Вызывает удивление, почему «Песня Рахеро» и «Пир голода», заглавные произведения сборника Роберта Льюиса Стивенсона «Баллады», до сих пор оказывались не переведёнными на русский язык. Они открывают для читателя целый пласт культуры и истории, позволяют взглянуть глазами близкого наблюдателя на неведомый для многих из нас мир Полинезии прошлого.
Надеюсь, что материал, изложенный в этом издании, будет интересен всем. Но особо рекомендую ознакомиться с ним любителям творчества Стивенсона, а также – специалистам, изучающим английскую литературу конца XIX века или этнографию и мифологию народов Океании.
Хочу выразить искреннюю благодарность Сергею Борисовичу Кизиеву, моему другу и просто замечательному человеку, за содействие в издании этой книги.
Кьяра Варотари
Семья Стивенсонов на веранде своего дома на острове Уполу, Самоа. 1892 год. На фото слева направо: Ллойд Осборн (сын Фанни), Маргарет Бэлфур (мать Льюиса), Изобель Стронг (дочь Фанни), Роберт Льюис Стивенсон, Остин Стронг (сын Изобель и Джозефа), Фанни Стивенсон (жена Льюиса), Джозеф Дуайт Стронг (муж Изобель).
Туситала и его «баллады»: о Стивенсоне
Роберт Льюис Стивенсон родился 13 ноября 1850 года в Эдинбурге, в семье Томаса Стивенсона, ведущего в Шотландии инженера маяков. Вообще, разработка и устройство маяков были династическим делом Стивенсонов: ещё его дед, Роберт Стивенсон, от которого писатель и унаследовал первое из своих имён, уже был известным в Шотландии разработчиком маяков. Все дяди и двоюродные братья Роберта Льюиса по отцовской линии тоже были инженерами маяков. Он и сам начинал учиться в Эдинбургском университете на инженера, но затем, резко сменив свой выбор, перевёлся на юридический факультет. По окончании им обучения его отец даже с гордостью повесил на свой дом ещё одну медную пластинку с надписью: «Р. Л. Стивенсон, поверенный в делах». Однако и юриспруденцией Стивенсон заниматься не стал, предпочтя ей сочинительство.
Дома писателя с самого детства звали просто Льюис. Так звали отца его матери, Льюиса Бэлфура, настоятеля церкви. Стивенсон, ещё будучи мальчиком, проводил много времени в доме своего деда по материнской линии. Льюис Бэлфур, как и его дочь Маргарет Изабелла, всегда имели слабые и болезненные лёгкие, и, вероятно, именно от матери и её отца писатель унаследовал свою хроническую болезнь.
Ещё в возрасте трёх лет переболев крупом, Льюис всю свою жизнь мучился от болезни лёгких. Врачи его времени диагностировали у него туберкулёз. Однако современные исследователи, основываясь на описаниях симптомов и хода течения обострений, сходятся к тому, что это был либо бронхоэктаз, либо даже саркоидоз. Заболевание писателя осложнялось его пристрастием к курению. Болезненный, чрезвычайно худой Стивенсон, если бы не носил усов, то и в свои сорок лет походил бы на пятнадцатилетнего мальчика.
Осознав хрупкость своей жизни ещё в детстве, Стивенсон, вероятно, решил прожить её так, как хотелось только ему, – на полную, бескомпромиссно бунтарски, занимаясь только тем, чего по-настоящему желал. Первые проявления этого случились ещё во время учёбы в университете. Он не остановился на том, что в 1871 году «предал» в глазах родни дело деда по отцовской линии. Вскоре он объявляет себя атеистом. Дошло до того, что он, крещёный как Robert Lewis Balfour Stevenson, к 23 годам официально меняет своё имя на Robert Louis Stevenson, не желая больше иметь никакой связи со священником Льюисом Бэлфуром. Правда, в домашнем кругу все продолжали его называть Льюисом, а не на французский манер – Луи, как следовало бы произносить такое новое написание.
У Стивенсона с детства проявились две его страсти. С самых ранних лет, даже когда ещё не умел читать и писать (а читать он научился достаточно поздно для людей его круга – уже после семи лет), он сочинял истории и всегда любил путешествовать, черпая вдохновение из каждой своей поездки. Первым напечатанным произведением Стивенсона стала книга «Восстание Пентленда: страница истории», изданная в 1866 году на деньги его отца тиражом 100 экземпляров. Как ни странно, Томас Стивенсон поначалу не противился сочинительству сына и даже гордился этим его талантом. Вероятно, он помнил, как в своё время его отец запрещал ему тратить время на такое творчество.
После 1873 года Стивенсон довольно часто посещал континентальную Европу. И во время одного из таких путешествий, в 1876 году, встретил Фанни – Френсис Матильду Ван де Грифт Осборн, замужнюю американку, на десять лет старше его, с двумя детьми. Когда они повстречались, Фанни уже была состоявшимся писателем рассказов для журналов. Она стала музой Льюиса, человеком, убедившим его, что он сможет прожить за счёт своего сочинительства, а позже – и его женой. С тех пор они проводили вместе большую часть времени, пока в 1878 году Фанни с детьми не вернулась в США с намерением развестись.
Узнавший о долгожданном разводе возлюбленной Стивенсон намеревался ехать к ней в Калифорнию, но отец выступил против и не дал денег на поездку. Стивенсону пришлось долгое время копить на второй класс трансатлантического парохода и самые дешёвые места на поезд через весь американский континент. Только спустя полтора года, тяжело больным, почти при смерти, он добирается наконец до Калифорнии, где влачит полунищенское существование.
В мае 1880 года Льюис и Фанни поженились, а свой медовый месяц они провели с сыном Фанни, Ллойдом, в самовольно «захваченном» ими заброшенном поселении прииска. Позже, в 1883 году, Стивенсон издаст об этом книгу «Поселенцы Сильверадо». Её содержание настолько возмутило его отца, что он скупил весь тираж.
После 1880 года семейная чета Стивенсонов несколько раз посещает Британию и снова возвращается в США, пока в 1884 году окончательно не обосновалась в Англии. Хотя здоровье Льюиса оставляло желать лучшего, именно в этот период он пишет свои самые известные произведения: «Остров сокровищ», «Загадочная история доктора Джекила и мистера Хайда», «Похищенный», «Чёрная стрела».
В 1887 году Томас Стивенсон умер, и Льюис, единственный ребёнок в семье, унаследовал всё его состояние. В Шотландии его больше ничего не держало, более того, все врачи считали, что северный влажный и холодный климат губителен для него. В 1888 году Стивенсон нанимает в Сан-Франциско яхту и со всей своей семьёй пускается в длительное путешествие по островам Тихого океана. Во время этой поездки Стивенсон останавливался на Маркизских островах, почти три месяца жил на Таити, несколько месяцев гостил на Гавайях, где был тепло принят правящим королём, был на островах Тонга, в Новой Зеландии и Австралии. Ни в США, ни в Европу он больше никогда не возвращался.
Будучи несомненно талантливым прозаиком, Стивенсон писал и стихи. К тому времени были опубликованы два его стихотворных сборника: «Детский сад стихов» («A Child’s Garden of Verses») со стихами для детей и «Подлески» («Underwoods»), где существенную часть занимали произведения на его родном «лотианском» языке (то есть смеси английского с гэльским). Всего в его творчестве насчитывается около трёхсот стихотворных произведений.
Сборник «Баллады», который вышел в нью-йоркском издательстве в 1890 году, можно в большой степени считать плодом его тихоокеанского путешествия. В этот сборник вошли пять баллад Стивенсона, четыре из которых основаны на легендах, в их числе две самые длинные – это поэмы, написанные после посещения островов Тихого океана. Всегда склоняясь к историческим и приключенческим произведениям, в этом сборнике Стивенсон показал себя собирателем фольклора. Каждая из баллад основана на реально существовавших историях, а некоторые передавались много лет из уст в уста.
Широкому кругу русскоговорящих читателей знакома только одна баллада из этого сборника Стивенсона. В оригинале она называется «Вересковый эль: гэллоуэйская легенда», но многие из нас, благодаря таланту Самуила Яковлевича Маршака, с детства знают её как «Вересковый мёд». Существуют также единичные и малоизвестные переводы «Тикондероги» и «Рождества в море». Так уж сложилось, что самые монументальные произведения сборника, основанные на легендах островов Тихого океана, не были до сих пор известны нашему читателю.
Все баллады Стивенсона трагичны. Это истории войн, жертв, боли, предательств, чести и героизма. Глубина проникновения писателя в рассказываемые события поражает. Вы как будто смотрите на происходящее своими глазами, переживаете утраты и скорбь отдельных личностей и целых народов. Судьбы людей, их быт и душевные переживания, изложенные Стивенсоном, никого не оставят равнодушными. Автор углубляется в самые мелкие детали повествования – от описания природы и климата до тонкостей общественного устройства. Впрочем, я на этом остановлюсь и оставлю читателю возможность испытать собственные ощущения от «Баллад».
В 1890 году Стивенсон решил окончательно поселиться на Самоа и купил там дом с большим участком земли, где прожил всего четыре года. Но за это время он сумел настолько заручиться доверием островитян, снискать такой авторитет среди самоанцев, что они стали считать его за своего. Он получил от местных имя Туситала, что можно перевести как «рассказчик историй». Возмущённый действиями развитых держав, делящих Самоа и не считающихся с интересами коренного населения, Стивенсон начинает заниматься политикой, фактически став советником верховного вождя Самоа. Он писал, обобщая свой небольшой опыт политической жизни: «У меня были предубеждения насчёт сантехников, но по сравнению с политиками сантехники просто сияют чистотой».
Долго продлиться его островной жизни было не суждено. В 1894 году Стивенсон перенёс инсульт и скоропостижно скончался вскоре после своего 44-летия. Его мать пережила его почти на три года. Он похоронен на горе, в своём поместье, на острове Уполу (главном острове Самоа), откуда открывается вид на бескрайнее море. Теперь в его поместье, как и почти везде, где он когда-либо жил или останавливался, находится его музей. Как он и хотел, на его могиле написана эпитафия его собственного сочинения[1], переведённая мною так:
Сон сильный, как убийство, слепой, как ночь без звёзд,
Связав, их обездвижил, их души вдаль унёс.
Бесчувственны все вместе лежали стар и мал:
Боец с рукой смертельной, хвастун, что лишь болтал,
И женщина замужняя, привыкшая рожать,
И девочка невинная легли устало спать.
Хиопа встал, покинул холл, вождей своих забрав,
Катилось солнце уже вниз, вершины освещав,
Но ветер всё упрямо дул, не меньше, чем с утра,
Орехи сыпались в тени, и, словно флаг порвав,
Ветер разбил все облака в вершинах островных.
И по сигналу, молча, вмиг толпа людей других
Готовить стала быстро смерть, снуя и там, и тут,
Вязанки дров кладя вдоль стен, как муравьи бегут,
И возвели их высоко у стен со всех сторон.
Внутри царила тишина, у всех был крепок сон.
Стояла Таматеа мать с Хиопой рядом вместе,
Трясясь от радости и страха, как девочка-невеста.
А между тем спустилась ночь, тогда Хиопа сам
Пошёл проверить в холле всё, вверя своим глазам.
До крыши хворост сложен был, дровами дверь полна,
И восемьсот упитых тел храпело в неге сна.
Тогда отослан айто был, и он огня принёс.
«Внутри судьба целой страны, – Хиопа произнёс. –
Смотри! Я уголь раздуваю, сдувая весь восток,
И оголяю лес и брег, и пира голосок
Заглохнет здесь, в дыму костра, как крыша упадёт
На дом пустой, и пепел стен лишь ветер разнесёт».
И так в дрова он положил тот уголь раскалённый,
И побежала краснота в завал им возведённый,
И повалил обильно дым. Как та вода: сочится,
Потом пробьётся струйками и станет серебриться,
И вдруг всю дамбу, разорвав, теченьем унесёт.
Вот так, в мгновенье ока, ввысь тут пламя как скакнёт
В ночи, от ветра всё гудя, деревьев выше всех,
Окрестность моря осветя и местный его брег.
И Таматеа мать, крича, вверх руки вознесла:
«О, сына моего костёр, вот месть богов пришла,
Так долго я ждала её, но всё же увидала,
Теперь тоска всех дней моих, агония, пропала.
Желанье мести утолив, довольна я вполне,
Убийцы сына моего зажарятся в огне.
Десятикратно ценна месть, коль её долго ждать!
Прервали песню вы певцу? – Теперь вам услыхать
Сожженья песню! Мне, вдове, век доживать одной? –
Узрите, расы вашей плоть горит передо мной,
Все мучаетесь вместе: мужчины и ребята,
Все будете погребены, разнесены пассатом,
Дым вашего костра затмит звезду ночей».
Кричала так она, возвысясь средь людей.
III. Рахеро
Рахеро спал в том холле, подле него: жена,
Весёлая и милая, жила всегда сполна,
Их девочка-невеста, вся скромная, как мышка,
И главная надежда – мальчишка-шалунишка.
Спокойно, безмятежно так спал он среди них,
Но тут ему приснился беззвучный чей-то крик,
Проснувшись, он вскочил, как тот, что ему снился.
И адское сиянье, и дым вокруг, и рёв, что в уши доносился,
Звуча, как водопад, что рядом вниз упал,
Рахеро встал, качаясь, но разум ещё спал.
Тут пламя на ветру размашистым ударом
Ударило о крышу, сметя ей край пожаром.
Высокий холл и пир, его народ лежал, –
Он взглядом охватил, но в дыме потерял.
И разум в тот момент кристально ясным стал,
И, горло не жалея, он тут же закричал.
Как паруса гремят от шквала урагана,
Так он гремел: «Дождь! Ветер! – слова для сбора клана. – <14>
Подъём! Вайау, к оружью!» Но тишина в ответ,
И только рёв пожара, – живых уж рядом нет.
Он наклонился, щупая. Женщин своих нашёл,
Но дым пожара с кавой их жизнь уже увёл,
Ничком лежат. Его рука коснулась пацана,
И озарилась вдруг душа, надеждою полна:
«Спасти его ещё могу! Быстрей!» – себе сказал.
И, сняв повязку с бёдер, ребёнка спеленал,
Надев на шею, свёрток он завязал узлом.
А там, где крыша рухнула, как ад, ревел пролом.
Туда бежал Рахеро через людей завал,
Он по столбу подпорки в дыму взбираться стал:
Последние Вайау – отец с сынишкой малым,
А столб, уже занявшись, светился углем алым,
Кусая его плоть, и руки-ноги раня,
И жгя его глаза, и мозг его дурманя.
А он, чрез боль взбираясь, всё поднимался выше,
Сквозь пламя протянулся и был уже на крыше.
Но тут же ветер жаром и болью облетел
И, пламенем его обдав, на нём тряпицу съел.
Дитя едва живое упало вниз – в костёр.
Вокруг пожара пира враги несли дозор:
С оружьем наготове, никто чтоб не сбежал,
И каждый голову тянул и брови прикрывал.
И лишь с подветра тот огонь так далеко пылал,
Что загорелись уж леса, никто там не стоял.
Туда Рахеро, устремясь, с карниза соскочил
И, по земле ползя ничком, в тройном прикрытьи был:
Гниющих листьев, и огня, и дыма покрывала, –
Невидима врагам душа себя во тьме спасала.
А сзади, дымной печью коптя весь небосвод,
Повержен, жжёной костью лежал его народ.
Сперва бежал бесцельно, потом прибой услышал,
Туда свой путь направив, на побережье вышел.
Глаза были сухими, хоть и в ожогах тело,
Сильнее, чем от боли, от гнева всё горело.
«Ах, дураки Вайау! – печально он кричал. –
Обжоры свинорылые! Ну кто вас туда звал?
Те, с кем я рос, кого кормил и кто меня кормил,
Хоть я – ничтожнейший из всех, но всех я пережил!
Себя считавший хитрецом в ловушке очутился,
И в этом адовом огне я всех родных лишился:
Моих друзей, моих отцов, седоголовых старцев –
Совета клана мудрецов, детишек-оборванцев –
Невинной радости отцов, моей жены, и дочки,
И шалунишки-сорванца – любимого сыночка,
Ему уж больше не шалить!»
И так во тьме ночной
(Уж накатили облака, луну прикрыв собой)
Он бушевал на берегу, слонялся, кулаки терзал
И собирался отомстить. Но срок той мести не настал,
Сначала нужно жизнь спасти из жуткого похода,
Как корень для возмездия, последний из народа,
Затем народ свой возродить, в земле чтоб расселился, –
Рационален, как всегда, и в ярости не сбился, –
Чтоб самому теперь спастись и после не пропасть, –
Сперва бы лодку захватить и женщину украсть.
Лагуна всё ещё темна, но за стеной коралловой
Он видел блеск высоких волн и слышал их паденья вой.
Один на рифе человек, при факеле в руке одной,
Идёт и смотрит, вдруг замрёт с уж занесённой острогой.
Очередной удар волны ему нёс пену до колен,
И с факела под ветра шквал завесой искр ссыпался тлен.
В лагуны тёмной глубине каноэ-лодочка ждала,
С фигуркой мелкой на борту, – наверно, рыбака жена.
И улыбнулся, видя их, Рахеро, мускулы размял,
Он без оружия был, гол, в ожогах и крови стоял,
Но, плечи развернув свои и приняв воздуха глоток,
В себе уверен, как всегда, – уж рыбака на смерть обрёк.
Спокойно в воду он вошёл, подплыл беззвучно и легко
Туда, где тот рыбак шагал, сжимая факел высоко.
И шумно о тот рифа пирс крушились волны в пену,
Рахеро крался со спины по рифу на коленях,
И, прыгнув вдруг на рыбака, рукой «обнял» за шею,
Другою – факел подхватил, ронять его не смея,
Пока тот не успел упасть, и высоко держал.
Силён и смел был тот рыбак и вмиг соображал,
Напрягся он изо всех сил, – Рахеро устоял,
И дернулся, и шею сжал, и с хрустом поломал,
И человек обмяк в руках и в ноги комом пал.
В один лишь миг на рифе том, что пеною вскипал,
Стоял Рахеро одинок, и гол, и обожжён,
Но победителем держал в руке фонарь зажжён.
И только миг передохнув, стал рыбу он ловить
Как человек, чья цель стоит – лишь дом свой прокормить.
Что женщине увидеть той? – Мужчина с факелом стоит,
Моргнёт, – мужчина там же, и факел с ним горит.
Огонь трясётся иногда. «Конечно, – он сказал, –
Она, коль видела чего, решит, что глаз устал,
И нужно время только дать – себя ей убедить».
И так усердным рыбаком он продолжал бродить,
Замрёт на время, острогой ударит риф, стараясь,
Потом призывный крик издал, и лодка приближалась,
И факел в море бросил он, мол, завершил он дело.
И в лодку, что уж рядом с ним, забрался очень смело.
Она, подвинувшись, дала и место, и весло,
Приняв его за своего, так было там темно.
Рахеро принялся грести, и слова не сказав.
Запела лодка по воде, силу гребца познав.
Она спросила: «Что с тобой? Фонарь не мог сберечь?
Теперь придётся у земли ещё один зажечь».
В ответ Рахеро, промолчав, каноэ ускорял.
Она же: «Атта! Говори! Чего ты замолчал?
Ну говори же! Почему? И правишь ты куда?
Зачем нам в море? В глубину?» – кричала уж тогда.
Ни слова не было в ответ, – трудился загребной,
Туда, где рифа был пролом, гнал лодку, как шальной,
И, удалым размахом рук закалывав волну,
Её-малышку увозил он в бездны глубину.
И страх ту женщину объял и в камень обращал:
Не оттого, что глупый чёлн в пучину путь держал,
А потому, что в жуткий час узнала ужас ночи,
Тот, что каноэ вдруг погнал с нечеловечьей мощью,
Имея удаль мертвецов. Легенды вспоминались,
Что те на рифах, меж людей, как призраки, являлись
И похищали рыбаков, забрав их лодки, снасти,
До часа, пока их звезда закончит то несчастье, <15>
И станет слышен утра бриз и песни петухов,
И твёрдо верила она: молчун – из мертвецов. <16>
Всю ночь дул южный ветер, Рахеро, с ним борясь,
Всё гнал каноэ в море. А женщина, трясясь,
Сидела молча, как спала. Но вот заря настала.
Высокой длинною грядой слева земля стояла,
Над пиками Тайарапу взметнулись солнца стрелы,
И враз все птицы берегов песнь радости запели:
Час привиденьям на земле в могилы уж вернуться.
Она же, храбрость всю собрав, решила обернуться,
И, повернувшись на него, в лицо ему взирала:
Он – точно не из их земель, она таких не знала,
Сидел он гол и обожжён, в отметках ночи злой,
Но был он статен и красив, приятен для любой.
Смотрел Рахеро на неё, и хмурым взгляд был тот,
Решал: достойна ли она родить ему народ.
И плечи вроде широки, обилен торс и таз,
И грудь высокая стоит, и ярок смелый глаз.
«Женщина, – так сказал он, – люди твоей земли
Всех взрослых и всех их детей – весь мой народ сожгли,
Сделав коварно дело. Спасся лишь я – силач.
Теперь в безлюдные земли, где детский не слышен плач,
Вместе с тобой плывём мы и будем их обживать.
Предрешено давно всё, – ещё не жила твоя мать:
Мужу – пасть в тщетной битве, сломленным этой рукой,
Тебе – быть со всем разлучённой, со всем, любимым тобой:
С местами, с людьми и домом, с кланом, с роднёй твоей, –
Рожать в одиноких землях безродному мне детей».
Примечания к «Песне Рахеро»
Введение. – Эту сказку, в которой я сознательно не изменил ни одной детали, я получил из предания. Она очень популярна по всей стране восьми Тева, клана, к которому принадлежал Рахеро, и особенно в Тайарапу, наветренном полуострове Таити, где он жил. Я слышал от конца до конца две версии, и целых пять разных людей помогали мне с деталями. Кажется, нет никаких причин, по которым сказка не должна быть правдой[24].
<1> «Айто» – как бы рыцарь или храбрец[25]. Владеющий каким-то оружием, странствовал по стране, бросая вызов именитым соперникам и участвуя в местных поединках. Естественным путем его продвижения было – наконец быть нанятым вождём или королём, и тогда в его обязанности входило предавать смерти назначенную жертву. Указывалась одна из обреченных семей; айто брал своё оружие и выступал один; немного позади него следовали носильщики с жертвенной корзиной. Иногда жертва вступала в бой, иногда побеждала, чаще, без сомнения, была повержена. Но какое бы тело ни было найдено, носильщики равнодушно брались за своё дело.
<2> «Пай», «Хоно-ура» и «Ахупу» – легендарные люди Таити, все выходцы из Тайарапу О первых двух я собрал единичные, хотя и неполные легенды, которые, надеюсь, скоро изложу публике в другом месте[26]. Об Ахупу, за исключением отрывков из песен, осталось мало воспоминаний. Ясно, по крайней мере, что она жила около Тепари[27] – «морских утесов», – восточной твердыне острова; ходила по горам известными только ей тропами; за ней пытались ухаживать опасные кавалеры, приплывавшие с соседних островов, а защищали и спасали от них (как я понял) верные ей местные рыбы[28]. Мое желание узнать побольше об «Ахупу вехине»[29] стало (во время моего пребывания в Тайарапу) причиной некоторого отвращения среди этих веселых людей, местных жителей.
<3> «Копал печь». Огонь разводят в яме в земле, а затем закапывают[30].
<4> «Мухи». Возможно, это анахронизм. Даже говоря о сегодняшнем дне Таити, эту фразу следует понимать как относящуюся в основном к комарам, и они встречаются только в обводненных долинах с густыми лесами, которые, как я полагаю, образуют окрестности усадьбы Рахеро. В четверти мили отсюда, где воздух свободно движется, вы вряд ли найдёте и одного.
<5> «Крючок» из раковины жемчужницы. Ловля на блестящий крючок и при помощи остроги, по-видимому, являются любимыми местными методами[31].
<6> «Листья» – таитянские тарелки.
<7> «Йоттовы» («yottowas»)[32], так написано для удобства произношения, это как бы таксмены шотландских нагорий[33]. Организация восьми подокругов и восьми йоттова в каждом относилась к структуре, которая использовалась (до недавних дней) среди Тева, и которую я безо всяких полномочий приписал следующему клану далее.
<8> «Омаре». Произносится дактилически[34]. Утяжелённая булава – один из двух любимых видов оружия таитянских храбрецов; дротик или метательное копьё – был другим.
<9> «Ленты света». Всё ещё наблюдаются (и слышатся) на Таити их кружения от одного мараэ[35] к другому; или я наблюдал их как свидетельства того, что повеселит Психическое общество[36].
<10> «Намуну-ура». Полное название – Намуну-ура тэ аропа (Namunu-ura te aropa). Я не могу понять, почему это следует произносить дактиллически (как «нAмуну»), но я так слышал это всегда. Этот клан находился сразу за Тева, которые занимали южные побережья острова. На момент повествования клановая организация должна была быть очень слабой. Нет особого упоминания о том, что мать Таматеа посещала селение Папара, главного вождя ее собственного клана, что могло бы показаться естественным выходом для неё. С другой стороны, она, кажется, посетила различных меньших вождей среди кланов Тева, и те отказали ей исключительно из-за опасности предприятия. Таким образом, проведенное здесь кардинальное различие между Натева и Намуну-ура не является анахроничным.
<11> «Король Хиопа». На самом деле, Хиопа – было имя короля (вождя) Вайау; но я так и не смог выучить имя короля из Паэа, которое произносится, рифмуясь на индийский манер: «-ая», – поэтому я задействовал это имя там, где оно было наиболее необходимо. Это замечание, должно быть, покажется абсолютно бестолковым для читателей, которые никогда не слышали ни об одном из этих двух достойных мужей; и, возможно, есть только один человек в мире, способный прочитать мои стихи и сразу заметить неточность. Для него, для мистера Тати Салмона, потомственного верховного вождя Тева[37], исключительно и написано это замечание как небольшое почтение от члена клана своему вождю[38].
<12> «Объявим свиней тапу». Невозможно объяснить тапу в примечании; у нас это обозначает английское слово «табу». Достаточно сказать, что к объявленной тапу вещи нельзя прикасаться, а такое место нельзя посещать.
<13> «Рыба – объедение». На таитянском языке есть специальное слово, означающее желание поесть рыбы. Могу заметить, что в этом месте – одна из моих главных трудностей по поводу всей истории. Как король, простые люди, женщины и вообще все собрались вместе на этот пир? Но это никого из моих многочисленных источников не беспокоило; так что этому определённо должно быть какое-то естественное объяснение.
<15> и <16> «Звезда мертвецов» – Венера как утренняя звезда. Я собрал много любопытных свидетельств этого верования. Мёртвые сохраняют свой вкус к рыбной диете, вступают в партнёрские отношения с живыми рыбаками и часто посещают рифы и лагуну. К выводу, приписываемому безымянной даме из легенды, и сегодня при аналогичных обстоятельствах пришли бы девяносто процентов полинезийцев; причём здесь я, наверное, занижаю свою оценку на одну десятую.