчера я разговаривала с матерью Сары, девочки из вашего класса, которая вышла замуж за несколько месяцев до тебя… и они уже ожидают второго внука. Не сердись, я ни на что не намекаю. Я знаю, что это единственное, на что она годится, но вы должны использовать отпущенное вам время, а не плыть по течению и думать, что всё…

Слаженный усыпляющий, мягкий дуэт. Знали бы они, в какой точке наших усилий мы находимся.

Ну а у него была возможность обзора с другой стороны – глубокая и широкая расщелина, тянущаяся до самых гор и неба, помогавшая его вдохновению и освобождавшая от сомнений, где здесь север, где юг, где восток и где запад. Сама я не способна определить стороны света, зато Аси достаточно шагнуть в любую комнату, чтобы определить, в каком направлении он сделает следующий шаг. Пространства открыты любому, кто умеет их читать. И тут возможна неожиданность – подобная тем, что наполняют талмудические тексты. Таково же обостренное ощущение ландшафта. Мальчишки ломали копья с преподавателем Талмуда в то время, пока я по каплям стекала с небес. Полуживая сонная змея подобна обессиленному старому человеку, одолеваемому дремотой. Это возможно. У нас будет случай это увидеть. В конце концов, существуют только слова. И боль от этих слов. Но крови они не источают.

Холод пробирает не на шутку, а на мне – легкая весенняя одежда и летние туфли. Неужели этот леденящий ветер и означает приход весны? Почему это всегда происходит накануне Пасхи? Несколько блеклых дней, отделяющих зиму от весны, а затем всею своей мощью на нас обрушивается лето. Эта страна – для всего сразу. Кстати, недурная строчка, годится для стихотворения. Надо ее записать. Кто-то из поэтов поведал журналистам, что всегда носит с собой небольшой блокнот. Полезная мысль. Что он скорее всего скажет мне? Дина Каминка, у вас огромный талант. Ваше имя стоит того, чтоб о нем не забывали. Последняя надежда литературы времен упадка. Где вы скрывались до этих пор? Какая чепуха! Шикарные тетки с сумками для шопинга, проходя мимо, пялятся на меня. Взгляды их буравят меня насквозь, не то что взгляды мужчин. И выглядит это так, словно я у них что-то отняла. Но те, кто меня знает, знает и то, что исходящая от меня угроза – мнимая.

Маленький мальчик стоит прислонившись спиной к лестничным перилам у входа. Его. Стоит только бросить взгляд на такие же кудри. На то, как он смотрит. Для окончательного сходства не хватает только трубки. Я трогаю его за плечо. Ты сын такого-то, правда? Но это не производит на него никакого впечатления. Похоже, он привык уже, что он сын знаменитого отца. Он бьет по мячу и устремляется вслед за ним по ступенькам.

Две двери, одна напротив другой. На обеих (довольно странно) его имя. Я нажимаю звонок на одной из них, той, что справа. Молодая невзрачная женщина в джинсах держит на руках младенца, за ее спиной грохочет рок-музыка. Прежде чем я успеваю открыть рот, она указывает мне на другую дверь и мягко отступает, оставляя свою открытой, пока я ищу звонок. Уступая свое место другой женщине, постарше и тоже с ребенком. (Этот – третий по счету, тоже его?) В руках у нее – корзинка для покупок.

У него что, и на самом деле – две жены? А что… почему бы и нет? Такие квартиры стоят недорого. В глазах у меня возникает картина – среди ночи, голым, он перебегает от одной к другой.

– Я договорилась с господином… С господином…

– Входите.

Она осматривает мое элегантное платье с ироничной улыбкой и указывает на дверь, ведущую внутрь квартиры. С моей стороны это была ошибка – тащиться в это гнездо богемы на высоких каблуках. Я вхожу в узкий коридор и в ту же минуту слышу, как наружная дверь с громким и циничным грохотом захлопывается за моей спиной. Тусклый свет заполняет пространство среди приземистых книжных шкафов, воздух пропах не просохшим после стирки бельем, усиливая ощущение лирической увертюры, вкупе со смутным отражением в облупленном зеркале, притаившемся среди зимних пальто. Кроме всего прочего, зеркало показывает, что ветер полностью погубил мою прическу, и теперь моя голова более всего похожа на развевающийся флаг. Зачем мне все это?

Проходя мимо кухни, я замечаю гору грязной посуды в раковине. Может быть, он подыскивает себе третью жену, чтобы вымыть все эти тарелки?

Постучав в дверь, я мягко ее открываю. Маленькая комнатка. На просторной кровати сидит белокурая девчушка. Грязное белье. Ребенок занят тем, что грызет свою куклу. Я пробую открыть следующую дверь. Старый змей в поношенном черном свитере гольф, ниже, чем я представляла его, крепче, чем я представляла, старше, чем я представляла, наклонился над молодым человеком, перед которым высилась бумажная гора. Корректуры? Неопрятное ветхое, огромных размеров кресло, похожее на доживающую последние дни старуху, куча в беспорядке разбросанных курительных трубок, просторный стол в слабом свете лампы, деревянными панелями обшитые стены с книгами на подоконниках, проглядывающие за ними верхушки гор. Вместо ковра – овечья шкура на полу, крутящаяся без звука пластинка – совершенно не израильская комната, полная к тому же темных деревянных скульптур. Острый запах мужчины.

«Простите… ваша жена сказала, что я должна прийти в… не знаю, помните ли вы… мой муж… к десяти часам… меня зовут Дина Каминка…»

Остатки кофе в высоких стаканах, пепельницы, полные окурков и табачного пепла, душная комната насквозь пропахла литературным творчеством. У него яркие смеющиеся глаза. Молодой человек выглядит довольно мрачно. Я даю им время (а что еще мне остается) вдоволь налюбоваться моей красотой.

– Моя жена? Ладно, пусть будет так. А что, уже десять? Ну конечно, вы правы, мы договаривались встретиться в десять. Проходите, присаживайтесь. Еще минуту, и я к вашим услугам.

Я прямиком направляюсь к раздолбанному креслу, падаю в него и проваливаюсь буквально до самого пола. У него, в черных вельветовых брюках и обтягивающем свитере, вид надежного и аккуратного человека. В тот момент, когда он что-то исправляет в рукописи, затем начинает очищать стол, сдвигая в сторону бумаги и стаканы с остатками кофе прочь со стола, поясняя мрачному юноше смысл только что сделанной поправки. «Это не долго», – обращаясь ко мне, вполголоса комментирует он ситуацию, в упор глядя на мое пылающее лицо с несколько натянутой любезностью, после чего мне хочется еще глубже погрузиться в это кресло, но единственное, что мне удается сделать, это с чувством стыда скрестить ноги.

Он продолжает стоять, созерцая меня и, похоже, размышляет, что за явление ниспослано ему столь неожиданно этим заурядным утром, и прикидывает, чем это может обернуться.

– Может, вы хотите что-нибудь выпить?

– Нет, спасибо.

Он закрывает дверь за молодым человеком, который покинул комнату, не произнеся ни слова и не удостоив меня даже взглядом, затем надевает очки и начинает заглядывать в ящики стола, перекладывать ворохи рукописей до тех пор, пока в конце концов не обнаруживает желтоватую пачку листов, и начинает их просматривать, лучезарно улыбаясь, не произнося ни слова перекладывает один листок за другим, затем садится и снимает очки.

– Должен признаться, ваша поэма произвела на меня большое впечатление. Это похоже на чудо. Не снится ли мне все это? И так безболезненно.

– Это честно? – Я беззвучно тону, я в экстазе и еще глубже утопаю в кресле.

– Где вы были до сих пор? Ваша поэма «Неотразимость тела моего» абсолютно восхитительна.

– Как вы сказали? Моя поэма?

– Да. «Неотразимость тела моего», замечательно. – Он торжественно склоняется надо мной, чтобы мы вместе могли читать написанное на желтоватом манускрипте, – листок покрыт странными округлыми каракулями. Он путает меня с кем-то. Он имеет в виду кого-то другого.

«Неотразимость тела моего»?

– Наконец-то среди всего этого мусора, которым меня засыпают, я слышу новое звучание, предвестник нового слова в литературе.

В моем голосе – гибель вселенной, пыль рухнувших надежд, но храбрости я не теряю.

– Минуту… простите… мне кажется, вы ошиблись… эти страницы, они не мои… Дина Каминка… Вы спутали меня с кем-то… мой муж дал вам тетрадь с цветной обложкой…

Он оцепенел. Покраснел. Сгреб рукопись, улыбнулся (я не поняла, что он нашел здесь смешного?), хлопнул себя по лбу, легко вскочил на ноги и забормотал: «Минутку… минутку… прошу прощения… вы правы… как я мог так опростоволоситься… просто конфуз…» Опустился на колени, вытащил из стола самый нижний ящик, продолжая бормотать извинения. «Еще одна минута… черт знает что здесь творится… превратили комнату в редакцию… ну, вот… вот… Дина Каминка, разумеется… ваш муж Аси… исторический факультет. Конечно, я помню».

– Вы вовсе не обязаны читать все это… не имеет значения… – Внезапно я почувствовала облегчение и сделала попытку освободиться из обволакивающих объятий желеобразного кресла. Выбраться из него – и исчезнуть.

– Нет, нет… еще мгновение. Я читал это. Уверен, что читал. – Он лихорадочно копался в рукописях. – Это была история… не так ли? – рассказ, не так ли? О молодой женщине… еще одну минуту… дело происходит зимним днем… в лавке… одну минуту…

Зачем ему нужна одна минута? Придется каким-нибудь другим женщинам сказать новое слово в литературе, среди этого, как он выразился, словесного мусора он отыщет их. И тогда на ее долю придется радостная возможность услышать это из его уст… и, может быть, она в этот самый момент уже поднимается по лестнице. Но смотри-ка! Он держит в руках мой блокнот и торжествующе демонстрирует его мне. Моей первой ошибкой было то, что я все записывала в большой школьный блокнот, которым пользуются старшеклассники. А следовало бы писать на желтой использованной бумаге и никогда больше впредь не корчить из себя девственную мадемуазель из хорошей семьи, решившую побаловаться игрой в литературу.

Молчание.

Он хищно пролистывал мое творение, быстро пробегая страницу за страницей своим острым взглядом, и казался в это мгновение образцом сосредоточенности, не испытывая никакого стеснения оттого, что делает это прямо у меня под носом. Затем он закрыл блокнот, положил на стол, поднялся и дружелюбно мне улыбнулся.

– Что вы предпочитаете – кофе по-турецки или растворимый? А может, хотите чего-нибудь холодного?

– Нет, спасибо. Правда, я не хочу ничего.

– Так по-турецки или растворимый? – Он упорно стоял на своем, улыбаясь покровительственной улыбкой. – Я как раз хочу сварить и себе самому.

– Нет, на самом деле… спасибо…

Он подошел ко мне вплотную и доверительно опустил свою теплую ладонь мне на плечо.

– Вы на меня сердиты. Но я ведь и вправду читал рукопись… Просто в этом беспорядке, видите сами. Если вы не выпьете со мной чашку кофе, я буду очень огорчен. И тоже обижусь. Так по-турецки или растворимый?

– По-турецки.

Он энергично собрал посуду и остатки сухого печенья на поднос, сверху положил мой блокнот и покинул комнату.

Я поднялась из бездонных глубин чертова кресла и медленно побрела вдоль книжных полок, держа курс на желтоватые страницы рукописи, оставленной лежать на столе, – той самой, с округлыми и смелыми каракулями.

Из темноты, возможно,

Смерть падет,

Стиху подобно.

Но притом

Что стих – есть просто стих.

И больше ничего

Он не несет.

Из кухни доносится смешок. Я возвращаюсь к полкам с книгами, не в состоянии даже прочитать названия на корешках, глаза мои влажны, над горами плывет свет.

Дверь открывается, и он вносит поднос, на котором стоят чашки с кофе, печенье и мой блокнот. Декорации на месте. Через всю комнату он бросает на меня нерешительный взгляд, а я приросла к моему месту у окна и стою не шелохнувшись. Он улыбается и подплывает ко мне. «Присядьте». И я сажусь, но не в омерзительное кресло, а, слава богу, на стул рядом с дымящейся чашкой. А он тем временем предлагает мне сахар. Он кладет мой блокнот себе на колени, хватает свою чашку и с видимым удовольствием делает глоток.

– Не сочтите мой первый вопрос простым любопытством, – говорит он после второго глотка. – Вы из ортодоксальной семьи… или я ошибаюсь?

– Я училась в религиозной школе.

– И в старших классах тоже?

– Да. Но почему вы спрашиваете?

Похоже, он очень собою доволен.

– Есть нечто общее, какой-то аромат в вашем языке, образности, в ваших ценностях, в вашем отношении к миру, к тому, что вы одобряете или не одобряете. Этого нельзя не почувствовать. И это – новый феномен – литература, рождающаяся в среде религиозных евреев. И все это явственно видно в том, что вы делаете. Новая литературная школа?

Он причислил меня, похоже, к основателям этой религиозной школы, меня персонально. И похоже, в единственном числе. И очень доволен, что нашел этому явлению подходящее название.

– Но я – не ультрарелигиозна. Я только придерживаюсь обычаев…

– Не имеет значения. Это слишком углубившиеся материи в сознании народа, чтобы от них было так просто отмахнуться. Это совершенно целостный и неповторимый взгляд на мир.

– А это хорошо? Или плохо? – Я спрашиваю смиренно, пытаясь удержать обжигающую чашку.

– Если сказать кратко, это долгожданная новая возможность. Мне трудно самому это выразить… описать… нет, совсем наоборот… но это явление создает в литературе новый климат, открывает иные возможности. Сколько вам лет? И пожалуйста, пейте ваш кофе. Почему вы не пьете?

От него требовалось высказать литературное мнение, дать оценку, а он уже сам назначил себя моим ангелом-хранителем, считая на этом основании, что может спрашивать о чем угодно, применяя для этого выдуманную им технику общения с юными бумагомараками.

– Мне двадцать два.

– Вы студентка?

– Закончила два года назад.

– По какой специальности?

– Социальный работник.

– Но не литература?

– Нет.

– Это хорошо. Но как вы ухитрились отучиться так быстро?

– Я была освобождена от армии.

Я смотрела ему прямо в глаза, ожидая насмешливой улыбки человека, чье гражданское самосознание оскорблено. Но он не сказал ничего, внезапно покраснев от своего промаха.

– Ну, все-таки выпейте хоть что-нибудь. Боюсь, что все уже остыло. Возьмите печенье…

– Спасибо.

Я поднимаю чашку и вдруг замечаю на ней отпечаток губной помады. С трудом заставляю себя сделать один глоток и поспешно ставлю чашку обратно. Во рту остается горький аромат кофе по-турецки.

– У вас есть дети?

– Что? Ах, нет… пока что…

– Значит, вы работаете?

– Да. В отделе социальной помощи нашего муниципалитета.

К чему все эти расспросы? Он просто тянет время или собирает материал для окончательного диагноза?

– Как давно вы… пишете?

– Пишу… трудно сказать… Класса с восьмого, наверное. Я заболела тогда… несколько месяцев не вставала с постели… что-то вроде ревматической лихорадки. Вот почему я не служила в армии. Именно поэтому, а не из-за религиозных убеждений. (Поэтому, ты, старый пердун!) Я очень долго не могла поправиться… и вот тогда я начала писать. До сих пор, когда мне нужно на чем-то сосредоточиться, я ложусь в постель и пишу на подушке.

Я болтаю много лишнего.

– В постели? – Он изумлен, он смотрит на меня совсем иначе, во взгляде его понимание и теплота, он наклоняется ко мне. – Сказать вам правду (я съеживаюсь и молю без слов, чтобы удар не был слишком жестким), ваш рассказ слабоват. Он скорее для подростков. Усложненный… без особых на то оснований… а к концу еще более… как бы это сказать помягче… А вот стихи… в основном много удачней. Особенно одно стихотворение… вот оно…

Ты так растил меня,

Чтоб стала я колючей…

Это ведь просто песня… я не шучу, это песня и заслуживает публикации. По любым меркам это не хуже, чем большинство тех стихов, что печатают сегодня, так что если вы пришли сюда, чтобы узнать мое мнение, чему вам следует посвятить себя – прозе или поэзии (я вовсе не хотела), – я могу со всей определенностью сказать вам – поэзии. И еще… это вам решать самой… с прозой порывать вовсе тоже не стоит. В ваших рассказах есть вполне качественные отрывки, не слишком много, но есть… в особенности там, где вы даете описание. Что я имею в виду конкретно… ну, конечно, бакалейная лавка, я ничего не путаю? Старомодная бакалейная лавка. Что-то в вашем описании задело меня (я сижу, закрыв глаза). Эти полки… этот темный шкаф для хлеба… Вы так смешно описали, просто великолепно, этот ломоть белого козьего сыра, изобразили всю ситуацию на грани абсурда, для этого надо обладать недюжинным воображением, знаете ли… не могу вспомнить детали, но все вместе врезалось мне в память. Я даже где-то пометил… – И он лихорадочно стал перелистывать мой блокнот. – Ну, хорошо, не важно, в конце концов.

– Не стоит ломать голову.

– Ну, вот это место. Где описана пожилая чета бакалейщиков. Очень хорошая жесткая проза, пусть даже местами и забавная… что плохо – что ваша героиня получилась такой неопределенной, существующей в некоем неопределенном вакууме, и вы еще вдобавок наградили ее всевозможными эмоциональными клише…

Сейчас его голос звучит искренне.

– Надеюсь, вы не сердитесь на меня за то, что я сказал вам то, что я думаю. Разумеется, это всего лишь мое личное мнение, но было бы нечестно разбавлять все это пустыми комплиментами.

– Не беспокойтесь. Я все поняла.

Он протягивает мне раскрытый блокнот.

– Все выглядит так, словно вы чего-то боитесь. Затронуть, к примеру, какую-то реально существующую проблему… Мне кажется, здесь есть что-то личное… хотя я совсем о вас ничего не знаю. Но я чувствую это… особенно в том на первый взгляд смешном отрывке в темной лавке. Ощущая какую-то горечь. Вам стоило бы копнуть чуть поглубже, вскрывать суть проблемы. И даже в ваших стихах…

(Даже в стихах! Я была сломлена.)

– Да. И в ваших стихах тоже. – Внезапно он разозлился. – При любом подходящем случае вы прибегаете к отступлению в сюжете, заменяя логику повествования своими эмоциями. Даже в натуралистических сценах. «Одна, одна, совсем одна. О, тщетная попытка содрогнуться, склонившись над лежащим юным телом, под облаком, что тихо проплывает… За утренним окном»… Когда кто-то склоняется над телом мертвого ребенка…

– Мертвого ребенка?

– Ну, не мертвого, больного там, это несущественно. Именно это маленькое тело здесь самое главное, что требует разъяснений, а вовсе не какие-то облака за окном. Но вы уклоняетесь от разъяснений, прибегая к эстетическим уверткам, давая себе поблажку. Вы не можете писать, не проявляя готовности раскрыться, даже когда не все еще сказано до конца. Но без этой готовности раскрыться не стоит понапрасну тратить время и изводить бумагу. Ну а кроме того, вы злоупотребляете таким словом, как «изящный». На первой же странице встретил его пять раз. «Привет тебе, изящная змея…»

Он громко читает вслух. Читает он хорошо. Профессионально. Создавая впечатление, что текст ему давно знаком, хотя я-то знаю, что именно этот он впервые увидел в кухне, полчаса назад, стоя между чайником и чашками для кофе.

Тишина.

– Для вас это так важно?

– Что именно?

– Литература.

– Да… Я думаю, да…

– Тогда отдайтесь этому занятию целиком. Иначе…

Его голос мягко затихает, в то время как взглядом своим он скользит по моим ногам. В коридоре начинает плакать ребенок, оттуда же доносится скрежет передвигаемых стульев. Внезапно я ощущаю во рту медный привкус. Одно к одному – все неприятности, включая его отрицательное мнение.

– Вы сказали, что мой рассказ недоработан. Но в вашей собственной прозе…

Он мгновенно ощетинивается:

– Что в моей прозе?

– Неважно…

Я не собираюсь развивать эту тему, я поднимаюсь, я хочу уйти отсюда, ребенок надрывается от крика. Он наклоняет голову, на лице его мудрая понимающая улыбка. Я снова протягиваю руку за своим блокнотом.

– Мне кажется, что кто-то вас зовет…

Но я вижу, что он чем-то очень расстроен, сидит в кресле, всем своим видом показывая, что не хочет, чтобы яушла, быстро перелистывая еще и еще страницы блокнота.

– Прежде всего – вещественный мир, реальные предметы, которые можно осязать физически, потрогать… и только потом уже – идеи и символы, вытекающие из них. Это литература. Абсолютная внезапность того, что случилось – с вами или кем-то еще, способность сопереживания – реального, а не абстрактного, быть ближе к земле, сокращая расстояние между реальной жизнью и литературой…

Я улыбалась. Рука моя еще протянута к блокноту. Я различаю шаги молодого человека сквозь истошный плач младенца, где-то грохочет, падая, посуда. Он начинает вставать, не выпуская из рук блокнота. Теперь, когда мы стоим лицом к лицу, я вижу, насколько он действительно ниже меня ростом, – уж не это ли причина тому, что он старается вставать пореже.

– Передайте от меня приветы Аси. Когда он впервые подошел ко мне в университете, я даже сразу не сообразил, кто он. Я помню его еще мальчишкой. Его отец, старый Каминка, был моим учителем в старших классах.

– В самом деле? Я никогда об этом не слышала.

– Тот еще был господин. Оч-чень странный, кроме всего прочего. Такой, что мог вымотать вам все кишки. Тем не менее именно он научил меня мыслить. Что с ним? Он еще жив?

– Без сомнения. Последние несколько лет он прожил в Америке.

– В Америке? Каминка? Что он там делал?

– Преподавал в нескольких открытых еврейских колледжах смешанного типа. На самом деле я никогда его не встречала. Он был уже там, когда мы поженились.

– И он не прилетел на вашу свадьбу?

– Нет.

– Очень на него похоже. Весьма необычный экземпляр. Очень сложный. И нашу жизнь делал довольно тяжелой. И вы говорите, что никогда не встречались с ним?

– Нет. Но вероятно, встречусь. Он сейчас здесь, приехал по делам. К слову сказать, сегодня он должен появиться в Иерусалиме.

– А жена его тоже жива? Я слышал, что она заболела… или нечто в этом роде.

– Да. Именно. Что-то в этом роде.

– Странный тип. Талантливый, но опустошенный какой-то. Было время, когда он размазывал нас по стенке…

(И вы-то не лучше… «Странный, опустошенный, необычный»… На одной странице – три раза…)

– Передайте ему мои наилучшие пожелания. Если он захочет, он вспомнит меня. Наши отношения всегда были непростыми. И вот что еще – если вам когда-нибудь захочется, чтобы я прочитал другие ваши вещи, я рад буду сделать это. И вам не нужно будет для этого прибегать к помощи Аси.

Я ощутила на своем лице его прокуренное дыхание – не самое приятное из ощущений. Он провожает меня до выхода, его ладонь на моем плече, он возвращает мне мой блокнот.

– Это стихотворение… вы сказали, что оно заслуживает публикации… кому я должна послать его? Вы не могли бы… если вы не шутили… дать это кому-то…

Он делает шаг назад, рука его соскальзывает с моего плеча. Но я смотрю на него, сосредоточив в этом взгляде всю свою красоту.

– Вы уже хотите публикации?

– Только если заслужила ее. Но если вы раздумали…

Моя рука сама вырывает из блокнота нужную страницу и протягивает ему. Он неохотно берет ее, затем возвращает мне и просит написать на ней мой адрес. Мы стоим в передней, возле кухонной двери стоит высокий молодой человек, на руках у него маленькая девочка. Ее лицо мокро от слез, она приглушенно всхлипывает и тянет к нему руки, но он не обращает на это внимания и продолжает разглядывать меня, сжимая в руках листки с моими стихами.

Огромная женщина открывает дверь своим ключом, уходит, окидывает нас пронзительным взглядом и быстро хватает малышку. Через открытую дверь я вижу задний двор и двух подростков, надувающих футбольный мяч. На улице – обычная сумасшедшая толчея. Сделав несколько шагов и не в силах побороть свое любопытство, я украдкой проделываю обратный путь.

– Простите меня за этот вопрос, но… сколько у вас детей?

Он быстро поворачивается:

– Двое. А что?

– Ничего. Я просто…

По лестнице бесшумно крадется к нам маленькая бесцветная мышка в очках. Возможно, именно та, что владеет ключом к новому художественному языку. Мне к лицу роль прорицательницы, и мой вердикт таков – мышку ждет почетный провал, тем не менее оставляющий надежды на будущее. Моим собственным достижением я могу считать ломоть белого сыра, сумрак хлебных полок и бакалейную лавку – истинное место моего пребывания, где я всегда чувствую себя как дома. Впрочем, это и есть мой дом. В ту минуту, когда я это описываю, во мне разливается тепло. Смотреть на все это широко раскрытыми глазами, не бояться выставить сокровенную часть своей души напоказ, копать все глубже и глубже, докапываясь до самой сердцевины проблемы, если ты знаешь, что проблема есть. Прощайте, изменчиво меняющиеся облака. Он прав. Но что я буду делать без этого «изящества», волшебного слова, которое так выручает меня в затруднительном положении? «Дряхлая змея на скале, старая, дряхлая, и сбившаяся с пути».

Я должна найти замену.

А тем временем ломоть сыра со страниц моего рассказа перебрался в реальную жизнь. Вот он, отец большим ножом отделяет его от круга, милое его лицо выглядит усталым, кипа съехала на затылок, он высок и по-прежнему строен. Предметы, знакомые с детства, здравствуйте. Помогите мне прийти в себя – и вы, буханки хлеба и халы, и вы, бисквиты и печенья, и ты, копченая рыба, и вы, банки с джемом, окружите, обнимите меня, мне так нужна ваша поддержка. А папа тем временем перебрасывается с маленькой крикливой покупательницей, страдающей от варикоза и вступившей в смертельную схватку с длинной полоской чеков. Я тихонечко проскальзываю к нему и стою за его спиной среди бочонков с пивом и коробок с моющими средствами. Мама в очках, прищурившись, пишет новые цены на этикетках поверх старых.

– Опять цены растут?

– Ах, Диночка, как хорошо, что ты зашла. Аси звонил. Он пытался узнать, где ты и что с тобой.

Папа уже обнимает меня, поглаживая по спине. Покупатели подождут.

– Потише, полегче, – говорит мама. – Ты испачкаешь ее платье.

– Я куплю ей другое, не хуже. Ну так что он тебе сказал?

– Кто?

– Ну этот… писатель. Как там его зовут…

– Дай ей перевести дух, – говорит мама.

– А как ты об этом узнал?

– Аси сказал нам.

Моя дверь в квартире никогда не закрывалась ни на ключ, ни на крючок, даже в ванную они врывались без стука, как, впрочем, и в спальню. В моих шкафах для них не было секретов, ничего интимного, личного, неприкосновенность личной жизни не существует, уединиться я не могу даже сидя в туалете, я открыта для них всегда, для их сокрушительной любви, для всепоглощающей и неутолимой жажды в любую секунду знать, где я и что со мной. Как я могу обижаться на них за это? Да я просто обязана навещать их, хоть ненадолго, каждый день – ведь и всего-то они хотят знать наверняка, что дочь их жива и здорова, а не превратилась в дым при очередном теракте.

– Ну так и что же он сказал? Понравилось ему?..

– Да… более или менее… кое-какие замечания… но… скорее да… а в целом…

– Отстань от нее, – говорит мама. – Госпожа Гольдер ждет своего чека. Не заставляй ее нервничать.

Он целует меня и возвращается в лавку.

– Хочешь, чтобы я тебе помогла, мама?

– Нет, дорогая, абсолютно нет. Садись и переведи дух. Сейчас я тебе приготовлю чего-нибудь поесть. Одну минуту, хорошо? А пока разыщи Аси. Он уже успел позвонить сегодня трижды. После двенадцати должен приехать его отец.

– Я знаю.

– Позвони ему, пожалуйста, прямо сейчас. До полудня он будет на работе. Мы обещали, что ты позвонишь сразу, как только появишься.

– Хорошо.

Я сажусь на ящик с пивом, чувствуя себя так, словно у меня только что вырвали зуб.

– Хочешь, я сама наберу номер?

– Подожди чуть-чуть, хорошо?

– С тобою все в порядке? Пошли, я сейчас приготовлю чай…

– Можно я посижу еще минуту?

– Его отец прибывает сегодня в три часа… ну вот мы и решили, что пригласим вас втроем на ужин, и тебе не нужно будет самой возиться с этим. А мы наконец сможем его увидеть… ведь он, что ни говори, наш родственник… никто не понимает, как это до сих пор мы ухитрялись не видеть его. И само собой, я полагаю, ему тоже хочется встретиться с нами.

– Только не этим вечером, мама. Я думаю, он захочет побыть наедине с Аси. Они не виделись уже несколько лет…

– Но Аси уже решил…

– Может быть, ты перестанешь дразнить меня? Нет, нет… пожалуйста, не огорчайся, это я так… дай мне немного подумать… одну минуту…

Одну минуту, одну минуту…

Вернулся папа, он не в состоянии был дождаться своей очереди.

– Ну что, договорились? Вы ужинаете с нами сегодня вечером? И тебе ничего не нужно готовить.

И он возвращается в лавку.

Они намертво прилипают ко мне, полные тревоги, они беззастенчиво льстят мне.

– Нет, мама. Только не сегодня вечером. Как-нибудь в другой раз.

– Это ведь только для тебя. Разве дома у тебя есть что-нибудь на ужин?

– Есть. Соображу что-нибудь. Не беспокойся.

– Нам это не нужно, пойми. Это не для нас. Просто хотим тебе помочь. И не сомневаюсь, он тоже хочет увидеть нас всех вместе.

– Конечно, конечно. Захочет. Я приведу его. Но не сегодня вечером. Может быть, даже завтра.

– Может, на пасхальный вечер?

– Не думаю. Скорее всего, он захочет этот седер провести с Яэлью и внуками. Думаю, нам придется к ним присоединиться.

У мамы кровь отливает от лица.

– Надеюсь, это не означает, что на время седера ты хочешь оставить нас одних?

– Мы проводим его вместе с вами каждый год. Если нас не будет, это случится только раз. Да и то еще не окончательно…

Со мною что-то происходит. И разве может единственное дитя что-нибудь скрыть от беспощадно любящих глаз?

– Диночка, тебе нехорошо. Может быть, ты хочешь спуститься и прилечь?

Пожалуйста, милая, не могла бы ты заболеть, так чтобы мы могли уложить тебя в постель и, как в детстве, укрыть тебя, поправить подушку, а потом молча сидеть рядом, сидеть, держа тебя за руку, и сидеть, сидеть…

Я сижу безмолвно. Мне кажется, что я обратилась в камень.

– По-моему, звонит Аси, – говорю я.

Это Аси.

– Дина? Когда ты там появилась?

– Только что, Аси. Вот в эту минуту.

– Это заняло много времени?

– Нет, это длилось недолго.

– Ну и что он сказал?

– Потом, ладно?

– Ну, в одно слово.

– Все хорошо.

– В каком смысле?

– Позднее, хорошо?

– Мой отец приезжает сегодня.

– Мне уже сообщили.

– Похоже, здесь что-то пошло не так. Кедми вмешался в дело и настоял на том, что за получением подписи он отправится один, чем запутал все дело. Я предостерег их, чтобы они этого ему не разрешали, но с помощью Яэли он распоряжается всеми как хочет. Говорить об этом сейчас не стоит. Он прибудет в три часа на автобусе, уходящем из Хайфы ровно в час, но мои лекции закончатся не раньше трех тридцати, так что тебе придется встретить его на остановке такси и вместе с ним приехать домой.

– Хорошо.

– Ты хорошо знаешь, что в доме полный беспорядок. Никакой еды нет. Твои родители пригласили нас сегодня вечером на ужин. Может, есть смысл нам принять их предложение, чтобы тебе не пришлось возиться с готовкой?

– Не волнуйся. Я что-нибудь соображу, а ты мне поможешь. Я полагаю, он хочет провести этот вечер с тобой в тихой обстановке.

– Ну, как знаешь. Я думаю сейчас о тебе.

– Вот и прекрасно. Ты ни копейки не оставил мне для покупок. И это уже не в первый раз. Так-то вот…

– Я не отвечаю за твои покупки. К тому же у меня сейчас в карманах пусто. Ты можешь одолжить немного денег у своих родителей.

– Я больше не возьму у них ни лиры. Ты же знаешь, что они никогда не берут их обратно. Зачем ты вытряс все деньги из моего кошелька?

– Я не взял из него ни пылинки. Я тоже совершенно пуст. А ты все-таки займи у родителей тысяч пять. Такую сумму они не откажутся потом принять.

– И не подумаю. Перестань давать мне советы. Я зайду в банк и возьму там деньги на собственное имя. К кому я должна там обратиться?

– Абсолютно к любому клерку. Не имеет значения, к кому именно.

– Напомни, где располагается наше отделение банка?

– Там же, где всегда, – на углу улицы Арлозорова и Бен-Иегуды.

– Правильно… теперь я сама вспомнила.

– Возьми у них две тысячи.

– Я возьму столько, сколько мне надо.

– Хорошо, хорошо. Только не опоздай. Будь здесь к трем. Ты его узнаешь?

– Узнаю. Не волнуйся.

– Я вернусь домой прямо из университета.

– Может, есть смысл встретиться в каком-нибудь кафе в Нижнем городе?

– Нет. Это слишком сложно.

– С чего вдруг?

– Какого черта тебя понесло вдруг в дурацкое кафе? Он будет уставшим. Я буду дома в четыре тридцать. Отправляйтесь прямо туда, договорились?

– Договорились. Скажи мне что-нибудь…

– Что я тебе должен сказать?

– Меня ждет наказание?

Долгая пауза.

– Это не наказание. Это отчаяние.

Он бросает трубку.

А родители уже что-то уловили. Я не успела оглянуться, как они с головой погрузились в заботы, связанные со мной и предстоящим мне домаужином. В огромную корзину укладывалось все необходимое для роскошного угощения: баночки с творогом, большие куски разнообразного сыра, истекающего слезой, за ними следовали маленькие корзиночки с шампиньонами, холодильник безропотно отдавал свое содержимое под нескончаемую песнь материнской любви – ну вот это, и еще это, и еще чуть-чуть этого, не гляди так, Диночка, да, конечно, все это можно купить в супермаркете, но там у них такие наценки, ты же не захочешь, кстати, вот здесь, в уголке, я оставляю кошелек, там совсем немного денег, отдашь, когда сможешь, ну все, все, полная корзина, папа поможет тебе донести ее до автобуса, что значит – ты не возьмешь, в чем дело? Как ты можешь… как будто ты не знаешь, как мы тебя любим и ждем всегда, и скучаем, не успеешь ты переступить порог, а мы уже считаем минуты до твоего следующего визита. В корзине все аккуратно уложено, все продукты – самые свежие, еще несколько дней ты сможешь…

Но на этот раз на меня что-то нашло, и я отказываюсь. Строптиво и непреклонно. Никаких денег. Есть у меня. Мои собственные. Я не возьму ни крошки. Вопрос закрыт. Без объяснений. И ничего в долг, никаких одолжений, ведь вы потом ничего не берете. Но если вы настаиваете, единственное, что я согласна взять, – это ломоть белого сыра.

– Зачем он тебе нужен? Посмотри, он такой сухой… Он тверже камня. Совсем не свежий… Он так давно…

– Я натру его на терке и сделаю из него суфле.

– Никто и никогда не сделает из него суфле, Диночка, не будь ребенком…

– Я видела подходящий рецепт в поваренной книге. Вам он для чего-то нужен? И кстати – сколько он стоит?

Бедный папа, он не просто рассержен, он в ярости, она оскорбляет нас, наша дочь, он заворачивает огромный кусок сыра и швыряет его мне. Лавка полна покупателей, они раздражены, их покупки лежат на прилавке, лицо папы багровое от гнева, мама, похоже, никогда еще не видела его таким. Я никогда до этого дня не говорила им «нет», я целую маму и трогаю его за рукав, после чего выскальзываю наружу, оказываясь за спиной театра Эдисона, и иду вдоль длинной и глухой стены, напротив которой афиши кино, а в углублении, в дальнем конце приткнулась небольшая лавчонка, скорее даже киоск, торгующий газированной водой (с крана непрерывно стекает тонкая струйка) и разнообразной мелочью вроде жевательной резинки, лежащей в аккуратных желтых картонках, а рядом с сухими вафлями я замечаю стопку тонких блокнотов и тетрадей. Владелец киоска – толстый инвалид, равнодушно сидит на стуле, опираясь на стену спиной, перед его глазами – старые киноафиши, за стеной – рев проносящихся машин и грохот выстрелов американского боевика, но его это все не касается и, похоже, не раздражает. Я рассматриваю блокноты, перебирая их один за другим, и останавливаю свой выбор на оранжевом с едва заметными линиями – производства иерусалимской писчебумажной фабрики.

– У вас только такие блокноты?

Но он не отвечает. И даже не смотрит на меня. Застыв, он слушает что-то, что происходит в нем самом. Ну, может быть, еще, что делается за толстой каменной стеной. И не двигается. Похоже, что ему на все наплевать.

– Ну, хорошо, – говорю я. – Тогда я беру вот этот.

Он протягивает руку и берет блокнот, чтобы взглянуть на его цену. Я высыпаю на прилавок горку мелочи, он смотрит на меня с подозрением, затем начинает считать. Я хватаю свой блокнот, ощущая, как зудят мои пальцы, и я пишу вот здесь, прямо здесь, на грязном прилавке, возле грязной стены грязного Нижнего города, в окружении каменных домов, чернеющих выбитыми окнами, под взглядами одетых в кожу фотомоделей на плакатах и любопытных прохожих, живущих где-то совсем рядом. Дрожащими от вожделения пальцами я перебираю страницы блокнота.

– У вас не найдется, случайно, ручки… или хотя бы карандаша?

Он извлекает откуда-то обшарпанную ручку, я плачу ему, и он отсчитывает мне сдачу мокрыми монетками. Страсть уже охватила меня всю. На одной стороне блокнота я пишу: «Поэзия», переворачиваю блокнот и на другой стороне пишу: «Проза», прилавок мокрый и грязный, и я стараюсь писать как можно быстрее.

Змея, застывши на скале…

Шуршит и истекает кровью…

Владелец киоска, уставившись на меня, говорит:

– Вы, дамочка, перепутали прилавок с письменным столом.

Но я не обращаю на него внимания, переворачиваю блокнот той стороной, что предназначена для прозы. Отец в негодовании, огромная мрачная стена, смрад, грохот проносящихся машин и взрывов, доносящихся из кинотеатра… Владелец лавочки, похожий на зомби, продает газированную воду в тени бананового дерева. Она покупает у него блокнот…

– Э-э, дама… я же сказал, не здесь!

Автобус тормозит на противоположной стороне, шофер пялится на меня, дверь со свистом открывается и закрывается, я хватаю блокнот, сумку и сверток с сыром и стремглав проношусь на другую сторону, дверь снова открывается, и вот я уже в безопасности внутри. Спасибо. Он ухмыляется. И предлагает мне усесться рядом с ним, что я и делаю, одаряя его своей ослепительной (знаю) улыбкой и протягивая плату за проезд, но прежде чем он успевает раскрыть рот, хватаю свой блокнот и впиваюсь в него. «Мгновенная реакция на ее красоту». А на поэтической стороне пишу:

Я вижу, как она танцует,

Как тело гибкое ее

Мелодию послушно повторяет.

Что-то происходит сегодня.

Ключи уже торчат из стеклянной двери банка, но я ухитряюсь просочиться в узкую щель. Меня никто здесь не знает, поскольку в банке у нас общий счет, которым целиком распоряжается Аси, но утонченный молодой администратор берет меня под свое крыло и помогает получить пять тысяч, несмотря на то что у меня нет с собой чековой книжки. Он заполняет необходимые бланки вместо меня и заботливо протягивает их мне для подписи, после чего устремляется в кассу и приносит мне деньги новенькими купюрами, а вдобавок и новую чековую книжку – я вижу, что он готов для меня разбиться в лепешку, представляя собой тот высокоорганизованный нервический тип интеллектуала, выпестованного честолюбивой матерью, способного распознать во мне трепетную девственницу, влекущую его к гибели, как пламя свечи – нежного мотылька.

Его невесомые крылышки бьются среди пустеющего банка, где последние клерки собирают последние бумаги, с улыбкой поглядывая на нас перед тем, как отправиться восвояси. А меня внезапно охватывает непреодолимое желание узнать состояние нашего банковского счета. И оказывается, что в банке у нас несколько различных счетов, – мотылек выписывает их на отдельном бланке и отправляется для уточнений к центральному компьютеру, чтобы получить подробные сведения отдельно по каждому счету. «Здесь у вас лежит двадцать тысяч фунтов, а здесь – изрядная сумма в немецких марках, ну а здесь отмечены имеющиеся у вас акции». Я ничего об этом не знала и никогда не задумывалась, передоверив все финансовые расчеты Аси, пропуская мимо ушей все, что он об этом говорил, что вообще-то было удивительно, поскольку я – вслед за ним – должна была ставить свою подпись на любой бумаге… нетерпеливое позвякивание ключей отвлекло меня. Несколько молодых сотрудниц укоризненно покачивали головами рядом с выходом, но мой мотылек в очках решил, что сейчас самое время познакомить меня с последней банковской программой, предназначенной для процветающих молодых женщин. Я покорно внимала ему, бессовестно кивая, но в конце концов заявила, что мои возможности распоряжаться финансами ограничены суммой не превышающей пятьдесят тысяч, зато пообещала прислать своего мужа, с которым он сможет поговорить напрямую, и, спрятав банкноты в сумочку, подарила ему прощальный взгляд, от которого он весь пошел пятнами, и, открыв передо мной стеклянную дверь, весь сжался. Словно мое случайное прикосновение оказалось бы для него смертельным.

Я купила пирожное и букет цветов и дождалась своего автобуса. Было уже за полдень, и мне следовало поторопиться. Сидя на заднем сиденье, я вытащила свой блокнот и записала прозой: «полуденный свет в пустеющем банке», а на обратной стороне – «трепещущая моль из серебра».

Дома я сбросила с себя платье и влезла в рабочие брюки, прибрала посуду, после чего проветрила квартиру. Холодильник был практически пуст. Свой ломоть сыра я потеряла то ли в автобусе, то ли оставила его в банке. Какого дурака я сваляла, отказавшись от помощи родителей, да еще и обидев их. Я позвоню им и извинюсь. С этой мыслью я сбежала по лестнице, направляясь к угловому магазинчику, маколету, но тот, разумеется, был закрыт. У меня совсем выскочило из головы, что сегодня вторник! Но погода вдруг так разгулялась, солнце брызнуло с чистого синего неба, и день, который начался так мрачно, вдруг наполнил меня саму светом и теплом, несмотря на порывистый свежий ветер.

И я вернулась обратно. Собрала в кучу старые газеты, сложила в папки бумаги, принадлежавшие Аси, и поставила их на полку в шкафу, подравняла книги, сменила брюки, нанесла макияж… время пролетело единым мигом… В два тридцать я уже снова была внизу в ожидании автобуса, но он прорычал мимо меня, не остановившись. Шагнув с тротуара на проезжую часть, я вытянула руку с поднятым вверх большим пальцем, и «мерседес», проскрежетав, остановился. Обычно я так не поступаю, слишком уж это просто и легко, в такие минуты я чувствую себя проституткой. Водитель в огромных темных очках был похож на сутенера. «Куда тебе, крошка, – в Нижний город? Без проблем». Я стояла, упершись в дверцу так, чтобы ему было видно мое обручальное кольцо. Предостережением это должно было показаться ему – или обещанием? В наше время всякий расценивает по-своему. Он попытался завести со мной разговор, я отвечала вежливо, но все более и более сухо по мере того, как мы приближались к Нижнему городу. Остановил нас сигнал светофора. Можно? Я открыла дверцу и выскользнула наружу.

Без пяти минут три. Внезапно меня охватило возбуждение. Отец моего Аси. Каминка, собственной персоной. Человек, о котором я столько слышала и знала, но лишь из писем, обычно заполненных политикой и заканчивавшихся просьбой прислать побольше книг и журналов. Отец Аси… непременный участник всего, что с нами происходило: от любовных наших ристалищ в постели до сумбурных предсвадебных приготовлений, не исключая и саму свадьбу, – настолько он глубоко внедрился в самую сущность своего сына. И вот через несколько минут я увижу его воочию в конце улицы Бен-Иегуды, получив долгожданную возможность разобраться, расспросить и понять этого человека. Автостанция. Автобус номер пятьсот тридцать два из Хайфы придет, девушка, прямо сюда, сядьте и не беспокойтесь, из Хайфы он отбыл ровно в час и с минуты на минуту прибудет, да не беспокойтесь вы так, лучше скажите, как его зовут, и я мгновенно найду его… И я послушно сажусь на скамейку среди груды посылок и бандеролей, дверь офиса распахнута настежь, так что мне видна и запруженная людьми и транспортом улица, и солнце, затопившее своим светом крыши домов, подобно морю. Вокруг меня теснятся десятки людей, напоминая о приближающемся празднике, толпа сдавливает меня со всех сторон, но я ухитряюсь вытащить свой драгоценный блокнот, ничто на свете не в силах помешать мне. Проза сначала. Я пишу: «Сумасшествие свадьбы». На поэтической стороне я перечеркиваю «серебристого мотылька».

Огромный автобус, остановившись, перегораживает всю улицу. «Ну вот, а вы боялись». Из распахнувшихся дверей начинают выходить пассажиры – мужчины, женщины, дети. Если я чего и боялась, то это того, что я его не узнаю.

Но я узнала его сразу. Потому что из автобуса вышел Цви. Невероятно! Даже страшно узреть подобное сходство. Это, пожалуй, самое важное качество – его абсолютная идентичность с Цви никогда при мне не упоминалась. Вылитая копия. Высокий, прямой, крепко сложенный, он остановился возле автобуса. Костюм на нем был немного помят. Стоит и, прищурившись, смотрит по сторонам. Седые волосы растрепаны, маленькие аккуратные усы. Зачем ему усы? Они придают ему какой-то устрашающий вид. Общий вид его – усталый и немного растерянный, но я не в силах сдвинуться с места, словно примерзла. Я гляжу на него, стараясь этим взглядом привлечь его внимание, но внимание привлекаю лишь со стороны толстяка водителя автобуса, который помогает пассажирам освободить грузовые отсеки, успевая при этом перебрасываться скабрезными шуточками с клерками автостанции. В это мгновение я ощущаю нечто вроде удара. Он смотрит на меня! Смотрит, но не видит. В этот момент шофер достает из багажника его вещи – пальто, шляпу и маленький кожаный саквояж. Не говоря ни слова, старый Каминка кивает шоферу и, держа весь свой багаж в руках, смотрит вверх по улице, залитой солнцем. Затем неуверенно движется в том же направлении. Я должна последовать за ним, но шариковая ручка приклеилась к моим пальцам и выводит в блокноте: «Она его видит. Шляпа. Морщины. Солнце еще высоко».

Он переходит улицу Бен-Иегуды, направляясь к какому-то офису, но внезапно поворачивает обратно и начинает спускаться по улице вниз. Проносящиеся машины на какое-то время заслоняют его от меня, и я теряю его из виду, я мгновенно вскакиваю на ноги, блокнот – в сумке, и, сводя с ума шоферов, бросаюсь наперерез потоку, но он исчез, он исчез… Я в ужасе, но в это мгновение вижу его – он движется по тротуару в сторону светофора, где и останавливается, обратившись с вопросом к одному из ожидающих на переходе зеленого света. Еще один рывок – и я настигаю его в тот момент, когда он чуть замешкался на самой середине улицы.

И обнимаю его. «Дина». Он, вздрогнув, смотрит на меня, но тут же расплывается в улыбке. Зеленый свет меняется на красный. Наконец-то. «Аси все еще читает лекции в университете, оттуда он без задержки отправится домой». Я завожу его в какой-то проулок, где машины не мчатся, а просто едут, не посягая на вашу жизнь. Он выбрасывает прямо на тротуар сигарету, которую где-то успел закурить, я вижу, что он смущен моим внезапным появлением, он тяжело опирается на мое плечо, прохожие замедляют возле нас свои шаги, наблюдая нашу встречу. Я наконец нахожу безопасное местечко, останавливаюсь и нежно целую его. Он тронут. Он ставит свой саквояж у ног и в свою очередь обнимает меня, со слезами на глазах. «Пришло время», – говорю я и смеюсь. И он повторяет за мной: «Пришло время». Он стоит на тротуаре рядом со мной, и глаза его закрыты.

– Можно я возьму саквояж?

– Даже не думай!

– Ну, тогда хоть пальто и шляпу.

– Они мне абсолютно не мешают. Шляпу я просто надену.

И он надевает ее, вызывая улыбку у окружающих нас зевак. Толпа стискивает нас и относит по направлению к скверу Сионизма. Бесцельно мы отдаемся ее течению.

– Куда теперь?

– К автобусной остановке – и домой.

– Может, нам следует перед этим хватить по глотку? Или ты спешишь?

– Нисколько. Если не считать, что Аси вот-вот доберется до дома.

– Ничего с ним не случится, если он нас немного подождет. Пошли, мне хочется с тобой поговорить. Нет ли здесь поблизости приятного уголка, где можно было б посидеть?

Он взял меня под руку и молодцевато, с неожиданной, даже жесткой хваткой повлек меня по тенистому переулку с уверенностью человека, точно представляющего, куда он идет. Остановился он у стеклянной двери уже знакомого мне банка. Повернул обратно. Оглянулся. Перешел на противоположную сторону. Посмотрел налево и направо. И вернулся ко мне.

– Оно превратилось в банк, – пробормотал он. – Давай тогда двинем до кафе Атара… если оно еще существует.

Он говорил на беглом иврите, который ничуть не портил музыкальный русский акцент.

– Когда вы в последний раз были в Иерусалиме?

– Давно. Очень. Пропустил возможность побывать в нем три года тому назад в последний свой приезд. Выходит, что не был здесь пять лет. Или чуть больше. Там, в Америке, я часто восхищался этим городом. И гордился им. Фотографии Иерусалима можно увидеть в любом офисе, относящемся к еврейской общине, – и это всегда Иерусалим в одном и том же наборе: Старый город, Стена Плача, Музей Холокоста… Все выглядит одинаково, красочно и очень мило. И нет ни одной фотографии этого убогого, переполненного людьми, серого треугольника улиц, в котором бьется и клокочет реальная жизнь Иерусалима и в котором взрываются все эти маленькие бомбы.

Рука об руку мы продолжаем свой вояж и входим в кафе Атара, посетители пялятся на нас, похоже, мы представляем из себя странную пару. Свободное место находится у дальней стенки – маленький столик, на который он кладет свою шляпу. Появившейся официантке он заказывает два кофе и после некоторого раздумья осведомляется о наличии пирожных. Более того, он хотел бы на них прежде взглянуть. Он серьезно обсуждает вопрос о пирожных с официанткой, бросая на меня время от времени быстрые взгляды, сопровождаемые улыбкой. В конечном итоге длинный разговор завершается выбором. Официантка удаляется, за ней уходит и он – вымыть руки. Я извлекаю свой блокнот и, ощущая теплую волну внутри, записываю:

«Тепло, ощущение его во всем теле, сверху донизу. Она искренне рада возможности поцеловать пожилого джентльмена. Постепенно и терпеливо она раскрывается перед ним, не спеша делать какие-либо заключения, избегая категоричных оценок. Помятая фетровая шляпа, небольшие усики, вид добродушный, но в то же время решительный. Прикосновение его руки. Судя по тому, как он выбирал пирожные, он – сладкоежка. Описать пирожное – но так, между прочим, без подробностей, так не похожий на сына отец…»

Он садится рядом со мной, он причесался, волосы его влажны, и капельки воды еще блестят на бровях, и выглядит он весь как-то лукаво – во всяком случае, именно это я записываю в свой блокнот, который тут же исчезает в моей сумке.

– Ну а теперь продолжим. Наконец-то я могу рассмотреть тебя как следует. Сравнить описание с реальностью. Вот ты, значит, какая. Из плоти и крови, во всей красе. Где же он нашел тебя?

– Кто, Аси? В университете, где же еще.

– Они очень старались подготовить меня ко встрече с тобой. Аси писал мне: «Я думаю, что она очень хорошенькая, но не это в ней самое главное». Но что, по его мнению, «самое главное», он так никогда и не пояснил. И Яэль в своей сдержанной и суховатой манере тоже: «Мы почти ничего о ней не знаем. Она замкнута и не любительница поболтать. Она из очень религиозной семьи, но в ней это никак не подчеркивается. Исключительно хороша собой». Конец цитаты. После церемонии бракосочетания Цви тоже написал мне: «Невеста просто красавица». Как если бы они подобным образом хотели мне что-то сообщить, а получилось, что они сами прежде всего хотят понять, хотят, но не могут объяснить прежде всего себе самим, что заставляет Аси так спешить с этим браком, или ответить на вопрос, кто же на самом деле эта совсем молодая девушка, но если им удается в письмах ко мне описать ее красоту, я пойму что-то такое, чего не поняли они, и благословлю этот брак. Сказать тебе по правде, все эти их усилия мало чем помогли мне. Должен признать, что я был скорее смущен. Что я, черт бы их побрал, должен был понять, читая эти постоянные подчеркивания о «религиозной красавице» – никто не упустил случая упомянуть об этом. Было ли подобное словосочетание случайным или содержало скрытый смысл? И какое из этих двух слов было более важным? Какое несло в себе истину, а какое скрывало неправильную оценку? Что отражало временность этого решения, а что – искреннее чувство? Я задаюсь этими вопросами, потому что когда я три года назад виделся с ним, у него была другая подружка, студентка, слушавшая его лекции… они… впрочем, ты, думаю, слышала о ней. И вот ни с того ни с сего я получаю приглашение на свадьбу с религиозной красавицей! Как я должен был это воспринять? Я никого не обвиняю, но извещение было составлено так, словно мое присутствие на свадьбе было не слишком желательным. Мало что прояснила и твоя приписка в конце письма. Ты, надеюсь, простишь меня, но я очень чувствителен к нюансам языка. Все выглядело так, что мое присутствие – или отсутствие – на свадьбе не так уж важно. А теперь вспомни, что это все было зимой, в середине академического года и при полном отсутствии свободных денег, необходимых для подобного путешествия. Надо ли мне было появиться там, чтобы рука об руку стоять под брачным пологом с женщиной, которая уже пыталась убить меня, пусть даже все остальные делали вид, что… что все в порядке. Ну, как тебе это?

Принесли пирожные и кофе. Я сидела, совершенно ошеломленная этим взрывом признаний. Таким фантастическим и неожиданным проявлением враждебности. Такой жестокости. Он глядел на меня не отрываясь, таким взглядом смотрел иногда на меня Аси, но взгляд его был много менее суровым. Неудержимый поток, обрушившийся на меня, был столь же музыкален, сколь и суров. Кто это хотел его убить? Великий боже, о чем это он здесь толкует? Правильно ли я все расслышала? Должно быть, он тоже болен. Что это за семейство, в котором я оказалась? Я содрогнулась от страха. А он наклонился над тарелочкой с пирожными и стал с видимым наслаждением обнюхивать их. Затем достал две зеленые таблетки и начал их жевать.

– Это чтобы проснуться. Я добирался более семи часов и все еще не могу прийти в себя. У меня затекли ноги… такого со мной никогда раньше не случалось. Должно быть, становлюсь стар… тебе не кажется?

И он откусил пирожного.

– Я хотел написать твоим родителям и извиниться перед ними… и перед тобой, разумеется, тоже. Я предпринял некоторые усилия, чтобы разузнать о них побольше… через своих друзей в Иерусалиме. У них, как мне сказали, есть магазин бакалеи, так что выходит, они вполне порядочные и обеспеченные люди. Скромные венгерские евреи… Я правильно говорю? Вы из Венгрии?

Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию.

Сноски

1

Се́дер (ивр. «порядок») – ритуальная трапеза в праздник Песах (еврейской Пасхи).

2

Хаса (ивр.) – листовой салат.

3

В Израиле в качестве местной валюты в период с 9 сентября 1952 года до 24 февраля 1980 года использовался израильский фунт, называвшийся также израильской лирой.

4

Машиах (ивр) – мессия.