Дмитрий Савочкин
Марк Шейдер
Все имена, названия и исторические факты, приведенные в тексте, являются выдуманными и не имеют ничего общего с реальностью. Выдуманное государство «Украина» было помещено на польско-русскую границу не в качестве намека, а просто потому, что автору это географическое положение показалось подходящим. Автор хотел бы обратить внимание на то, что, несмотря на некоторые (могущие показаться явными) параллели в описании, именах и названиях выдуманных людей и мест с реальными, все они являются абсолютным и безусловным вымыслом. Всякое сходство между ними и действительно существующими людьми и населенными пунктами случайно и непреднамеренно.
Кроме того, я чувствую, что за последнее десятилетие существенно изменился баланс между вымыслом и реальностью. Их роли все больше и больше меняются местами. Мы живем в мире, который управляется самыми разными вымыслами… По сути, мы живем внутри огромного романа. Писателю сегодня все меньше и меньше нужно сочинять вымысел для своей книги, он присутствует там изначально.
Задача писателя – сочинить реальность.
Джеймс Грэхем Баллард.Из предисловия к роману «Катастрофа».1995 год 1
Когда на тебя обрушивается двадцать тонн породы, и еще восемьдесят тысяч тонн грунта нависают над тобой, твои ноги раздавлены всмятку, правая рука обездвижена, вокруг тебя абсолютная темнота, потому что коногонка у тебя на каске разбита, и коротящие обрывки нити накала ее лампочки угрожают зажечь метан, запах которого настойчиво пробивается сквозь скудные остатки кислорода, – ты поневоле вспоминаешь выпивку.
Сначала, конечно, вспоминаешь водку.
Водка – всему голова.
Водка – начало и конец.
Потому что ее много и она везде. Ты вспоминаешь «Столичную», потом «Старого друга», потом пресловутый «Карат», ну а потом уже – «Гетьмана». «Мягкова» тоже вспоминаешь, но не так. И не так вспоминаешь «Артемиду». «Олимп» – тоже ничего, но это все – когда денег достаточно. А вообще, можно и просто «Старорусскую» или «Экстру» – это вообще ядерная штука. Фокус в том, что дорогую водку ты все равно покупать не станешь, а средняя практически всегда – подделка. Поэтому ты покупаешь дешевую, ту же «Старорусскую» или «Экстру», приготовленную из нефтяного спирта и простой воды из-под крана.
Или еще проще – можно пить спирт.
Я облизываю пересохшие губы и наблюдаю, как маленькие сполохи двух коротящих проводочков время от времени освещают пространство передо мной. Лампочка разбилась, но батарея еще цела. Тока совсем чуть-чуть, иначе вспышки были бы такими яркими, что ослепляли. Но и этого будет достаточно.
Ноздри забивает запах метана, он поднимается вверх по носоглотке, проходит в дыхательное горло, затем – в легкие, трахею, откуда через бронхи растекается по всему организму. Ну, кроме, может быть, ног, потому что их я совсем не чувствую – должно быть, с ними что-то не так.
Я осторожно шевелю левой рукой, она нехотя слушается. Мне нужно чуть-чуть выкрутить разбитую лампочку, чтоб проводки перестало коротить, и метан не загорелся. Само по себе горение метана мне сейчас не навредит – разве что небольшой ожог: ведь здесь слишком мало кислорода, чтобы пожар продолжался долго или превратился в БОЛЬШОЙ ВЗРЫВ. Но в том-то и дело, что здесь слишком мало кислорода. Если метан загорится, его совсем не останется. Так что лампочку надо чуть-чуть выкрутить. Совсем чуть-чуть…
Я осторожно поднимаю руку, ватную, не слушающуюся, больную руку, поднимаю ее к каске, протискивая сквозь узкую щель, словно специально оставленную в завале пещерными троллями. Осторожно начинаю выкручивать лампочку. Один поворот, два… этого достаточно. Я вздыхаю с облегчением. Теперь я получил передышку. Может быть даже, теперь я умру не от удушья, а от потери крови. Я ведь все еще не знаю, что с моими ногами, не знаю, насколько они целы, совсем не знаю, и не существует способа это узнать.
Спустя мгновение я стою на поверхности, ровно тремястами метрами выше: метр за метром, уголь, гранит, базальт, песок, опять базальт – и огромный дымящийся террикон. Триста метров – в одно мгновение. Триста метров – это ерунда, если двигаться прямо по прямой, прямо вперед, где-нибудь на поверхности, где-нибудь, может быть, на стадионе, может быть, просто в поле. Триста метров – это сущая ерунда, если мерить их ПО поверхности, но это ужасно много, если мерить их ДО поверхности.
Одно мгновение – и я стою наверху, холодный ветер шевелит волосы у меня на голове, и ступни моих ног начинают нагреваться сквозь толстую подошву зимних ботинок, потому что террикон чертовски горячий, даже в такую погоду. Я все еще не знаю, что там с моими ногами, я погребен под толщей завала, но все-таки дышать свежим морозным воздухом – это круто.
Я прохаживаюсь по террикону, потому что стоять на одном месте становится больно.
Когда-нибудь все это станет историей. Все – и шахта, и завал, и я сам, придавленный, полураспятый в забое за все свои грехи, у которого заканчивается кислород.
Террикон станет историей.
А вот водка – нет.
«Странно, – думаю я, – как что-то остается в истории, а что-то нет». Через сто – двести лет какой-нибудь заученный студент второго курса горной академии будет писать курсовую работу «Быт и образ жизни шахтеров Западного Донбасса на рубеже двадцатого и двадцать первого веков». И он напишет про террикон, но не напишет про водку. Он напишет про то, сколько угля один шахтер замолачивал в год, но не напишет, сколько спирта он выпивал за то же время. Черт, он в подробностях опишет, как шахтеры одевались в забой, из чего было сделано их нательное белье, напишет даже, какого цвета у них были трусы, но ему никогда не придет в голову написать, как можно получить чистый спирт из тройного одеколона.
Для этого надо взять стальной лом, обыкновенный стальной лом, и положить его в морозилку. Когда он совсем замерзнет, его нужно достать и опустить одним концом в кружку. Затем – взять флакон тройного одеколона и медленно тоненькой струечкой пустить его по лому.
Знаете, как все эти сраные бармены готовят свои коктейли? Только они льют напитки по лезвию ножа, а мы всегда пользовались ломом. Эфирные масла и ароматические вещества, вызывающие рвотный рефлекс, когда пьешь просто одеколон, имеют очень высокую температуру замерзания, а спирт, наоборот, низкую. Ты слил весь одеколон, затем берешь вторую кружку, разворачиваешь лом другой стороной и повторяешь процесс. Все, кроме спирта, застывает на поверхности. Повторив слив пять раз, ты получаешь практически чистый спирт.
Спирт можно получить из чего угодно: из одеколона, из духов, из аэрозоля, из освежителя воздуха. Спирт можно получить даже из гуталина: для этого достаточно намазать гуталином хлеб и поставить в теплое место. Ты просто срезаешь со свежей буханки верхнюю корочку, затем мажешь ее толстым слоем гуталина и ставишь к батарее на несколько часов. Спирт потихоньку вытапливается и пропитывает хлеб. Потом ты просто срезаешь верхний слой, все еще намазанный шлаком и маслами, и ешь пропитанный спиртом хлеб.
Никто не напишет об этом в книгах.
Никто не защитит про это диссертацию.
Никогда.
Никто и никогда не напишет про нацвай.
Внезапно, прогуливаясь по террикону, наблюдая за тем, как рабочие лениво машут какими-то бесполезными инструментами, как инженеры вяло пытаются просчитать, как следует рыть, слушая, как кто-то уже вызывает меня по телефону, чтобы спросить, сколько денег мне понадобится, чтобы в шахте не осталось живых, я понимаю, что все это: и шахта, и завал, и развитие угольной промышленности – на самом деле не имеет никакого отношения к порошку. Ни к зеленому, ни к желтому.
Да, это факт, мы все сидели на нацвае, но, черт возьми, мы все по утром чистим зубы, и это не значит, что если в шахте произошел обвал, или взрыв метана, или самовозгорание террикона, то в этом виновата зубная паста. Она не виновата. И порошок тут ни при чем.
И когда я возьму трубку, я просто представлюсь и спрошу, кто это, а потом скажу: «Я думаю, как обычно».
И этого будет достаточно.
Но в этот раз я на самом деле не думаю, как обычно.
На самом деле я отлично знаю, что сейчас все совсем по-другому.
Сейчас там, внизу, раздавленный и полураспятый за свои грехи, лежит не какой-то безымянный шахтер, имени которого я никогда не узнаю, – сейчас там лежу я, не чувствуя ног, правая рука обездвижена, и кислорода осталось совсем чуть-чуть. И метан потихоньку душит меня.
Я открываю глаза, но темень вокруг стоит абсолютная, потому что единственным источником света были вспышки от замыкания обрывков нити накала, а сейчас я выкрутил лампочку и не осталось даже их. Я закрываю глаза.
Я не знаю, напишет ли когда-нибудь кто-нибудь про нацвай.
Черт возьми, я не знаю, может быть, средневековые скандинавские рыбаки или древнегреческие лесорубы тоже сидели на чем-то подобном. И никто уже не узнает.
Я не знаю, напишет ли когда-нибудь кто-нибудь про нацвай, и сейчас это уже не имеет значения.
Потому что теперь все будет по-другому.
Я открываю глаза.
2
Я растираю нацвай языком по зубам и чувствую, как рот постепенно заполняется слюной. Жгучий вкус заставляет лицевые мышцы сокращаться против моей воли, лицо кривится, но это не значит, что мне плохо. Я чувствую, как горькая, пропитанная нацваем слюна потихоньку стекает вниз, под язык, и горло начинает неметь. Сейчас главное – не сглотнуть. Перед приемом нацвая надо как следует напиться, чтобы потом долго не хотелось проглотить слюну. Нацваю не нравится в желудке, он будет рваться оттуда наружу.
– Ну что, – спрашивает меня Кролик, – порядок?
– Вроде бы да, – отвечаю я и продолжаю раздеваться, – порядок, Колян.
Коляна прозвали Кроликом за то, что у него выдаются два передних зуба. Он никогда не обижался, но все в глаза все равно называют его по имени. Мне всегда было интересно, как он растирает по ним нацвай, по этим двум торчащим кроличьим зубам.
В принципе, нацвай можно класть под язык или просто жевать. Правда, для этого берут не порошок, а маленькие катыши, похожие на козье дерьмо. По большому счету, нацвай недалек от него, я имею в виду, от козьего дерьма. Наверняка вам известно, что в нацвай кладут гашеную известь, жженую дубовую кору, масло и жевательный табак. Это известно наверняка, хотя и это многие считают ерундой. Говорят еще, что в его состав входит какое-то растение «нас». Я никогда не слышал о таком растении, пока не начал принимать нацвай, и многие не верят в то, что оно вообще существует.
Здесь все считают, что название «нацвай» происходит от немецкого перевода слова «два», потому что одна доза нацвая рассчитана на двоих – «на цвай». Но чурки говорят, что правильно произносить «насвай» или даже «насыбай» и что это название – от растения «нас».
Не знаю, не знаю, мне гораздо больше верится в то, что в нацвай добавляют куриное дерьмо. Неизвестно, правда, зачем – вряд ли оно содержит что-то тонизирующее, да и для вкуса не особенно-то, но ведь от чурок всего можно ожидать.
Да, я почти уверен, что они добавляют туда куриное дерьмо.
Я снимаю вещи и аккуратно укладываю их в контейнер, висящий на длинной стальной трубе. Рядом с ним висит еще несколько десятков таких же контейнеров, и в них – вещи остальных членов бригады. Иногда мне кажется, что эти контейнеры – что-то вроде нас самих. Длинный ряд одинаковых ящичков, набитых всяким хламом, вывешенных в ряд на монотонной стальной трубе. Никто не заметил бы разницы, если бы во время смены мы сами были вывешены здесь, а контейнеры пошли вместо нас в забой.
ЗАБОЙ!
Молчать!
Не произносить всуе!
Я заканчиваю складывать вещи и начинаю одеваться. Два раза в день одна и та же процедура – сначала ты снимаешь одно и надеваешь другое, потом наоборот. Я натягиваю на себя уже порядком перепачканные подштанники и водолазку – нательное белье. В общем-то, конечно, они должны быть белыми, но после первого же спуска на них появляются серые сюрреалистические разводы, знаете, как на всех этих сраных модерновых картинах.
Затем я надеваю робу и сапоги. Эта последовательность отточена до автоматизма. Я мог бы, не просыпаясь, с утра встать, умыться, одеться, позавтракать, приехать на шахту и переодеться. Собственно, мне и сейчас необязательно просыпаться. По большому счету, я мог бы не просыпаться все время до тех пор, пока не выйду из бани после смены. Я мог бы делать все это в состоянии глубокого сна.
Да, так все и было бы – я бы вообще не просыпался.
Если бы не нацвай.
В плечо меня толкает совсем молодой паренек, кажется, его зовут Саня. Здесь всех, кто не Рома или не Игорь, зовут Санями. Даже если их зовут совсем не так: пока ты не выучишь его настоящее имя, он будет для тебя Саней.
– Чего тебе? – спрашиваю я.
– У тебя есть? – спрашивает он, имея в виду нацвай. Вот, может быть, поэтому все и думают, что «на цвай» – это на двоих: постоянно кто-то приходит без дозы, и кто-то другой с ним делится. Я долго не мог понять поначалу, откуда он вообще здесь берется, – мне казалось, что нацвай только и делают, что передают друг другу – те, у кого сегодня он есть, тем, у кого сегодня его нет. Мне было интересно – что произойдет, когда он СОВСЕМ закончится. У всех. И на вопрос «У тебя есть?» все будут только разводить руками.
Но он не заканчивается.
– Нет, – говорю я, – я сам брал у Кролика.
– А-а-а, – разочарованно тянет он, – понятно.
Сейчас он, наверное, будет приставать еще к кому-нибудь, пока не найдет себе дозу. Без дозы он вряд ли полезет в забой… забой…
Да.
Это слово.
С ним все в порядке.
Нацвай начинает приходить, я чувствую, как он растекается по всему телу, какое-то странное тепло начинает согревать кончики пальцев на руках и ногах, уши, нос и член – все выступающие части тела. Еще я чувствую, что все вокруг неожиданно становится каким-то веселым, появляются новые краски, даже там, где все было черно-белым. Всякие мелочи становятся вдруг удивительно смешными, но я не смеюсь, потому что я хорошо знаю эти приколы, у меня уже достаточный опыт приема нацвая, я не первый день его принимаю, я не смеюсь, совсем, ведь ничего смешного вокруг нет, просто решительно ничего смешного, поэтому смеяться не надо, я хорошо знаю… эти… вот…
Щас…
Несколько секунд мысли пролетают с удивительной скоростью, и все постепенно возвращается на свои места. Но не совсем. Мир вокруг слегка изменился, но главное, что произошло, – я могу спокойно произнести слово «забой».
Вот, слышите: «ЗА-БОЙ».
И все в порядке.
Дело было не в первом воспоминании, хотя, конечно, оно было таким, каким и должно быть первое воспоминание о забое. Ничего ясного, только смутное ощущение ада. Знаете, каким его в детстве изображает в своих шепелявых рассказах выживающая из ума бабка. Ничего конкретного, ни одного четкого образа, все размыто – только грохот, духота и темень, нет – чернота. И какой-то древний ужас.
Он выполз из меня.
Из самых глубин.
Он выполз откуда-то, наверное, из подсознания, или даже из коллективного подсознания, или еще там откуда-то, и остался со мной. Я не мог думать о забое, я не мог говорить о нем, я не мог даже произносить само это слово. Каждый раз, когда я спускался в забой, я умирал.
И снова рождался только тогда, когда клеть выезжала на поверхность.
И меня не существовало между этими двумя моментами, меня не было нигде, не iснувало зовсiм.
Я не знал, что мне делать.
Сначала я старался просто привыкнуть к этому, я думал, что все ведь вокруг как-то работают по десять, двадцать лет, я думал, что, в конце концов, втянусь. Но я не втягивался.
После забоя ты куришь несколько сигарет – я выкуривал почти полпачки.
Ты куришь по три-четыре, просто чтобы прокашляться от пыли. Для шахтера антракоз – это даже не диагноз, это уже как врожденное уродство.
Конечно, всем выдаются лепестки, в смысле респираторы. Только лепесток засоряется минут за сорок, а в забое ты торчишь шесть часов. Ни больше ни меньше. Говорят, когда-то кто-то пытался бороться за то, чтобы на смену выдавалось несколько лепестков, да только вряд ли у него что-нибудь получилось. Это глупая мысль – бороться за какие-то лепестки. Как будто больше не за что! Все борются за повышение зарплаты или за то, чтоб перебоев с водкой не было. Так что лепесток выдается один, и за сорок минут – самое большее – он засоряется, а дальше ты снимаешь его и всю оставшуюся смену дышишь так.
Антракоз – это профессиональное заболевание шахтеров. Как-то раз я открыл учебник для медсестер и прочитал про него. Антракоз, вместе с силикозом и сидерозом, входит в группу пневмокониозов, возникающих при длительном вдыхании пыли и характеризующихся разрастанием в дыхательных путях соединительной ткани.
И для всех нас он настолько неизбежен, что никто даже не задумывается об этом. Как будто больше не о чем думать.
И после смены ты выкуриваешь несколько сигарет, просто чтобы прокашляться, отхаркать пыль и немного отсрочить свой приговор.
А я выкуривал полпачки, потому что хотел забыться.
И на следующий день я все равно не мог подняться с постели, не мог заставить себя подняться, потому что не мог перенести мысль о том, что мне снова надо будет спускаться в забой. Я даже слова этого не мог произнести, я не мог слышать его звучания.
ЗА-БОЙ…
Я пил.
Я пил и водку, и спирт, и самогон, и бормотуху, и тормозную жидкость, и все остальное, что пьют наши ребята. Я пил больше всех. И это все равно не помогало.
Я начал покуривать. В смысле, покуривать драп, вы понимаете, о чем я говорю. Так у нас называют сушеные, измельченные листья конопли, их еще зовут анашой, дурью, частенько – травой. Но чаще всего – драпом. Иногда тебя не могут понять, когда ты говоришь о драпе, – люди могут подумать, что ты имеешь в виду другой драп – ткань, шерсть с кашемиром, восемьдесят к двадцати или как-нибудь так. Вообще-то, тут не очень-то любят драп, он не прижился. Но если хочешь покурить – можно найти безо всяких проблем.
Я покупал драп у цыган или просто у молодых людей с бледными трясущимися руками и взглядами наемных убийц, их называли пушкарями. Так я познакомился с Волей.
Первый раз я купил у него косяк – маленькую сигаретку с драпом, их всегда называли косыми или косяками, не знаю даже почему. До сих пор не знаю. Воля – смуглый, похожий на цыгана, но он не был цыганом, Воля много раз говорил, что он мадьяр. Он смотрел на меня из-под своих тонких красивых бровей и жевал спичку. Спросил, что мне нужно, и я сказал, что «это». Мы всегда так называли драп.
«Это».
Воля улыбнулся от уха до уха и спросил, сколько «этого» мне нужно: чтоб под зайца или чтоб поплыть? Я не понял его, и тогда он просто запустил руку куда-то, то ли себе за пазуху, то ли за пазуху самого господа бога, и протянул мне косяк.
«Шесть гривень».
Три пачки сигарет.
Бутылка водки.
Двести пятьдесят грамм копченой ветчины.
Или один косяк.
Ровно столько он тут стоит.
Я накурился в тот вечер до состояния, которое у нас называют «дровами»: мои мутные зрачки, должно быть, совершенно не отражали света, и сам я не мог стоять без посторонней помощи, – а Воля спросил у меня, что меня гложет. И я ему рассказал. Ну, рассказал все это: и про забой, и про страх, и про водку, и драп – ну, про все.
– Это х*ня, – прокомментировал Воля.
Для меня это совсем не было х*ней, я так ему и сказал. А он ответил, что я не на том концентрируюсь. Он рассказал, что был такой психиатр – Кандинский, и он сошел с ума. Не тот Кандинский, который рисовал все эти сраные кубические картины, хотя вот этот-то точно был сумасшедшим. Другой. Этот парень открыл новую болезнь, ее потом назвали «синдром Кандинского». Что-то вроде шизофрении, психическая болезнь, мерзкая и неизлечимая. И еще Воля мне рассказал, что все симптомы Кандинский описывал, наблюдая их на себе. Он сам был болен этой болезнью.
– Вот это действительно дерьмо, – сказал Воля. – Вот это настоящее дерьмо, а то, о чем ты мне говоришь, – это х*ня.
Он обнимал меня одной рукой, в другой у него был то ли косяк, то ли бутылка, его глаза тоже не отражали света, и так мы сидели с ним, в полной темноте, и он ничем не мог мне помочь. Он мог продать мне драп. Он мог продать мне много драпа, и он мог сказать мне, что то, о чем я парюсь, – это х*ня. И он никак не мог мне помочь.
Кандинский, в конце концов, застрелился.
А я продолжал каждый день спускаться в забой, и каждый день я умирал. Меня не спасали сигареты. Меня не спасала ни водка, ни спирт, ни денатурат. Меня не спасал драп – все было бесполезно. Я бы попробовал даже колоться, если бы с детства не боялся иголок. Я умирал.
Закрываю глаза.
Открываю глаза.
А потом однажды я познакомился с Кроликом. Кролик похож на Рональдо, во всяком случае, такого, какой тот в рекламе кроссовок: невысокий короткостриженый смуглый добряк с выдающимися передними зубами. Говорили, что раньше Кролик работал актером, то есть это только так называется – «актером», на самом деле он снимался в порнухе. Я как-то спросил его: «Слушай, Колян, правда, что ты был актером?» А он посмотрел на меня и улыбнулся. Он был хорошим парнем, этот Кролик.
Он рассказал мне, что на самом деле сниматься в порнухе очень тяжело. Только кажется, что это классно, и ты можешь трахать кучу баб и еще получать за это деньги. Платят не так уж много. Но самое важное – в другом. Когда ты просто трахаешь женщину – ну, просто снял ее где-то на улице и в*бал, – то главное, что ты имеешь, – это не голая баба, и не твой х*, и не кончание. Да, он сказал, что все это не главное, только вместо «кончание» он сказал «детумесценция», но это одно и то же, он имел в виду оргазм. Так вот, как сказал Кролик, главное в сексе – это свобода, только никто этого не понимает, потому что она есть как бы сама по себе, независимо ни от чего. У тебя всегда есть свобода трахаться или не трахаться, у тебя есть свобода в*бать женщину в жопу, или дать ей в рот, или просто полежать рядом с ней и не делать ничего, если ты этого не хочешь. И всегда можешь бросить эту женщину, если она тебе не нравится, и пойти найти другую. Но ты не понимаешь, что свобода – самое главное, потому что ты никогда не терял ее. По крайней мере в сексе. А когда ты снимаешься в порнухе, то у тебя нет этой свободы: ты должен делать то, что тебе говорят, и иногда это бывает ужасно.
Когда ты е*шь уродливую черную бабу, уродливую, потому что это единственная негритянка, которую смогли найти: на Украине не так уж много негритянок, которые согласны сниматься в порнухе, – и от нее воняет каким-то солидолом, хотя вы все и моетесь перед началом съемки, причем в студии холодно, потому что студия – это просто снятая напрокат квартира на краю города, а на дворе февраль, и квартира не топится, режиссер же орет, что у тебя на лице должно быть больше страсти, но с тебя уже ручьем течет холодный пот, и ты понимаешь, что не кончишь в нее, никогда не кончишь, потому что ты уже кончал сегодня четыре раза и потому что под тобой уродливая черная баба, и вокруг холодно, и этот запах, и эти крики, и еще страсть у тебя на лице – это страшно. «Да, – сказал Кролик, – это работка – не позавидуешь». Ему легче быть шахтером, хотя, конечно, и это не самая приятная работа, но все лучше, чем сниматься в порнухе.
Над ним иногда шутили, и вообще-то он был немного странным, хотя здесь все были немного странными. По большому счету, тут было странно не быть странным.
И он дал мне нацвай, сказав, что это поможет мне «поддерживать себя в тонусе» до тех пор, пока я в забое. Я не знал, что это значит, но взял и сделал так, как он сказал.
Я растираю нацвай языком по зубам, и я ощущаю, что совершенно спокоен. Впервые в жизни я заходил в клеть, не думая о смерти, о том, что эта клеть сейчас оборвется, и сорок человек дружно полетят вниз, с трехсотметровой высоты, вопя и дрожа от страха так, что клеть кидает из стороны в сторону, пока она не зацепится за что-нибудь и не перевернется, и тогда мы все выпадем из нее, хватаясь друг за друга, давя друг друга и продолжая лететь дальше – вниз и вниз, пока окончательно не разобьемся о каменное дно шурфа. Впервые в жизни этого не было.
Мы зашли в клеть.
Мы спустились на дно.
Мы работали шесть часов.
Мы поднялись на поверхность.
Выходя из клети, я ощущал усталость и абсолютное счастье. Страха больше не было. Он вернулся вечером, когда я выплюнул нацвай, и все постепенно ушло, тот дивный новый мир – он растаял в воздухе, как будто его не было. Но я знал – завтра я спущусь в забой без страха. Потому что завтра я спрошу у ребят, и кто-то из них наверняка даст мне зеленый порошок.
Если ничего не случится со мной.
Если ничего не случится с забоем.
Если ничего не случится с самим порошком.
3
На уголовное дело достаточно пяти грамм марихуаны.
Иногда мне не хочется просыпаться. Иногда я могу открывать глаза и думать – черт возьми, ну почему я сегодня проснулся?
А иногда мне снятся сны, и это страшнее всего.
Я знаю наизусть все сроки и все требования по обыскам, выемке и дозам наркотических средств и прекурсоров, обнаружение которых у подозреваемого тянет на возбуждение уголовного дела.
На уголовное дело достаточно одного стакана уксусного ангидрида.
А иногда меня пытаются заставить спуститься в забой, и это еще хуже, чем сны. Но, слава богу, это случается очень редко. В основном моя работа заключается в том, что я езжу от шахты к шахте, почти каждый день трясусь в старом разбитом четыреста шестом «Пежо» по колдовые*ным сельским дорогам и смотрю на уродцев.
В принципе, они все – уродцы, все, кто когда-либо был рожден шахтером или в шахтерском городке, или просто те, кто работал в забое. Их называют грозами[1], но они не грозы, они – уродцы.
Некоторые остались без рук или без ног. Даже странно, как люди могут жить с такими уродствами. Но они живут, живут и радуются каждому новому уродству, потому что с ним они смогут обворовывать государство еще сильнее. А государство старается нагрузить их работой так, чтобы они поскорее отбросили копыта, и ничего им больше не платить.
В итоге они работают на государство почти даром, но обворовывают его во всем, в чем могут, пока не отбросят копыта. Двинут кони. Врежут дуба. Загнутся. Умрут.
Это называется «симбиоз».
На уголовное дело достаточно четырех с половиной кубов раствора или полграмма сухого веса экстракционной ширки.
Дайте-ка я расскажу вам, чем я занимался раньше. Я был опером районного ОБНОНа и занимался ловлей нариков. Официально это называется «документирование преступной деятельности по хранению и распространению наркотических веществ» и, действительно, несколько отличается от простой ловли.
Смысл здесь не в том, чтобы схватить наркомана, – это может и ребенок: вмазанный наркоман, вообще-то, – никудышный спринтер. Смысл в том, чтобы доказать факт наличия у него шири, или винта, или еще какой-нибудь вкусной «весчи». Если ты просто пытаешься остановить его на улице или стучишься к нему в дом – он выливает раствор. В унитаз или в землю. Наркоман, конечно, безвольное чмо, но он не сумасшедший. Ему хочется вмазаться, но еще больше хочется остаться по эту сторону решетки обезьянника.
Нариков ловят так.
Сначала надо выпасти место, где они тусуются, вмазываются, а еще лучше – фарцуют ширью. Затем надо собрать небольшую опергруппу – хотя бы трое-четверо ребят – и занять позиции. Все становятся так, чтобы в любой момент видеть друг друга, и начинают ждать.
Когда нарисовался нарик, надо сосредоточиться и действовать предельно осторожно. Один человек – обычно самый лучший бегун или тот, кого местная гопота еще не знает в лицо, – приближается к объекту. Вид он при этом делает максимально отрешенный и смотрит куда-то в сторону, напевая себе под нос «Миллион алых роз»: мол, он никакой не мент, а ежик в тумане. Когда до нарика остается несколько метров, он делает рывок.
Это ювелирная работа.
Главное – схватить нарика за кулак, тот кулак, в который он при твоем приближении взял шприц, чтобы второй рукой выдернуть поршень. Надо схватить его за кулак двумя руками и сжать как можно сильнее. Хорошо еще при этом сбить нарика с ног, но это не так уж важно – с разных сторон в это время, что есть силы, несутся ребята. Кулак нарика надо удержать сжатым, пока не подбежит группа, а потом они его вырубят. Два-три удара – больше нарику не надо.
Дальше – это дело техники, нужно лишь найти понятых.
На уголовное дело достаточно пятнадцати сотых грамма кокаина.
«Пежо», конечно, отличная машина, если она новая, только что с конвейера, и если вы ездите на ней по дорогам. Трассам, автострадам, шоссе – я имею в виду ДОРОГАМ.
Не грунтовым дорогам.
Не проселочным дорогам.
Иногда мне кажется, что есть смысл придумать какой-нибудь новый дорожный знак или, скажем, просто указатель: «ЭТО – ДОРОГА!» Ну, там, для иностранцев каких-нибудь. Будут тут возить, к примеру, немцев, показывать им «инвестиционные перспективы украинской угледобывающей промышленности», и начнут немцы спрашивать: «Где дорога? Где дорога? Почему нас не везут по дороге?»
ВОТ ДОРОГА!!!
Другой тут нет, не было и не будет.
И я старательно выруливаю по колдое*нам в поисках шахты, где произошла авария.
Официально моя должность называется «координатор действий по предотвращению и уменьшению негативных последствий экстренных ситуаций на угледобывающих предприятиях со стороны концерна „Западдонбассуголь»». Последние слова означают, что если где-то возникнет «конфликт интересов», то я всегда буду отстаивать сторону шахты. Собственно, в этом суть моей работы.
Моя задача – хорошо считать. Я беру количество людей, погребенных под завалом (А), по их возрастам прикидываю, сколько в среднем они еще проживут, если их вытащат (В), и умножаю на две постоянные – пожизненная пенсия шахтеру, пострадавшему в забое (Х) и единовременная выплата семье погибшего (Y). Это простая арифметика. Если А х х В х Х больше, чем А х Y, – шахтеры остаются в забое.
Навсегда.
Живыми они стоят дороже.
Вы не поверите, сколько шахтеров гибнет каждый год.
На уголовное дело достаточно двух кубов раствора или одной десятой грамма сухого веса ацетилированной ширки.
Есть масса вещей, которые оперу ОБНОНа необязательно делать. Скажем, ему необязательно наезжать на наркоторговцев в нерабочее время и сбивать с них бабло за право работать на его территории. И ему совсем необязательно отслеживать гастролирующих пушкарей и вышибать их со своей территории вовсе. И ему прямо запрещено потихоньку таскать конфискованную наркоту из вещдоков и перепродавать ее.
Но это не значит, что ничего этого опер не станет делать.
Каждый человек, хоть что-то сделавший для другого человека, своей страны или всего человечества, начинает думать, что он имеет на что-то право, – я имею в виду, на что-то большее, чем он получил. Когда ты годами работаешь по ночам и без выходных, жрешь землю для того, чтобы словить еще одного нарика, чтобы детям было спокойнее ходить по улицам, и получаешь за это какие-то гроши – ты начинаешь думать, что страна тебе задолжала.
Она ведь не станет беднее от того, что какой-то наркоторговец раскошелится за право работать в этом районе. Все равно ты его посадишь, когда соберешь достаточную доказательную базу.
Вы можете попробовать рассказать мне о законе, о том, что сотрудник правоохранительных органов должен защищать его, а не нарушать, о том, что закон один для всех.
Знаете, что я вам отвечу: закон един, но с разных сторон этот единый закон выглядит по-разному. Невозможно знать то же, что знаю я, и относиться к закону так же, как относитесь вы.
Попробуйте.
В нашем районе завелся парень, падкий на сопротивляющихся женщин. На языке штатских это называется «насильник». Знакомился с бабой, затаскивал ее к себе, трахал, а после этого грозился, что, если она кому-нибудь расскажет о случившемся, – он ее порешит. Такое случается сплошь и рядом. Вы удивитесь, если узнаете, скольких женщин насилуют в мире каждый день.
И вот одна из девок, которых этот приятель трахнул – назовем ее «Ханна», – приходит к нам, пишет заяву и готова его опознать. Вам надо дополнительно пояснять, что это – самый смелый поступок, который я встречал в своей жизни? Она пришла к нам сразу, не подмываясь, и сдала все анализы. Весь райотдел считал ее лучшей заявительницей в истории сто семнадцатой статьи.
Ее слово против его, и суд назначает экспертизу ДНК. Экспертизу проводят в каком-то там хитровые*ном институте под Одессой и говорят, что да, это он. Результаты положительные.
Я еду в Одессу за результатами (они не пришли почтой, и мы не поняли почему), а директор института говорит, что экспертиза очень дорогая, и, чтобы забрать результаты и посадить нашего друга, мы должны заплатить им двадцать штук.
Двадцать тысяч гривень.
Четыре тысячи долларов.
Три тысячи пятьсот евро.
Директор преданно смотрит мне в глаза, аккуратно укладывая результаты анализа в сейф: «Привезете деньги – получите результаты». Государство никогда не раскошелится на такую сумму, просто чтобы посадить насильника. Заявительница не соберет этих денег, даже если за них можно было бы вернуть назад день изнасилования и переиграть все. Это тупик. Наш друг будет ходить каждый день на работу и с работы, посещать кафе и знакомиться там с девушками – он будет жить в свое удовольствие. Мы будем пасти его, сколько нам угодно, но мы не сможем его посадить за то, что он сделал.
Вы еще не забыли о законе?
Мы сломали ему нос, два ребра и правую лодыжку, и он был благодарен нам за отбитые почки, потому что мы хотя бы оставили на месте его яйца.
Когда ты попадаешь сюда, с законом внутри тебя что-то происходит. Ты становишься немного другим, и ничто уже не вернет тебя прежнего.
Воистину, людям, которые любят колбасу и уважают закон, не стоит видеть, как делается то и другое.
На уголовное дело достаточно ста пятидесяти миллиграммов метамфетамина, содержащего эфедрон.
Когда ты выезжаешь в командировку в какой-нибудь шахтерский городок, если ты не можешь обернуться за один день, тебя обязательно уложат спать в местной гостинице.
О!
Гостиница!
Это слово вообще-то слабо отражает реальность. Я опишу вам эту гостиницу, чтобы вы хоть немного представили себе, о чем я говорю.
Обычно это двух-трехэтажная кирпичная коробка, на каждом этаже которой – тускло освещаемый коридор с однообразными комнатами по обеим сторонам. Комната больше всего похожа на камеру-одиночку: прямоугольник в 12 квадратов с разваливающимся шкафом, грубо тесанной тумбочкой и безумно скрипящей пружинной кроватью. Еще из мебели может быть стол, который с трудом держится на ножках, и пара стульев такой же устойчивости. Лампочка без абажура включается плохо работающим выключателем возле двери, и, когда ты, погасив свет, добираешься до постели впотьмах, выставив вперед руки и врезаясь ногами в стулья, – должно быть, со стороны это смешно.
Но я не стою со стороны.
И мне не до смеха.
А самое запоминающееся в этих гостиницах – туалеты. Туалет представляет собой такую же точно комнатку в 12 метров, внутри которой отгорожено некоторое пространство, поделенное на три равных кабинки.
На кабинках никогда-никогда не бывает дверей.
В неотгороженной части помещения обычно есть раковина и кран, из которого течет ржавая вода уличной температуры. Изредка, видимо просто для того, чтобы посетитель не расслаблялся, кран стреляет. Негромко, но, если ты – единственный человек на всю гостиницу, кроме давно уснувшей вахтерши, тихонько встал посреди ночи, потому что тебе хочется отлить, прокрался сквозь тишину ярко освещенного коридора, в котором гулко отдаются твои шаги под чуть слышный аккомпанемент потрескивающих неоновых ламп, помочился и потом открыл слегка скрипящий кран, – даже негромкий выстрел заставит твое сердце станцевать гопак.
Это чертовски странное ощущение.
И верх – самый, абсолютный верх всего – это унитаз. Огромный, чугунного литья, унитаз в туалете всегда зачем-то устанавливается на возвышении, как будто облегчиться в этом месте – такая честь для тебя. Каждый раз, для того чтобы справить нужду, ты должен карабкаться наверх, словно на Вавилонскую башню, и если ты стоишь там, то наверняка упираешься головой в потолок.
Или – вместо унитаза в полу фигурная дырка.
Над всем этим хозяйством – чугунный сливной бачок, сложный гидравлический механизм которого приводится в движение висящей сбоку стальной цепочкой. Стоит лишь потянуть за нее – и вниз обрушатся мегакубометры воды с таким грохотом, будто ты только что открыл водопад Виктория.
Поверьте, мне не до смеха.
На уголовное дело достаточно пятнадцати миллиграммов первитина.
Но если говорить откровенно, моей главной задачей является поиск слухов. Каких? Разных. Самых бредовых, или не бредовых, или вовсе реалистичных, обычных слухов – знаете какие они бывают. Когда один мужик рассказывает другому мужику, что он недавно услышал от третьего мужика, когда они пили водку. Слухи существуют только тогда, когда есть водка; когда она заканчивается, это уже не слухи, это – оперативная информация.
Неважно, насколько они бредовы.
Например, я услышал имя «Марк Шейдер». От одного мужика, с которым пил водку. Он болтнул его просто так, перед тем как опрокинуть стакан себе в глотку, а потом болтнул еще что-то. В следующий раз я услышу это имя от другого мужика. Главное здесь – не проявлять заинтересованность; шахтеры, вообще-то, – изрядные болтуны, они сами все тебе расскажут.
Надо только слушать.
И ты постепенно узнаешь все больше и больше.
Большая часть из того, что ты слышишь, – полный бред, но вполне возможно, кое-что соответствует действительности.
Говорят, Марк Шейдер – это какой-то древний, столетний старик, который всю жизнь проработал в шахте и познал некую высшую шахтерскую мудрость; другие говорят, что он молод.
И еще говорят, что он умеет находить выходы из забоя, даже если штрек завалило породой, и что он умеет по запаху определять, опасна или не опасна выработка, в которую ему надо зайти.
И еще говорят, будто он живет одновременно в разных телах, и, когда одно его тело спит, другое бодрствует.
И еще говорят, что он что-то там замышляет, что-то против существующей власти, что-то против государственного устройства нашей страны, и это не просто забастовка, а что-то в самом деле серьезное.
И еще говорят, что все это выдумки.
Просто пьяные бредни.
И я вернусь домой, и вряд ли напишу про Марка Шейдера в своем очередном отчете, и на следующий день уже поеду в какое-нибудь новое место, снова затрясусь по колдое*нам, чтобы снова смотреть на уродцев.
Но я запомню имя: «Марк Шейдер».
Потому что, если хоть какой-то слух про него – правда, и он что-нибудь натворит, разгребать это буду я.
На уголовное дело достаточно следов присутствия героина.
4
Говорят, что толерантность к алкоголю постепенно снижается. То есть, чем чаще ты пьешь, тем меньше тебе надо выпить, чтобы опьянеть.
На самом деле это офигительно круто.
Это значит, что для экономии на спиртном ты должен упиваться до состояния полного и абсолютного нестояния. И экономия наступит. Как только ты посадишь печень. Удобно – ты одновременно становишься инвалидом, получая право на льготы, и можешь теперь достигать того же эффекта не с бутылки, а после пятидесяти грамм. Есть даже такая категория алкоголиков – у нас их всегда называли «чернильниками», – которые не могут пить водку, потому что их сразу зарубает. У них подкашиваются ноги после одной рюмки. Поэтому, чтобы немного продлить удовольствие, они пьют вино – обычно это какая-нибудь дешевая дрянь, чернильники редко могут себе позволить «Йоханнесбергер Каленберга» виноградников Мумма урожая тридцать второго года. Обычно они пьют плодово-ягодные крепленые вина – «Букет Молдавии» или «Армянское». Это очень дешево, еще дешевле, чем пить плохую водку.
Алкоголь – самая мудрая и добрая штука из всего, чем можно угробить свое здоровье.
Зато ко всему остальному толерантность со временем повышается. И чем больше ты куришь, тем больше тебе надо выкуривать день за днем, чтоб тебя опять вставило. Чем больше ты колешь, тем больше надо вкалывать, чтобы торчать. Чем больше ты жуешь нацвая, тем больше тебе надо сжевывать его каждый день, чтобы ты смог спуститься в забой.
Забой…
За-бой…
Нацвай не такой мудрый и добрый, как алкоголь.
Я растираю по зубам уже вторую дозу, но блаженное спокойствие все не приходит.
Говорят, что нацвай – это лучшее средство, чтобы уберечь зубы от кариеса. Врут, наверное.
Я растираю по зубам уже вторую дозу, но понимаю, что спустить меня вниз сейчас можно только тягачом. Я даже представляю себе тягач, к которому меня крепят буксировочным тросом и отходят в сторону. Лица у всех напряжены и печальны. Мои друзья смотрят в пол, потупившись, – они только что предали дружбу. Но их тоже можно понять. Моя жена рыдает в голос, но не смеет приблизиться. Должностной человек отмахивает рукой, и тягач трогается с места. Я упираюсь, кричу, по земле проходит глубокая борозда от моих твердых, как уголь, пяток, но тягач медленно и неуклонно приближается к шурфу. Вот передние колеса уже повисли в воздухе, и из кабины тягача выпрыгивает водитель. Машина постепенно сползает в шахту, пока не соскальзывает туда целиком, и я лечу вслед за ней, крича и все еще пытаясь за что-то схватиться, не в силах подумать, что это бесполезно, – вообще не в силах о чем-либо думать…
Потому что не существует иного способа заставить меня спуститься в заб…
СТОП!!!
Не произносить…
И я не думаю ни о чем, медленно переодеваясь и вышагивая по черной поверхности земли вслед за всеми.
Потому что никто не будет тащить меня тягачом.
Потому что я не женат и даже девушки у меня нет.
Потому что у меня нет друзей. Моим другом был Воля, но на прошлой неделе он умер от передозировки.
Лава – это все, что у меня осталось.
Я делаю шаг за шагом, пытаясь жить данным моментом, как все эти сраные буддисты и гештальт-психологи. Я стараюсь не думать о конечной цели, потому что если я вспомню, куда в итоге я должен попасть, то могу сорваться. Я могу просто броситься прочь отсюда, расталкивая ребят и что-то выкрикивая, как будто меня пытаются тащить тягачом на буксировочном тросе. Я стараюсь думать о чем-нибудь отвлеченном, например о Воле – о Воле, никогда не спускавшемся в шахту, о Воле, никогда не добывавшем уголь, или железную руду, или хотя бы червяков для рыбалки. Воля никогда не добывал ничего, на чем нельзя было бы заработать денег. Только он называл это «срубить бабла», и я сразу представлял себе бабло каким-то мифическим деревом счастья, которое непременно надо срубить огромным золотым топором, чтобы все у тебя в жизни было хорошо.
И Воля срубил его.
Мне не было жалко его ни секунды, наоборот, я представлял, как же это здорово – умереть от слишком высокого содержания токсических веществ в крови, или, как говорили ребята, «откинуться от передоза».
Сначала ты варишь ширь или покупаешь ее у кого-то уже сваренную, обычно сразу в одноразовом шприце – это удобно. Затем ты закатываешь рукав, можешь даже с мылом вымыть локоть – если колешься дома. Перетягиваешь жгутом бицепс, надо только точно чувствовать вену под жгутом, и после того, как узелок затянут, свободный край жгута зажимаешь зубами. Несколько раз хлопаешь открытой ладонью по сгибу локтя – чтобы вызвать прилив крови. Даже если ты торчишь не первый день, и вены у тебя уходят вглубь локтя, их все равно можно отыскать – это вопрос сноровки.
Или есть другие варианты – колоть можно под язык, в пах или в шею. Но сонная артерия – это для экстремалов, по правде говоря, я и не видел никогда, чтобы кто-то кололся в шею, просто все любят говорить, что это возможно, может, чтобы попугать тебя, а может, они действительно в это верят.
Ты осторожно вводишь иглу, немного вытягиваешь шомпол на себя, чтобы в шприц зашла кровь и перемешалась с ширью, затем постепенно, кубик за кубиком, вводишь всю эту смесь в вену.
И улетаешь.
Кто-то ощущает это как волну, какую-то субстанцию, которая неожиданно накрывает тебя, незаметно подкравшись из-за угла. Кто-то говорит, что все дело в геометрии, – после того, как ты вмазан, Эвклид идет, выражаясь цензурно, в жопу; все, чему тебя учили в школе на уроках математики, никак не применимо к пространству, в котором ты оказываешься. Кто-то рассуждает о скрытом внутри него мире, который вдруг проявляется на поверхности.
Я никогда не рассуждал.
И Воля тоже.
Он просто вмазывался и откидывался на спину, глядя стеклянными глазами в потолок. Потому что те десять секунд, которые проходят сразу после укола, вбирают в себя все удовольствия вселенной, все счастье, всю радость и все хорошее настроение, которые только отведены одному человеку на всю его жизнь. Боженька выделил тебе его на всю жизнь, а ты забрал за десять секунд.
Все.
В медицине это называется «состояние экстаза». Или нет: «состояние абсолютного экстаза». А те, кто не слишком-то силен в медицине, даже не знали, как его назвать. Когда-то первые советские торчки придумали для этого состояния специальный термин. Они создали новое слово, потому что русский язык слишком беден, чтобы описывать подобные вещи.
Это слово «кайф».
Прошло время, и сегодня этим словом называют уже все подряд. Сегодня оно уже непригодно для того, чтобы передать человеку, что такое десять секунд сразу после укола. Ты подумаешь о том, что ты сам когда-то называл этим словом, начнешь сравнивать это состояние с сексом, с водкой, с прыжками на тарзанке, да с чем угодно, – но ты не поймешь, о чем идет речь.
Это все еще нельзя передать словами.
Следом за этими десятью секундами идут несколько долгих, почти бесконечных часов абсолютной безмятежности.
Покоя.
Тишины.
Упоения.
Я представлял себе Волю, который лежал на спине, Волю, смотрящего стеклянными глазами в потолок, потому что там, на потолке, разворачивалась целая жизнь, скрытая от всех остальных и только ему, Воле, подвластная.
Я представлял себе, как по Волиным венам разбегалась ширка, все сильнее и сильнее перемешиваясь с кровью. Каждый удар сердца сообщал новый импульс ангидрированному раствору экстракционной шири, толкая ее по сосудам, капиллярам, сквозь ткани, по всему телу.
В том числе – в мозг.
Я представлял себе, как молекулы опиатов в диком, беспорядочном танце жизни проникали везде, в самые отдаленные уголки его тела. Вот они уже в нервной системе, в спинном мозге, в головном мозге, вот они задевают нервные окончания, проходят сквозь клеточные мембраны, касаются радиксов.
Я представлял себе, как нервные клетки принимают эти молекулы за нейромедиаторы, как они обманываются и приходят в возбуждение, как электрические импульсы начинают перемещаться по ним туда и сюда, во всех направлениях.
Я представлял себе, как эти электрические импульсы искажают Волино перцептивное поле, как они создают свой, отдельный от реальности, электрический мир, в котором можно обрести электрическое блаженство.
И еще я представлял себе, что шири слишком много.
Вот она растворяется в крови и толчками, мощными импульсами несется к сердцу. Вот она доходит до аорты, прокачивается сквозь сердечную мышцу. Поступает в левое предсердие, проходит в левый желудочек, оттуда попадает в правый желудочек, после чего через правое предсердие несется дальше по кровеносной системе. Атрио-вентрикулярные клапаны начинают мелко-мелко вздрагивать, сердце бьется сдвоенными ударами
ту-дух…
ту-дух… и пауза
ту-дух…
и замирает после каждого из них. Все органы, все, один за другим, посылают сигналы в мозг, нервная система до предела возбуждена. Сердечная мышца не справляется больше с нагрузкой. Спинной мозг с трудом контролирует вегетативную деятельность. Легкие перестают работать. Сердце останавливается.
Наконец пропадают рефлексы.
Но сам Воля, сам носитель и хозяин этого тела, этого сердца, этих легких, этой нервной системы, – нет, он не замечает того, что происходит с ним, потому что находится в другом мире, в дивном новом мире, он находится там, где ничто не может потревожить его или вывести из равновесия, он наблюдает лишь блаженство вокруг себя, далеко, сколько видит глаз или ощущают другие органы чувств, – ему хорошо, хорошо, ему здорово, ему кайфово, и его просто нет, потому что его не должно быть.
Он не умер.
Он умер.
Но даже когда я представляю себе это в самых ярких красках и проживаю весь процесс секунду за секундой, мой страх не уменьшается. Я все еще не могу спуститься, да что там – я даже думать не могу о…
МОЛЧАТЬ!
И я подхожу к Кролику и говорю:
– Знаешь что, Колян, может быть, я не пойду сегодня. Что-то я хреново себя сегодня чувствую.
Кролик смотрит на меня непонимающим взглядом, выражающим сдержанное участие.
– Меня что-то ни хрена не вставляет нацвай, – объясняю я и замечаю, как его лицо озаряется пониманием, он улыбается, он улыбается и лезет в задний карман, роется там секунду и извлекает кулечек, бумажный кулечек, скрученный из куска газеты.
– Возьми, – говорит он так тихо, что кажется, будто одними губами, и я беру кулечек из его рук, и, когда открываю его, оказывается, внутри желтый порошок. Этот порошок похож на нацвай – по запаху и даже по вкусу, но только он не зеленого, а желтого цвета.
Может быть, это нацвай, просто сделанный где-то в другом месте. До сих пор я знал четыре сорта нацвая, и все они были зелеными. Обычно у нас был ташкентский, хотя андижанский мне всегда нравился больше. Никому не навязываю своего мнения, вы можете предпочитать и ташкентский, и ферганский, и самаркандский, но лично я всегда был уверен, что андижанский – лучший.
И сейчас я понимаю, что ошибался.
Может быть, это обычный нацвай, но с примесями чего-то нового, какого-нибудь верблюжьего дерьма, ведь не случайно же он желтого цвета.
Может быть, это вообще не нацвай.
Я растираю желтый порошок по зубам и чувствую, как рот постепенно наполняется слюной.
И это слово.
С ним все в порядке.
И не имеет даже существенного значения, почему порошок желтого цвета, и не имеет значения, что входит в его состав, и не имеет значения, приготовили его из подручных средств в Подгороднем или привезли из Самарканда.
Потому что я могу произнести это слово.
Слышите?
ЗАБОЙ.
5
Бывшая Персональная Пенсионерка Союзного Значения ничего не может мне объяснить. Она открывает рот. И закрывает его обратно.
Открывает.
Закрывает.
Она смотрит на меня просительно, даже – умоляюще, нет, даже – самоуничижительно, но она не способна объяснить, как в ее сумке оказалось восемь килограммов маковой соломки, и потому на меня ее взгляд производит нулевое впечатление.
У нас в стране наркотики редко пересылают по почте. Их не так много, и они дорогие.
Где-нибудь на Таиланде или в Турции, там, где конопля растет под каждым забором, можно просто запаковать ее, наклеить почтовую марку и попытаться переслать на адрес заказчика. Пограничные и почтовые службы в подобных странах вынуждены держать специальных собак, обнюхивающих все посылки, особенно идущие за границу. Все вы знаете трогательные истории о том, что для того, чтобы собака эффективнее искала наркотики, ее сажают на иглу, говоря проще – делают из нее наркоманку, именно поэтому каждая собака, как правило, ищет только какой-нибудь один конкретный наркотик. Чтобы убедиться, что в посылке нет ни одного из запрещенных к свободному обороту средств, необходимо держать несколько собак, каждая из которых сидит на какой-то своей дряни. Такие собаки очень быстро старятся, если регулярно давать им дозы, – но иначе пропадет квалификация. И когда они уже не могут справляться с работой, их просто усыпляют. Без наркотиков они не выживут.
На Украине наркотики всегда пересылают курьером. Даже если надо отправить посылку из Днепропетровска в Николаев, ее будет кто-нибудь сопровождать. Поэтому нам нет смысла заводить подобных собак, во всяком случае, не столько, сколько их в Турции или Таиланде. Нам надо иметь хорошую агентуру и пару-тройку отточенных трюков, с помощью которых мы могли бы вычислять курьеров непосредственно на местах.
В девяти случаях из десяти курьером будет тот, на кого ты подумаешь в последнюю очередь. Это будет субтильная студентка с красивыми голубыми глазами. Респектабельно одетый усатый господин, по виду – отставной полковник. Краснощекая женщина с лицом добропорядочной домохозяйки. Мальчик, которого, по словам проводника, посадили на поезд родители и должна встретить тетя на станции прибытия. Конечно, мы постараемся взять эту тетю, устроить засаду и выпустить на перрон мальчика так, как будто ничего не случилось. Хотя подобные вещи редко срабатывают – ты можешь быть уверен, что вместе с курьером едет еще и контролер – кто-то, купивший билет в тот же вагон или даже в то же купе, но едущий вообще без товара, кого невозможно не только задержать, но даже просто вычислить. Если что-то случится, контролер даст знать на станцию прибытия, и мальчика никто не встретит.
В девяти случаях из десяти курьером будет тот, на кого ты подумаешь в последнюю очередь. В десятом же случае курьером окажется кто-то, на кого ты вообще никогда не подумаешь.
Бывшая Персональная Пенсионерка Союзного Значения начинает плакать и рассказывать мне что-то о подарках правнукам.
В десятом случае это может оказаться бабушка восьмидесяти одного года от роду, честно проработавшая всю жизнь на заводе, затем честно жившая на свою пенсию долгие годы.
Бывшая Персональная Пенсионерка Союзного Значения говорит, что она не знает этих людей, просто ее попросили перевезти старую спортивную сумку из одного города в другой, ей по пути. Ее попросили перевезти сумку и дали за это двадцать гривень.
В десятом случае это непременно окажется бывшая комсомольская активистка, которая не только никогда не думала нарушать закон, но брезговала даже здороваться за руку с людьми, когда-либо подозревавшимися в совершении преступлений.
Бывшая Персональная Пенсионерка Союзного Значения в конце концов признается: да, она подозревала, что нарушает закон. Но она даже подумать не могла, что из этой сумки, которую она везла, можно сварить героина по меньшей мере на десять тысяч долларов. Она думала, что перевозит какую-нибудь контрабанду, что-нибудь вроде итальянских шмоток, привезенных в страну без пошлины, или «черный» водочный спирт. Ей ведь даже в голову не приходило, ЧТО у нее в сумке.
Два килограмма маковой соломы.
Если разделить это количество на весь поезд, то хватит, чтобы дать каждому пассажиру по три года. Я объясняю это бывшей Персональной Пенсионерке Союзного Значения, и она начинает плакать. Она рассказывает мне о том, как тяжело ей живется на пенсию в двести пятнадцать гривень и как ей хочется иногда побаловать своих правнучков, старшему из которых уже девять, и как она планировала купить им конфет на эти двадцать гривень, которые она заработала на провозе сумки. Она рассказывает, как выглядели люди, которые дали ей сумку, и как должны выглядеть те, кто встретит ее на станции прибытия, но она не знает, кто они, она даже имен не знает, и ей ничего не известно о наркотиках.
Конечно, она должна получить срок. Но мне трудно представить себе судью, у которого поднимется рука посадить на нары бывшую Персональную Пенсионерку Союзного Значения. Скорее всего, она получит пару лет условно, не проведя в камере ни одного дня. И мы возьмем ее на учет, и она будет регулярно приходить к нам отмечаться, и время от времени, когда у нас будут рейды, мы будем проверять – все ли у нее в порядке. Возможно, даже будем проводить у нее обыски.
Потому что, если она нам соврала, и она, или ее родственники, или ее знакомые имеют к этим наркотикам хоть какое-то отношение, она сядет – в этом можно не сомневаться – до конца своих дней.
Но я уверен, что она говорит правду, поэтому она ставит закорючку на подписке о невыезде и обещании явиться по первому требованию правоохранительных органов и идет домой.
Я был старшим оперуполномоченным отдела по борьбе с незаконным оборотом наркотиков районного органа милиции.
Это интересная работа.
Я собирался рассказать вам, почему я ушел оттуда.
Мне очень нравилась моя работа.
Конечно, ловить нариков или даже накрывать притоны посреди ночи: стоять в засаде без единого движения по шесть часов, пока не придет нужный тебе пушкарь, чувствуя, что твои отмороженные ноги сейчас просто откажут, и ты грохнешься на землю, стоит попробовать сделать хотя бы один шаг, а затем врываться в клубы опиатных испарений и орать, надрывая глотку: «ЛЕЖАТЬ, СУКИ! Я СКАЗАЛ, ЛЕЖАТЬ!» – размахивая при этом табельным пистолетом Макарова и ожидая в любую минуту выстрела из-под кровати или удара ножом из-за поворота коридора, – не самое приятное занятие на свете.
И не самое безопасное.
Да уж.
Сотрудники милиции все еще делят с шахтерами второе и третье места по числу гибнущих на рабочем месте на Украине. Опаснее работа только у пожарных.
Но это интересная работа. Когда-то я слышал, что кто-то из великих назвал политику «единственной достойной игрой для настоящего мужчины». Кто бы это ни был, он ошибался. Я никогда не занимался политикой, но я знаю наверняка, что он ошибался.
Потому что единственная достойная игра для настоящего мужчины – это раскрытие преступлений.
И раз уж зашел разговор о моей старой работе, то я добавлю, что она еще и доходная. Безусловно, получая зарплату госслужащего, не разбогатеешь. Ты можешь откладывать по гривне каждый день, но помни, что ни одно крупное богатство не было нажито бережливостью. Когда-нибудь обязательно придет день, который превратит все твое золото в черепки.
Как это случилось при развале Советского Союза.
Но ведь есть и другие источники дохода.
Весь мир вокруг тебя – это система, у которой есть свои законы. Такой же системой является район, будь то район города или административный округ, на территории которого расположено несколько сел. Тебе может нравиться то, что здесь происходит, а может не нравиться, но в любой момент ты должен помнить, что все это – система.
Районный орган внутренних дел должен держать ее под контролем.
Существует множество правил того, как это делается.
Например, ты всегда должен помнить, что спрос рождает предложение. Если есть спрос на сигареты, продаваемые возле дверей твоего дома, а не в магазине, к которому надо идти через всю улицу, то всегда найдутся старушки, которые будут продавать сигареты непосредственно возле входа в чей-нибудь подъезд. Тебе это может нравиться, а может не нравиться – это просто факт. И не имеет никакого значения, что это незаконно и для продажи табачных изделий нужна лицензия, которой у старушки, конечно же, никогда не будет. Тебе нужно понять, что ты не сможешь бороться с этим. Потому что это – часть системы.
И поэтому самое мудрое, что ты можешь сделать, – взять систему под контроль.
То же самое относится к продажам спиртного, скупке краденого, хищениям металла для сдачи его в лом, браконьерству и производству порнографии.
То же самое относится к торговле наркотиками. До тех пор пока будет существовать спрос – будет существовать и предложение. И если ты будешь слишком рьяно исполнять свои обязанности, ты достигнешь двух вещей – во-первых, наркотики существенно подорожают, а, во-вторых, тебя перестанут воспринимать всерьез. Потому что человека, который никогда и ни с кем не хочет договариваться, никто не воспринимает всерьез. В конце концов, ты можешь даже выгнать всех пушкарей со своей территории, и наркоманы облюбуют хазу в соседнем районе.
Но ты ведь не будешь исполнять свои обязанности слишком рьяно?
До тех пор пока ты не задокументировал преступную деятельность пушкаря, ты все равно не можешь его посадить. Ты можешь сделать его жизнь невыносимой, но все, чего ты добьешься, – наркоманам придется ездить за дозой в соседний район и больше воровать, чтобы оплатить дорожающие наркотики.
Вдобавок ты можешь потерять свои контакты, а это самое страшное. Люди должны знать, что тебе можно доверять, иначе они ничего тебе не расскажут. И тогда ты, скорее всего, просто ничего не раскроешь.
Тебе ведь необязательно исполнять свои обязанности слишком рьяно?
Подумай о том, какие деньги подымают пушкари при нынешних раскладах. Это вопрос арифметики.
Стакан маковой соломки стоит 4–5 гривень.
Городские мастера выгоняют из одного стакана до 8 – 10 кубов шири, после чего, если дело происходит в крупном городе, ее бодяжат водой примерно вдвое. Итого – до двадцати кубов из одного стакана. Один куб раствора стоит в городе 8 гривень.
Вы еще не сбились?
С одной вложенной гривни варящий пушкарь подымает до сорока. Процесс варки занимает несколько часов. Если есть рынок сбыта, оборачиваться можно за два-три дня. Три дня – и ты увеличил свой капитал в сорок раз. Еще три дня – и твой сорокакратно увеличенный капитал увеличился еще в сорок раз. Вопрос только в потребителе.
Вы думаете, это проблема?
Средний наркоман употребляет от шести до двадцати кубов в день. Сделать из наркомана, сидящего на шести кубах, наркомана, сидящего на двадцати кубах, – вопрос времени и сноровки. Наркоманов на Украине в десять раз меньше, чем больных СПИДом, и в сто раз меньше, чем алкоголиков. Около пятидесяти тысяч человек. Это значит, что каждый тысячный житель страны – наркоман. Это все еще слишком много. Живя в хорошем районе, пушкарь может иметь достаточный круг постоянных клиентов. И единственная его проблема – это мы.
Тебе ведь необязательно исполнять свои обязанности слишком рьяно?
Мента, как и крестьянина, земля кормит. Если ты работаешь на земле, ты должен помнить о том, что ты – часть системы и что, вне зависимости от твоего желания и закона, система будет такой, какова она есть. Ты не должен помнить о законе. Ты не должен помнить о морали. Ты должен помнить лишь о том, какое место в системе занимаешь лично ты. И уметь находить общий язык с людьми.
Это называется «решать вопросы».
Ты можешь собирать с пушкарей дань – и не чувствовать угрызений совести, потому что знаешь, что, как только соберешь доказательную базу, ты посадишь его, а до того времени ты должен общаться с ним на его языке. Ты можешь контролировать рынок на своей земле, выделять участки работающим здесь пушкарям, вышвыривать гастролеров. И если тебе очень нужны деньги, ты можешь перепродавать назад пушкарям наркотики из вещдоков. Именно поэтому опера, работающие на земле, не хотят уходить в управления или какие-нибудь штабы.
Это доходная работа.
Собственно, я бы выполнял ее до сих пор.
Если бы ребята из нашего отдела не решили наехать на одного пушкаря по второму кругу.
Если бы он не попытался рассказать им, что у него нет больше денег.
Если бы они не сказали, что у него теперь две дороги – за деньгами или на кладбище.
Если бы пушкарь не пошел в СБУ и не сказал, что на него («Да, я торговец наркотиками, но я же не миллионер!») наезжают опера ОБНОНа, пытаясь скачать с него деньги второй раз, и грозятся убить, если он не найдет, чем им заплатить.
Если бы оперативники СБУ не сказали пушкарю: «В следующий раз, когда они придут к тебе, ответь, что денег у тебя нет, но ты можешь реализовывать их товар».
Если бы пушкарь не сказал нашим ребятам: «Денег у меня нет, но я могу толкать ваш товар».
Если бы наши ребята не принесли ему десять килограмм конфискованного экстракта опия из вещдоков.
Если бы эсбэушники не приняли наших ребят прямо у пушкаря дома с поличным.
Если бы не начался скандал, из-за которого чуть не слетел начальник областного УБНОНа, которого спасло только вмешательство замминистра, его старого друга и партнера по бильярду.
Если бы всего этого не случилось, я бы до сих пор зарабатывал деньги, перепродавая конфискованную наркоту.
Но все это случилось.
Начальник райотдела вызывал нас по одному и выносил каждому приговор. Мой приговор был не слишком суровым – ведь я не был среди тех, кого повязало СБУ. Я все еще был простым опером, который чист перед законом. Ну, не считая того, что меня заляпали грязью наши ребята, принятые эсбэушниками, – ведь круговую поруку все еще никто не отменял. Так что начальник райотдела просто посмотрел на меня и сказал: «Переводись». Он мог сам перевести меня куда-нибудь, я имею в виду, в какую-нибудь настоящую задницу, где темно и мало приятных запахов, но оставил выбор места за мной.
И именно тогда подвернулась эта работа.
Я стал координатором действий по предотвращению и уменьшению негативных последствий экстренных ситуаций на угледобывающих предприятиях со стороны концерна «Западдонбассуголь».
6
Две бутылки пива стоят на столе, открытые для меня парнями из Мукачево, а я чувствую вкус угольной пыли и начинаю отхаркивать слизь. Я не знаю этих ребят и не понимаю, зачем они сюда приехали. Это какие-то дальние родственники моих дальних родственников, и они говорят, что приехали на Донбасс «на заработки», но для меня остается загадкой, какие именно заработки они рассчитывают здесь найти. Мне кажется, что работы здесь не хватает даже для местных, но, видимо, у них там, в Мукачево, еще тяжелее. Они собирались остановиться у какой-то мифической Ханны, но потерялись и нашли где-то мои координаты. Они рассказывают мне, что дважды в год – после того как заканчивается посевная и после того как заканчивается уборочная – во Львове невозможно купить билеты на восток. Не имеет значения, куда именно, – просто на восток. Все поезда идут забитыми, вне зависимости от того, направляются ли они в Харьков, Донецк, Кривой Рог, Луганск, Запорожье или Днепропетровск. Они видели своими глазами, как люди ехали на крыше вагона. Вся Западная Украина едет на восток.
На заработки.
Если ты в этот момент хочешь поехать в гости к родственникам, живущим восточнее тебя, скажем, навестить Ханну, тебе надо ехать на юг или, скорее, на север, куда-нибудь на Волынь, в Луцк или даже в Беларусь. Затем – на восток, до Киева, Чернигова или Гомеля. Затем – до Сум, Шостки или сразу на юг, в сторону Крыма.
Именно так ехали они.
Они тревожно смотрят на мой носовой платок, в который я отхаркиваю слизь, и спрашивают меня, все ли со мной в порядке?
Со мной?
О, да, со мной все в порядке – спасибо, что спросили. Со мной все замечательно. Со мной все лучше и быть не может, разве по мне не заметно?
– Вообще-то не особенно.
Они просят меня рассказать о работе. Они хотят знать, что представляют собой шахтерские будни. Они спрашивают меня: на что похож забой? Без секунды задержки я отвечаю вопросом на вопрос:
– Как вы представляете себе ад?
Ну да, да, тот самый ад, который описывали все эти сраные философы и теологи прошлого. Ад, в котором девять кругов и вечные муки, место, из которого нет выхода. Тот самый ад. Ад, в котором оказываются только те, кто плохо себя вел.
Как вы его себе представляете?
Забой начинается с клети. Огромная двухэтажная корзина из стальной арматуры, перетянутой чем-то похожим на сетку рабица. В клеть забивается несколько десятков человек, мы стоим плотно, как в переполненном автобусе, дышим друг другу в лицо, и, хотя каждый в этот момент пытается думать о чем-то другом, даже годы работы в забое не избавят твое сердце от замирания каждый раз, когда клеть будет вздрагивать.
Мы напоминаем рубленую картошку во фритюрнице.
Стволовые дают отмашку, и клеть постепенно приходит в движение. Сначала она набирает скорость, но вот уже движется ровно, секунда за секундой погружаясь вниз – в темноту. Какое-то время сверху тебе еще видно лучи дневного света, но спустя минуту они превращаются в точку и исчезают вовсе. В клети горят безопасные лампы, и мы, один за другим, включаем коногонки. Кажется, что погружение длится вечность. Хотя мы движемся не слишком быстро, рассматривая стены ствола, я чувствую, как мой желудок подкатывает к горлу. Словно я ищу глазами надпись, когда-то сделанную здесь кем-то и будто стертую кем-то другим.
В конце концов клеть останавливается. Один за другим мы выбираемся из нее и осматриваемся. Даже если ты проработал в забое несколько десятков лет, ты не сможешь избавиться от этого чувства каждый раз, когда ступаешь на дно шурфа.
Этого чувства.
Его нельзя объяснить, как нельзя объяснить оргазм или укол героина. Выходя из клети, пусть на микроскопическую долю секунды, ты вдруг почувствуешь, что находишься на глубине трехсот метров, под невероятно толстым слоем породы, в узеньком проходе, прорубленном в базальтовых отложениях, и все, что тебя окружает – все это великолепие безопасности труда и технологизации рабочего процесса, – не стоит и ломаного гроша против любого, самого мизерного, сдвига земной коры. На микроскопическую долю секунды ты вдруг ощутишь себя рыжим муравьем в подполе непонятно какого этажа гигантского небоскреба.
Дальше – дорога к лаве. Обычно грозы под землей ходят пешком, но нашей бригаде до места разработки добираться несколько километров, поэтому мы запрыгиваем сверху на вагонетку и бесконечно долго едем сквозь забой. Сколько видит глаз впереди – темень, сколько видит глаз сзади – темень, справа и слева от тебя – непрерывная темень. Темноту прорезает только луч фар да свет коногонок на наших касках, но он тоже не отходит от вагонетки далеко, пугливо жмется к людям. В забое невероятно жарко, но раздеваться пока нельзя, и мы все паримся в своих униформах, обмахиваясь подручными средствами. Очень душно, совершенно нечем дышать. Даже развешенные вдоль нашей дороги чугунные ванны с водой не облегчают дыхание. Собственно, они подвешены здесь совсем не для этого, их задача – в случае взрыва переворачиваться и собирать капельками воды витающую вокруг угольную пыль. Сначала кажется, что за исключением скрипа колес и шума работы механизма вагонетки в забое стоит абсолютная тишина. Но это не так. Стоит прислушаться, и ты даже не услышишь, а, скорее, почувствуешь, что сама земля вокруг тебя будто что-то пытается рассказать, она чуть слышно шипит и скрипит, а время от времени даже бьет, очень гулко, тихо, но вполне ощутимо. Через несколько минут такой дороги начинает казаться, что мы, те, кто сидит в этой вагонетке, – единственные люди во всей Вселенной, что, кроме нас, этой вагонетки и этого бесконечного туннеля, не существует ничего, и мы будем ехать на ней до тех пор, пока история не закончится. Ведь должна же она когда-нибудь закончиться?
А затем впереди появляется свет.
Вагонетка останавливается, мы спрыгиваем и медленно разбредаемся по участку, каждый – к своему комбайну, каждый – к своему пласту, каждый – к своей боли и своему страху. Мы расходимся молча, почти без единого звука. Здесь вообще мало говорят. Здесь предпочитают работать. Работа – это единственное, что спасает тебя, пока ты под землей.
Пласт идет под углом, и, чтобы вырабатывать уголь, а не пустую породу, ты должен висеть в метровом зазоре, упершись ногами в дно и потолок лавы, и направлять свой комбайн под углом в сорок пять градусов от земного притяжения. Здесь мы напоминаем уже не муравьев, здесь мы больше похожи на тараканов, маленьких, но проворных тварей, находящих малейшие щели и ползущих все вперед и вперед, движимых только им одним понятной целью, шажочек за шажочком. Мы работаем, отлично зная, что каждое движение может стать последним, что никакая сила на земле не удержит свод, если он решит обрушиться, и возлагая надежды лишь на Шубина.
Все мы – смелые парни, трусов здесь нет и быть не может, но всем нам невероятно страшно. Иногда мне кажется, что все, что случается с момента, когда клеть начинает погружаться, до момента, когда она снова появляется на поверхности, – происходит с другим человеком. Это единственный способ пройти сквозь страх и не двинуться умом.
Тот, кого ты знал там, на поверхности, тот, кого ты любил или ненавидел, тот, с кем ты пил водку, или трахал вместе девок, или смотрел на звезды, – это не тот, кого ты видишь рядом с собой в забое. Если ты вдруг обратишься к нему – просто не будешь говорить с тем же самым человеком. Здесь очень легко умереть от руки своего брата, работающего с тобой бок о бок.
Если ты закуришь – тебя убьют.
Если ты начнешь чинить поломанное оборудование прямо здесь – тебя убьют.
Если ты вдруг закричишь просто так – тебя убьют.
Если ты кого-нибудь напугаешь – тебя убьют.
Здесь могут убить даже за плохую шутку. Поэтому тут редко шутят.
Попробуйте.
Мы обнажены до трусов, хотя это и запрещено всеми инструкциями, но ведь инструкциями не предусмотрена жара в сорок градусов? Мы зажмуриваем глаза, хоть это и запрещено техникой безопасности, но техника безопасности ведь не учитывала того, что нам придется двигаться вверх под таким большим углом в мягком угле, который сыпется тебе на лицо? Мы давно сняли свои лепестки, хоть это и вредно для здоровья, но кому какое дело до нашего здоровья? Здесь, в этой темени, духоте и жаре, оставив все, чем ты жил там, на поверхности, еще у дна шурфа, ты становишься чист, зная, что каждый твой шаг – по лезвию бритвы. Ты чувствуешь, что в любую секунду твой комбайн может неожиданно пробить ВХОД.
Я имею в виду ВХОД.
Да-да, именно ТУДА.
Вы думаете, забой похож на ад?
Это и есть ад.
Я рассказываю все это парням из Мукачево и понимаю, что их не очень-то тянет в забой, да и вообще вся эта идея с заработками им уже не столь нравится. Кажется, они уже жалеют, что не нашли Ханну. Мы с ними находимся на поверхности, где солнечный свет, первые заморозки и удивительно свежий воздух – даже здесь, на Донбассе, – и для них все это звучит как рассказ о жизни на другой планете. Они расспрашивают меня о деталях, им интересно, как выглядит добычной комбайн, на что похожа лента транспортера, как выработанную породу доставляют наверх, и я отвечаю.
Но за скобками все же остается множество деталей. Я не рассказываю им о тенях, которые время от времени мелькают перед тобой на лаве, прямо в клубах угольной пыли. Я не рассказываю им о шумах, тихом хрусте и высоком стоне, доносящемся из закрытых штреков. Я никогда-никогда не расскажу им о том, почему нам всем так страшно каждый раз спускаться в забой. Я не скажу, почему человека здесь могут убить, если он в шутку напугает тебя. Я не скажу о том, почему мы все сидим на нацвае. О порошке им точно знать незачем.
Человеку, живущему на поверхности, никогда не понять, кто такие грозы – люди, спускающиеся под землю. Как-то раз Кролик в шутку назвал забой «миром гроз», но ведь правда в том, что это не шутка, а реальный расклад. Это другой мир, в который не вхожи те, кто никогда не видел, как свет меркнет над головой и исчезает где-то в вышине ствола. Им не понять нас.
Вот почему им незачем знать о пещерных троллях.
О них не говорят, о них даже думают с опаской, и если ты достаточно молод – можешь думать, что это твоя личная тайна, и лишь через многие годы приходит понимание того, что точно такую же тайну носит в себе любой из гроз. Это личная тайна каждого из нас.
Когда один из них появляется перед тобой, ты замираешь, страх парализует тебя и пригвождает к месту, ты теряешь возможность соображать, ты словно растворяешься в своем страхе. И через секунду ты слышишь его голос. Беззвучный. Где-то у себя в голове. И даже там – беззвучный. Он обращается к тебе. И если бы я ни разу не слышал того, что он мне говорит, я бы подумал, что это плод моих больных мозгов, отравленных выбросом угарного газа на соседнем участке. Но я слышал. И поэтому я знаю то же, что знают все грозы. И это моя тайна – наша общая тайна, о которой совсем необязательно знать тем, кто всю свою жизнь прожил на поверхности.
И никто из них не поймет, если ты попытаешься объяснить, зачем нам столько желтого порошка. Никто из них, знающих об угле только то, что это отличный и относительно недорогой энергоноситель, даже не попытается представить, зачем людям может быть нужно травить себя этой дрянью в таких количествах. Вот почему я не стану рассказывать о том, что нашел, где Кролик доставал желтый порошок.
По крайней мере я нашел тех, кто поставлял его на шахту, – а уж откуда они его брали, я понятия не имею. Я договорился с ними, что буду толкать его на нашей шахте. Не для наживы, нет, – я просто решил взять под контроль свой страх. Я не мог больше доверять приносить порошок кому-то другому, не мог зависеть от того, что кто-то забудет его дома или не возьмет достаточно для того, чтобы поделиться со мной.
Я должен был все время иметь его с собой. Я должен был знать, что в любой момент могу растереть по зубам еще одну дозу. И поэтому я стал покупать желтый порошок сначала на всю нашу бригаду, затем – на всю смену, после чего стал брать уже на всю шахту, и они стали возить мне его промышленными нормами. Вопрос «А откуда вообще берется нацвай на шахте?» уже больше не волнует меня. Я все еще не знаю, откуда он вообще берется, но хотя бы знаю, кто его сюда поставляет. Теперь я знаю, что он не может вдруг закончиться у всех.
Когда после утренней смены наша бригада поднималась в клети из забоя, Саня по привычке стал жаловаться на эту работу. Здесь так принято. Вне зависимости от того, хорошо идут у тебя дела или скверно, ты знаешь, что одна вещь остается неизменна. Это тот факт, что твоя работа – самый отстойный и ужасный способ заработка денег, какой существует в мире. И тогда Кролик спросил у Сани, кем бы тот хотел работать.
Это чертовски странный вопрос.
Каждый из нас знает, что спускается в забой только по необходимости, каждый здесь считает, что быть шахтером – хуже и быть не может, просто другой работы здесь нет. Но никто из нас никогда не думал о том, кем еще он мог бы работать.
– Я ничего больше не умею, – отвечает Саня и смотрит вверх – туда, где через минуту должен появиться солнечный свет.
– Ну а если бы умел? – опять спрашивает Кролик.
Это чертовски странный вопрос.
А затем кто-то вдруг говорит: «А я хотел бы быть астрономом». Все оборачиваются к нему, все на секунду забывают о том, что мы поднимаемся с трехсотметровой глубины, что только что мы отработали в забое шесть часов, что у нас отваливаются от усталости руки и ноги и что скоро мы снова должны увидеть солнце. На секунду все забывают о том, что мы шахтеры, потому что на одну секунду мы все вдруг стали астрономами.
– Астрономом?
– Да, астрономом. Я хотел бы сидеть в теплом кресле и смотреть на звезды. Читать книги, печатать что-то на компьютере, спорить с другими такими же астрономами, как я, а когда уставал бы от этого – просто поднимал бы глаза и смотрел на звезды.
И каждый из нас вдруг подумал о том, что вне зависимости от того, кто ты и откуда, и даже вне зависимости от того, чего бы ты хотел в своей жизни, смотреть на звезды – это прекрасная работа.
– А я хотел бы работать инженером-лесопатологом. Это такой врач-лесничий, специалист по болезням деревьев. Целыми днями на свежем воздухе, в лесу… помогаешь деревья выращивать, лечишь их от болезней…
– А я хотел бы жить в Германии во времена Второй мировой войны и работать при концлагере. Я хотел бы собирать пепел сожженных в крематории евреев и удобрять им поля.
– Ха, да вам надо бы с Саньком в паре работать – он будет лес выращивать, а ты его жидами удобрять.
– Ха-ха-ха.
– Ха-ха-ха.
– А я бы хотел работать разводчиком холяв. Я где-то услышал это название, не знаю что оно значит, – но зато как звучит!..
– А я хотел бы работать испытателем новых моделей презервативов.
– А я хотел бы жить в Японии и быть борцом сумо.
К тому моменту, как мы выезжаем на поверхность, каждый из нас успевает ответить на этот вопрос, каждый успевает рассказать, кем бы он хотел быть. Каждый, кроме меня.
Клеть уже почти наполовину выехала, когда операторы машинного зала выключили мотор, и все замерло. Наши головы только-только появились над поверхностью, и мы смотрим на ноги следующей смены, ожидая, пока клеть вручную дотянут до нужного уровня и поставят на кулаки. Мы смотрим с уровня муравьев или тараканов, на которых мы были похожи, ползая в забое на карачках. И тогда я говорю:
– Я хотел бы быть папой римским. Наместником Бога на Земле.
Мы закончили с пивом, и я достаю из загашника бутыль самогона. У меня осталось еще две, но последнюю я не могу сегодня выпить – мне еще надо будет проставляться за будущий отпуск. Наша бригада привыкла к тому, что перед уходом каждый выставляет три литра самогона. Бутыль. Именно этой тарой у нас меряют самогон, не бутылками, не стаканами – трехлитровыми бутыльками. Парни из Мукачево немного смущены объемом тары, но готовы допить ее до дна, тем более что пивом мы только разогрелись.
А потом, когда самогон закончится, мы бахнем еще пива. Это называется «отполировать». Если у меня будет настроение, я сделаю «чпок» – отличный коктейль из самогона и пива. Ты наливаешь в стакан две трети пива и треть самогона – осторожно, стараясь, чтобы они не смешались. Затем закрываешь стакан ладонью, резким движением поднимаешь его и бьешь донышком об стол.
Это и называется «чпок».
Можно делать точно такой же из пива и водки, но эффект немного не тот. Если ты сделал все правильно, то после того, как пена немного осядет и ты залпом осушишь стакан, ты увидишь зеленую фею – безо всех этих е*нутых и безумно дорогих абсентов. Я надеюсь, что сегодня это будет добрая фея, потому что сегодня мне нужно кое о чем забыть. Мне нужно забыть кое о чем особенном. И я обязательно сегодня об этом забуду.
Пока я делаю себе «чпок», парни из Мукачево что-то тихо говорят друг другу. Может быть, они говорят о Ханне или о ценах на бензин или даже обсуждают президента, но по их глазам я понимаю – вряд ли.
Мне кажется, я знаю, о чем они говорят.
7
Однажды утром, проснувшись после очередной пьянки с шахтерами, я обнаружил, что мои руки покрыты тонким слоем желтого порошка.
Когда ты регулярно перепиваешь, жить становится интересно. День превращается в выяснение того, где ты вчера был и что делал. Ты находишь людей, с которыми вчера пил, и по обрывочным сведениям восстанавливаешь картину пьянки. Вечером ты снова перепиваешь, и все повторяется сначала. Я перебираю в уме все возможности испачкать пальцы желтым порошком.
Это может быть мел, и, поскольку я не работаю школьным учителем, мог запачкаться, играя в бильярд. Жаль только, я точно знаю, какие пальцы пачкаются мелом за бильярдом. Прежде всего – ложбинка между большим и указательным на левой руке. Именно в этом месте порошка нет.
Интересно, если бы бильярдные шары были живыми, когда они уходили бы на пенсию? Получали бы молоко за вредность? Как бы обстояло у них дело с техникой безопасности?
Мы, члены профсоюза бильярдных шаров, объявляем забастовку.
Оглядываюсь по сторонам – я узнаю это место. Задняя комната придорожной забегаловки, в которой я вчера забухал по дороге домой. Я возвращался с очередной аварии на шахте и заскочил сюда перекусить и собрать последние слухи. Похоже, до дома я не доехал.
Шахтерские поселки, особенно поздней осенью и зимой, представляют собой зрелище жалкое. Здесь не пьют только те, у кого нет рта, но даже они уж наверняка колются или хотя бы хапают. В поселке ничего не работает – здесь давно не проводился капитальный ремонт водопровода, с ноября по апрель будет поломана канализация, нет отопления. Если у тебя дома есть свет – ты можешь быть доволен. Конец ознакомительного фрагмента. Купить полную версию книги. Примечания
1
Гроз – горнорабочий очистного забоя. – Здесь и далее примеч. ред.
|